Авантюрный роман
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2021
Илья Бояшов родился в 1961 году в Ленинграде. Окончил исторический факультет педагогического института им. Герцена. Автор десяти книг. Печатался в журналах «Октябрь», «Знамя». Живет в Санкт-Петербурге. Предыдущая публикация в «ДН» — быль «Бансу» (2019, № 7).
Трансвааль, Трансвааль, страна моя…
Бур правду говорит:
За кривду Бог накажет нас,
За правду наградит.
Галина Галина
Есть на земле далёкий край,
Где нет ни кризисов, ни крахов,
Алмазно-знойный Парагвай,
Страна влюблённых и монахов.
Песенка из кинофильма
«Марионетки»
«Вдвоем быть лучше, чем одному, ибо, если упадут, друг друга поднимут, но горе, если один упадет, а, чтоб поднять его, нет другого, да и если двое лежат — тепло им, одному же как согреться?»
Царь Соломон
Эта история случилась в начале тридцатых годов прошлого века. Однако прежде чем поведать о ней, стоит напомнить о государстве, в котором она произошла, и об обстоятельствах, которые способствовали столь удивительному путешествию героев повествования в сердце края, остававшегося совершенно неизвестным в то время, когда на географические карты были нанесены, казалось бы, самые экзотические и труднодоступные земные места.
Но обо всем по порядку.
Великий Чако
Не секрет: главными недругами слабой державы всегда являются ее ближайшие соседи. «Задний двор» Латинской Америки — экзотический Парагвай — исключением не был. Особенно досталось ему в войне 1864—1870 годов, не случайно названной Парагвайской. Прикарманив почти половину чужих земель на востоке и юге, Бразилия, Аргентина и Уругвай прошлись затем катком своих армий по долам и весям страны с таким достойным гуннов азартом, что в могилах оказались две трети парагвайских мужчин. Истинный геноцид сошел странам-подельницам с рук — Европа и Штаты в те времена не особо интересовались мировыми задворками, и после расправы над государством-парией события в регионе тянулись ни шатко, ни валко. Парагвай потихоньку хирел, Аргентина и Бразилия обрастали жирком, у политиков из Монтевидео накопились иные проблемы. Вроде бы все успокоились, однако к концу века девятнадцатого в головах еще одних соседей ополовиненной страны — боливийцев — занозой засела мысль о том, что дышащий на ладан сосед непременно должен поделиться частью своей территории еще и на севере. Президенты страны откладывали вопрос до того момента, пока в устах зачастивших в Боливию коммивояжеров «Стандарт Ойл» особенно сладко и часто не зазвучало слово «нефть». В двадцатые годы двадцатого века, прислушавшись к доводам посланцев Рокфеллера, государственные мужи решили закрыть гештальт при помощи кайзеровских офицеров, которых щедро поставлял Латинской Америке Версальский мир. Немцы с истинно арийской страстью взялись готовить боливийскую армию к будущей войне, найдя применение не только оставшемуся без дела оружию, но и обмундированию. Форма сделала темпераментных боливийцев похожими на германских солдат, и это не хуже приличного жалования грело сердца бывших унтеров и генералов Вильгельма II.
Парагвайцев все это не радовало — вот почему жарким декабрьским вечерком 1930 года военный министр бедной, как церковная мышь, но подобной кондору в своей гордости державы вызвал к себе для доверительной беседы некоего человека, чьим мнением дорожил весь местный генералитет. Для его экстренной доставки во дворец парагвайские вооруженные силы задействовали авто министра (на данный момент в парагвайской столице автомобилями могли похвастаться лишь президент республики и военный министр). Гость проследовал в кабинет, оставив на попечение адъютанта берет, более подходящий парижскому клошару, чем советнику парагвайского Генштаба. Советник был тщедушным, невысокого роста, с бородкой клинышком, в чеховском пенсне и всем своим видом скорее походил на учителя математики. На нем были потертый костюмчик с коротковатыми штанами и парусиновые туфли. Скромный облик гостя, словно выдернутого для разговора с министром из приспособленной под школу провинциальной хижины, никак не вязался с обстановкой сверкающего лаком кабинета, где разместились два викторианских кресла, несколько книжных шкафов угрожающей высоты и покрытый зеленым сукном стол размером чуть ли не с половину футбольного поля. Луис Риарт, политик, которого можно было обвинить в чем угодно, но только не в подобострастии, вложил все свое уважение к позднему гостю в крепкое рукопожатие:
— Дон Хуан! Простите за назойливость, но я побеспокоил вас по исключительно важному поводу.
Министр предпочел не тратить время на церемонии и сразу протянул вошедшему записку.
Дон Хуан поднес изрядно помятый листок к пенсне. Судя по всему, текст был почти нечитаемым. Наконец записка была расшифрована.
— Черт подери, — ругнулся советник по-русски. — А ведь дело-то пахнет дракой.
Спохватившись, гость перешел на испанский, слово в слово повторив для Риарта то, что сорвалось у него с языка. Впрочем, министр нисколько не удивился чужой речи, ибо звали на самом деле досточтимого дона Хуана Иваном Тимофеевичем Беляевым, и был тщедушный и интеллигентнейший советник парагвайского Генерального штаба потомственным петербуржцем, дворянином, артиллеристом лейб-гвардии, разработавшим для русской армии первый Устав горной артиллерии и в годы Первой мировой в чине командира артдивизиона принявшим самое активное участие в знаменитом Брусиловском прорыве. Не менее бурное участие Ивана Тимофеевича в событиях 1917—1918 годов (а именно в становлении армии белых, налаживании работ по производству оружия на Харьковском паровозостроительном заводе) и его особо доверительные отношения с командующим Добровольческой армии генералом Кутеповым в дальнейшем обеспечили ему гарантированную эмиграцию без всякой надежды вернуться на Родину. Сухенький, активный инспектор всей добровольческой артиллерии Беляев давно уже был взят на мушку революционными матросами, немало потерпевшими от огня его батарей. Будучи уже врангелевским генералом, бежал он от рассвирепевших большевиков на последнем корабле из Новороссийска в Галлиполи (беляевские орудия прикрывали эвакуацию), затем мыкался в Болгарии и, отказавшись от карьеры шофера парижского такси, в середине двадцатых годов подался в Аргентину, где, впрочем, тоже не задержался, ибо мятущемуся духу Ивана Тимофеевича уклад жизни тамошней русской общины оказался попросту невыносимым. Его можно было понять. Угнездившиеся с конца девятнадцатого века в Буэнос-Айресе русские коротали годы замкнутым кругом, а их дети, быстро привыкнув к здешнему танго и лучшим в мире отбивным из мраморного мяса, по славной отечественной привычке переняли местные особенности до такой степени, что отличались от аборигенов разве что нательными крестами. К ужасу бывшего генерала, мечтавшего о единении всех россиян за границей, старожилы смотрели на оборванных, прокопченных пожарами Гражданской войны соотечественников далеко не ласково и принимать их в свое общество не торопились. Доходило до того, что они попросту гнали с порога своих домов, как нищих с паперти, и пострадавших за царя и отечество седых рубак, и бывших депутатов Государственной Думы. Впрочем, вновь прибывшие тоже могли поддать жарку. Белогвардейские поручики и капитаны, привыкшие решать проблемы при помощи шашек и револьверов и «рубавшие большевичков, словно соломенных кукол», мягкостью манер не отличались. Старые и новые иммигранты, постоянно сталкивающиеся на улицах аргентинской столицы и под сводами двух местных православных храмов, мягко говоря, недолюбливали друг друга. Отчаянные попытки священников примирить христолюбивых чад терпели крах. Не прошло и месяца мытарств, как Беляев окончательно осознал: что касается аргентинской общины, в ней торжествует едва прикрытый приличиями закон крайнего эгоизма. Сие прискорбное обстоятельство заставило Ивана Тимофеевича обратить свой взор на соседний Парагвай, тем более, что с этим разнесчастным государством его связывало нечто большее, чем просто желание в очередной раз сменить место жительства.
Следует прояснить стремление будущего советника парагвайской армии переехать в страну, значительную часть которой занимала неисследованная сельва, густо заселенная дикарями. Начитавшийся в детстве приключенческих книжек не только до одури, но, увы, до умопомрачения, помешавшийся на индейцах, прериях и джунглях, имевший в постоянных товарищах Фенимора Купера и Майн Рида Беляев ко всему прочему принадлежал к тому типу русских людей, на жизнь которых влияние прочитанных книг настолько велико, что оно, как правило, начисто разрывает их связи с реальностью и зачастую рвет на части их самих. Почтенный отец будущего натуралиста, географа и антрополога Тимофей Михайлович Беляев, гвардеец, комендант Кронштадтской крепости, совершил стратегическую ошибку, отдав сына на поруки семейной библиотеке и дедовским сундукам (в одном из этих хранилищ, кроме опять-таки приключенческих и географических книг, ко всему прочему обнаружилась старинная карта Парагвая). Так, благодаря превосходным книжным собраниям в отцовском доме и все тем же сундукам, уже к шестнадцати годам Беляев-младший сделался законченным утопистом. Вот почему и в кадетском корпусе, и в Михайловском артиллерийском училище часто вперивал юноша бледный свой подслеповатый взгляд в не менее унылое, чем учебный плац или артиллерийские позиции на полигоне, серое, словно поношенная шинель, петербургское небо, узревая вместо него вымытые до белизны небеса Латинской Америки. Скажем более: юный Иван чуть ли зубами не скрежетал, желая ворваться на лихом коне с казацкой шашкой наголо в Южную Америку и устроить там хорошенькую рубку ненавистных ему плантаторов ради индейского освобождения. Остается добавить: именно Парагвай в восторженном бреде кадета, затем юнкера, затем офицера, а затем и врангелевского генерала, благодаря все той же найденной в детстве карте, занимал особое место, о чем и будет рассказано позже. Кроме того, наложилась на мечту иммигранта Беляева о всемирном индейском братстве еще одна сжигающая его душу утопия — поиск земли обетованной для всех обездоленных страдальцев оставленной Богом России. Столкнувшийся с аргентинской реальностью Беляев страстно мечтал создать в Парагвае настоящий «русский ковчег». Все это привело к тому, что колокольчик над дверями парагвайского посольства в Буэнос-Айресе вскоре известил обитателей особняка о визитере. Кандидата на парагвайский паспорт приняли весьма сухо. Не все дипломаты являются прорицателями, разглядеть в неприметном интеллигенте будущего дивизионного генерала и почетного гражданина парагвайской республики не смогли ни референт посольства, ни атташе, ни сам господин посол, голова которого была забита в тот момент совершенно иными делами: на его горячо любимой родине шла стрельба и провозглашались марксистские лозунги — словом, во всех парагвайских городках слышалась музыка революции. Скромному русскому предложили прийти, когда закончится катавасия. Беляев вынужден был откланяться и ждать, продолжая интересоваться аргентинскими газетами и заодно совершенствуя свой испанский. Ждать, впрочем, пришлось недолго. Благодаря пронырливости журналистов, готовых мать с отцом продать ради жареных новостей, стало известно: смута завершена; в Аргентину из страны обетованной прибыли важные игроки — президент Мануэль Гондра и оборонный агент Санчес. Почитатель Фенимора Купера вновь оказался перед посольской дверью. На этот раз он явился как нельзя более вовремя: оба политика встретили романтика с распростертыми объятиями:
— Нам позарез нужны строители, врачи, инженеры. Но прежде всего — офицеры! Особенно артиллеристы! Кажется, вы два года потчевали коммунистов шрапнелью? И, кроме того, наверняка знаете основы фортификации! Милости просим в Военную школу!
Предложенные пять тысяч песо в качестве зарплаты еще более вдохновили пообносившегося пассионария. Сборы отличались поистине суворовской стремительностью. Погрузившись в одно прекрасное утро вместе с молодой женой на пароход, неугомонный Иван Тимофеевич, попеременно обдуваемый ветерком и угольным дымом из топки, под истошные крики попугаев, доносящиеся из зарослей по обоим берегам Параны, проплыл энное количество миль вверх и высадился с несколькими скромными чемоданами на набережной Асунсьона — города, поразившего будущего предводителя краснокожих царскосельской провинциальностью. Еще бы! В парагвайской столице даже дамы разгуливали без башмаков, надевая их лишь на улицах, вымощенных булыжником, — этих улиц было в городе чуть больше, чем автомобилей. На фоне невзрачных домишек, утопающих, впрочем, в райских кущах садов, весьма скромный по российским меркам президентский дворец, а также здания городской управы и трибунала выглядели чуть ли не небоскребами. Несмотря на то, что на улице Пальмас чету иммигрантов Беляевых встречали магазины, которые пытались тягаться с парижскими роскошью витрин, скромность здешнего бытия даже и не пыталась прятаться. Повсюду мелькали босые ноги, нищие весело просили на хлеб, шныряли мальчишки с физиономиями профессиональных карманников, торговки базара в центре столицы перекрикивались друг с другом и с покупателями со страстью тропических птиц. Все дышало такой патриархальной, почти библейской простотой, что неожиданно вспыхнувшее вечером на некоторых улицах и в некоторых домах электричество вызвало у Ивана Тимофеевича и его заиньки поначалу оторопь, а затем почти что детский восторг.
Итак, домик был снят; жена распаковала вещи. Растущее во дворе дерево квебрахо (или «сломай топор») потрясло нового хозяина крепостью древесины — он тут же объявил квебрахо своим талисманом. Визит к начальству Военной школы завершился полным триумфом. На вопрос генерала Хосе Феликса Эстигаррибии о достоинствах и недостатках трехдюймового горного орудия «Данглиз-Шнейдер» образца 1909 года последовал обстоятельный ответ соискателя, касающийся не только тактико-технических данных, но и особенностей применения хорошо знакомой Беляеву пушки в качестве зенитки. Несколько советов бывшего артиллерийского инспектора относительно учебного процесса, данные с таким же знанием дела и с не менее удивительным тактом, тоже не остались без внимания. Представители учебного заведения были в восторге, и вскоре Хуан Беляефф, имеющий несомненный дар к иностранным языкам, взялся за обучение стриженых под ноль мальчишек фортификации и французскому, на котором Иван Тимофеевич общался со скоростью смышленого гарсона из парижского кафе. Однако Майн Рид и Купер никуда не девались. Во время перерывов между занятиями странный русский усаживался со стаканчиком мате возле постоянно распахнутого окна служебной комнаты, и тогда мечты вновь подхватывали его, унося далеко за пределы пыльного двора школы — в сельву, в кишащие удивительными существами заросли, туда, где прятались в пальмах хижины гуарани. Беляев по-прежнему бредил индейцами, не отрекаясь, впрочем, и от другой своей идефикс.
За приезжим спецом пристально следил парагвайский Генштаб. Последствия слежки не заставили себя долго ждать: вскоре знаток горного военного дела оказался в кабинете военного министра. Радушный политик одним выстрелом завалил двух вальдшнепов, предложив гостю пригласить в Парагвай тех белогвардейских скитальцев, которые вслед за Беляевым пожелали бы обрести здесь пусть и скупую на подачки в виде заработной платы, но все же родину (приветствовались офицеры, путейцы, врачи и профессора). За помощь в создании русской колонии от дона Хуана попросили совсем ничего, а именно: организацию нескольких экспедиций в область на стыке границ Парагвая, Аргентины, Бразилии и все той же Боливии, намерения которой вырисовывались все более отчетливо. Беляев замер, когда Риарт произнес «Великий Чако». Тропический район Чако был таинствен! Он поистине был велик! До этого пальмового Эльдорадо за четыреста лет своего господства не смогли добраться даже конкистадоры, готовые колонизировать и Луну. На всех без исключения картах мира Чако оставался огромным пустым пятном. Что он на самом деле хранит в себе — не знали ни географы, ни зоологи, ни католические монахи, несколько раз без всякого успеха пытавшиеся сунуться в гущу тропического междуречья Парагвая и Пилькомайо. Замысел Риарта оказался грандиозен: новому парагвайскому гражданину предстояло нанести на карту, плотно заселенную кайманами, броненосцами, капибарами, тапирами, ягуарами, пумами, анакондами, коралловыми аспидами, обезьянами, термитами, москитами, гигантскими муравьями, саранчой, клещами, кровососущими летучими мышами, попугаями, нанду, ибисами, туканами и вдобавок индейцами, ту часть неизведанных тропиков, которая пока еще принадлежала Парагваю и на которую зарились боливийские стратеги вкупе со своими североамериканскими друзьями. Иван Тимофеевич едва сдержал себя, чтобы здесь же, в министерском кабинете, не пасть на колени и не возблагодарить Господа за то, что Всемогущий наконец-то услышал тайные чаяния раба своего.
Уже на следующий день Главный Почтамт Асунсьона принял первый десяток писем.
Что касается другой части соглашения, то бывшего артиллериста уже не могли остановить ни уговоры жены, ни подточенное здоровье, ни тот остужающий любую трезвую голову факт, что пустошь, которую предстояло штурмовать, имела размер половины Франции. Иван Тимофеевич взялся за изучение местной флоры и фауны с рвением, которому мог бы позавидовать неутомимый Паганель. Парагвайский Генштаб в силу стесненности в средствах снабжал экспедиции довольно скупо, но следопыт не роптал, довольствуясь тем, что есть. Беляев следовал по берегам тропических рек, прибегая к услугам выносливых местных носильщиков и незаменимых мулов, зарисовывая с натуры птиц, зверей, деревья и обозначая не только стратегические высоты, впадины, ложбины, но даже самые мелкие ручьи. Неожиданное появление нового Миклухо-Маклая в индейских селениях района Чако потрясло их обитателей. Однако не успели затянуться болотной водой следы от первого посещения Иваном Тимофеевичем становищ непуганых детей природы, по силе воздействия сравнимого разве что с визитом инопланетянина, как, спешно организовав вторую экспедицию, он вновь появился возле индейских костров. Обаяние свалившегося на индейские головы белого гуру обезоружило самых воинственных ичико, которые с восторгом пробовали на зуб привезенные ножи и разглядывали ткани. Беляев разорился на покупках, но никто не остался без подарков. Любовь северянина к обитателям сельвы коснулась всех без исключения местных пятниц. И любовь эта не натолкнулась на стену. Чингачгуки окружили невзрачного бледнолицего, для которого потеря пенсне была самой страшной из катастроф, не менее искренним обожанием. Так благодаря милости Божией Иван Тимофеевич наконец-то попал в свою истинную стихию. Не о ней ли мечтал он до самозабвения и на унылых практиках по созданию батарейных позиций под Красным Селом, и в царскосельском госпитале, и на обильно удобренных трупами галицийских полях, и в поставленном на дыбы эвакуацией Новороссийске, и в равнодушном Париже, и в чопорном Буэнос-Айресе? С восторгом принимая теперь каждый звук, вырывающийся из индейской глотки, и каждый жест, которым тот или иной танцор в перьях сопровождал свой танец, дон Хуан высыпался в индейских гамаках, прятался от тропических ливней под крышами незатейливых индейских домов, усердно работал веслом, сплавляясь с местными рыбаками по очередной безымянной реке, тянул сети, охотился на обезьян и совершал еще множество всяких больших и мелких дел, успевая записывать, зарисовывать, запоминать, впитывать в себя все чудеса пещерного века. Достижения были налицо: за три года он умудрился изучить быт, язык, религию племен мака и чамакоко с таким виртуозным совершенством, которое сделало бы честь и утонченному, аристократичному до шнурков лакированных туфель академику-антропологу из Оксфорда.
Ну а письма к соотечественникам сработали. Прибывающие в Парагвай один за другим переселенцы выгружали скромные баулы на асунсьонской набережной, таращась на рутину здешней жизни. Впрочем, шок проходил весьма быстро. Дипломированные выпускники Петербургского Технологического института и Института путей сообщения, едва наладив быт, брались за дело, по которому они так соскучились за баранками таксомоторов Люксембурга и Бордо. В казармах парагвайской армии все чаще слышались экзотические ругательства. Хотя солдаты и не понимали смысл обращений, энергичные словосочетания из уст свалившихся на их головы пришельцев из далекой России действовали не хуже капральских палок, заставляя самых непонятливых и ленивых моментально осваивать винтовку «Маузер М-93» и с быстротой личинки муравьиного льва зарываться в красную песчаную почву. Все чаще и чаще из множества глоток обитателей тех же казарм с непередаваемым акцентом вырывалась незабвенная «соловей-пташечка». Молодецкий посвист, которому мастера Мировой и Гражданской научили своих подопечных, с не меньшим эффектом распугивал местных красоток, прогуливающихся под казарменными заборами в ожидании возлюбленных.
Пока русские офицеры вместе с вверенными им батальонами месили песок полигонов и стрельбищ, путейцы днями и ночами пропадали на строительстве дорог. Колония пришельцев росла на глазах, потихоньку выбираясь за Асунсьон. В окрестных землях посреди вечнозеленых кустарников один за другим вырастали дома, хозяева коих с энтузиазмом брались за плуг. За плетнями новых жилищ обрабатывали огороды женщины, вид которых переносил любого русского патриота в столь любезные его сердцу псковскую или новгородскую губернии. В палисадах перед поселенческими домами дымили самовары, возились в пыли детишки с вздернутыми носами и белокурыми копнами на головенках; от бросаемых бит во все стороны разлетались рюхи, и по вечерам, когда пальмы милосердно прятали в своих кронах порядком подуставшее солнце, окрестности время от времени оглашал бас Шаляпина, вырывавшийся на парагвайский простор из трубы патефона. Мечта Беляева о ковчеге, кажется, начинала сбываться. Впрочем, пристроив более сотни соотечественников к военному и инженерному делу, Иван Тимофеевич не забывал о тропическом междуречье, по-прежнему обнаруживая все новые заброшенные индейские колодцы, потаенные тропы, лагуны, стойбища, годные для создания укрепленных пунктов, и тщательно фиксируя их координаты. Презентуемые Генштабу пухлые планшеты с очередной обозначенной областью задавали немало работы армейским топографам, которые тоже не зря ели свой хлеб. Опасности путешествий, такие, как встреча на тропе с ягуаром или знакомство с жараракой обыкновенной (однажды на замаскировавшуюся змею Беляев не наступил просто чудом), неизбежные, словно детская корь, неоднократно подтверждали неизменное правило: Господь благоволит к блаженным. Вот почему всякий раз заинька имела счастье лицезреть благополучно возвратившегося из очередной «командировки» супруга, истерзанного колючками, москитами, шершнями и пропахшего дымом до такой степени, что его приходилось буквально отмачивать в ванне. Сюрпризом для зайки было то, что уже после третьего возвращения Ивана Тимофеевича маршрут Асунсьон — сельва стал двусторонним. За Беляевым из тропиков цепочкой потянулись его лесные друзья. Просочившись в дом, они обживали комнаты с цыганской непосредственностью, пользуясь безграничным добродушием хозяина. Вскоре гости заполнили жилище до такой степени, что заинька, терпение которой предсказуемо истощилось, то и дело спотыкалась о вытянутые ноги. Ко всему прочему, индейцев, а также их скво и детей, опять-таки приходилось кормить. Не удивительно, что на первый план из целого множества предметов, которыми обросла чета Беляевых, выдвинулся котел, постоянно кипевший с тех пор во дворе. Походный чайник генерала-инспектора, повидавший и равнины под Краснодаром, и снега Кавказа, и лагеря для перемещенных лиц, тоже не имел права уйти в отставку: днем и ночью ветеран посвистывал носиком, снабжая желающих чаем. Конечно, мака и чимакоко, у которых благодарность входила в число самых значимых моральных качеств, вносили немалую лепту, снабжая своих благодетелей всевозможными фруктами, мясом тапиров и прочими продуктами сельвы, однако недюжинный аппетит постояльцев не позволял создавать запасы. Их слоняющиеся по двору детишки отличались особой прожорливостью, но все попытки и после обильного завтрака потихоньку выхватывать из котла лакомые кусочки супругой хозяина пресекались на корню. В отличие от жены, которая без стеснения могла турнуть особо обнаглевшего потомка очередного вождя племени, Иван Тимофеевич продолжал благоволить к индейцам до такой степени, что готов был делиться не только собственными рубашками и штанами, но даже и башмаками, являющимися для гуарани немыслимой роскошью. Пока зайка в поту и мыле отскребала полы, хранившие следы очередного визита, или гоняла тряпкой маленьких сорванцов, он то пропадал в очередной экспедиции, то, отскобленный пемзой в ванне добела, проводил дни в окружении галдящих детей природы, разбирая походные записки, систематизируя гербарии, обдумывая словари индейских языков и не забывая самым подробнейшим образом консультировать парагвайских военных во всем, что касалось ручных пулеметов «Мадсен», минометов системы Стокса-Бранта и материалов для сооружения опорного пункта Нанава в том же Чако (из деревьев, годных на наиболее важные узлы обороны, Иван Тимофеевич особо выделял не поддающееся топору квебрахо). Брызжущая во все стороны деятельность специалиста по индейцам, артиллерии и фортификации привела к тому, что к тридцатым годам биография этого неказистого, рассеянного с виду, целиком зависящего от своих очков человека абсолютно соответствовала определению выдающаяся. Но главное было еще впереди.
