Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2021
На референдуме на вопрос: «быть ли Союзу?» — отвечала твердое «быть». Ведь СССР по своим геополитическим границам почти совпадал с Российской Империей, а значит — и с русской литературой. В скором времени он развалился, да еще как-то буднично, словно по щелчку чьих-то пальцев. И реакция на это эпохальное событие была какая-то вялая, словно народ устал, расплескав свою энергию во время августовского путча.
Три денежные реформы совсем обескровили население и ввергли в полнейшую апатию и уныние. Помню, как после объявления об одной из реформ, мы с папой поехали на рынок в надежде купить там на последние деньги хоть какие-то припасы, но не нашли там ничего, кроме бульонных кубиков и геркулеса, хотя и этому были рады: именно геркулесовой кашей, правда, сдобренной фаршем, мы кормили тогда собак: у папы была московская сторожевая, а у меня ньюфаундленд. И если мы о себе думали, что как-нибудь перебьемся, то собакам, верным членам семьи, этого было не объяснить.
Во время другой реформы, деноминации, мы с детьми оказались в Печорах и, проснувшись, обнаружили, что наш кошелек пуст. Слава богу — были хотя бы билеты на обратную дорогу. Но я сказала детям:
— Ничего, так даже интереснее! Будем как-нибудь выживать.
А поскольку в те годы мы в Печоры ездили исключительно со своими запасами из многодетного и писательского заказов да еще и из коробки «гуманитарной помощи», то у нас оказалась палка заморского сервелата и кое-какие консервы. И вот мы решили пойти на рынок и там обменять наш сервелат (тем паче что был Рождественский пост) на хлеб и овощи, на которых мы могли бы продержаться до отъезда.
Но к нашему изумлению на рынке торговали мерзлой картошкой, луком и квашеной капустой три-четыре местные тетушки, да еще дедок предлагал купить у него веник. Когда я предложила им натуральный обмен, они заохали: «Да всех наших рыночных товаров не хватит, чтобы расплатиться за твою колбасу! Отнеси-ка ты ее в кооперативный киоск — они там надают тебе за нее всего!»
Мы так и сделали. Дети мои, явно стесняясь мамаши с высоко поднятой колбасой в руке, встали поодаль, опасливо наблюдая за происходящим, пока я предлагала продавщице киоска обменять сервелат на то, чем она сама была богата: супы доширак, каши в пакетиках, чай, джем…
Она обрадовалась, оглядев колбасу, и спросила, предвкушая гешефт: «А сколько у вас ящиков?»
— Да она у меня одна! — произнесла я торопливо, поскольку ужасно замерзла без перчаток. И тут из моих заледенелых (задубелых) рук эта колбаса предательски выскользнула и покатилась по январскому ледку.
В общем, вернулись мы в свой печорский дом ни с чем. Зато встретили по дороге соседку-эстонку, и она предложила растопить у себя баньку для нас. Вот мы и отдали ей наш злополучный сервелат, а она взамен напекла нам оладушек, отвалила картошки, соленых огурцов да еще и связала мне варежки. Так что мы и без денег выжили.
Помню эти унизительные базарчики, устроенные населением прямо вдоль улиц, где торговали домашним скарбом и ношеными вещами, помню растянувшиеся вдоль шоссе ряды кастрюль, тазов и сковородок, которые пытались продать бедолаги, получавшие их вместо зарплаты. Или несчастных женщин, поджидавших на перроне поезда дальнего следования и врывавшихся в вагоны с синтетическими игрушками: огромными мишками, маленькими зайчиками и куклами с глупыми глазами, умоляя купить хоть что, хоть за сколько…
Помню бандитские разборки и просто уличные драки. Как-то раз, припарковавшись у продуктового магазина в Солнцево, я увидела: сцепились две стайки крепких парней — одного уже повалили на землю и били ногами. Моя мама, сидевшая в машине, пришла в ужас настолько, что готова была ринуться их разнимать. Чтобы она этого не сделала, я сама взяла монтировку и, грозно размахивая ею, закричала им: «А ну разошлись!» К моему удивлению, они и правда рассыпались в разные стороны.
Помню, как через Печоры, около которых проходит граница с Эстонией, а в те времена она была вполне проницаема, гнали грузовики с цветными металлами, и это не обошлось без перестрелок, когда кто-то из местных объявил охоту за ними.