Таинственное озеро
— Может быть, это рекогносцировка?
Вопрос Риарта, обращенный к советнику, оказался далеко не праздным. Уже упомянутую записку адресовали своему благодетелю индейцы племени чимакоко, мобилизованные Беляевым на охрану условной границы района Чако-Бореаль. На драгоценной бумажке, которая, судя по виду, прошла испытания и болотами, и тропической жарой, и которую с таким усилием расшифровал Иван Тимофеевич, было накарябано: «Десять боливийцев на мулах прошли знак вблизи границы, которую ты поручил охранять. Если ты не придешь немедленно, область попадет в их руки. Саргенто Тувига, вождь чимакоко. Со слов записал кап. Гасиа Пуэрто Састре».
Военная косточка тут же дала о себе знать: в доне Хуане одновременно проснулись прадед, дед и отец. Моментальное преображение Беляева из добродушного интеллигента в сосредоточенного штабиста в очередной раз убедило военного министра в том, что он, Луис Риарт, несомненно, имеет собачий нюх на нужных стране людей.
— Индейцы убеждены: в глубине Бореаля расположено гигантское озеро, — сказал дон Хуан. — Открытие водоема и нанесение его на карту не только гарантирует признание в научном мире тому, кто первым окажется на его берегах. Контроль над озером — единственное верное решение для нас в случае боливийской агрессии. Отсутствие контроля над резервуаром пресной воды в центре Чако рано или поздно приведет к поражению, невзирая на живую силу, аэропланы и прочие достижения техники. Это касается обеих сторон. Отсюда вывод: тот, кто первым найдет большую воду в сельве, победит еще до момента объявления войны. Боливийцы понимают это не хуже нас с вами, вот почему и закатили пробный шар. Появление их отряда возле границы — не обычное прощупывание местности, дон Луис. Можно не сомневаться: они появятся там еще и еще…
Адъютант, охраняющий в приемной потешный головной убор советника, повинуясь колокольчику в руке военного министра, проскользнул в кабинет, заставив дона Хуана прерваться. С ловкостью бывалого официанта штаб-майор за пять секунд сервировал столик, разделяющий кресла собеседников. Пока дон Луис обдумывал положение, бывший белогвардейский генерал по глотку отхлебывал мате, вслушиваясь в тишину, едва разбавленную шуршащим вентилятором. Впрочем, молчание было недолгим. Переваривши важную для себя информацию, министр поднял глаза, и гость продолжил размышлять вслух:
— Я вел долгие разговоры с мака и чимакоко. Несмотря на то, что по известной нам обоим причине (здесь советник внимательно посмотрел на министра, и Риарт кивнул, давая понять, что осведомлен о проблеме)… так вот, несмотря на то, что по известной нам обоим причине представители этих племен никогда не добирались до тех мест, вожди племен настолько уверены в существовании природного резервуара, что ни разу не поставили задаваемый им вопрос о «большой воде» под сомнение. Если боливийцы найдут озеро раньше и не дай Бог оставят на его берегу хотя бы два десятка солдат с парочкой пулеметов, мы сразу теряем все. Оттуда противник может выйти на железную дорогу Касадо, прямиком на сто пятьдесят третий километр, отрезав таким образом гарнизоны, прикрывающие селения, и появиться на берегах реки Парагвай. Такого сценария Генштаб не должен допустить ни в коем случае — хватит с вас злосчастной Парагвайской войны. Я готов исследовать ту область.
Талант в нескольких предложениях формулировать суть дела был отточен в кутеповских и врангелевских штабах. К удовлетворению Беляева, политик, словно жадная чайка, схватывал все на лету. Оба разом посмотрели друг на друга. Советнику ничего не нужно было добавлять — дон Луис все понял.
— Благодарю! — откликнулся Риарт, обрадованный тем, что ему не пришлось просить дона Хуана об очередной услуге парагвайскому народу.
— В принципе, иного выхода не существует, — ответил тот. — У меня нет никаких причин не доверять индейцам. Подытожим: необходима немедленная экспедиция к озеру. Разумеется, наша с вами договоренность должна быть известна лишь президенту республики и узкому кругу государственных должностных лиц. В остальном все на ваше усмотрение. Я вам целиком доверяю.
— Со своей стороны обещаю сделать все возможное для прибывших в Парагвай русских, — судя по дрогнувшему голосу Риарта, привыкшего к вполне объяснимому для деятеля такого ранга лицемерию, его эмоции на сей раз были искренними. — А именно — предоставляю вам полный карт-бланш в выборе земель для колонии.
— Не сомневаюсь в вашей порядочности, дон Луис.
— Необходимые распоряжения насчет экспедиции отдам завтра утром. Военное казначейство постарается не поскупиться. Да! Мои стрелки — в вашем распоряжении. Я лично выделю самых метких из президентской охраны.
— Вот как раз в этом случае я ограничусь необходимым, — отвечал дон Хуан. — Весьма благодарен за стрелков, но, как вы сами понимаете, для такого предприятия меньше всего подходят снайперы…
— Целиком полагаюсь на ваш опыт!
После того как оба соблюли все оставшиеся церемонии, а именно допили мате и обсудили достоинства двух с половиной дюймовой горной пушки Барановского, вновь превратившийся в провинциального учителя Иван Тимофеевич отказался от предложенного автомобиля:
— После скитаний в джунглях пройтись по городским кварталам, да еще и вечерком, для меня составляет истинное удовольствие. К тому же нужно кое-что обдумать. Поверьте, я не против технического прогресса, но тряска не особо способствует сосредоточенности.
— Не все сразу, дон Хуан! — засмеялся Риарт. — Надеюсь, русские инженеры, проложив еще парочку-другую дорог в провинции, доберутся и до Асунсьона. Хотелось бы верить, что они замостят наши улицы так же тщательно, как делали это в Москве и Петербурге.
Офицеры, коротавшие смену возле ворот и хорошо знавшие вечернего посетителя по учебным классам при Военной Школе, одновременно отдали дону Хуану честь. Прежде чем миновать круги тусклых электрических фонарей и довериться тьме за дворцовой оградой, Иван Тимофеевич помахал беретом этим жизнерадостным, полным жизненных соков молодым людям, еще не знающим о том, что их ждут окопы Нанавы.
Патриотизм патриотизмом, а деньги деньгами…
Карта Чако, не без стараний дона Хуана пестрящая обозначениями троп, ручьев, ложбин, индейских селений и имеющая посередине то самое белое пятно (именно в центре пятна, в девственно чистой terra incognita, по предположениям гидрологов и местных вождей сельва спрятала обозначенную Беляевым головную боль парагвайских штабистов), осталась на столе в кабинете — военный министр отложил общение с ней до утра.
Когда машина министра, урча мотором, неторопливо добралась до главной парагвайской гостиницы, веселье на террасе «Гран Отель-дель-Парагвая» завершилось. Молодежь оттанцевала свое: в парке перед отелем звенели, переплетаясь, голоса кокеток и их не менее юных спутников, но песенка сегодняшнего танго была спета. Оркестранты, промокали пот носовыми платками и заботливо, словно младенцев в коляски, укладывали в футляры инструменты. Официанты, не скрывая усталости, освобождали на террасе столики от оплывших свечей. Отяжелевшие любители каньи собирались на выход, редкие парочки были слишком увлечены собой, и появление на террасе щеголеватого господина с тростью привлекло внимание лишь устроившегося за крайним столиком гостиничного постояльца. Они кивнули друг другу. Не успел вошедший придвинуть к себе плетеный стул, как последние огни погасли, открывая взорам полуночников одну из самых главных достопримечательностей парагвайской столицы — тропическую ночь. Музыка окончательно стихла, однако свято место пусто не бывает — на дежурство заступили целые хоры зудящих насекомых. Неистовство местных цикад, способное заглушить самый громкий разговор, оказалось на руку двум встретившимся джентльменам.
— Вновь не вижу на вашем столике мате, мистер Бьюи. — Риарт прислонил к столешнице трость и, повертев шляпу, положил ее себе на колени. — А ведь это, увы, то немногое, чем может похвастаться моя родина.
— Не переживайте за свою родину! Просто всему на свете я предпочитаю индийский чай, — откликнулся представитель почтенной британской фирмы «Шелл Ойл». — Знаете, когда мне довелось работать в Глазго, нам доставляли его прямиком из Калькутты в особых вощеных ящичках, перевязанных бечевкой. Он изумителен! Стоило только распахнуть крышку, распространялся непередаваемый аромат.
— В таком случае, сойдемся на чем-нибудь нейтральном. Коньяк? Виски? Канья?
— Я заказал кофе, но его не торопятся принести, — пожаловался англичанин.
— Тогда воспользуемся моментом, прежде чем нам помешает какой-нибудь полусонный мальчишка с давно остывшим кофейником.
— С превеликим удовольствием! Итак, с чего начнем?
— Разумеется, с новостей.
— Извольте. Насколько мне известно, наши милые конкуренты, судя по всему, закусили удила: они уже в открытую подначивают своих подопечных, — заметил мистер Бьюи, доставая из нагрудного кармана пиджака две обернутые в упаковочную бумагу сигары, одна из которых тотчас была предложена собеседнику (впрочем, дон Луис отказался от угощения). Крошечный факел спички на секунду высветил лицо коммивояжера, вытянутое, как у лошади, с крупным носом, нависшим над верхней губой. — Дело касается не только геологоразведочных партий. «Стандарт Ойл» активно вербует в боливийскую армию чилийцев, немцев и даже чехов.
— У меня такое чувство, что здесь толчется весь мир, — устало посетовал Риарт.
— Он всегда толчется там, где пахнет деньгами, — ответствовал мистер Бьюи. — Вас это не должно удивлять.
— Меня удивляет другое, — не сдержался министр. — А именно: ваша уверенность в том, что сельва принесет дивиденды.
— Не скрою, можем и прогадать, — невозмутимо кивнул англичанин. — Однако, судя по прогнозам весьма уважаемых в научном мире специалистов, вероятность того, что Чако преподнесет приятный сюрприз, весьма велика. Иначе с чего бы дражайшим соседям Республики Парагвай водить дружбу с бывшими кайзеровскими генералами и загребать целыми партиями винтовки, пулеметы и горные орудия?
— Заметьте, мистер Бьюи, они, по вашему выражению, загребают все это из британских арсеналов. Плохое начало для доверительных отношений. Тем более, как я понимаю, у руководства фирмы есть кое-какие рычаги в парламенте.
Англичанин засмеялся. Огонек его сигары походил на подмигивающий глазок.
— Увы, слухи о могуществе «Шелл Ойл» несколько преувеличены, — вздохнул он, насладившись медленной затяжкой. — Мы не можем влиять на решения «Виккерс». Однако политика — вещь весьма причудливая. Насколько мне известно, ваше ведомство совсем недавно закупило тридцать два крупнокалиберных американских пулемета «Браунинг».
— Цифры несопоставимы, — заметил Риарт. — Хотя вынужден признать: политика — штука чрезвычайно противоречивая.
— Вот видите. Выгода никуда не денется. На выгоде, как на фундаменте, держится человечество. Уберите ее — и все строение цивилизации рухнет. — Глазок сигары на мгновение прикрыл свое веко, затем сверкнул, и невидимое в темноте облачко дыма вновь дотянулось до Риарта.
— Я не собираюсь цитировать Маркса, оставим это большевикам, но этот бухгалтер во многом был прав, — продолжил Бьюи. — Мир таков, что в нем не осталось места для национальной гордости, если, конечно, она не подкреплена надежной банковской системой или, на худой конец, дюжиной до зубов вооруженных дивизий.
Кофе все-таки был доставлен. Насчет местного гарсона министр оказался прав: присланный из недр ресторанной кухни с последним на сегодня заказом парнишка очнулся от дремы только тогда, когда в его протянутую руку легло несколько песо.
Покончив с чашечкой за три глотка, англичанин вновь не смог отказать себе в удовольствии сделать затяжку. Риарт ждал, когда он заговорит. И дождался.
— Надеюсь, вы в курсе, что число бравых немецких унтеров в боливийской армии уже перевалило за двести человек? Дорогой дон Луис, у вас нет выбора. Вам ни в коем случае нельзя опоздать на пиршество, хотя бы потому, что нефть — это не просто черная жижа, которую по контрактам — и, кстати, весьма выгодным для вас контрактам — будут выгребать из недр дюжие молодцы в оранжевых куртках. Простите, но мне кажется, вы даже не отдаете себе отчета в том, насколько важен предварительный договор с нами для страны, которая пока… подчеркиваю, пока — может похвастаться лишь мате. Не обижайтесь, но вы, военные, по традиции заскорузлые консерваторы: привыкли скакать на лошадях. Это, кстати, касается и нашего генералитета — засмеялся англичанин. — Итак, нефть — не только экзотические для местных аборигенов автомобили, которые чудом еще не развалились от ужасающих дорог. Нефть — не только аэропланы и танки. Не только канонерки. Не только возможность бить противника в небе, на земле и на реках, отстаивая свою независимость. Это — квинтэссенция современности. Ее тигль. И от вас зависит, будете ли вы ею обладать и, следовательно, войдете в двадцатый век независимым государством — или останетесь за бортом. Смею вас заверить, отсидеться не удастся. В противном случае страну сожрут и сожрут безжалостно — поверьте, я знаю, о чем говорю. Ваш бедный, несчастный Парагвай боливийцы закидают бомбами и раздавят все теми же танковыми гусеницами.
— Все в Божьих руках, — ответил облеченный государственной властью католик.
— Знаете, многие любят тешить себя историей о взаимоотношениях Голиафа с Давидом, — засмеялся Бьюи. — Поверьте, не тот случай. Оставим библейские притчи священникам. Как говаривал Наполеон, в реальной политике важно только количество батальонов, помноженное на превосходство в артиллерии. Кстати, вы правильно сделали, что пригласили русских. Они старые знакомые с немцами по недавней войне. Представляю, как у них чешутся руки…
Луис Риарт, промолчав, наблюдал за тенями, мелькающими на противоположной стороне улицы. Город продолжал бодрствовать. Цокали экипажи. Цикады были неутомимы. В парке еще раздавался смех. Планеты и звезды, рассыпавшиеся по всему небу, свидетельствовали о тайне мироздания, на которую озабоченный парагвайскими недрами представитель «Шелл Ойл» даже и не пытался взглянуть. Коммивояжер в очередной раз пыхнул сигарой.
— Конечно, мы не ангелы и продвигаем свои интересы, о которых я уже имел честь вас уведомить, — не дождавшись ответной реплики, продолжил он. — Планы «Шелл Ойл» никто не собирается камуфлировать. Напротив, мы готовы открыть карты, иначе я не оказался бы здесь, в этом чудесном городе и в этой чудесной гостинице, и не занимал бы номер, к которому, учитывая его весьма солидную цену, все же предъявляю кое-какие претензии. По моему глубокому убеждению, бизнес должен быть честен. Ведь и Парагвай выигрывает не меньше: будущее принесет не только ощутимые прибыли, но и политическую поддержку.
— Чако-Бореаль — уравнение со многими неизвестными, — ответил Риарт. — Дикость тех мест такова, что после двенадцати экспедиций мы не имеем никакого представления о его центральной части. Соваться туда чрезвычайно опасно.
— Вы намекаете на малярию?
— Есть вещи пострашнее малярии.
— Да, да, насчет тамошних мест до меня дошли кое-какие сведения, — откликнулся мистер Бьюи, еще раз обозначая свою осведомленность. — И, насколько я понимаю, в последнее время вы активно заинтересовались чакскими болотами…
— Ну, ваши сведения несколько преувеличены, — пробормотал Риарт.
— Бросьте. Все дальнейшие действия вашего ведомства — секрет Полишинеля, — отмахнулся всезнайка. — Даже назову исполнителя: это господин Беляев. Я слышал скорбную весть: за голову неуемного энтузиаста боливийцы готовы отвалить ни много ни мало тысячу фунтов стерлингов. Не сомневаюсь, что объявленное вознаграждение несказанно стимулирует всяких мерзавцев на активные действия, тем более что, благодаря гостеприимству боливийских вооруженных сил в регионе скопилось предостаточно авантюристов. Да и в Парагвае наверняка найдутся свои гаи фоксы. При таком раскладе удивительно, как ваш картограф еще жив — подозреваю, здесь не обходится без камланий индейских шаманов. Кстати, он по-прежнему помешан на создании колонии?
Ночь скрыла ответный взгляд Риарта, однако мистер Бьюи все понял.
— Простите, что выхожу за рамки. Ничего личного, обыкновенное любопытство. Сразу обозначу мнение тех, кто послал меня в этот рай земной — к изгнанникам из Советской России подданные Его Величества совершенно нейтральны. Что касается собственных воззрений, то готов еще раз похвалить вас за дальновидность: русские офицеры для Парагвая являются весьма ценным приобретением, хотя, при всем их желании схватиться с бошами, они не заменят столь необходимые для обороны финансы.
Светляки, лишь изредка мелькавшие до этого момента над террасой, неожиданно собрались в огромный рой, осветив ближние кусты. Начался фейерверк: фосфоресцирующие облака рассыпались на отдельные искорки, гасли и вспыхивали вновь, крошечные существа чертили перед сидящими завораживающие зигзаги — настоящий привет от близкой сельвы. Зрелище не могло не завлечь даже флегматичного мистера Бьюи. Внезапно все разом погрузилось во тьму, оставив одиноким маячком глазок сигары.
— Хорошо, — после долгого молчания отозвался Риарт. — Я переговорю с президентом.
— Вот и славненько, — откликнулся англичанин. — И еще одно дело. Совсем незначительное. Простите, дон Луис, как вы относитесь к творчеству сэра Артура Конана Дойля?
Вопрос предсказуемо привел министра в недоумение. Бьюи засмеялся:
— Не обращайте внимания, я к слову. Что касается готовящегося похода, так сказать, в «затерянный мир», у меня к вам небольшая просьба: хотелось бы пристроить своего человечка. Поверьте: экспедицию мистер Фриман не обременит — за плечами моего протеже десять лет службы в Индии. Прекрасный специалист, надежный во всех отношениях компаньон. Не думаю, что здешняя сельва явится для него сюрпризом.
Луис Риарт вновь возблагодарил Бога за то, что темнота скрыла его растерянность. Правда, с не меньшей благодарностью он оценил и намек всеведущего мистера Бьюи: людей в собственном ведомстве следовало бы хорошенько перепроверить.
Военный министр поднялся, не забыв подхватить трость. Шляпа в знак уважения была приподнята над головой.
— Уповаю на благоразумие вашего президента, — напутствовал собеседника пребывающий в темноте мистер Бьюи.
— Не премину подробно проинформировать его о нашем разговоре, — отвечал Риарт.
— Надеюсь, вы понимаете, дон Луис: в случае успеха моя благодарность вам не будет иметь границ, — мягко произнес представитель «Шелл Ойл». И, заметив, как вздрогнул партнер, поспешил добавить:
— Недавно я открыл один любопытный закон, который ко всему прочему является прекрасным успокоительным средством. Суть его в том, что деньги не мешают самому пламенному патриотизму. Поверьте: они могут с ним совершенно мирно сосуществовать. Всего доброго вам, дон Луис!
— Всего доброго, мистер Бьюи.
Цикады в Асунсьоне просто осатанели.
«Вы готовы?»
Лишь мельком взглянув на ноги вестника, Александр Георгиевич фон Экштейн сразу понял, кто послал сего загорелого ангела. Индеец щеголял в башмаках. Доставленное им письмо содержало единственный вопрос, подвигнувший лейтенанта парагвайской армии быстро собраться и закрыть за собой дверь съемной квартиры.
В случае надобности, и в сельве, и тем более в городе, мака и чимакоко передвигаются исключительно быстро, так что посланник Беляева задал весьма шустрый темп: лишь молодость и любовь к спорту позволяли потомку славного рода прибалтийских баронов поспевать за ним. Утро было в разгаре, припекая спины высыпавших на улицы бездельников и работяг. Башмаки индейца не переставали стучать. Лавирующий в толпе прохожих лейтенант не сомневался: полученное им послание обещает резкие перемены. Впрочем, к виражам судьбы Александру Георгиевичу было не привыкать. В свои двадцать пять лет он не мог пожаловаться на жизненную рутину. Совсем еще зеленым кадетом вместе с офицерами Конно-Егерского полка Экштейн штурмовал Пулковские высоты, имея на это полное право: отца юного мстителя — соратника адмирала Макарова, полярника Георгия Экштейна поставили к стенке щеголяющие в кожанках и бескозырках троглодиты, не имеющие ни малейшего понятия о течениях в Северном Ледовитом океане и подвижках паковых льдов. Сын жаждал мести, но, увы, рывок генерала Юденича на Стрельну и Гатчину не задался, и кадету пришлось какое-то время мириться с сыростью тоскливого, словно деревенский погост, эстонского Ревеля, в котором для таких, как он, бедолаг был организован скаутский отряд. Впрочем, на балтийском взморье Александр Георгиевич не задержался. Природная непоседливость довела экс-скаута до пражского университета, попутно познакомив его с игрой, основанной на беготне за мячом и как-то незаметно мутировавшей в вирус, поставивший впоследствии мир на грань безумия. Четыре года он полировал штанами скамьи аудиторий, внимая лекциям не только местных господ профессоров, но и подавшихся в Чехословакию за сытным пайком берлинских академиков, помешанных на конечном торжестве германского духа. В свободное же время с удовольствием нес бремя форварда студенческой команды, не избегая воспетых Гашеком пражских пивных, не раз и не два попадался в тенета, которые виртуозно раскидывали для подобных ему олухов на площади Святого Вацлава улыбчивые чешские проститутки, с не меньшим любопытством волочился за сокурсницами (многие из них отвечали взаимностью симпатичному спортсмену), слонялся туда-сюда по мостам через Влтаву, почитывал, будучи этническим немцем, доставляемую в Прагу «Берлинер тагеблатт», одновременно интересуясь «Фёлькишер Беобахтер», и потихоньку, медленно, самым незаметным для себя образом пропитывался лукавым воздухом послевоенной европейской свободы, в котором, впрочем, уже погромыхивали первые громы и посверкивали первые молнии. И все-таки из всех прочих цивилизационных соблазнов, включающих в себя привычку подражать кембриджским снобам-студентам, более всего был мил Александру Георгиевичу именно футбол: иначе в голову университетского выпускника просто не могла бы прийти идея осчастливить собой первый чемпионат мира по футболу, который спортивные бонзы из международного комитета засунули на самые задворки — в совершенно неведомый Уругвай. И молодой Экштейн отправился на другой конец света. Дух воинственных предков, до поры до времени мирно почивавший в болельщике, восстал ото сна именно в тот момент, когда взгляд постояльца отеля «Хотел Лос-Анджелес» в Монтевидео наткнулся на статью в местной газете о крайней неподготовленности к войне парагвайских солдат. Не без волшебных способностей того духа через месяц Александр уже лицезрел берега Параны, а еще через две недели модное кепи болельщика трансформировалось в форменную фуражку. С тех пор его знакомство с сумасбродом, двенадцать раз побывавшим в самых удаленных уголках сельвы Чако и крайне нуждавшемся в способных гнуть подковы единомышленниках, стало лишь вопросом времени.
Ичико, довольный выполненным поручением, скрылся в знакомом доме, оставив Александра Георгиевича во дворе в обществе индейских ребятишек, галдевших заметно тише обычного. Разгадка не заставила себя ждать: в центре большого двора, давно уже походившего утоптанностью на плац, под сенью квебрахо на корточках сидели двое. Временами один из беседующих, седоволосый житель сельвы (Экштейн признал в нем не простого смертного) чертил что-то в пыли указательным пальцем, похожим на длинный корень, объясняя хозяину дома смысл наползающих друг на друга кругов и квадратов. Беляев, поглощенный диалогом с индейцем (скорее всего — касиком), вскинул голову, приветствуя гостя:
— Как я понимаю, ваше появление здесь, дорогой Александр Георгиевич, есть ответ на мое письмо?
— Я всецело в вашем распоряжении, — отвечал Экштейн.
— Тогда, голубчик, посидите хотя бы вот на том прелестном чурбачке, пока мы с уважаемым вождем не завершим обмен мнениями. Кстати, зачем ждать. Вы завтракали? Супруга моя готовит превосходные каши. Она с удовольствием вас попотчует.
— Не стоит беспокоиться, Иван Тимофеевич! Плотные завтраки не входят в мою привычку.
— А вот попробуйте! Я уверен: вы измените свое мнение.
Минут через десять, завершив разговор и миновав комнаты, хранившие единственное богатство семьи Беляевых — шкафы с книгами, хозяин с касиком нашли лейтенанта на кухне поглощающим за длинным дощатым столом уже порядком подзабытую им гречку. Препоручив вождя заботам супруги, Беляев обратился к компаньону:
— Нас ждут великие свершения. Вот почему настоятельно советую подкрепиться еще и sopa Paraguaya. Александра Александровна готовит его так, что пальчики оближешь…
— Спасибо, Иван Тимофеевич, но, боюсь, для супа в моем желудке не осталось места.
— И это я слышу из уст богатыря?
Лейтенант был непреклонен — ему не терпелось заняться делом, ради которого он чуть ли не вприпрыжку прибежал сюда. Беляев попросил у молодого человека немного времени для еще одного «письмеца» и удалился в клетушку, служившую ему личным кабинетом. Нижайшая просьба командиру дислоцированной в Асунсьоне пехотной части прикомандировать лейтенанта парагвайской армии Алехандро Экштейна по непосредственному распоряжению канцелярии военного министерства (распоряжение прилагалось) на полугодичный срок к советнику министра Хуану Беляефф была составлена, перечитана и помещена в конверт. Смуглолицего почтальона в башмаках, которому была вручена сия «государственная бумага», словно ветром сдуло.
Александр Георгиевич Экштейн ожидал будущего начальника во дворе под деревом.
Пустой рогожный мешок, который протянула Экштейну вышедшая с мужем хлопотливая заинька, несколько озадачил участника будущей экспедиции.
— Вы готовы, Александр Георгиевич? — обратился мэтр к лейтенанту.
— Конечно!
— С Богом!
Несмотря на полуденную жару, на улицах было не протолкнуться. Под витринными козырьками, без стеснения показывая граду и миру свои язвы, предавались неге жизнерадостные нищие, играя друг с другом в «орла и решку», ежеминутно подскакивали со «свежими новостями» мальчишки-газетчики, то и дело подминали мостовую гужевые повозки. Грохот непрорезиненных колес заглушал даже визг очередной обворованной ротозейки. Рассуждая по дороге о столь милых ему индейцах, Беляев был возбужден:
— Представляете! В их языке нет такого понятия, как лукавство. Вчера пытался втолковать суть этого человеческого свойства одному довольно сообразительному малому, которого в свое время я научил читать и писать по-испански. Бедняга так ничего и не понял. В индейских преданиях явно прослеживаются библейские мотивы, — азартно говорил Беляев. — Взять хотя бы их миф о потопе! Там так же фигурирует и Ной, только у краснокожих он еще более бескорыстный и великодушный. Индейский Ной спасает погибающих в волнах младенцев и забирает их в свой ковчег! Нет сомнения в том, что Парагвай должен стать таким же ковчегом для нас, русачков. Страна соберет беженцев под своей крышей, объединит, даст им землю, профессию. А когда коммунизм исчезнет, сохраненные парагвайским ковчегом инженеры, ученые, военные вернутся на Родину…
Поймав недоверчивый взгляд молодого человека, Беляев засмеялся:
— Не сомневайтесь! Возвращение неотвратимо. Россия все перемолола — иго, поляков, чуму с холерой. И комиссаров перемелет, будьте уверены, дорогой мой. Не надо их свергать, как к тому призывают засевшие в Париже мои хорошие знакомые. Большевики сами себя свергнут! Вот здесь-то и пригодится ковчег. России нужна аристократия — но только не прежняя, со всеми этими великими князьями, а инженерная, научная, военная. Нужна аристократия духа — вот почему наша главная задача — сохранить и преумножить ее здесь, в этом месте, в самом центре Америки!
(Забегая на многие годы вперед, заметим: нападение немцев на Россию в сорок первом возмутило Беляева настолько, что он готов был броситься на помощь Советам рядовым солдатом — удержали возраст и прошлое. Но от моральной поддержки большевистской армии он удержаться не мог, за что ему на голову вылилось не одно ведро помоев.)
Пропев оду любимому детищу и обратив свое внимание теперь уже на город, Иван Тимофеевич поглядывал по сторонам с таким видом, словно впервые оказался на здешних улицах, удивляясь барышням, которые несли обувь в изящных ручках, боясь испачкать ее, их босоногим кавалерам, запрудившим мостовую повозкам, пальмам и густо вылезающим из-за решеток садов ветвям вечнозеленых кустарников:
— Для меня главное очарование Асунсьона — в его похожести на наши провинциальные городишки. Грязь, пыль, настоящие миргородские лужи — все один к одному. А здания! Возьмите, к примеру, железнодорожный вокзал. Точь-точь такой в Царском Селе. Ах, царскосельская жизнь! Я там лежал в пятнадцатом году после ранения. Знаете, кто за мной ухаживал? Сама императрица!
По правде говоря, Экштейну меньше всего хотелось вызывать из памяти пятнадцатый год — с ледяными спальнями кадетского корпуса, а затем и год девятнадцатый — с известием о смерти отца, Юденичем, налипшими на землю небесами, колеями дорог под Гатчиной, опрокинутыми в кюветы орудиями, бинтами, запахом карболки, — слишком уж сейчас было тепло, солнечно, благодатно. Беляев, словно почувствовав его настроение, вновь перескочил на Парагвай:
— Как только я прибыл в Асунсьон, меня потрясли две вещи: дружелюбие здешних жителей и невероятная дешевизна — после мытарств в Аргентине она казалась просто фантастической. За пять сентаво можно было купить кило хлеба, мясо любого сорта, литр молока, кило овощей и фруктов. Хорошая квартира стоила до шестисот песо; конь — четыреста; почта и телеграф, пусть даже за границу — сущие пустяки. А здешний трамвай — знаете, прелестная картина: трезвонит звоночек, начинают пошатываться рельсы — и вагончик появляется из-за угла. Если бы не квебрахо и не жара — совершеннейший Петербург! Трамвайный билет — два сентаво. Подумать только! Сейчас, конечно, все подорожало, но не настолько, чтобы укладывать зубы на полку…
Походка Беляева оказалась такой же легкой, как и бег его индейца-почтальона. Еще немного — и они очутились на Пальмас. Улица встретила почти невыносимым зноем; спасали фиолетовые тени от домов и деревьев и натянутые над тротуаром тенты, которые сменяли друг друга, оставляя для солнечных лучей лишь небольшие полоски свободного пространства.
Экштейн спросил о ситуации на границе с Боливией.
— Война неизбежна, — ответил Беляев. — Боливийцы, в принципе, неплохой народ — но их со всех сторон подталкивают к конфликту. Мой хороший знакомый, начальник Генштаба генерал Скенони, настроен пессимистически. Он уверен: наши шансы невелики, соотношение сил примерно один к восьми, и, по его мнению, сопротивление невозможно, на что я отвечаю: все преимущества на нашей стороне. Чако, за исключением центральной части, превосходно исследовано. Наши коммуникационные линии позволяют в течение суток перебросить войска в любую нужную нам точку. Благодаря двум закупленным в Италии канонеркам мы будем иметь полный перевес на реках. Железная дорога проложена уже на двести километров в глубину сельвы. Что касается морального состояния войск — патриотизм парагвайского солдата выше всяких похвал. Младшие офицеры прошли революцию и отлично подготовлены. Еще лет пять назад дело было за опытным составом среднего и высшего звена, но благодаря моим стараниям армия имеет сейчас ряд отличнейших офицеров: чего только стоят Щёкин, Касьянов, Салазкин, Ширкин, Бутлеров, Ходолей, затем Корсаков, Малорож, Тарапченко, Дедов… Можно продолжать, — в голосе романтика завибрировала гордость. — Да, боливийцев муштруют наши старые знакомые, однако мы их побьем, Александр Георгиевич… Ей-ей, побьем. Но прежде еще раз стоит посетить парагвайские джунгли. Вы давно просили меня о таком одолжении. Случай настал!
Иван Тимофеевич все-таки остановился, вытирая пот платком. Затем монолог продолжился. О немцах он рассуждал с едва скрываемой горечью:
— Такие умы! Такая природная склонность к механике, музыке, философии. Здесь они даже евреям, пожалуй, сто очков вперед дадут. Но вместе с этим зашоренность, кичливость, презрение ко всем остальным, чванство на грани тупости… Парадокс, который мне не понять! Имея потрясающие таланты во всех сферах, немцы удивительно внушаемы — вот в чем их проблема. Орднунг — их Бог, их Телец, их Уицилопочтли: он их сжирает с потрохами. Стоит какому-нибудь глупцу или мерзавцу придумать самый глупый, самый дурацкий закон — они будут этому закону молиться, до края дойдут, выполняя его, до полного идиотизма. Внушаемость этого народа просто поражает. Попробуйте вот нашему русаку что-нибудь внушить. Наш-то всегда себе на уме, все подвергнет сомнению. На словах «одобрям-с», а вот на деле такой хитрый сукин сын, каких еще в целом свете поискать. Плевать он на все хотел. Немец — нет. Немец, если ему вобьют закон в голову, становится полным автоматом. Вспомните «Железную волю» Лескова. Обо всю эту их кичливость союзники вытерли в восемнадцатом году ноги: растоптали их орднунг, отняли его. Плюнули, можно сказать, в душу. А такое ведь даром не проходит. Боюсь, они еще наломают дров…
Прогулка завершилась на заваленном пататой, маниокой и фруктами асунсьонском рынке. То был истинный рай для вертких, словно угри, местных воров, о чем Иван Тимофеевич, прежде чем они нырнули в толпу, счел нужным предупредить товарища. Беляеву пришлось кричать Экштейну в ухо, так как гомон вокруг сделался просто невыносимым.
— За мной, за мной, голубчик, — повторял покоритель Чако, пробираясь в рядах. — Нас ждут великие дела!
Юркнув в неприметный магазинчик, как две капли воды похожий на бесчисленное множество здешних магазинчиков, чьи стены состоят из картонных коробок, и навесами которым служат пальмовые листья, Иван Тимофеевич пал в объятья хозяина лавки. Протягивая знакомому парагвайцу мешок, советник военного министра произнес:
— Вы знаете, что мне нужно, дон Карлос. Надеюсь, цена будет разумной.
Ещё раз о цене…
Главнокомандующего боливийской армией немца Ганса Кундта за все время его участия в Первой мировой войне ни в своих штабах, ни, тем более в штабах неприятеля не почитали как выдающегося стратега. Однако на безрыбье и рак — рыба. Президент Эрнандо Силес Рейес с удовольствием предоставил бывшему представителю германской военной миссии в Боливии возможность покомандовать вооруженными силами страны. И Кундт засучил рукава. Боевое прошлое генерал-майора состояло в основном из лобовых наскоков его бригады на русские окопы в Галиции и приносило свои плоды, как правило, в результате поддержки тяжелой артиллерией. Вот почему некоторое количество удачных атак не могло не укрепить истового паладина прусских обычаев в методе, который он посчитал единственно правильным, а именно: вверенной ему Боливии следует накопить как можно более аэропланов, пулеметов, пушек и танков, а затем раздавить парагвайских босяков снарядами и лобовым ударом пехотных масс.
Стоит признать, Кундт много преуспел во вбивании арийского духа в бывших крестьян, набранных из прилепившихся к склонам Кордильер деревенек. Соотечественники стратега даже здесь, в Ла-Пасе, с его расслабляющей самых суровых аскетов сиестой, не могли избавиться от привычки к орднунгу и гоняли солдат, как сидоровых коз. Пунктуальность самого генерала доходила до грани, а его пристрастие к дисциплине невольно наводило знакомых с историей очевидцев на мысль, что за спиной Кундта, не давая тому ни на минуту расслабиться, постоянно маячит призрак Великого Фридриха с хорошим шпицрутеном в руке. Главное правило самого Кундта, ярого сторонника закрученных гаек, гласило: «Тот, кто приходит раньше времени, — плохой военный, тот, кто опаздывает, — совсем не военный, военный лишь тот, кто приходит вовремя». Генерал старался ни на йоту не отступать от своего бесспорного афоризма. Кундт трудился днем и ночью, постоянно и неустанно вдалбливая в головы правительственных чиновников непреложную истину — для победы необходимы склады, доверху набитые вооружением, и качественные грунтовые аэродромы. Благодаря его бескомпромиссности в отстаивании доктрины Джулио Дуэ, к семи французским «Бреге» 19А2, шести голландским «Фоккерам» C.Vb, двум английским «Де Хэвиленд» DH-9, пяти учебным самолетам «Кодрон» С97 и пяти истребителям (четыре американских машины Р-1 «Хоук» и французский «Горду-Лезье» LGL.32 С-1) уже к 1930 году прибавились шесть истребителей Виккерс «Тип 143» («Боливиан Скаут»), имевших скорость до двухсот восьмидесяти километров в час и вооруженных парой пулеметов винтовочного калибра, столько же двухместных многоцелевых самолетов Виккерс «Тип 149» («Веспа»), а также три учебно-тренировочные машины Виккерс «Тип 155» («Вендэйс III»). Когда же дипломаты Боливии, опять-таки не без нажима со стороны участника капповского заговора, подсуетились с приобретением тридцати девяти тысяч винтовок «Маузер» и пяти танков «Виккерс Mk E», главнокомандующему оставалось только потирать руки.
Что касается покровителя честолюбивого германца, то президента Рейеса тревожило следующее обстоятельство: его дипломаты в Буэнос-Айресе, не без помощи вездесущих представителей янки, работали более-менее сносно, снабжая военных разнообразной информацией, но вот с главной вишенкой на торте — Чако-Бореалем — дела обстояли далеко не радужно. Боливийцы понятия не имели, что находится в центре обширной области, на которую зарились энергичные парни из «Стандарт Ойл». И чем ближе к чакской сельве подползала война, чем настойчивее кусты и траву в районе спорной границы с Парагваем тревожили боливийские патрули (в последнее время пошла мода на перестрелки между солдатами обеих сторон, которая всегда является предвестницей большой свары), тем скорее росла уверенность Рейеса: рано или поздно в непроходимых зарослях Чако появятся представители Асунсьона с геодезическим инструментарием. Одно это предположение сильно нервировало не только его самого, но и весь политический и военный бомонд Ла-Паса. И по мере того, как к чинам ведомства рыцарей плаща и кинжала стекалось все больше информации об успехах парагвайской картографии, напряжение не просто нарастало: оно начинало уже опасно искрить. Сведения о таинственном водоеме в центре чакских джунглей, относящиеся ранее к разряду легенд, как-то незаметно перешли в разряд фактов, крайне интересующих военных. Оставалась проблема, о которой были осведомлены те, кто имел опыт близкого соприкосновения с сельвой. Однако никто в окружении боливийского президента уже не мог дать твердых гарантий, что в преддверии схватки парагвайцы не найдут сумасшедших, решившихся на опасный рывок. Необходимо было что-то предпринимать — вот почему за полгода до описываемых событий в боливийском Генштабе появился господин в цивильном костюме, который сразу был допущен к главнокомандующему. Посетителю не надо было представляться — полковника Серхио Оливейру генерал знал достаточно хорошо. Выполняя просьбу Рейеса, Кундт так же заранее побеспокоился о том, чтобы разговор с руководителем боливийской разведки протекал без свидетелей. Прощаясь с этим низеньким учтивым человеком с тонкими усиками и аккуратно постриженными бачками, чем-то похожим на постоянно принюхивающуюся мышь, Кундт пообещал:
— Не беспокойтесь, господин полковник. Постараюсь вас не разочаровать.
— Вот и славненько, — отвечал Оливейра, понюхав воздух. — Вот и славненько.
После визита дона Серхио, о жизни и деятельности которого ходили не очень хорошие слухи, главнокомандующий раздумывал недолго. Ветеран Первой мировой подполковник Эрнст Рем являлся личностью, настолько подходящей для щекотливых поручений, что брезгливый к представителям «оригинальной любви» Кундт предпочитал не думать о его гомосексуальности. Во всем корпусе наемников, прибывших в Боливию из фатерлянда, трудно было сыскать более мужественную и толковую натуру. К прочим своим достоинствам коренастый задиристый Рем обладал внушительными кулаками, один только вид которых прямо-таки кричал: старину Эрнста следует либо уважать, либо тихонько обходить стороной. Сама судьба решила придать ему угрожающую внешность. Во время боев в Лотарингии раскаленное железо весом в двести граммов, бывшее за несколько секунд до того частью снаряда, плотно припечаталось к лицу командира роты 10-го Баварского полка и навсегда лишило его чуть ли не половины носа. Впрочем, Рем не оказался в числе слабаков, которые, выписавшись из госпиталя, остаток жизни тратят на то, чтобы в глубоком тылу хлопотать о пенсии. Он вновь осчастливил своим присутствием окопы. За местечком, в котором изуродованному капитану выдалось побывать по возвращении в строй, закрепилась славная репутация «верденской мясорубки», однако ее нож, кромсавший на микроскопические кусочки целые дивизии, оказался к старине Эрнсту удивительно милосердным: мюнхенец схлопотал всего лишь сквозное ранение. Просверленный, словно дрелью, очередным куском французской стали, Рем остаток войны провел в штабах, которые хоть и не особо вдохновляли кавалера Железного Креста, но приучили его к работе с кадрами, решающими, как оказалось впоследствии, всё. Возвратившись после мира на малую родину в качестве безработного, упрямец не собирался коротать время в очередях за бесплатной похлебкой. Дело было за случаем, который не заставил себя ждать. Угрюмый крепыш почерпнул приличный заряд бодрости из речей некоего ефрейтора, рассуждающего о будущем величии фатерлянда в пивной «Бюргерброй палас» и познакомился с оратором. В свою очередь, способность Рема подчинять дисциплине даже самых отъявленных негодяев, создавая из них боеспособные группы, впечатлила его нового приятеля. На мюнхенских, гамбургских и берлинских улицах, где коммунисты и патриоты с удовольствием раскраивали черепа друг другу стульями и железными кольями, Рем с его штурмовиками чувствовали себя как рыба в воде. Для неистового австрийца Эрнст сделался просто незаменим. Путч 1923 года развел соратников по камерам. Рем просидел в кутузке недолго: близорукость Веймарской республики дошла до предела после того, как один из самых отъявленных ее ненавистников, захвативший со своими молодцами здание военного министерства, был отпущен на поруки, словно нашкодивший школьник. Пока фюрер коротал дни и ночи в тюрьме, его партайгеноссе Рем принялся сколачивать собственную гвардию. Вскоре несомненная тяга бывшего капитана к единоличной власти стала очевидной, а независимость — последнее качество, которое Гитлер хотел лицезреть в подчиненных. Разрыв с товарищем был неизбежен. В один прекрасный день опальный Рем, всегда твердивший, что он солдат, оказался в дымном гамбургском порту. Уже через месяц пассажир пароходного рейса «Гамбург — Рио-де-Жанейро» перебрался в Боливию и лицезрел окруженную пальмами штаб-квартиру его нового командира. Чин подполковника боливийской армии на какое-то время удовлетворил честолюбие не скрывающего сексуальной ориентации костолома, а его организационное рвение впечатлило даже видавшего виды служаку Кундта.