Во всяком случае, из озера вытаскивали простреленный труп водителя. Или как в Переделкине чеченцы устроили разборку со строителями-таджиками, которые отказались платить им дань: у сельского магазинчика нашли два обгоревших трупа.
Или — не забыть, как мой муж Владимир Вигилянский согласился стать главным редактором нового журнала «Русская виза», который финансировал русский миллионер Марк Горячев, стремительно набиравший известность (хотя бы тем, что его принимал у себя папа Римский). И как он вдруг исчез, совсем, бесследно. Через несколько лет мы узнали, что его не застрелили, не зарезали, не взорвали, а попросту «закатали в бетон»!
Но была и обратная сторона 90-х. Все социальные потрясения и бытовые трудности тонули в приливе счастливой душевной энергии. Я в те годы чувствовала необыкновенную творческую силу: еще в 88-м году написала первый роман, и он имел успех — его напечатали трехмиллионным тиражом в «Юности», издали отдельной книгой, он был переведен на французский замечательной переводчицей Лили Дени, стараниями которой французы познакомились с русской классикой XIX и XX веков. У меня было ощущение, что открылись новые пути, новое дыханье, новая жизнь, ликованье, вдохновенье, восторг! Я очень много — запойно — писала в те годы.
В 90-м году у меня вышло сразу три книги: «Здесь» — в «Советском писателе»,
«Ключи от мира» (проза) — в «Московском рабочем» и «Смоковница» (книга стихов и переводов) — в тбилисском издательстве «Мерани», а следом — еще одна —
AMOR FATI — в питерском издательстве моего друга поэта Николая Кононова.
Ну, и главная причина душевного подъема, о чем стоило написать в первую очередь: освобождение Церкви! Архиерейский Собор 90-го года, выборы Патриарха Алексия, встречи с митрополитом Антонием (Блюмом), возрождение церковной жизни, восстановление и открытие храмов, толпы новокрещенных людей! В это время я как раз купила дом вблизи Псково-Печерского монастыря — на деньги, полученные за лекции в США и за французскую книгу.
И вот это тоже — Европа! Поездки за границу! То, о чем я и мечтать не смела.
Эти роскошные фестивали, конгрессы, просто читательские конференции, вечера поэзии в Париже и Гренобле (в 1988 году), в Нью-Йорке (1991), в Женеве (1992),
в Румынии (1993), в Неаполе, Амальфи и Равелло (1994), в Белграде (1995) и т.д. и т.п.
И люди, баснословные люди, которых я там встречала! Эмигранты первой волны: княгиня Мещерская, основательница Русского Дома в Париже, Николай и Вероника Лосские, Никита Струве… Главные редактора и авторы читаемых нами
из-под полы журналов: Андрей Синявский, Мария Розанова, Владимир Максимов, Ефим Эткинд, Саша Соколов.
Вернувшиеся в Россию Эдуард Лимонов, Александр Солженицын, Юрий Кублановский, Василий Аксёнов.
Казалось, восстановлено единство русской литературы. Сшит ее разорванный
в 1917 году хитон.
Расцвет толстых литературных журналов, взлет художественного уровня того, что они печатали. Мы попали в какой-то невероятный контекст. Юрий Левитанский говорил: «Я еще могу представить, как выглядят мои стихи в одном номере с Бродским или даже с Гумилёвым, но как это возможно рядом с Платоновым!»
…И потом вдруг после этого — пшик, пустота. Читатель рассеялся, тиражи упали, издательства лопнули, журналы выдохлись в борьбе за выживание, экспертное сообщество растворилось, а на его место пришли лукавые кураторы с «проектами», по сути — могильщики литературы; социальные сети затопили пространство любительскими и графоманскими текстами; писательство перестало быть профессией и сделалось просто «хобби»; государство плюнуло и еще раз плюнуло в эту сторону; литературный быт исчез как таковой. Во всяком случае, не стало в нем ничего, из чего бы мог сформироваться литературный факт, о котором писал Юрий Тынянов. Рассыпались эпистемологические основания, на которых держится культура.
Литература как живой процесс самосознания нации умерла. Это не значит, что и сейчас нет прекрасных поэтов, замечательных прозаиков и проницательных критиков. Но они не складываются в то, что можно было бы назвать национальной литературой, не рождают ее идею, не формируют контекст. Каждый сам по себе и за себя. Перефразируя поэта, никто ни с кем не аукается «через степь».
И здесь все мои надежды и чаянья начала 90-х потерпели полнейший крах.