Полигон под Каламаркой, покрытый наполовину срытыми артиллерией холмами и весь изжеванный гусеницами новеньких «Виккерсов», не упускавших возможность ломать на своем зигзагообразном пути кустарник и редкие пальмы, был идеальным местом для особо интимных бесед. Во время генеральских инспекций здесь, как правило, не присутствовало лишних ушей, что же касается обслуживающего персонала, то повсюду слышалась немецкая речь. Наличие большого количества навесов с противомоскитными сетками, под которыми располагались столы и лавки для теоретических занятий, предполагало возможность спокойно посидеть в теньке. Пока вызванный из столичных казарм короткошеий, плотно сбитый подполковник ожидал встречи с начальством под одним из навесов, с заметным трудом перенося установившийся зной, Кундт, одежда которого состояла из неизменной фуражки, рубашки без знаков отличия и шорт, забравшись на погромыхивающий под его башмаками борт «Виккерса-шеститонного» и заглядывая внутрь распахнутых люков двухбашенного британского танка, расспрашивал одуревших на солнцепеке механиков о качестве поворотных механизмов — в ходе последних стрельб один из них заклинило на глазах у главнокомандующего. Затем, к всеобщему неудовольствию экипажей, вынужденных поджариваться на вечернем солнце в крагах, шлемах и кожанках, проинспектировал две танкетки «Виккерс/Карден-Ллойд» MK.VI, до пулеметных башенок перемазанных красноватой землей. Отпустив, наконец, подопечных, генерал в одиночестве зашагал к навесам. Сопящий от жары Рем не успел рта открыть, как Кундт избавил его от ненужных условностей:
— Не буду ходить вокруг да около, Эрнст. Мне нужны люди с навыками картографов для экспедиции в сельву. У тебя есть опыт в отборе — найди как можно скорее настоящих профессионалов. Только постарайся обойтись без боливийцев. Чилийцы, перуанцы, кто угодно… Их прошлое не должно нас волновать; главное — способность ориентироваться в джунглях и обращаться с геодезическими инструментами.
Рем попросил разрешения присесть. Любителя старого доброго Doppelbockbier одолевала тучность, откладывающая на туловище свои годовые кольца. Поглаживая бритый затылок, к которому постоянно приливала кровь, он продолжал тяжело сопеть. Кундт не собирался зря тратить время:
— Внутренняя область Чако нам неизвестна. Полеты аэропланов ничего не дадут. Из-за отсутствия аэродромов вблизи Бореаля горючего хватает только на то, чтобы долететь до середины сельвы и вернуться обратно. О барражировании и речи не идет. Необходима глубокая разведка с выходом к этому чертову водоему. Озеро, озеро, озеро… Мне все уши про него прожужжали. Говорят, там огромный водный резервуар; если это так — отлично: оседлаем его первыми. Пройдоха Оливейра крайне заинтересован в сотрудничестве с армией. Я обещал содействие, но, как ты понимаешь, не потому, что являюсь альтруистом. У нас здесь свои интересы, Эрнст. Нужно глядеть вперед. С Германией далеко не покончено — вскоре ей тоже понадобится нефть… И нефти должно быть много.
Прихлопнув паука на своей шее, которой по всем параметрам подходило название «бычья», будущий министр без портфеля, начальник штаба СА, главный штурмовик тысячелетнего Рейха и узник тюрьмы Штадельхайм, стоически встретивший в ее камере свою смерть, поинтересовался:
— Почему именно иностранцы? Разве у боливийцев нет собственных спецов?
— Во-первых, дон Серхио не желает международных скандалов. А они будут, если парагвайцы поймают на своей территории граждан Боливии. Во-вторых, местные в сельву не полезут, Эрнст. Нет, не полезут. Это задача для чужаков, для тех, у кого нервы толщиной с корабельные канаты и чьи головы забиты обещанными наградами. Да, кстати, посули им золотые горы. Ради такого дела не будет скупиться даже Оливейра, а уж он-то заинтересован в удаче не менее президента.
— Яволь, — подытожил Рем. — Я найду ребят.
— И главное, чтобы они поработали не только на ведомство дона Серхио, — откликнулся собеседник.
После того, как основная задача встречи была решена, общение двух вояк коснулось политики. Вспоминая о заседающих в парламенте Боливийской республики депутатах, Кундт не мог скрыть горечи:
— Все воры. Поганцы все как один. Из-за них армия коррумпирована настолько, что не знаешь, за что и браться. Они и моих офицеров пытаются затянуть в болото. Нас спасает только то, что по ту сторону границы дела еще хуже. У генерала Скенони нет средств даже на обувь для солдат. Парагвайцы бедны как церковные крысы, не удивлюсь, если им будет нечем стрелять.
— В последнее время они пригласили русских, имеющих кое-какой опыт, — вспомнил Рем, по-прежнему массируя затылок.
Кундт внимательно всмотрелся в обезображенное лицо соратника:
— Да, я осведомлен, — кивнул он. — Знаю, кто у них там всем заправляет. В шестнадцатом году мне пришлось затыкать участок под Бродами, который развалили эти паникеры венгры. Насколько помнится, Беляев тогда командовал артдивизионом. А сейчас он — серый кардинал парагвайских босяков. Впрочем, это неважно. Что касается русских, их приемы известны. Да, Брусилов задал австрийцам жару в Галиции, но стоило там появиться нескольким нашим дивизиям, все вернулось на круги своя. Тактика противника видна как на ладони. Недостатки любителей щей и кваса очевидны: неповоротливость, бестолковость, крайняя боязнь инициативы. Не думаю, что с тех пор многое изменилось. Кроме того, у них всегда проблемы с техническим оснащением. Они часто воевали одними винтовками, и мы их били, Эрнст. Мы хорошо их били. И в этот раз не будем миндальничать — сожрем молниеносно.
Прозябание в штабах Первой мировой, ко всему прочему, научило партайгеноссе Эрнста и такому весьма необходимому качеству как сомнение:
— Парагвай все более напоминает осиное гнездо. Русские его облюбовали. Ладно бы прибывали торгаши, спекулянты, прочая мелочь. Но помимо военных там уже вовсю хозяйничают иного рода специалисты: насколько я знаю, они прокладывают дороги. Что более неприятно, к Бореалю протянута железнодорожная ветка. Да, пока иммигрантов немного, ну а если за сотнями казаков Деникина на берега Параны хлынут тысячи, а затем и десятки тысяч их единоверцев из Европы и Северной Америки?
— Этого не произойдет, — моментально отреагировал Кундт.
— Вы уверены?
— Абсолютно. Если бы речь шла о наших соотечественниках, то создать полнокровный полис хоть в Парагвае, хоть в Боливии, хоть на Марсе не составило бы труда. Однако русские совершенно бездарные организаторы. Без государя императора каждый из них — сам себе голова. Каждый готов бодаться со всем миром, а уж со своим соседом — тем более. Эти мечтатели все заболтают, а затем раздерутся, как петухи на ярмарке. Им нужен кнут, дорогой мой Эрнст! Попомните мое слово: даже засевшие в Москве большевики обязательно закончат тем, что выберут себе царя.
Проснувшееся честолюбие Рема не собиралось сдавать позиций:
— Нет правил без исключений. Существуют их религиозные общины.
— Я привык оперировать величинами, способными влиять на мировую политику, дорогой Эрнст, — засмеялся генерал. — Такими реликтами, как здешние староверы или североамериканские амиши можно полностью пренебречь. Вернемся к вещам, которыми пренебрегать не следует: цена слишком высока. Не подведите меня. Еще раз повторю: дело касается не только Боливии, но и Германии…
Диалог был прерван затрещавшими моторами танков. К навесам потянулся дымок. Вдоволь набегавшиеся и настрелявшиеся «Виккерсы», за борта которых все еще цеплялось лучами солнце, один за другим выбирались на разбитую трассу.
Заслоняясь от солнца ладонью, главнокомандующий любовался механическими монстрами.
— Нефть, — пробормотал он.
Морос
Кундт мог быть спокоен: король штурмовиков Эрнст Рем безоговорочно подтвердил свою репутацию. Не минуло и пяти месяцев после встречи знатока русской тактики со знатоком мюнхенского «дна» и трех — со дня очередного боливийского переворота, как ведомство Оливейры не на шутку залихорадило. Тревога обитателей неприметного особняка на столичной окраине, в одной из комнат которого неусыпно стрекотал трудяга-телеграф, захламляя столы шифровальщиков всё новыми и новыми лентами, была вполне объяснима. Среди прочих сообщений, днем и ночью доставляемых в Ла-Пас из дипломатических консульств Уругвая, Чили, Бразилии и Аргентины, зевсовой молнией сверкнула шифрограмма из числа тех, что в течение суток, а то и нескольких часов могут полностью перевернуть политику государства. Благодаря бывшему соратнику Гитлера полковник Оливейра встретил ее во всеоружии.
— Парагвайцы готовят поход в Чако, — объяснил незаменимый Серхио суть послания новому президенту.
Представитель Военной хунты, свергнувшей Риаса, Карлос Бланко Галиндо откровенно тяготился упавшей на его голову властью и готовился с радостью делегировать ее любому из своего окружения, и все же он не мог не встревожиться. Однако у полковника был джокер в рукаве. Объяснив в трех словах неопытному Галиндо, что следует предпринять в ответ на столь явный вызов, Оливейра получил чрезвычайные полномочия. Вскоре перед недоверчиво принюхивающимся к миру доном Серхио предстали четыре новых персонажа драмы, появившиеся на авансцене благодаря Эрнсту Рему. Чилийцы, называвшие себя Аухейро и Родригес, перуанец по имени Пато и «предводитель команчей» некий Рамон Диего Санчес больше слушали, чем говорили. Осведомленность команданте Санчеса о деле, которое его людям предстояло выполнить, обрадовала Оливейру. Дон Серхио окончательно убедился в правильности выбора после того, как остался с Рамоном наедине. Этот нанявшийся незадолго до описываемых событий в боливийскую армию, чем-то напоминавший ворона сорокалетний мексиканец, точный в словах и в движениях, привлек внимание старины Эрнста неоценимым для рейнджера качеством: он подчинялся лишь собственной интуиции — чувству, незаменимому и в разгадывании интеллектуальной шарады, и в рукопашном бою, где приклад, саперная лопатка и нож идут в ход прежде, чем бойца посещает мысль о целесообразности их применения. Выгнанный в студенческой юности за революционную пропаганду с кафедры геодезии Национального автономного университета сторонник кристерос, активный участник очередной мексиканской резни 1926—1929 годов, ординарец генерала Энрике Горостьеты был замечен в чем угодно, но только не в милосердии. Вырываясь из западни, в которую 2 июня 1929 года попал его начальник-клерикал, Санчес застрелил и зарубил мачете не менее дюжины федералов. Потеряв патрона, недоучившийся революционер начисто пропал из поля зрения мексиканских правоохранительных органов, которые, пощадив многих повстанцев после замирения сторон, справедливо считали, что дальнейшее существование Рамона Диего Санчеса на планете Земля — слишком большая уступка сатане.
Что греха таить, Оливейре нравились такие люди:
— Вы не раз бывали в горах и сельве, следовательно, знаете, что вам нужно, — приветствовал он мексиканца. — Можете рассчитывать на помощь боливийских вооруженных сил в подготовке к походу. Что касается тягловой силы, есть мулы.
— Предпочитаю лошадей, — отвечал бывший кавалерист.
— Распоряжусь, чтобы вам выдали самых выносливых.
— Я сам их выберу, — был ответ, еще более понравившийся Оливейре.
— Насколько мне известно, у вас есть опыт в картографии, — заметил полковник. — Мы были бы очень признательны за хотя бы приблизительный план маршрута.
— Терпеть не могу слово «приблизительность», дон Серхио, — отвечал кандидат на мексиканскую виселицу. — Можете рассчитывать на мою точность.
— Отлично, дон Рамон! — окончательно успокоился полковник. — Я также наслышан, что вы отыскали проводника из местных. Найти индейца, согласившегося отправиться в те места — большая удача.
— Что касается данной экспедиции — невероятно большая!
— Его услуги будут щедро оплачены нашим ведомством, — поспешил успокоить мексиканца чуткий Оливейра. И продолжал: — До перевала вас сопроводят солдаты. Далее — самостоятельное движение. Нужно убедиться, что озеро существует. Затем, по возможности, как можно детальнее его закартографировать и вернуться по всё той же дороге. Проторенная вами тропа интересует нас не меньше водоема, вот почему прошу особенно тщательно заносить встретившиеся ручьи и колодцы, пусть даже заброшенные, и прикинуть, подходят ли дороги, по которым вы пройдете, для переброски орудий.
— Могли бы об этом не говорить, дон Серхио.
Оливейра перешел к сути дела:
— Мы предполагали, что подготовка к столь серьезному мероприятию займет гораздо больше времени, но парагвайцы спутали карты. Прошу простить меня, дон Рамон: я побеспокоил вас раньше оговоренного времени, однако теперь каждый час на счету. Кстати, вам что-нибудь говорит имя Хуан Беляефф?
— Только то, что обладатель этого имени носит на своих плечах весьма дорогую голову.
— Надеюсь, вы представляете, насколько возрастет ваша награда, когда вы вывалите ее на мой стол! — то ли шутя, то ли всерьез воскликнул предводитель боливийской разведки.
— Тысяча английских фунтов — неплохая прибавка.
— Она целиком ваша, если голова Беляефф украсит собой стену моего охотничьего домика, — опять-таки то ли в шутку, то ли всерьез заверил мексиканца полковник. — А теперь о главном. Как вы думаете, дон Рамон, в чем истинная причина того, что в Бореаль до сих пор не совались ни мы, ни парагвайцы? Непроходимая сельва? Дикие звери? Болота? Москиты? Тропические ливни? Постоянные туманы в центральной части? Разумеется, нет. Наши солдаты забирались в такие уголки Кордильер, где выживают разве что лишайники. Но территорию в центре Чако даже гуарани испокон веку обходят стороной — вот почему мы не имеем о ней никакого представления. Искать озеро заставляет крайняя нужда, дон Рамон. Нас подталкивают к тому обстоятельства.
Однако мексиканец и на этот раз был в курсе:
— Морос?
— Именно, — подтвердил Оливейра. — Попали в самую точку. Черт подери, в двадцатом веке, в Южной Америке, по соседству с электричеством и машинами — сущая Полинезия!.. Трудно поверить в то, что государства, у которых есть танки и аэропланы, страшатся каннибалов, однако же, дон Рамон, с этим приходится считаться…
— Какие у вас есть сведения о тамошних людоедах, дон Серхио?
— К сожалению, их немного. Мака и чимакоко утверждают: морос бродят в центральных районах сельвы, но не гнушаются время от времени нанести визит и на окраины. Никто их никогда не видел, но скот пропадает. Есть случаи похищения людей. На местах пропаж постоянно обнаруживают человеческие следы: размер ступни, как правило, очень маленький. Распространены слухи, что морос поедают даже кости, предварительно растирая в порошок. Индейцы жутко боятся тварей и уверяют: в случае схватки с ними снайперы бесполезны, они и за винтовки не успеют схватиться! Эти дьяволы лазают по деревьям, как обезьяны, великолепно маскируются, намазываясь соком какого-то кустарника, и, думаю, вполне способны ухлопать из своих доисторических луков самых опытных следопытов… Так что лучший вариант — постараться избежать контактов.
— Избежать не получится, — ответил Рамон.
— Вы уверены?
— У меня было время поговорить с гуарани, переселившимися в Пуэрто- Суарес, — кстати, мой проводник как раз родом из тех мест. Он утверждает, что охраняющие озеро морос — особая порода. Дикари не пропустят мимо себя даже мексиканского таракана — а это весьма проворное насекомое, можете не сомневаться. Никто не знает, как у них это получается, но факт есть факт. Так как оружие бесполезно, остается лишь один шанс пройти безнаказанно.
— Он точно существует, дон Рамон?
— Несомненно. И я его использую, дон Серхио. Я его в полной мере использую.
«Corazоn de Amеrica»
Дражайший Иван Тимофеевич в полной мере знал, с каким багажом следует покорять непроходимую сельву. К удивлению Экштейна, кроме личных револьверов (в их число входил и видавший виды беляевский маузер С96, с которым тот не расставался еще с Гражданской, с трудом провозя изделие знаменитой фирмы через все границы) и карабинов, имущество путешественников состояло всего лишь из нескольких ящиков с провизией и боеприпасами, двух бурдюков для воды и пресловутого рогожного мешка, горловину которого цепко перехватила бечевка. Весь этот нехитрый скарб был загружен на борт шаткого пароходика с сентиментальным названием «Corazоn de Amеrica» за считанные минуты. Что касается двухпалубного блина с трубой, посреди которого кособочилась ободранная капитанская рубка, весьма смахивающая на хижину дяди Тома, допотопное транспортное средство не внушало доверия даже видавшим виды офицерам, конвоировавшим партию новобранцев в район боливийской границы. Их подопечные, груженные винтовками, ранцами и мешками, забирались на борт с не меньшей настороженностью. Наконец прозвенела рында на пристани. Полуголый помощник капитана не отказал себе в удовольствии дернуть за веревку гудка, звук которого оказался душераздирающим. Смертельно раненное животное завопило еще раз. Многочисленным гражданским и военным пассажирам, судя по всему, этот рев был привычен. Из рубки высунулась ухмыляющаяся физиономия помощника, проснулся жестяной рупор самого капитана, пыхнул жирный дым из трубы, зачавкала мутная вода за кормой — и путешествие началось. Перепрыгивая через вытянутые ноги взрослых, по кораблю носились дети. Женщины, безостановочно болтая, доставали из чрева плетеных корзин вареные яйца и лепешки. И получаса не прошло — палубу окутал запах дешевых сигарет. Для впервые оказавшегося на столь экзотическом судне Экштейна впечатлений было более чем достаточно: совсем еще безусые защитники Парагвая, чиновники, обитатели селений, расположенных по берегам реки, их жены, отпрыски, а также индейцы представляли из себя исключительно пестрое зрелище. Вскоре взор молодого человека притянул к себе еще один участник беляевской экспедиции. Представленный Экштейну незадолго до отправления бородач Василий Серебряков — чудом спасшийся из красного плена донской казак, исходивший по сельве с Иваном Тимофеевичем не одну сотню километров, не отличался словоохотливостью. Сидя на знаковом для Экштейна мешке, этот Тарас Бульба в видавшей виды папахе и черкеске, на поясе которой чернели серебряные ножны, попирал палубу мягкими кавказскими сапогами, невозмутимо пыхтя трубочкой. Угрюмое молчание старого боевого товарища с лихвой дополняло удобно устроившегося на ящике с провизией начальника экспедиции.
— Знаете, голубчик, все началось еще под Петербургом, в детстве, в имении отца Елизаветинском, — говорил Беляев Экшейну в то время как, изрыгая клубы дыма с искрами и приветствуя попадающиеся навстречу лодки истошным ревом, доисторический мастодонт чапал по реке, сопровождаемый нескончаемым почетным караулом прибрежных пальм. — Отец отправлял меня на все лето в те края. Ах, наши славные серенькие пейзажи с болотцем и дождичком. Я забирался на чердак, к прадедовым сундукам… Ну впрямь чувствовал себя Джимом Хокинсом. И знаете, что сразу же попалось на глаза, когда в первый раз был распахнут один из сундуков? Карта Парагвая! Мой прадед — адъютант самого Суворова, участник итальянского похода, большой любитель книг. Все это понятно, но как в его архиве, в том лесном углу, за тысячи километров от здешних краев оказалось истинное Corazоn de Amеrica? Я захлебывался от радости, читая названия: Асунсьон, Тринидад, Энкарнасьон. Какая таинственность! Какая поэзия! Сидючи на пыльном чердаке дома на границе с Псковщиной ваш покорный слуга принялся самым усердным образом учить испанский. Благодаря старинной карте я влюбился в эту страну, влюбился сразу, беззаветно, навсегда. Детские впечатления самые прилипчивые, Александр Георгиевич, мы что угодно можем по жизни забыть — но только не их! И представьте: с тех пор для меня Парагвай всегда ассоциируется с запахом сена на дедовом чердаке, с полынью, чабрецом, васильками, с дождем, который тихонечко перебирал по крыше своими лапками, пока я сидел с той картой, воображая себе черт знает что: какую-то иную планету с пальмами, обезьянами, попугаями и непременными индейцами…
Беляев протер вспотевшее пенсне:
— Дошло до того, что я сделал себе из обломка литовки мачете и рубил им крапиву за амбарами, воображая, что нахожусь в джунглях. А потом два дня провалялся в постели; волдыри лопались один за другим!
Что и говорить, Иван Тимофеевич умел насыщать картины дней минувших подробностями, щемящими любое неравнодушное сердце. Благодаря его милой провокации, прежний мир с запахами сирени, хрустом снега, поеданием блинов на Масленицу, Невским проспектом, Мойкой, ресторанами, половыми, жандармами, ярмарочными рядами, а самое главное, с матерью (розовощекой, растрепанной, в домашнем салопе) и хохочущим отцом (поскрипывающие яловые сапоги, ямочки на щеках, запах одеколона, искрящиеся нежностью глаза) настолько ясно представился затосковавшему Экштейну, что у молодого человека помимо воли вырвалось:
— Господи, если бы не война… Если бы не правительство… не унылая бездарность монарха… Как бы мы жили сейчас! Как славно мы бы сейчас жили…
Серебряков сверкнул глазами на Экштейна и так сильно поперхнулся дымом, что буквально зашелся в сиплом кашле. На шее казака взбугрились жилы.
— Что вы, сударь ясный, ставите в вину правительству? — впервые подал голос есаул Войска Донского.
Раздраженный и задиристый его басок не сулил ничего хорошего. И Экштейн не стал примирительно отшучиваться, ответил всерьез:
— Только то я ставлю в вину нашему правительству, что своими действиями оно загнало мою Родину поначалу в свару с японцами, закончившуюся невиданным позором, затем — в революцию. И после не придумало ничего лучшего, как всеми четырьмя лапами влезть еще и в Великую войну, хотя нам вполне можно было бы отсидеться в стороне от европейской резни.
— Помощь христолюбивой Сербии вы, сударь ясный, называете влезанием, как вы изволили выразиться, всеми четырьмя лапами в Великую войну?
— Существовала масса других способов обуздать Австро-Венгрию, — кинулся на рожон Экштейн, готовый теперь схватить любую подвернувшуюся саблю. — Но был выбран самый катастрофический…
— Какое вы имеете право судить государя? — вскинулся на дыбы донской медведь.
— Василий Фёдорович! Александр Георгиевич! — бросился спасать еще не начавшуюся экспедицию Беляев. — Поверьте, не время сейчас выяснять прошлое. Ну, правда, остыньте. Что было, то было… — И, утираясь платком, отвел Экштейна в сторону: — Упаси вас Бог при Василии Фёдоровиче идти против покойного царя! Серебряков — милейший, умнейший человек, верный, преданный долгу, но, как многие русские люди, монархист, взрывается, словно стопудовая бомба, стоит только кому-нибудь высказать противоположное мнение. Как вы понимаете, я сам далеко не в восторге от того, что случилось с Отечеством. И, тем не менее, не считаю, что опыт просвещенной Британии, не говоря уже об Америке, может нам как-нибудь пригодиться в дальнейшем. Однако вполне мирюсь с теми, кто молится на парламент, как и с теми, кто готов распевать по любому удобному случаю: «Боже царя храни…»
Внимательно посмотрев на Экштейна, самый известный в Парагвае бледнолицый вождь краснокожих на всякий случай уточнил:
— Судя по всему, вы, голубчик, из первых?
— Не буду скрывать своих воззрений, — запальчиво отвечал все еще не остывший лейтенант. — Считаю, беды можно было бы избегнуть еще в пятом году, вовремя распахнув двери реформам… Единственный шанс России — партии демократической направленности. Но ими не воспользовались. Их попросили с трибун. Их идеи растоптали, вдавили в землю, да еще и каблуком припечатали. В результате мы получили торжество всех этих балалаечных ванек, пьяной матросни, недоучившейся бурсы, витебских, вильнюсских и минских паразитов, которых свои же поганой метлой гнали из синагог. В итоге — полное фиаско. А ведь если кого и нужно было давить нашему царю-батюшке, так это собственных пуришкевичей и ту сволочь, которая сейчас хохочет над нами, создавая на одной шестой части всей земной суши похабнейшие Совдепы.
Беляев вздохнул, какое-то время рассматривая бурлящую за низеньким леером воду реки Парагвай и ее поросшие бурной зеленью берега. На заднем плане дрожали от полуденного марева горы.
— Поймите, голубчик, — сказал Иван Тимофеевич, вновь обращаясь к удрученному Экштейну. — Всех в государстве должно быть понемножку: монархистов, анархистов, даже, осмелюсь предположить, большевиков. Государство должно быть сложено из разнообразных кубиков. Ужасно, если вдруг нарушаются противовесы, рушится эта своеобразная гармония, и одна из блокирующих друг друга сил (неважно, какая — революционная, либеральная) безраздельно превалирует и хватает за горло остальных, несогласных с нею. Все тогда летит в тартарары, все пропадает. Бог с ним, с прошлым, что уж теперь говорить. Поймите, главное сейчас — собрать вместе разлетевшиеся осколки. И неважно, какими политическими идеями забиты головы нынешних изгнанников, главное, чтоб это были люди, готовые на созидание, а не таящие в себе мелкую и ненужную месть…
Беляев с тоской посмотрел на переполненную людьми палубу:
— Перед парагвайцами неудобно, голубчик! Скажут: не успели русские сесть на пароход, тут же разодрались. Хорошенькое начало. Стыд-то какой. Так что — помиритесь. Ей-ей, помиритесь. Тем более, прогулка не будет легкой. Вы мне оба очень нужны.
Сняв пенсне и протирая его платком, Беляев заглянул своими по-особенному доверчивыми глазками подслеповатого человека в порядком погрустневшие глаза Экштейна:
— Обещаете?
Что еще тому оставалось делать?
«Прощание славянки»
Оставшиеся шестьсот километров каботажного плавания в окружении женщин, детей, солдат и индейцев обошлись без ссор. Экштейн приспособился к ситуации, предпочитая общаться с Беляевым, готовым не только часами с жаром рисовать картины будущего «русского ковчега», но и делиться наблюдениями относительно индейского быта и особенностей чакской природы, а также с азартом, свойственным, скорее, какому-нибудь мальчишке из-под Орла или Воронежа, рассказывать о ловле местного карася, рыбы пако, уверяя, что ее можно поймать и на обыкновенный апельсин. При этом Иван Тимофеевич заразительно смеялся. Спасала неловкое положение и молчаливость Серебрякова, каждое утро творившего на юте неторопливую молитву, которая заканчивалась крестным знамением, впечатляющим даже самых истовых католиков.
Возле Консепсьона пароход едва разошелся с полностью окунувшимся в серую краску суденышком, на носу которого под чехлом угадывался силуэт малокалиберного орудия. То был один из немногих кораблей парагвайского флота.
Полюбовавшись кормой речного броневичка, украшенной станковым пулеметом, Беляев счел нужным сообщить своим соратникам:
— Итальянцы продали Парагваю две свои канонерские лодки. Защита, правда, противопульная, однако водоизмещение весьма солидное для здешних мест — около восьмисот тонн, и скорость порядочная — семнадцать узлов с гаком. Но самое главное, господа, две солидные близняшки фирмы Ансальдо — сдвоенные четырех- и семидюймовые орудия: поверьте, мощная заявка. Кроме того, насколько я знаю, на них поставлены три зенитные трехдюймовки и несколько «Виккерсов». Канонерки можно использовать как транспортные средства для быстрой переброски войск. Нам есть чем встретить боливийцев в случае их прорыва к реке… — И принялся вслух подсчитывать количество рейсов, которые предстоит совершить двум канонеркам, чтобы перевезти к Пуэрто-Пинаско четыре полностью укомплектованные дивизии.
Было видно — Беляев живет предстоящей войной и гордится тем, что к его мнению прислушиваются в Генштабе.
Наконец покрытое копотью корыто, на котором к концу плавания оставались одни военные, причалило к пирсу Пуэрто-Касадо — вернее, к кое-как сколоченным и связанным доскам, которые именовались здесь пирсом. Если уж в Асунсьоне веяло провинциальностью, что говорить о поселении компании «Карлос Касадо». Бараки наемных рабочих соседствовали с хибарами местных жителей; напротив дома управляющего благоухала помойка; пожухлые пальмовые крыши большинства строений доходчиво свидетельствовали о материальном положении их обитателей. В порту еще теплилась кое-какая хозяйственная жизнь, но что касается остального городка, его прозябание оживляли разве что бродившие по улицам свиньи.
Цепочка сошедших с парохода солдат двинулась к узкоколейной железной дороге, которую жадность добывающей танин коммерческой компании протянула в сельву на целых сто сорок пять километров. Просьба Ивана Тимофеевича к озабоченным офицерам, сопровождающим новобранцев, не осталась без внимания: скарб экспедиции был доставлен к стоявшему на путях небольшому составу. Паровоз принял эстафету от чумазой речной посудины, напутствовавшей его гудком, вагоны отчаянно залязгали и заскрипели, Беляев перекрестился, Экштейн принялся за записи в своем дневнике, есаул Серебряков тотчас раскурил трубочку. Зелень трав, кустов и деревьев полезла в глаза, и видавшая виды железная бочка с трубой, отплевываясь паром, утянула за собой в сельву четыре деревянные коробки на колесах. Природная жизнерадостность пяти десятков человек в военной форме, наконец-то надевших ботинки — и то исключительно из-за нежелания, кроме диареи и фурункулов, обзавестись еще и занозами, — дала себя знать уже после первого поворота, опасно накренившего вагоны. Забренчали гитарки, и задорные голоса грянули старинную парагвайскую песню «Я не виноват».
По мере того, как с каждым прибавляемым километром трава, кусты и деревья все агрессивней с двух сторон набрасывались на насыпь, показывая буйством своих корней тщету усилий железнодорожников договориться со здешней флорой, песня следовала за песней. Припев подхватывали все вагоны. Восемнадцатилетние стриженые парнишки, свесив ноги с платформ и едва успевая отводить от себя особо наглые ветви, распевали во все горло «Парагвайцы, Республика или смерть»:
Paraguayos, !Republica o Muerte!
Nuestro brio nos dio libertad;
Ni opresores, ni siervos alientan
Donde reinan uni?n e igualdad.
Во время исполнения этого страстного гимна, к удивлению Экштейна, плакали даже сержанты.
Беляев был очень доволен:
— Чудесный народ! — то и дело обращался он к своему молодому товарищу. — Просто удивительный народ! Вы еще увидите его в деле! Как говаривал Кутузов: «С этими молодцами да отступать?»
Старичок-паровоз плавно затормозил. Дальше царила сельва. Впервые увидев первобытные заросли, Экштейн совсем по-детски растерялся, не представляя себе, как можно пробиться сквозь намертво переплетенные между собой стволы. Он невольно оглянулся. Позади успокоившегося состава на отбитом от джунглей пятачке белели стены нескольких казарм: таков был форт Куэньо — еще одна застава в джунглях, созданная не без участия русского советника парагвайских вооруженных сил.
Следом за ошарашенным Александром Георгиевичем посыпались из вагонов солдаты, строясь в шеренгу. Рвение не было спонтанным. Прибывших на конечную станцию цивилизации Беляева, Экштейна, Серебрякова, а заодно и новобранцев ожидал сюрприз в образе начальника Генштаба Скенони и семи его сопровождающих — футляры в руках четверых из них указывали на принадлежность к музыкальной команде.
Любовь недавно отметившего шестидесятилетие генерала к физическим упражнениям давала о себе знать лейтенантской молодцеватостью. Тщательно выскобленное бритвой лицо, неизменная для всех модников полоска усиков над верхней губой, а также обаятельная улыбка придавали Скенони вид типичного асунсьонского жиголо. Тем не менее это был один из самых вдумчивых и серьезных стратегов маленькой республики. По его знаку всё на насыпи замерло; музыканты освободили из заточения свои инструменты, помассировали языком внутреннюю сторону щек и вскинули взгляд на генерала. Повинуясь кивку, три валторны и потускневшая от старости туба разродились маршем. Участники готовящегося предприятия ушам своим не поверили, когда в девственном южноамериканском лесу, пусть и фальшиво, с несоблюдением ритма, грянуло непонятно откуда добытое и на скорую руку выученное творение штаб-трубача 7-го запасного кавалерийского полка Василия Агапкина.
Здесь прослезился уже Беляев.
Проводы были недолгими. После того, как выстроившиеся на насыпи защитники маленького форта и трое русских выслушали «Прощание славянки», солдаты направились к казармам, а оставшимся возле их нехитрого имущества путешественникам Скенони предъявил обещанную тягловую силу. Навьючить ящиками и мешками четырех мулов, генетически предрасположенных к послушанию, для казака Серебрякова, сержанта Хорхе Эскадо и двух старослужащих-рядовых, которые готовились сопровождать участников похода, труда не составило. Плотно пригнанные винтовки, одежда и обувь сержанта и его сметливых ребят указывали на их несомненный опыт в разведке.
Генерал Скенони лично сопроводил маленькую экспедицию до тропического леса, однако не торопился препоручить ее сельве. Начальник парагвайского Генштаба явно мешкал, который раз спрашивая Серебрякова, знавшего испанский не хуже Ивана Тимофеевича, о надежности карабинов и беспокоясь о прочности бурдюков. Наконец, все-таки набравшись решимости, обратился к уважаемому дону Хуану:
— У меня есть особая просьба к вам от министра Риарта. Простите, но ранее не имелось возможности предупредить вас об оной.
Смущение генерала, подобно многим военным не выносившего лицедейства и явно не одобрявшего возложенного на него поручения, объяснилось, когда из густой, словно чернила, тени, разлитой сцепившимися между собой деревьями, навстречу Ивану Тимофеевичу и его товарищам шагнул высокий лопоухий субъект: невозмутимость этого материализовавшегося призрака была сродни невозмутимости хорошо отобедавшего леопарда.
Человека звали Френсисом Фриманом.
Мистер Бьюи вновь философствует…
За семьсот километров от куска отвоеванной у сельвы почвы с теснившимися на ней казармами и флагштоком, на вершине которого полоскался на ветру красно-бело-голубой флаг, представитель британской фирмы с удовольствием выцедил рюмочку местного рома. Его собеседник предпочел навестить террасу «Гран Отель-дель-Парагвая» в час, когда можно было не беспокоиться о свидетелях. Асунсьонский вечер вновь не подвел — какое-то время Луис Риарт даже не различал лица англичанина, хотя тот сидел весьма близко. Мистер Бьюи не скрывал приподнятого настроения. В том, что Риарту удалось организовать за короткое время столь нужное мероприятие, он видел руку судьбы. Подданный Ее Величества, арендующий в лучшем столичном отеле целую анфиладу комнат, сегодня мог позволить себе и такую роскошь, как откровение. Когда речь зашла о Хуане Беляефф, британец заметил:
— В нашем деле, дорогой дон Луис, наиболее эффективна система управления, при которой малые мира сего даже не подозревают о том, в чьих интересах действуют…
— У дона Хуана есть веские причины для сотрудничества с моим ведомством, — со всей серьезностью откликнулся на цинизм коммивояжера Луис Риарт. — Он занимается географией, антропологией и буквально бредит индейцами, а кроме того, мечтает расчистить земли Чако для колонии своих соотечественников, в чем мы так же заинтересованы.
— «Шелл Ойл» должна быть благодарна ему за совершенно бесплатную для нее услугу.
— Вряд ли Беляефф об этом думает, мистер Бьюи.
— Ну и прекрасно. Разве не славно, когда чаяния больших и малых людей полностью совпадают?
— Я не вижу особой разницы между доном Хуаном и теми, кого вы называете большими людьми, мистер Бьюи, — Риарт с трудом скрывал раздражение. — Поверьте, его услуги стоят не меньше, чем ваши…
— Разница в том, дон Луис, что подобные мне и вам индивидуумы могут себе позволить попивать канью в то время, когда другие рискуют в любую минуту быть нанизанными на вертел. Для нас, находящихся здесь, в спокойном засыпающем городе, умереть — значит столкнуться с обстоятельствами, которых в девяносто девяти случаях из ста просто не может быть. Это то же самое, что оказаться раздавленным хотя бы вот тем великолепным падубом, растущим на противоположной стороне улицы: шансы, что дерево повалится, когда, попрощавшись со мной и отправившись к своему автомобилю, вы окажетесь рядом с ним, как понимаете, ничтожно малы… Иное дело — проскользнуть мимо морос.
— Что же, позвольте мне проверить правильность ваших выводов, мистер Бьюи, — сказал Риарт, поднимаясь. — Тем более, что все разногласия между нами, как я понимаю, улажены…
Англичанин от души рассмеялся:
— Посидите еще немного, дон Луис. Не торопитесь. Что касается дерева, под ним можно простоять еще пятьсот лет без опасений безвременно покинуть своих близких…
— И все же, мистер Бьюи, предпочту лично убедиться в торжестве теории вероятности…
Попрощавшись, Риарт спустился, пересек мостовую и, оказавшись под деревом, невольно поднял голову; подсвеченный уличным фонарем падуб действительно был великолепен. Несколько его ветвей нависали чуть ли не над серединой улицы.
— Я прав? — крикнул англичанин с террасы.
— Несомненно, — отвечал Риарт. — Несомненно.
Курс — северо-запад
Первый день экспедиции завершился привалом в гуще кустарника, тонкие стволы которого опытные проводники нагибали, а затем связывали над головами, сооружая некое подобие шалашей. Щебетание, щелканье, хохот и бормотание попугаев, туканов, гологорлых звонарей, иглохвосток, филидоров, листовников, узкоклювых чешуйчатых древолазов, муравьеловок, гусеницеедов и прочей пернатой мелочи, то и дело мельтешащей в кустах и разноцветными каскадами выпархивающей чуть ли не из-под ног, сменились не менее невыносимым уханьем сов. Вместе с погашенным костром погасло и зрение. Экштейн с ужасом обнаружил, что невозможно разглядеть не только что-нибудь на расстоянии вытянутой руки, но и саму руку. В ночной сельве, которая после работы лейтенанта с мачете не без основания представлялась ему чудовищем с миллионом древесных щупалец, постоянно что-то шевелилось, шуршало, трещало, гудело и чавкало. Под его гамаком расположилось целое семейство неведомых насекомых, их зудение сводило с ума. Паническое ожидание того, что к лагерю вот-вот подкрадутся твари, сравнимые разве что с персонажами «Вия», заставляло бедного Александра Георгиевича всю ночь не выпускать из рук револьвер. Но и надежность револьвера тоже вызывала тревогу: воздух, пропитанный гнилым запахом поросших грибами деревьев вперемешку со сладковатым парфюмом бесчисленных орхидей, был настолько влажным, что могло заклинить механизм. Несколько примиряло с действительностью спокойствие, с которым его спутники, включая навязанного экспедиции британца, разошлись по своим временным постелям, а также полное равнодушие мулов к происходившей вокруг вакханалии, лишь изредка пофыркивающих в импровизированном загоне из лиан и веток. В конце концов Экштейн попытался взять себя в руки и принялся восстанавливать в памяти минувший день. Незаменимым учителем для впервые попавшего в сельву лейтенанта оказался сержант Эскадо — низенький человечек с бородкой-эспаньолкой и влажными бусинами-глазками. Разведчик показал Экштейну, как нужно управляться с тесаком, чтобы к вечеру от усталости не отваливалась рука; а чтобы не набить мозоли, настоятельно советовал смазывать ладони соком растения, напоминающего лопух, которое он называл сейей: любые воспаления кожи мучают здесь долго и, как правило, чрезвычайно болезненны. Этот сроднившийся с сельвой Натти Бампо безотказно готов был делиться опытом, решительно сняв эту часть забот с Ивана Тимофеевича. Беляев не возражал: сам он был занят по горло. Кроме наблюдения за движением вверенных ему людей и мулов, руководителю экспедиции приходилось постоянно возиться с линейкой, транспортиром и листами бумаги. Оказываясь рядом с Экштейном, советник парагвайского Генштаба не скрывал досады:
— Ладно Скенони, человек подневольный, но Риарт-то мог бы поговорить со мной насчет еще одного участника… Какое ребячество! Он что, не понимает? — я несу полную ответственность за предприятие. Теперь придется пересматривать рацион; у нас каждый сухарь на счету.
— Возможно, министр боялся, что вы ему откажете, — предположил Экштейн.
— Правильно боялся. Мы не на пикник собрались!
Конечно же, возмущение навязанным британцем было бурей в стакане воды. Руководитель экспедиции не имел права перечить Риарту: поход целиком финансировало военное ведомство. Откровенно расстраивало Ивана Тимофеевича то обстоятельство, что мистер Фриман не предпринял никаких попыток наладить с ним хоть какой-то контакт. Самодостаточность этого джентльмена, одетого по всем правилам охоты в джунглях (пробковый шлем, рубашка цвета хаки, длинные шорты, длинные носки, высокие ботинки), вооруженного карабином и имеющего за плечами вместительный «нельсоновский» рюкзак, не просто бросалась, а, можно сказать, била в глаза. На первом же биваке он расположился поодаль от остальных с личным котелком и складной ложкой, хотя был приглашен в круг, ел экономно, оставшуюся галету положил в нагрудный карман и настолько быстро смастерил убежище на ночь, что ни у кого не осталось сомнений: русским собирался в дальнейшем портить нервы далеко не новичок. Нужно было поставить точки над «i». Английский Беляева оказался не настолько хорош, чтобы на нем вести беседу о предполагаемых функциональных обязанностях незваного гостя. Иван Тимофеевич обратился за помощью к лейтенанту, однако мистер Фриман опередил открывшего было рот Экштейна, объяснив на сносном испанском, что будет полезен в качестве замыкающего.
— Черт с ним, — сказал Беляев спутникам. — Пусть делает что хочет. У нас без него работы полно.
На следующее утро приветствуемый со всех сторон воплями попугаев Экштейн одним из первых оказался возле сооруженного Серебряковым костерка, заставив себя выпить две кружки кофе. Затем пришел черед кукурузной каши с галетами. Размеренность приема пищи была разрушена туканом, усевшимся на пальмовую ветвь напротив и с не меньшим аппетитом пожирающим летучую мышь. Впрочем, все здесь пожирали друг друга: эту непреложную истину следовало постоянно иметь в виду.
Мулы были навьючены, мистер Фриман занял место замыкающего.
Вновь началась рубка сельвы.
Иногда лейтенанту казалось: сержант Эскадо наслаждается выпавшей ему возможностью сопровождать экспедицию. Пробивая путь своим внушительным даже по местным меркам мачете, ловко перепрыгивая через поваленные стволы и корни, симпатяга-сержант, дыхание которого оставалось на удивление ровным, объяснил, что в случае отсутствия воды жажду в сельве можно утолять, выжимая мясистые корневища иби-а или собирая влагу с длинных колючих листьев карагуаты. Он посоветовал привязывать к поясу калабас, затыкая его пробкой из дерева сохо, и позаботился о брюках лейтенанта, показав, где нужно подвязывать их бечевками, чтобы не подцепить пауков. Сельва становилась всё гуще; жара и влажность изматывали Экштейна не хуже страха перед дикарями. Сержант неторопливо жужжал над ухом, рассуждая о полезности приема в пищу молодых побегов пальм, напоминающих вкусом капустные кочерыжки. Продолжая делиться знаниями, он первым заметил темно-коричневого каскабеля, неожиданно оказавшегося под ногами напарника. Погремушки на хвосте ползучей смерти угрожающе затрещали, однако, не успел Экштейн вспомнить об отце, о матушке, о милой Родине, которую, судя по высунувшемуся раздвоенному языку аспида ему уже не суждено было увидеть, как змеиная голова отлетела в сторону, словно теннисный мячик. Закапывая ее глубоко в землю все тем же мачете, спаситель буднично поведал: яд мертвого каскабеля за минуту способен отправить на тот свет полного сил ягуара. Что уж говорить о каскабеле живом! В то время как Экштейн приходил в себя, для словоохотливого сержанта в порядке вещей было рассказать собравшимся на его зов членам экспедиции о случаях, которые закончились не столь благополучно, и объяснить: такие встречи в сельве — дело обычное. Несовместимую с жизнью травму здесь может нанести даже безобидный с виду муравьед.
Новая ссора
Мулы, ведомые парагвайскими солдатами и не расстающимся с трубкой казаком, безропотно тащили свой груз. Мистер Фриман иногда позволял себе пропадать из виду — впрочем, вскоре как ни в чем не бывало нагонял экспедицию. Беляев то показывался в голове их немногочисленной группы, то, занятый картографированием, исчезал из поля зрения Экштейна на несколько часов. Визг, уханье, стоны, щелканье клювов не прекращались. Отбирая друг у друга пищу, с писком проносились над людьми обезьяны-игрунки. Неведомые существа в пальмовых кронах разражались диким хохотом. Лианы тянулись на десятки, если не на сотни метров. Деревья, безжалостно удушаемые эпифитами, отчаянно рвались к небу. Под ними яростно дрались между собой за жизненное пространство всевозможные фикусы и древовидные папоротники. Красная почва была засыпана листьями и гниющей шелухой орехов, плодов и увядших цветов. Стояла жара; стоял запах орхидей; стояло солнце; февральская сельва источала воду; редкие голоса людей тонули в зеленом месиве. Временами, оказываясь в местах, особо плотно заселенных кактусами-толстяками, Экштейн не слышал даже стука мачете помогающего ему сержанта.
Лагерь разбивали на возвышенностях, но и там все капало, все сочилось влагой, в которой с катастрофической скоростью размножались микроскопические мошки и грузные, словно бомбовозы, тропические мухи, не раз наводившие Экштейна на мысль, что законодатель красоты — Господь — не мог создать таких существ просто в силу своих эстетических воззрений. Несомненно, проектированием всех этих кровососущих, летающих и ползающих тварей занимался дьявол. Впрочем, по ночам Александр Георгиевич был спасаем от назойливых pantophthalmus bellardi и от далеко не безобидных aedes aegypti, известных разносчиков желтой лихорадки. Эскадо всего за одно занятие добился того, что лейтенант научился раскидывать над собой противомоскитную сетку с виртуозностью бывалого егеря.
Подчиненные маленького сержанта так же отличались простосердечием и охотно шли на контакт с лейтенантом, чего нельзя было сказать о есауле-монархисте. Какое-то время статус-кво между Экштейном и Серебряковым сохранялось, но на пятый день их пребывания на дне зеленого океана горячность Экштейна прорвала плотину.
Детонатором взрыва вновь невольно явился Беляев, за ужином вспомнивший о своих «приятелях»-немцах, которые с не меньшим, чем он, пылом трудились по другую сторону границы. Заметив, что многие из них, в том числе и Кундт, бежали в Боливию, не приняв законов Веймарской республики, Иван Тимофеевич, обращаясь к Экштейну, добавил:
— У этих господ в крови тяга к шпицрутенам. Они не готовы мыслить. Понятно, социал-демократия — слишком мудреная форма правления для старушки Германии, привыкшей к сапогу, но, ей-богу, у того же Эберта обитателям прусских казарм следовало бы поучиться правилам человеческого общежития. Однако они ничему не хотят учиться. Таким, как Кундт, подавай железный рейх вкупе с крупповскими пушками: ничего иного они не видели ранее и реалии признавать не желают. А жаль! Побольше бы сомнений в эти дубовые головы, побольше бы им тяги к рефлексии, глядишь, мы с вами избавились бы от перспективы новой встречи со старыми знакомыми теперь уже в парагвайских болотах…
— Вы не знакомы с воззрениями такого деятеля, как Геринг? — спросил Экштейн, читавший ранее нацистские газеты.
— Похожих деятелей там сейчас пруд пруди, и каждый из них — спаситель отечества, — отмахнулся Иван Тимофеевич. — Оказавшиеся в нищете офицеры готовы притащить обратно на своих плечах в страну даже кайзера, который, насколько мне известно, мирно кормит в Дорне уточек.
— Для Германии подходит все что угодно, но только не Вильгельм, — с жаром откликнулся Экштейн. — Замок Дорн — жалкий конец этого жалкого человека. Пусть же он там и сидит.
— Ясный сударь, — молчавший до этого Серебряков вынул трубочку изо рта. — А известно ли вам, что именно при этом, как вы изволили выразиться, жалком человеке, был принят закон о страховании рабочих от нужды в старости и во время неспособности к работе? Известно ли вам, что именно при нем были рассмотрены вопросы об ограничении рабочего дня для взрослых, о недопущении замужних женщин к работе ранее трех месяцев после разрешения их от бремени, о недопущении детей на фабрику, пока они не прошли школы, и об обязательности первоначального обучения?
— Не забывайте, что речь идет о нашем с вами враге, — опрометчиво перебил казака Экштейн.
— Да, Вильгельм — враг мой, — согласился Серебряков. — И все же, ясный сударь, если бы не подлость так называемых демократических правительств Англии и Франции, не интриги всей этой своры, вряд ли дядя российского императора решился бы на великую бойню…
— У меня иное мнение относительно умственных способностей германского кайзера, — отвечал Экштейн. — По мне, так он оказался слишком безрассудным, чтобы обладать властью, и слишком бездарным для того, чтобы избежать катастрофы…
— Не вам, ясный сударь, судить гигантов.
— Конечно, не мне! Их судит история, и судит достаточно зло. Кайзеру еще предстоит ответить за собственную глупость, но вот его родственник, к сожалению, уже поплатился за такое же свойство ума…
— Ясный сударь! — взорвался покрасневший Серебряков.
— Ради бога, не вынуждайте меня всякий раз говорить вам правду, — бросил ему в лицо Экштейн.
— Александр Георгиевич! Василий Фёдорович! — примиряюще воскликнул Беляев.
Не понимающие языка парагвайцы с тревогой уставились на них.
Серебряков тяжело поднялся с обрубка дерева, на котором восседал. После своей, неожиданной даже для него самого, выходки Экштейн ожидал от казака чего угодно, однако бородач, подхватив гамак, шагнул в темноту, где время от времени загорались огоньки чьих-то глаз…
Иван Тимофеевич был очень расстроен:
— Дело даже не в том, что у вас с Серебряковым нашла коса на камень, — отмахнулся он от запоздалых извинений не менее удрученного Экштейна. — Я этих споров досыта наслушался еще в Париже… Все гораздо глубже, поверьте. У нас в корпусе преподавал замечательный учитель истории Пал Палыч Ковенский! Никогда его не забуду, ибо благодаря этому седенькому старичку уже в тринадцатилетнем возрасте я, представьте себе, читал Платона, следовательно, знал, что даже самые распрекрасные демократии неизбежно захлестываются властью толпы, затем толпу хватает за горло какой-нибудь тиран, после того, как тирана отправляют на эшафот, следуют отвратительные времена олигархов, затем — вы будете смеяться — все вновь сменяется демократией… и так по кругу, голубчик. По кругу — вот уже две тысячи лет. Вы читали Платона? Слава богу! Не читать его — преступление. И знаете, что самое ужасное? Самое ужасное, когда баран-обыватель, стриженый негодяями и подлецами всех мастей, совершенно не интересуясь прошлым и, тем более, не задумываясь о будущем, уверяется в незыблемости настоящего. Возьмите Швейцарию… или вот, новый локомотив человечества — США. Средний янки уверен: свобода выборов существует вечно, как и сменяющие друг друга, словно конфетки в вазочке, президенты. Помилуйте, какая наивность! Какому-нибудь техасцу даже не доказать того непреложного факта, что однажды он ляжет спать при республике, а проснется при Цезаре. Впрочем, еще более страшно то, что обыватель не заметит произошедшей метаморфозы… Вы понимаете, к чему я клоню?
Беляев помолчал, скорбно поджав губы, и устало продолжил:
— Можете меня упрекнуть за отсутствие так называемой политической позиции, хотя сердцем я за монархию, и только потому, что так сладко жилось тогда, так сладко елось, спалось, думалось, любилось… Но что касается рассудка, вот мое кредо: циничное, аполитичное, называйте его как угодно. Формы правления сменяют друг друга — это незыблемая аксиома. Вакханалия московских якобинцев-романтиков закончится весьма скоро. Все они неизбежно отправятся на плаху. Останется Россия, в которой, чтобы она жила дальше, нужно учить детей, лечить больных, строить дороги, и которую нужно защищать независимо от того, кто будет занимать трон в Кремле. Очередной государь или очередной Троцкий могут слететь с этого трона в любой момент, однако Россия должна быть… В противном случае, жизнь теряет смысл. За коммунистов я не дам и дохлой мухи, но вот что касается моей Родины…
Он не договорил.
— Иван Тимофеевич! — виновато окликнул его Экштейн. — Иван Тимофеевич!
Беляев посмотрел на молодого человека с грустью, в которой, однако, проглядывала нежность:
— Мы никак не можем угомониться. Даже здесь, в этой маленькой благословенной стране. Все бы нам хватать друг друга за грудки. Монархия! Республика! Демократические свободы! Спорим до хрипоты: нужно идти походом на большевиков, не нужно идти походом на большевиков… Да плевать мне, голубчик, на это! Я готов помогать Отечеству, которое остается…
Особенно четко он выговорил это последнее слово: «остается».
Костерок принялся выстреливать угли. То один, то другой огонек, сопровождаемый едва слышимым треском, улетал в траву. Когда Экштейн очнулся от размышлений, у костра вместе с ним сидели лишь притихшие разведчики генерала Скенони.
Чуткий сержант был встревожен.
— Вам больно, лейтенант? — участливо спросил Экштейна парагваец. — У вас проблемы?
— Нет, нет, обычные пересуды, — поспешил успокоить его Александр Георгиевич. — Нервы, знаете, несколько напряжены.
— Вы — северные люди, а спорите, как гаучо на каком-нибудь перегоне, — заметил следопыт. — Правда, аргентинцы чуть что сразу хватаются за ножи.
— Не беспокойтесь, сержант: до поножовщины дело не дойдет.
— Генерал Скенони просил вывести вас к воде, — сказал Эскадо. — Мы знаем, где она начинается. После этого нам приказано возвращаться в форт. Все ручьи в этой местности являются притоками реки Гроа, стоит выйти к одному из них, и можно следовать вдоль его берега. Дальше отправитесь сами: дон Хуан — опытный человек. Гуарани утверждают: река, в свою очередь, втекает в то самое озеро, так что дальнейший маршрут примерно понятен…
Подобрав подушечками нечувствительных пальцев синеющий уголек, Эскадо прикурил от него дешевую сигарету и, по-индейски присев на корточки напротив Экштейна, внимательно посмотрел на него.
— Морос — страшные существа, лейтенант. Я не могу назвать их людьми, язык не поворачивается. Вам придется идти тихо-тихо. И постоянно молитесь Деве Марии: если кто и поможет вам, так только Она.
Сержант торопливо перекрестился:
— Что еще могу посоветовать, если разглядите их первыми. Спрячьтесь в траве, за деревьями, за чем угодно, притаитесь, задержите дыхание: сделайте все, чтобы вас не заметили. Карабины здесь не помогут. Револьверы — тем более…
— Спасибо за предупреждение.
Они посидели еще немного, обсуждая погоду и необычайную яркость здешних звезд. Однако нужно было ложиться.
— Спокойной ночи вам, лейтенант.
— Спокойной ночи, сержант.
Алебук
Утром все повскакали от хлесткого звука выстрела.
Проворный Эскадо оказался на месте раньше Беляева, Экштейна и двух своих подчиненных. Именно там, в стороне от лагеря, разгневанный Серебряков и повесил свой гамак с «москитеро». Сжимающий посеребренную рукоять камы есаул еще не отошел от шока: лицо его побагровело, он панически озирался, рыская глазами по сторонам. Но взгляды Беляева, Экштейна и парагвайцев были прикованы не к есаулу, а к топтавшемуся в нескольких метрах от его гамака англичанину. Мистер Фриман, вчерашним вечером все так же независимо поужинавший и заснувший раньше других, сейчас ворошил траву. Наконец он разыскал еще горячую гильзу.
Первым сообразивший, в чем дело, Эскадо глянул себе под ноги:
— Следы! Их много…
Действительно, земля вокруг гамака была покрыта вязью следов. Повсюду на кустах блестели рубиновые капли. Кровь еще продолжала капать с листьев.
«Дикари!» — было первой мыслью побледневшего Экштейна. Однако он ошибся: следы принадлежали зверю.
В черепе ягуара застряла тяжелая пуля. Монстр сельвы, готовый кинуться на свою жертву с нависающей над гамаком ветви, умер прежде, чем к нему подобрались люди, — его мгновенная гибель свидетельствовала о титановых нервах мистера Френсиса Фримана. Экземпляр был непередаваемо великолепен: навскидку Беляев определил, что это, скорее всего, амазонский вид, не менее ста килограммов веса, с впечатляющей раскраской из темных и ярко-желтых пятен.
Иван Тимофеевич нервно водрузил пенсне на нос. Почему ягуар — истинный хозяин сельвы, кишащей разнообразнейшей пищей — от обезьян до оленей, пекари и капибар, решил отведать еще и человечину? И для Беляева, и для местного сержанта это было загадкой. О том, что испытал Серебряков, внезапно обнаружив над собой оскаленную морду, можно было только догадываться.
Оставалось благодарить спасителя.
— Пустяки, — как ни в чем не бывало отвечал Беляеву англичанин, закидывая свой карабин за спину. — Я не советовал бы вашему казаку отходить слишком далеко.
Однако сам он вскоре надолго исчез из виду.
На следующий день сержант вывел людей к ручью. Коричневая с зеленью пахнущая болотом вода, с трудом пробивающая себе путь между подушками мха, не вызвала доверия, хотя Эскадо и уверял: после процеживания через марлю и кипячения для питья вполне пригодна и эта жижа. Тут полюбившийся путешественникам следопыт хотел откланяться, однако по нижайшей просьбе Ивана Тимофеевича согласился остаться с ними еще на сутки.
Именно в том месте, где экспедиция нашла себе очередное пристанище, Экштейну предстояло испытать нешуточное потрясение. Скрываемый до пояса утренним сырым туманом Александр Георгиевич, постеснявшийся справлять нужду недалеко от кострища, углубился в тропический лес. Что-то подозрительно замельтешившее перед сосредоточенным взором лейтенанта заставило его напрячь зрение и тотчас забыть не только о физиологической нужде, но и о положенном рядом револьвере.
— В чем дело, голубчик? — подхватился разбуженный им Беляев. — На вас лица нет!
Экштейн мог только показывать рукой туда, откуда только что примчался.
В тот же миг утренний лагерь заполнили голые существа.
Сержант Эскадо и Френсис Фриман — единственные из всей группы, у кого в руках оказалось оружие, — держа палец на спусковом крючке, с феноменальной выдержкой наблюдали, как измазанные желтой и красной охрой дикари, потрясая дротиками и луками, совершали перед ними прыжки, которым могли позавидовать и кенгуру. Среди выделывающих коленца нежданных гостей, готовых пятки о землю разбить, особо выделялся касик. Голова старого вождя была столь богато украшена перьями, что у совершенно потерянного Экштейна создалось впечатление — это не голова вовсе, а воссевшая на человеческое туловище птица с яростными глазами и носом-клювом. Поглядывая на онемевших спутников, Иван Тимофеевич от души хохотал.
— Алебук! — наконец воскликнул, обращаясь к Беляеву, старик-индеец. — Алебук!
— Шиди! — раздалось в ответ не менее радостно, и Беляев, раскрыв объятия, поспешил навстречу касику.
— Это друзья! — объяснил он своим оторопевшим товарищам. — Чимакоко и их вождь Шиди поведут нас к реке.
Представителям лесного племени нельзя было отказать в чувстве юмора — увидев, какое впечатление произвели они своей свирепостью, краснокожие, не выдержав, тоже расхохотались.
— Алебук — в переводе с языка местных индейцев — Сильная Рука, — объяснил Беляев, когда возбуждение чуть улеглось. — Так чимакоко зовут вашего покорного слугу.
Наслушавшийся от сержанта о свирепости морос, Экштейн, под шумок сходивший за своим наганом, пристыжено молчал.
— Поверьте, голубчик, в этих местах опасность могут представлять разве что животные, — поняв, в чем причина смущения, смеялся Беляев. — Напавший на Серебрякова ягуар должен убедить вас в этом… Что же касается каннибалов, мы еще не одни башмаки стопчем, пока до них доберемся…
Затем Алебук, теребя свою учительскую бородку, завел долгий разговор с касиком, набрасывая на очередном листе рисунки и показывая их вождю. Соплеменники Шиди, переговариваясь и пересмеиваясь между собой, тотчас принялись за дело — по своему обычаю индейцы явились не с пустыми руками, они принесли двух пекари и теперь начали подготовку к пиру: выпотрошили туши, вырыли яму и запалили в ней огонь. Когда один из длинноволосых пришельцев, тонкий, изящный в движениях, разрезая мясо узким длинным ножом, прежде чем завернуть его в листья, поднял голову и встретился с Экштейном взглядом, молодой человек не мог сдержать удивления. Индеец оказался миловидной девушкой с едва наметившейся грудью. Впоследствии лейтенант записал в своем дневнике: «Словно цыганский табор прибыл сюда, в пекло сельвы, и местная Роза взглянула на меня: ее удивительные глаза пронзили мое сердце!»
В тот же вечер, присев у костра рядом с индианкой, он узнал — девушку звали Киане. Ей было шестнадцать.
И вновь появляется Рем
— Странно, что проводить нас взялись именно вы, — признался мексиканец. — Тем более, что я наслышан о вашем желании вернуться в фатерлянд.
— Нам везде нужны свои люди, — отвечал тучный сопровождающий. — И кто знает, возможно, мы вскоре встретимся…
Горная цепь, на границе с которой остановился маленький отряд, не внушала Санчесу опасений. Затруднительным был лишь перевал Кусейро с его узкой тропой, но реальную опасность он представлял лишь в том случае, если во время подъема или спуска полностью затягивался туманом. Одну часть груза распределили по лошадям, лично отобранным Санчесом в конюшнях дислоцированного под Консепсьоном кавалерийского полка. Опытному soldado de caballeria подошли четыре американские верховые кобылы, способные перевозить на себе тяжелую кладь и обладающие плавным ходом — на эту их способность мексиканец рассчитывал при пересечении покрытой травой, полупустынной местности перед парагвайской сельвой. Что касается возбудимого нрава этой породы, Рамон знал, как с ним управляться. Другую часть груза, в том числе провизию, вместе с еще двумя лошадьми должны были доставить к перевалу Кусейро боливийские солдаты, отправившиеся на границу несколько ранее.
Эрнст Рем, поднеся ладонь к козырьку кепи и прищурившись, созерцал горизонт, линия которого в нескольких местах была изломана ближними и дальними горами. Затем повернулся к рейнджерам. Немец вполне мог быть удовлетворен результатом — собранную им компанию нельзя было назвать разношерстной. Подчиненный Рема, тридцатипятилетний чилиец Аухейро, настолько ловко управлялся с револьвером, что не раз и не два занимал первые места на соревнованиях по стрельбе, проводимых во вверенной подполковнику части. Старина Эрнст не поленился разузнать о прошлом этого молодца. В юности Аухейро, выросший посреди мусорных куч столичных кальямпас, забавлялся тем, что обносил богатые виллы, не гнушаясь ограбить их обитателей, если, на свое несчастье, они оказывались дома. Затем бежавший в Мексику из колонии для малолетних преступников Зорро был привечен самим Сапатой и с головой окунулся в события мексиканской революции, из которой ему посчастливилось выкарабкаться живым и невредимым. За возвращением на родину последовали тюрьма в Сантьяго и эмиграция в Боливию под знамена республиканской армии. Соотечественник и ровесник Аухейро — Родригес, тоже выходец из трущоб, оказался не менее пламенным социалистом, хлебнувшим лиха в битве при Куаутле. К нескрываемому национал-социализму Рема наемники относились с едва скрываемым неодобрением. Но, закаленный в уличных боях штурмовик знал: между его боевиками и любителями Маркса гораздо больше общего, чем между веймарскими социал-демократами и нытиками из немецкой демократической партии. Знал он и то, с какой легкостью те, кто еще вчера грезил о диктатуре пролетариата, соблазнялись идеями национал-социализма. Вот почему воззрения чилийцев Рема нисколько не беспокоили — тем паче они не помешали Аухейро и Родригесу за хорошую плату согласиться поучаствовать в гораздо более опасном, чем борьба с мировым капитализмом, деле.
Перуанца с именем Пато Рем тоже отобрал не случайно. Бывший пастух с кордильерских склонов отличался не только физической силой, но и простодушным усердием, которое Рем считал лучшей добродетелью для подобных мероприятий: в таких делах, как поход в неизвестность, часто бывает незаменим и самый обыкновенный слуга.
Что касается проводника, то, полностью доверившийся опыту Санчеса, подполковник именно здесь, на пороге гор, впервые встретился с человеком, который вызвался проводить кабальеро к мифическому водоему. Представитель гуарани сидел на своем мерине как влитой и меланхолично покусывал травинку. Широкополая шляпа скрывала глаза индейца. Рем отметил про себя спокойствие и сосредоточенность всадника, присущие, впрочем, всем краснокожим. Опыт позволял Рему определить его приблизительный возраст: лет пятьдесят, не меньше. Подполковника настораживало лишь одно обстоятельство: гуарани были весьма ненадежны. Их тяге к парагвайским властям немало поспособствовала деятельность сумасшедшего дона Хуана, головой которого Оливейра не случайно собирался украсить стену своего охотничьего домика. Благодаря этому сумасброду индейцы сельвы явно симпатизировали Асунсьону. Сам Рем неоднократно указывал на поведение гуарани своему начальнику Кундту и знакомым политикам, ибо считал: в предстоящей борьбе за Чако чрезвычайно важно то, на чьей стороне выступят жители бореальского леса. Но ни Генштаб, которым заправлял Кундт, ни боливийские правители не реагировали на его предупреждения.
Тюки и мешки были приторочены к лошадиным спинам и надежно закреплены. По знаку Санчеса все вскочили в седла. Подполковник боливийской армии взял под уздцы лошадь мексиканца и отвел ее на подветренную сторону, чтобы ни шофер доставившего снаряжение грузовика, на котором Рем трясся несколько часов, прежде чем очутиться в этом безлюдном месте, ни проводник, ни чилийцы с перуанцем при всем желании не смогли бы услышать их разговор.
— Ты знаешь, в чем я заинтересован, — сказал он Рамону.
— Ручаюсь за точность съемки, — отвечал тот.
— По мере возможности, зафиксируй удобные подходы, — откликнулся Рем.
Нагнувшись с седла к своему покровителю и похлопывая лошадь по шее, Рамон вздохнул:
— Удивительно, как меняется мир. Всего каких-то десять-двенадцать лет, и разбитая вдребезги держава уже строит планы по освоению районов, которые далеки от нее, как Марс от Земли. Интересно, что скажут об этом в «Стандарт Ойл»? Рокфеллер вполне может пожаловаться господину Гуверу.
— Пусть жалуется самому Господу Богу, — откликнулся Рем. — Вопреки стараниям засевших в рейхстаге демократов, мою страну рано списывать со счетов.
— Вашу страну спасает то, что гринго здесь ненавидят больше, чем дьяволов из парагвайской сельвы, — усмехнулся мексиканец. — По большому счету янки — те же самые каннибалы, вот только аппетитец у них не в пример завидный.
— Рад найти единомышленника, знающего истинную цену вашингтонской камарильи, которую поддерживают горбоносые банкиры с Уолл-стрит.
— Я согласен сотрудничать с самим сатаной, лишь бы воткнуть шило им в задницу, — пробурчал Рамон.
— Вот и славненько, — Рем в очередной раз снял кепи и помассировал затылок. — Вот и хорошо.
Итак, все было оговорено. Собиравшийся отбыть на свою бурлящую событиями родину будущий предводитель СА помимо задачи примирения с обидчивым партайгеноссе Адольфом самым прямым образом нацеливался на встречу с заинтересованными людьми из «Винтерсхалл» и планировал появиться в кассельской штаб-квартире почтенной фирмы не с пустыми руками.
— Что же, — сказал Рем, давая понять мексиканцу: пора прощаться. — Я бы ляпнул что-нибудь вроде: «Да поможет вам Иисус», но окопы начисто отшибли у меня зачатки веры…
— Мне казалось, войны способствуют религиозности, — откликнулся Рамон.
— Только не такие, как Великая! Она, скорее, подводит к мысли о бесполезности существования, чем подталкивает к идее Божественной справедливости. Поэтому если и остается хоть какая-то вера, то только в государство, свободное от христианства с его ненужной дребеденью.
— И это вы говорите мне, католику?
— А что ты хочешь услышать от человека, видевшего истинную цену христианской морали?
— Мне тоже пришлось немало повоевать, господин подполковник.
— Кто-то называет войной и наскоки на пассажирские поезда, — заметил тот. — Поверь, Рамон, все сражения Мексики вместе взятые — детские шалости по сравнению с Верденом.
Кобыла мексиканца захрапела и отпрянула от широкой ладони предводителя немецких штурмовиков, собравшегося напоследок похлопать ее по боку. Санчес оглянулся на подельников: все они, включая индейца, ожидали отмашки и были готовы пуститься в путь.
— Неважно, где познается мужчина, — ответил Рему уязвленный мексиканец. — Под градом снарядов или лицом к лицу с дикарями, которые только и ждут момента поджарить его на костре.
Киане
Прощание с сержантом и его людьми было чрезвычайно сердечным. В церемонии участвовали все чимакоко во главе с касиком, собиравшиеся сопровождать Сильную Руку дальше. Пятнадцать индейцев (в их число входили несколько женщин и девушек), образовав круг, в центре которого замерла смущенная троица, вновь основательно поработали пятками. Перед тем как раствориться в зеленой чаще, сержант не преминул дать лейтенанту еще несколько советов. Круг его тревоги за будущее Экштейна оказался весьма обширен и, кроме заботы о порядком уже поистрепавшейся одежде (предусмотрительный Эскадо оставил в подарок иглы, шило и крепкие шелковые нитки), включал в себя такие области, как ловля ящериц в случае голода и безопасное добывание меда, который местные пчелы прятали в дуплах кебрахо.
Благодаря помощи сразу нескольких сильных мужчин скорость прохождения по сельве ощутимо выросла. Однако радуясь слаженной работе мускулистых ичико, общение с которыми сводилось к улыбкам и подмигиванию, Александр Георгиевич не мог не признаться себе: он скучал по маленькому заботливому парагвайцу, к постоянным монологам которого так привык за эти дни.
Путешествие к озеру продолжилось теперь уже вдоль ручья. Таинственный мистер Фриман по-прежнему следовал в арьергарде и постоянно куда-то исчезал. Однако даже не особо жалующий британцев Алебук вынужден был признать: демонстративная независимость Джона Булля по большому счету никому не мешала. Вечером Фриман всегда находил путь к расположившемуся на ночлег лагерю, доставляя к общему котлу добытых им уток или молодых пекари, которых индейские женщины обмазывали глиной и целиком запекали на углях.
Серебряков продолжал заведовать мулами. Время от времени есаул очищал ветошью их покрытые слипшейся мошкой бока и обрабатывал особой мазью даже самую незначительную потертость. Он сам снимал во время стоянок с натруженных спин ящики и мешки, сам навьючивал животных и, кроме того, взял на себя хлопотную обязанность обеспечивать мулов водой, для чего по многу раз спускался с ведром к ручью, рискуя наступить на очередную змею. Каждый вечер и каждое утро, отойдя чуть в сторону, казак неторопливо, с толком и с расстановкой молился, неизменно призывая на помощь целый сонм святых и приковывая к себе любопытные взгляды индейцев.
Экштейн по-прежнему замолкал, стоило только бородачу примоститься рядом. Попытавшись пару раз свести обоих в разговоре на нейтральные темы, Иван Тимофеевич оставил это занятие, так как ни молодой человек, ни Серебряков не горели желанием общаться. Приходилось беседовать с тем и с другим по отдельности. Если Экштейн легко поддавался на милые провокации Беляева, каждый раз начинавшиеся с воспоминаний, то Василий Фёдорович не особо очаровывался его талантом вести задушевные разговоры.
Первым же вечером после прихода чимакоко есаул сурово выговорил начальнику экспедиции:
— Что же вы, сударь ясный, не соизволили предупредить, что заявятся нехристи? Сюрпризец решили устроить? А если бы англичанин пальнул, не разобравшись?
Беляев смущенно пощипывал бородку:
— Ты уж прости меня, Василий Фёдорович. И на старуху бывает проруха. Обещаю впредь ставить в известность. И все-таки, какие у вас были лица!
— Хорошо сейчас смеяться, Иван Тимофеевич, — с укоризной отвечал нахлебавшийся жизненного лиха есаул. — А что, если бы нашего юного республиканца кондрашка хватила? И так прибежал белее снега: «Морос! Морос!» Револьвер потерял. Тоже мне, Аника-воин…
Слышавшему диалог Экштейну кровь бросилась в голову. Впрочем, отвлечься от ощущения позора ему удалось довольно быстро. Женщины хлопотали возле костра, и вместе с ними вертелась улыбчивая дочь касика. Лейтенант записал в дневнике: «Это — любовь. Черные глаза Киане. Чем не цыганка? Счастье, что в отличие от своих собратьев она, как и ее отец, знает испанский — нам есть, о чем говорить. Сегодня смотрели в лунное небо, слышали уханье сов и хохот птицы чаха. Киане сказала мне, что птица чаха — хранительница вод. Чаха словно наша Сирин — с лицом прекрасной женщины и длинными волосами. Значит, мы на верном пути. Когда в глубине сельвы начинает рычать ягуар, Киана невольно прижимается ко мне своим смуглым телом, и я чувствую — ее сердце трепещет. Мое сердце тоже трепещет. Во время перехода женщины идут сзади, и если долго я не вижу ее, становится тоскливо… но зато какая радость вечером встретиться глазами, а затем сидеть рядом и ощущать друг друга...»
Великая анаконда
Ручей, вдоль которого с таким трудом пробиралась горстка людей, после нескольких дней пути достиг уже метра в ширину. К разноголосому гомону сельвы стал присоединяться шум воды, со все большей скоростью перекатывающейся по камням. Касик Шиди, принявший эстафету от сержанта Эскадо, обратил внимание Алебука на резко изменившиеся примеси воды: коричневый оттенок уступил место красноватому. На близость реки указывало и то обстоятельство, что относительно сухие участки сельвы стали вытесняться примыкавшими к ручью болотами. Путешественникам, не выпускающим мачете из рук, приходилось теперь идти по щиколотку в жиже и все внимательнее смотреть себе под ноги — змеи, извивающиеся в ржавой воде, вызывали тревогу даже у видавших виды краснокожих. В одном из наиболее гиблых мест, где пришлось рубить лианы по пояс в болоте, сопровождающий лейтенанта ичико внезапно прекратил работу и бурно зажестикулировал, призывая остановиться. Сняв с себя ожерелье из зубов каймана, он бросил его в воду и показал пальцем на серебряную цепочку Экштейна. Отчаянные попытки лейтенанта объяснить, что он ни за что не расстанется со своим нательным крестом, привели индейца в еще большее возбуждение. Вовремя оказавшийся рядом касик объяснил его причину: в здешних местах можно встретить гигантскую анаконду, именем которой индейцы называют реку, эта змея способна задушить даже четырехметрового жакаре, вот почему дань мистическому удаву, прежде чем отряд пройдет низинный участок, столь необходима. Как правило, жертвуют Гроа те, кто идет впереди. Вождь посоветовал Экштейну поискать что-нибудь у себя в карманах и бросить в воду хотя бы спичечный коробок. Пораздумав, молодой человек стащил с безымянного пальца левой руки оловянный перстень — символ студенческого футбольного братства. Бульканье печатки, нашедшей вечное пристанище в парагвайском болоте в десяти тысячах километров от пражских мостов, заставило возмущенного ичико с облегчением вздохнуть и вновь схватиться за мачете. Касик еще какое-то время сопровождал лейтенанта, рассказывая ему о связанных с анакондой легендах.
— Мы доведем Алебука до того места, где в реку впадают сразу несколько ручьев, — оно называется Такья-ба или Большая Излучина, — сказал Шиди. — Здесь, в болотах, в которых обитает Великая Анаконда, вам нужна наша поддержка — без нее вы пропадете. Вечером мы умилостивим Змею еще одним жертвоприношением. Если повезет и в силки сегодня попадется большая выдра, Анаконда беспрепятственно пропустит нас к реке.
— Почему вы не пойдете с нами дальше излучины, уважаемый касик? — спросил лейтенант.
Ответ вождя не добавил Экштейну оптимизма.
Вечером, когда милая Киане вместе со своими соплеменницами была занята приготовлением ужина, при свете костра лейтенант записал: «Морос чудовищны. Касик Шиди немного рассказал об их нравах, но и этого более чем достаточно. Дикари пожирают детей, запекая их на угольях. Эти пигмеи так искусно маскируются в сельве, что обнаружить их не способны даже опытные воины гуарани. Морос может целый день незаметно следовать за вами на расстоянии нескольких метров. Их стрелы из ветвей кустарника, именуемого боара, вызывают анафилактический шок сразу после попадания; они смертоносны, так как пропитаны трупным ядом. Сдирание с живого человека кожи у морос считается самым щадящим видом пытки. Они не знают милосердия и этим похожи на бесов. “Кровавый орёл” викингов ничто по сравнению с их обычаем наматывать человеческие кишки на специальный столб. Чимакоко приходят в ужас при одном только упоминании о морос. Многие роды племени чимакоко бежали из сельвы к реке Парагвай, как только были замечены следы людоедов возле их поселений… Что и сказать, веселенькое напутствие. Остается верить нашему предводителю, который дай бог информирован о дикарях лучше, чем я. По крайней мере, он бодр и всем своим видом показывает, что знает, что делать… Ясно одно: индейцы не пойдут дальше излучины, и придется выкручиваться самим. Да поможет нам Господь!»
Между тем люди касика поймали выдру, правда, не такую большую, как он рассчитывал, но вполне годную на то, чтобы задобрить Великую Змею. Ритуал включал в себя особое сдирание шкуры с убитой особи — ее снимали тонкими полосами сначала со спины, затем с живота. Мясо женщины отнесли к ручью. Затем Шиди самолично помазал кровью жертвы щеку каждого присутствующего (на эту церемонию скрепя сердце согласился и несгибаемый христианин Серебряков). Не избежал общей участи и подвернувшийся под руку касику мистер Фриман. После ритуальных танцев последовал обильный пир, во главе которого на почетное место индейцы водрузили смотанное из одеял чучело Гроа. Для заждавшегося Экштейна всё повторилось: костер, луна, крик совы, смех чаха, рык зверя, глаза индианки, от которых влюбленного лейтенанта бросало в дрожь…
Когда стихли даже женские голоса, неугомонные в болтовне, и ворочавшиеся какое-то время в гамаках люди начали засыпать, Ивана Тимофеевича разбудило настойчивое прикосновение чьей-то руки.
— Мистер Беляев, — тихо звал британец. — Мистер Беляев…
Беляев сел в гамаке, свесив ноги и протирая глаза. Пенсне, спрятанное в небольшой коробочке, хранилось в нагрудном кармане рубашки. Распрощавшись с тревожным сновидением, он первым делом водрузил на нос незаменимое приспособление. Костер, казалось, окончательно угасший, неожиданно полыхнул остававшимися на периферии ветками — с треском разлетелись искры. Явленное в отблесках этого фейерверка выражение лица Фрэнсиса Фримана удивило Беляева.
— Вы слышите? — спросил британец.
— Что?
В ответ Фриман поднес к губам палец. Окончательно пробудившийся руководитель экспедиции напряг свой слух, как у всякого артиллериста, весьма ненадежный, но даже ему в ночном хоре удалось определить нечто странное.
— Мне кажется, пора будить вашего размалеванного друга, — посоветовал Фриман. — И чем скорее, тем лучше…
Касик Шиди долго не раздумывал: лагерь мгновенно ожил. Остававшихся после ужина сучьев было явно недостаточно: индейцы, а также Серебряков и Экштейн бросились в сельву. Треск ветвей ненадолго заглушил угрожающее чавканье. Если бы лейтенант оказался в родном русском лесу, он бы ни секунды не сомневался, что слышит звуки, издаваемые огромным стадом кабанов. Чавканье становилось все громче, и вскоре к противному несмолкающему звуку прибавился тонкий свист, вибрирующий на такой высокой частоте, что впору было зажать уши.
Шиди явно нервничал.
— Поджигайте кусты! — крикнул он.
Срубленные ветви успели сложить в несколько куч — вскоре здесь и там занялось пламя, побежавшее по ночному лесу навстречу неведомому нашествию. Огонь добрался до травы — и будто порох вспыхнул! Сельва вокруг лагеря осветилась; вот здесь-то Экштейн, к которому прижалась разыскавшая его Киане, разглядел чуть ли не у себя под ногами шевелящийся ковер. Размеры насекомых, каждое из которых несло яд, способный отправить на тот свет человека, поразили даже видавшего виды Беляева. Еще мгновение — и муравьи-кочевники заполонили бы весь лагерь. Краснокожим и бледнолицым оставалось только молиться. Свистя, чавкая, наползая друг на друга, блестящие, как латники, гиганты, угрожающе двигая жвалами, штурмовали стоянку. Вовремя запаленный огонь не согласовывался с их планами: натыкаясь на него, корчась от жара, батальоны, полки, дивизии пришельцев подавались назад, огибали холм и исчезали в черноте сельвы. К ужасу сбившихся на окруженном огнем пятачке людей нашествие не прекращалось: свист и чавканье сделались невыносимыми.
— Великая Анаконда! — горестно восклицал вождь. — Великая Гроа! Алебук! Мы не пойдем дальше! Ты видишь, Алебук?
Только под утро последние представители самого безжалостного воинства на земле, оставили попытки преодолеть раскаленные угли пепелища и уползли в сельву, которая долгое время еще продолжала чавкать и свистеть. Настроение обитателей сгоревшего лагеря вполне можно было понять — и люди, и мулы, которых Серебряков успел поместить в центр спасительного круга, чудом встретили очередной рассвет. Сгорело несколько гамаков, взорвался ящик с патронами — его в суматохе не успели перетащить в безопасное место, к счастью, никого не задело. Все без конца кашляли и терли глаза. Беляеву стоило немалых сил и нервов уговорить вождя совершить еще хотя бы несколько переходов. Индейцы тревожно прислушивались к разговору двух касиков, накал которого иногда начинал зашкаливать. Причина столь явной растерянности лежала на ладони: Великая Змея подала представителям племени недвусмысленный знак. Однако Иван Тимофеевич превзошел сам себя. Не удовлетворившись соглашением с вождем, он направился «в народ». О чем витийствовал тщедушный сухенький Алебук, обращаясь к чимакоко, Экштейн, разумеется, не понимал, но по посветлевшим лицам и бодрым крикам в ответ, догадался: Иван Тимофеевич по-прежнему непревзойденный агитатор, а значит, Киане их не покинет.
Теперь оставалось только поблагодарить бдительного британца, который, отойдя в сторонку от митинга, при помощи шила и дратвы невозмутимо приводил в порядок свои ботинки. Можно было трогаться в путь. Был отдан приказ вьючить мулов, однако, не успев начаться, движение тут же застопорилось. На берегу ручья печальным памятником минувшей ночи белел обглоданный муравьями скелет двухметрового каймана. Индейцы сгрудились возле костяка. Бедному Ивану Тимофеевичу вновь пришлось решительно войти в их круг.
— О чем он говорит? — спросил Экштейн Киане, не выпускающую руку молодого человека из своей цепкой лапки.
— Алебук говорит о том, что не надо бояться этого знака. Он говорит: Великая Гроа не наказывает чимакоко. Напротив, она повелевает воинам взять зубы каймана и сделать из них себе ожерелья.
Уловка сработала. Разъединив верхнюю и нижнюю челюсти почившего пресмыкающегося, дети сельвы дружно схватились за ножи.
Невыносимая сельва
Касик Шиди держал слово: индейцы продолжали сопровождать экспедицию. Благодаря цепкой памяти Шиди, помогающей отыскивать в самых неприступных местах сельвы глубокие, заваленные ветками и заросшие поверху травой колодцы, вырытые еще прадедами нынешних чимакоко, бурдюки постоянно наполнялись родниковой водой. Каждый вечер женщины запекали подстреленных охотниками пекари и тапиров; хватало и на обеденный перекус. Однажды гурманы принесли к костру пару черных ревунов, попытавшись в знак особого доверия угостить белых собратьев обезьяньими мозгами. Ивану Тимофеевичу вновь пришлось поднапрячься: как пояснила Киане Экштейну, находчивый Алебук объяснил простодушным охотникам, что обезьяны являются тотемом его товарищей. Молодые воины по-прежнему неутомимо секли кустарник, однако верховодивший ими Экштейн понимал: у индейцев уже нет былого рвения. Чем полноводней становился ручей, чем шире разливались вокруг болота и чем явственнее ощущалось приближение реки, тем более тревожилась Киане в предчувствии разлуки со своим лейтенантом, и тем угрюмее становился ее отец.
Экштейн записал: «Сельва невыносима. Это Дантов ад, в который углубляемся дальше и дальше. Зелень, зелень, зелень. Никаких иных красок — исключение составляют колибри и крикливые здешние попугаи. Когда их стаи взмывают над пальмами, то словно радуга просыпается. Вчера, работая в авангарде, наткнулся на квебрахо с дуплом: не удержался, полез за медом — однако много набрать не удалось. Угостил женщин и Киане. Самое неприятное ждало впереди: моя слипшаяся от меда борода сделалась пристанищем всякого рода мух и прочей дряни. Не знал, куда и деваться! Попытки решить проблему при помощи болотной жижи привели к еще более плачевному результату. В итоге пришлось спуститься к ручью…»
Вскоре отряд оказался в низине: пахнущая тиной вода сочилась с деревьев и хлюпала под ногами. Развести костер стало попросту невозможно. Ночь пришлось провести на заброшенных термитниках-тукуру. Сидеть на остроконечных пирамидах было исключительно неудобно, о сне и речи не шло: любой рык и крик сельвы заставлял людей вздрагивать. Но больше всего изводили измученного лейтенанта бродившие совсем близко болотные огоньки. По всем законам химии подавал знаки фосфор, однако и так уже растревоженное воображение Экштейна неудержимо разбушевалось: в полубреду ему почудились оскаленные голодные каннибалы. Чимакоко услышали его стон, и восседающий на соседнем термитнике Иван Тимофеевич вновь вынужден был всех успокаивать.
Утром, которое явилось, как спасение, примостившись на первом же пригорке, лейтенант доверился дневнику: «Индейцы заметно нервничают — то ли от истории с муравьями (думаю, им по-прежнему кажется, что их Змея запретила таким образом двигаться дальше), то ли чувствуют близость морос. Если это так, дело дрянь. Киане вынуждена будет уйти вместе с соплеменниками — вот что меня мучает больше всего. В последние дни к лианам прибавились еще и колючие стебли: честно признаться, при одной только мысли о спрятавшихся в зарослях людоедах кидает в дрожь. Наш Джон Булль — и тот в последнее время не шляется сам по себе…»
Между тем они понемногу поднимались из низины на возвышенность. Появились прогалины, поросшие неизвестным Экштейну видом цветов. Идти стало гораздо легче. Болотистая почва уступила место песчаной, и на ней в изобилии произрастали кактусы. Солнечные блики забегали по траве, заметно приободряя людей. На одной из покрытых солнечными зайчиками полян Серебряков попросил Ивана Тимофеевича сделать привал. Триумвират из бородача, Беляева и вождя чимакоко, осмотревший заболевшего мула, смог лишь констатировать: ночь в болоте не прошла бесследно. Животное дрожало, бока его были сухими и горячими, и казак не без основания опасался за здоровье остальной тягловой силы.
В то время, когда Алебук с есаулом решали, что делать, умиротворение индейцев было нарушено криками появившихся на поляне охотников. И ранее, по указанию Шиди, несколько ичико утром покидали расположение лагеря и уходили за добычей, к вечеру догоняя экспедицию. На этот раз вместо пекари они принесли с собой самое настоящее смятение.
По лицам вернувшихся бледнолицые поняли: дело более чем серьезно. Касик сразу собрал всех чимакоко. Судя по женским всхлипам, а также горячности, с которой вернувшиеся с охоты воины отвечали вождю, случилось нечто экстраординарное.
— Алебук, мы уходим. — Шиди можно было понять: сопровождая экспедицию, он нес ответственность за своих людей.
Между вождем и Беляевым вновь разгорелся спор. Судя по озабоченности старого воина, касик пытался уговорить Алебука последовать за ними — Иван Тимофеевич не соглашался. Пока, отдалившись от остальных, они горячились и спорили, вконец расстроенная Киане рассказала Экштейну: неподалеку от вчерашнего лагеря обнаружено присутствие морос.
— Охотники наткнулись на следы? — допытывался он.
— Запах, — отвечала девушка. — Наши ичико учуяли запах…
Экштейн уже слышал: у представителей племени чимакоко чрезвычайно сильно развито обоняние. И все-таки лейтенант не мог не усомниться, что из моря ароматов, окутывающих сельву, индейцы смогли вычленить и распознать исходящий от людоедов запах. Как бы там ни было, чимакоко засобирались в обратную дорогу. По знаку Шиди они оставили беляевцам туес с листьями мате. Ритуальные танцы на этот раз были отменены. Индеец, часто работавший в паре с Экштейном, — тот самый, что бросил свое ожерелье в жертву анаконде, — снял с шеи веревочку с зубом каймана и, что-то пробормотав, протянул ее лейтенанту.
— Большой Глаз уверен: талисман больше пригодится тебе, — перевела Киане. — Он просит тебя надеть его.
Лейтенант с благодарностью принял дар.
Сборы были недолгими: цепочка индейцев потянулась в чащу. Возвращенцев ждали болота, змеи, москиты, но путь для них уже был проложен ударами мачете, кроме того, уходящих не сковывала неизвестность. Дочь вождя шла последней, постоянно оглядываясь…
— Ичико! — крикнула она Экштейну.— Я хочу, чтобы ты пришел к нам в племя. Я всегда буду ждать тебя.
Участники экспедиции и ахнуть не успели, как остались в сельве одни.
Курс — юго-восток
Перевал Кусейро все-таки преподнес сюрприз: уже на спуске, когда Рамон готов был облегченно вздохнуть, из всех расщелин густо полезла серая вата. Набег тумана, ожидавшего в засаде маленькую колонну, был столь стремительным, что замыкающий ее Родригес не успел покрепче перехватить поводья, и испуганная лошадь отпрянула, копыта заскользили по краю уступа. Санчес вслушивался в отчаянные крики чилийца и жалобное ржание увлекаемого пропастью животного, понимая: положение серьезно. Было слышно, как шуршат осыпающиеся камни. Спешенные всадники, отрезанные друг от друга туманом, крепко сжимали поводья. Лошади, внимая отчаянному зову подруги, дрожали от возбуждения. К счастью, все обошлось, и вскоре Родригес радостно сообщил:
— Порядок, команданте!
Рейнджеры постояли еще немного, пока пелена не растащилась в стороны подбежавшим ветром. Дальнейший спуск прошел гораздо спокойней, и вот их уже встречала раскинувшаяся до горизонта саванна, полная полуденного зноя, сухой двухметровой травы, колючих кустарников, восковых пальм, одиноких квебрахо и одичавших апельсиновых деревьев. Жар солнца на южных склонах сделался нестерпимым, немного спасали предусмотрительно захваченные Рамоном солнцезащитные очки и широкополые шляпы.
В планы Санчеса не входило плестись по этой полупустынной, кишащей ядовитыми тварями, местности, однако проводник-индеец не разделял горячности мачо и преспокойно трусил впереди, заставляя остальных подстраиваться под неспешный ход своей каурой лошадки. Но через несколько часов пути даже нетерпеливому Аухейро стало понятно: гуарани попросту незаменим. Индеец легко ориентировался в кустарниках, казавшихся непроходимыми. Подъезжая к очередной ощетинившейся стене, он моментально находил замаскированный колючками проход. Коммандос оставалось лишь послушно следовать за знатоком здешних мест, стараясь не пропустить момент, когда он в очередной раз поднимет руку, предупреждая о не видимых в траве неровностях почвы, грозящих лошадям переломами ног.
Ночь застала их уже далеко от дороги, по которой доставлялись к пограничным заставам военные грузы. Положив под голову седла, Родригес и Аухейро мгновенно заснули. Вскоре к ним присоединился и Пако. Стреноженные лошади, помахивая хвостами, прислушивались к воплям неведомой птицы. В траве, соревнуясь в громкости, беспрерывно трещали цикады.
Проводника звали Сеферино. Он набил свою трубочку пахучим зельем и, наслаждаясь, выпустил первый дымок. Санчес тоже достал сигареты, однако несколько торопливых затяжек не принесли успокоения. Рамон спросил не смыкающего глаз индейца:
— Ты не обманешь меня?
— Гуарани не знают, что такое обман, — с достоинством отвечал тот. — Впрочем, если сомневаешься, зачем тогда позвал?
Санчес счел ответ разумным и на какое-то время замолчал. Сеферино явно не собирался поддерживать разговор. Снедаемый тревогой, команданте вновь подал голос:
— Я слышал, стрелы морос бьют на расстояние до пятидесяти метров? Так ли это?
— Какая разница, на сколько метров бьют их стрелы? Вы же не в войну с ними собираетесь играть, — насмешливо откликнулся проводник.
— Хорошо бы вообще не иметь с ними никакого дела.
— Так не получится, — сказал индеец.
— Ты видел их? — спросил Санчес.
— Я ведь сижу здесь, — засмеялся индеец.
— То есть? — не понял Рамон.
— Для тех, кто жив, морос невидимы. А тот, кто с ними встретился, уже никому не расскажет, как они выглядят, — объяснил проводник.
— Остается обмен?
— Да.
— И морос пойдут на него? — нервно спросил Санчес.
— Почему бы нет? К тем, кто предлагал им то, что собираемся предложить мы, они были благосклонны. Правда, таких смельчаков раз-два и обчелся, — сказал индеец.
— Я так понимаю, ты один из них? — спросил команданте.
— Лет пять назад мне пришлось воспользоваться мудрым советом, — с достоинством кивнул проводник.
Равнина продолжала бодрствовать: к голосам ночных птиц и хорам насекомых присоединился далекий рев пумы. Вновь раскуривший свою трубку гуарани явно предпочел бы, чтобы их беседа с команданте Санчесом как можно скорей завершилась, но Рамон не мог успокоиться. В то время как Сеферино, посапывая трубочкой, прислушивался к ночной саванне, Санчес ворочался на своем одеяле.
— И кто же тебя научил, как вести себя с людоедами? — не выдержал он.
— Это не твое дело, мексиканец, — спокойно отвечал проводник.
Вспыльчивость Рамона оборвала жизни нескольких завсегдатаев мексиканских и боливийских кабаков, имевших глупость задеть команданте неосторожным словом, однако Санчес знал, когда стоит попридержать поводья.
— Мне говорили, больше никто с ними не контактировал? — счел он нужным пропустить мимо ушей резкость собеседника.
— Из тех, кто выбрался из сельвы за последние пять лет, насколько мне известно, — никто, — отвечал гуарани.
— Из тех, кто выбрался…
— Ты напряжен, — сказал проводник. — От тебя искры во все стороны летят, вот-вот загоришься. Зачем заранее беспокоиться? Ложись спать. Я знаю, куда идти. Знаю, что делать. Разве этого недостаточно?
Санчес не нашелся, что ответить.
Индеец, выбив из чаши остатки пепла и убрав курительный прибор в мешочек на поясе, не собирался ложиться. Гуарани слышал: команданте по-прежнему бодрствует и решил его подбодрить:
— Возможность выжить в обмен на сущую безделицу — неплохая сделка.
— Возможность выжить… — эхом повторил Санчес. — Возможность выжить…
Такья-ба
Сельва сомкнулась за Киане, успокоились заколыхавшиеся ветки, и теперь четверым бледнолицым предстояло обдумать свое положение. Экштейн не скрывал отчаяния; Серебряков угрюмо проверял имущество; Фриман стоял возле рюкзака, опираясь на карабин, и невозмутимо ожидал, что последует, — судя по всему, уход чимакоко не особо его удивил.
— У вас еще есть шанс догнать индейцев, мистер Фриман, — сказал Беляев британцу. — Дальнейшее наше продвижение сопряжено с большими трудностями, и я не имею права не предупредить об этом.
— Don’t worry, — отмахнулся англичанин и, заметив озабоченность на лице Беляева, продолжил по-испански. — Не беспокойтесь, дон Беляефф, я постараюсь не быть обузой.
— В таком случае, я попросил бы вас принять участие в совете, — ответил тот.
Совещание было кратким. Часть последнего перехода до места впадения ручья в реку Гроа они уже прошли. Необходимо было добраться до Большой Излучины уже к вечеру. Рубить сельву решили поочередно, парами — Экштейн и Фриман, Беляев и Серебряков. Опасение вызывал заболевший мул, но казак обещал сделать все возможное, чтобы он не снижал темпа ходьбы — для этого часть груза переложили на собратьев бедняги. Беляев счел нужным предупредить своенравного попутчика:
— Как вы понимаете, мистер Фриман, положение обязывает, чтобы вы постоянно находились в зоне видимости. Прошу не огорчать меня.
Мистеру Фриману оставалось лишь вежливо кивнуть.
— Теперь, что касается морос, — перешел Иван Тимофеевич к теме, которая все более беспокоила Экштейна. — Как вы понимаете, было бы глупо затевать экспедицию, не приняв все меры по решению этой весьма нелегкой проблемы. Скажу одно: я направляюсь к ним в гости не с пустыми руками, так что препоручите дикарей мне, господа! В свою очередь жду от вас полного спокойствия и прошу сосредоточиться на основной задаче. Не сомневаюсь, рано или поздно, мы достигнем цели…
Костер был потушен, мате выпит, мулы готовы. Англичанин вытащил из ножен мачете и занял место рядом с лейтенантом.
— Никакого уныния, голубчик, — напутствовал Беляев Экштейна.
Пары менялись через каждые два часа; серебряные карманные часы Беляева точно отсчитывали время. К вечеру, когда еще один ручей присоединился к первым двум, журчание превратилось в рокот.
— Вы, помнится, удивлялись нашему походу на рынок? Что ж! Пришло время! — Беляев направился к одному из мулов и, развязав горловину знакомого Александру Георгиевичу рогожного мешка, выхватил из него связку переливающихся на солнце бус, к которым присовокупил два зеркальца. — Если верить Шиди, а вождю чимакоко я доверяю как себе, Большая Излучина совсем рядом, — сказал он, развешивая бусы на ближайшем кустарнике и примостив на выпирающих корнях вспыхнувшие на солнце маленькие зеркала. — Начинается основная игра, и мы должны быть щедрыми в отношении здешних хозяев. Индейские вожди кое-чему меня научили. Мы остановимся на ночлег у излучины, а завтра утром вернемся и посмотрим — ко двору ли пришлись наши подарки.
Увидев недоумение в глазах спутников, Беляев объяснил:
— Если бус и зеркал утром не окажется — дары приняты. Морос пропустят нас дальше…
— Вы думаете, они следят за нами? — быстро спросил Экштейн.
— Не сомневайтесь, голубчик. Чимакоко — тертые калачи и прекрасные воины. Просто так их не заставишь повернуть обратно, для этого нужны очень веские причины.
— А если бусы останутся нетронутыми?
— Это крайне нежелательный вариант, — вздохнул советник парагвайского Генштаба. — Но, как говорится, Бог не выдаст, свинья не съест…
Причина все нарастающего шума стала ясна, когда путешественники выбрались из леса на небольшое, плешивое, поросшее мелкой травой плато. Сразу несколько встретившихся в том месте ручьев образовывали мутный водопад, который спадал в полноводную реку Гроа, будоража ее. Зрелище не могло не завораживать: внизу рассыпались водяные искры, краснела от ила, поднимаемого течением, река, и во все стороны простирались опутанные лианами вершины деревьев, которые, благодаря стадам обезьян, порхающим туканам, переливающимся всеми цветами радуги попугаям и ветру, постоянно шевелились, трещали, щелкали, шумели, гудели, прибавляя свои голоса к неумолчной а капелла джунглей и образуя бесконечные волны. Вечером Экштейн записал в дневнике: «Беляев восхищается, но как можно таким восхищаться? Сельва давит на психику. Она заставляет думать, что не существует никакого другого мира и никакого другого цвета. И еще эти чертовы дикари! Есть от чего сойти с ума…»
После аскетичного ужина, состоявшего из галет и мясных консервов (запеченные в глине пекари отошли в прошлое вместе с перепуганными чимакоко), успев в отблесках вечернего солнца быстрым и четким почерком набросать в тетради отчет о последнем отрезке пути и зафиксировать на карте речную излучину, Беляев подсел к Экштейну:
— Хорошо помню себя кадетом: стояли мы в лагерях в Петергофе. И представьте: все те дни моросил серенький такой дождичек… удивительно серенький, мелкий, словно сечка. Как говорится, крупой рассыпался. Шинели сырые, палатки намокшие; отогнешь, бывало, полу палатки, смотришь — и одно и то же, одно и то же… хлюп, хлюп, хлюп. Так вот: все бы сейчас отдал, чтобы вернуть ту очаровательную серую морось… — Беляев мечтательно засмеялся, поглаживая свою бородку, которая в отличие от бороды лейтенанта раз и навсегда приняла форму интеллигентского клинышка. Возвращаясь к Петербургу, промозглость которого представлялась здесь ему манной небесной, Иван Тимофеевич был спокоен и торжественен — будто не прозябали они возле не нанесенной еще ни на одну карту мира затерянной в тропиках реки, а отдыхали под квебрахо в его совершенно безопасном асунсьонском дворе. — Вот представьте, голубчик: доберемся мы до настоящей воды, и увидим посреди джунглей пресный чистый резервуар!..
Экштейн, по мокрой спине которого весь вечер пробегал холодок, то и дело дотрагивался до рукоятки нагана под полой рубашки и был просто не в силах включить воображение. После уверения Беляева в том, что за ними следят, неотвязная мысль о каннибалах, уже нарезающих круги вокруг лагеря и готовых в любой момент накрыть их дождем отравленных стрел, сводила лейтенанта с ума.
А Беляев продолжал токовать:
— Для нас, русских людей, озеро может стать настоящим Эльдорадо. Я думаю о ковчеге. Представляете, что могут наворотить десятки, нет, сотни тысяч рабочих рук, изголодавшихся по работе? Мы все там осушим, окультурим, распашем благодатнейшую почву, построим деревни, села, даже город поставим — этакий Китеж, с богатырскими воротами, храмами, куполами, колокольным звоном… Каково: звон над сельвой! Что нам стоит проложить дороги, в том числе и железную? Расчистить, углубить русла рек. Прорыть каналы до реки Парагвай. Торговать лесом, пшеницей. У нас найдутся воины, чтобы все это охранять. И врачи. И учителя. Что нам стоит превратить этот край в маленькую Россию, раз большая пока недоступна? В конце концов, можно поладить и с морос…
Экштейн невольно вздрогнул. Взглянув на лейтенанта, мечтатель совершенно по-детски огорчился:
— Голубчик, да вы меня не слушаете!
И тут же хлопнул себя по лбу:
— Понимаю вашу тревогу, Александр Георгиевич. Должен признаться: дикари стали увиваться вокруг экспедиции, как осы вокруг арбуза, еще неделю назад, я просто не хотел раньше времени вас волновать. Будьте уверены: морос давно бы ухлопали и касика Шиди с его чимакоко, и меня, и всех остальных, если бы не были кое в чем заинтересованы.
Экштейн умоляюще посмотрел на своего учителя.
Беляев пояснил:
— У этих милых людоедов чисто меркантильные интересы. Не случайно тогда мы с вами прогулялись к асунсьонскому рынку — завтра полюбуемся на первые результаты. А теперь ложитесь, голубчик. Как говорится, утро вечера мудренее.
Лейтенант уже угнездился в своем гамаке, когда Серебряков, отойдя чуть в сторону, загудел:
— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа…
«Крестик! — подскочил Экштейн. — И амулет!»
Ну, конечно же! Еще когда только был разбит бивак, Александр Георгиевич, отойдя от спутников к водопаду, прежде чем оказаться под струями воды, снял с себя крест и нитку с зубом каймана, подаренную индейцем. Он был слишком расстроен уходом Киане, и, кроме того, слишком ярко, во всех цветах и красках, представлялась ему картина атаки дикарей на лагерь — вот почему цепочка и нитка остались висеть на кусте.
Хотя костер уже догорал, найти пылающую ветку не составляло труда. Водопад находился в пределах видимости, красноватые и фиолетовые огоньки костра давали отличный ориентир. Раздувая огонь на импровизированном факеле, Экштейн пробирался на шум бегущей и падающей воды. В царящей вокруг тьме ухали, скрипели и трещали ночные голоса. Он вовремя посветил себе под ноги, чуть было не наступив на двухцветную филломедузу — ядовитая лягушка-квакша неподвижно замерла. Еще несколько шагов — и водопад шумел уже совсем рядом.
— Где-то здесь, — сказал Александр Георгиевич, удивляясь собственному хладнокровию. — Где-то здесь…
Факел догорал, но огня было достаточно, чтобы высветить ветвь с цепочкой. Кажется, заблестело серебро. Экштейн поднес огонь совсем близко к кустам: что-то действительно в них сверкнуло, лейтенант обрадовался. Он напряг зрение, пытаясь разглядеть в массе листьев забытый крестик — и словно на пулю наткнулся. Из темноты на него смотрели человеческие глаза.
Тропа муравьеда
Трава становилась все гуще; скорость передвижения, и так-то невысокая, еще более снизилась. Даже на открытой местности, где ориентирами служили одинокие деревья, Сеферино по-прежнему предпочитал придерживать мерина. Остальные, поругивая про себя гуарани, вынуждены были подчиняться. Маленький отряд замыкал добродушный Пако, приглядывающий за двумя запасными лошадьми, идущими следом на длинных поводьях. Уже на самой границе с сельвой, от которой их отделяла мелководная река, зоркий Аухейро заметил болотного оленя и схватил свой хорошо пристрелянный кавалерийский карабин. Всем оставалось только прищелкнуть языками, отдавая дань меткости стрелка. Санчес был готов с ходу форсировать мелководье, однако Сеферино настаивал на привале. Чилийцам и перуанцу его решение казалось более чем разумным — и после того, как раздосадованный команданте спрыгнул с коня, Пако тут же принялся свежевать тушу.
— Ты нетерпелив, — сказал проводник Санчесу, располагаясь на ночлег, и предварительно убедившись, что никто их не слышит. — В этом беда всех горцев. Вы не любите подчиняться, постоянно грызетесь друг с другом и не выносите рутину. Вот почему народы, которые живут внизу, в конечном счете всегда одержат над вами верх…
— Ты что, брухо? — пробурчал тот, уязвленный проницательностью краснокожего.
— По твоим повадкам нетрудно догадаться, откуда ты родом.
Родившийся в одном из селений, прилепившихся к хребту Сьерра-Мадре Восточная от матери, не побоявшейся в Веракрусе наброситься с ножом на оскорбившего ее кабальеро, и отца, простившегося с жизнью совсем молодым во время свары с пастухами из соседней деревни, Санчес был наделен поистине взрывным темпераментом — и не скрывал этого.
— Здешняя сельва считается непроходимой, — вновь подал голос гуарани. — Однако есть тропа. Правда, она удлиняет дорогу. Вижу: ты хоть сейчас готов схватиться за мачете и рвануть напрямик, но все-таки прислушайся к моему совету. Как говорил Соломон: «Долготерпеливый лучше храброго, и владеющий собою лучше завоевателя города». Следуя более извилистым путем, мы сохраним силы, а их следует поберечь.
Санчес смотрел на него с удивлением.
— У меня сложилось впечатление, что ты… — начал он, и осекся.
— Хочешь сказать — я слишком грамотный?
— Да, что-то вроде этого, — смутился Санчес. — В Мехико я был знаком с одним сапотеком, которого какое-то время учили грамоте монахини, и…
— Считаешь, индейцы стоят на более низкой ступени? — усмехнулся Сеферино.
Команданте, словно пойманный за руку вор, пробормотал:
— Не обижайся, гуарани.
Сеферино осклабился:
— Твои чилийцы обращаются ко мне с брезгливой учтивостью. С другой стороны, я смотрю, ты не особо их жалуешь, как и перуанца. Ваши северные соседи в свою очередь терпеть не могут «грязных латинос», к коим относишься ты сам. Я не буду даже спрашивать твоего мнения насчет северян. Все мы кичимся своей исключительностью и готовы презирать остальных…
— Говоря о презрении к другим, ты имеешь в виду и представителей своего племени?
— Ненависть к бледнолицым — одна из основ нашей жизни, — пожал плечами гуарани. — Тем более мы уверены — она справедлива. Все народы таковы, мексиканец.
— Дело не в народах, дело в морали, которую нам навязывают. Марксисты правы: человечеству нужна иная мораль…
— Странно! Об иной морали рассуждает человек, который оказался на парагвайской границе ради все тех же долларов, — не преминул поддеть индеец.
— Не стоит демонизировать мое желание хорошо заработать, — вспыхнул Санчес. — И, в конце концов, почему бы не обратить оружие врагов против них самих?
— Собираешься употребить заработанные денежки на борьбу с гринго?
— А вот это уже не твое дело. Считай свои.
От насмешливости Сеферино не осталось следа:
— Мой куш — спасение деревни, которая осталась без средств к существованию.
— Замечательное начинание! — хмыкнул Санчес. — И в чем же, осмелюсь полюбопытствовать, причина нищеты благородных гуарани?
— Власти, отхватив принадлежавшие нам земли, открыли на них рудник.
— Вот почему и для чего нужны коммунисты.
Сеферино, окончательно посерьезнев, выбил пепел из трубки и свернул разговор:
— Завтра нам предстоит войти в сельву, а это совсем не то, что беззаботная прогулка по саванне. Постарайся выспаться…
Утро смыло с реки остатки тумана. Гомон сельвы на том берегу не смолкал. Тут же дала о себе знать жизнерадостность чилийцев: вскочивший первым Родригес не мог не позубоскалить насчет оленьих рогов, посоветовав Аухейро примерить их на досуге.
Перед тем, как перейти Рубикон в виде пограничной реки, проводник пропустил через все седла длинную прочную веревку, создав подобие поезда. Стоило лошадям, с трудом преодолевшим каменистое мелководье, протиснуться в обильно поросший травой и папоротником проход между деревьями, который, по словам Сеферино, бывавшие в этих местах индейцы называли тропой муравьеда, стало ясно: предусмотрительность гуарани есть жизненная необходимость. Проход был невидим для всех, кроме проводника: без спасительной веревки любой из отставших мгновенно затерялся бы в буреломе. Сеферино постоянно дергал за веревку, требуя ответного сигнала, и лишь убедившись, что люди и лошади следуют за ним, вел своего осторожно ступающего мерина все дальше и дальше в чащобу. Делать подробную съемку не имело смысла — и Санчес, и смолкнувшие чилийцы, и замыкающий отряд перуанец превратились в слепцов, увлекаемых поводырем. Час шел за часом, всхрапывали лошади, потрескивал хворост под ногами, однако солнечный свет и не думал появляться. У озабоченного Санчеса создалось ощущение, что они нырнули на глубину. Даже голоса птиц раздавались высоко наверху, там, где гулял ветер, качались кроны и существовала жизнь.
Заночевали в завале из упавших и криво растущих пальм, отвоевав мачете немного свободного пространства. Пока команданте и чилийцы распрягали лошадей и сгружали тюки, а Пако колдовал над ужином, Сеферино накинул на низко нагнувшееся дерево противомоскитные сетки. Ночью провалившихся в сон пришельцев не потревожило ни одно живое существо — судя по всему, этих мест избегали даже змеи (уханье сов и шелест летучих мышей не в счет).
Следуя за Сеферино по тропе, ширина которой, как шутил Аухейро, была чуть больше муравьиной дорожки, Рамон Санчес чувствовал, что теряет чувство времени. Изредка, повинуясь знаку гуарани, наемники бросали поводья и разминали затекшие члены возле колодцев, о существовании которых можно было догадаться только разгребя над ними просевшую почву с остатками растений и отбросив сгнившие жердины. Пока кавалеристы утоляли жажду, их кони, ожидая своей очереди, отыскивали съедобную траву и дотягивались до мясистых листьев буакаве — растения, которое, помимо питательных элементов, содержало в себе много влаги.
Прошло еще несколько дней. Смех чилийцев начал раздражать Санчеса не меньше, чем вызывающее спокойствие проводника. Индеец отвечал на его вопросы неохотно и уклончиво. У команданте создалось стойкое впечатление: гуарани ведет его людей самым тяжелым, самым изматывающим путем.
Прислонившись во время очередного привала к термитнику, гуарани, рост которого составлял треть от высоты возведенного насекомыми храма, сосредоточенно рассматривал отвалившийся кусок строительного материала.
— О чем задумался? — не преминул окликнуть проводника Рамон, воспользовавшись тем, что Родригес с Аухейро заняты разговором, а Пако осматривает лошадей.
— Термиты дадут сто очков вперед человечеству, — отвечал тот.
И, постучав по стене, пояснил:
— Здесь есть король, есть королева. Есть рабочие. Есть солдаты. У каждого своя роль, мексиканец.
— Не думал, что ты сторонник монархизма.
Индеец отмахнулся:
— Любая монархия — жалкое подобие общества, которое создали термиты. Их совершенство вряд ли будет кем-то превзойдено. Посмотри на эту стену — да она вечна!
Сеферино продолжал вглядываться в обломок, удивляясь отполированному тоннелю внутри него. Затем, поднеся его к глазам, посмотрел как в подзорную трубу, на команданте.
Тот вновь постарался свернуть разговор в заезженную колею:
— А как выглядят жилища дикарей?
— Сам увидишь.
— Долго нам еще до их хижины?
— Все зависит от сельвы. Тропа сильно заросла.
— Что будет после?
И в сотый раз проводник терпеливо ответил:
— Нужно оставить бусы, затем немного подождать на небольшом расстоянии и вернуться. Если дары исчезнут: путь свободен.
— А если нет?
Индеец внимательно взглянул на Санчеса:
— Не волнуйся. Морос не избалованы вниманием и, думаю, готовы принять подарки.
— Что, если, завладев дурацкими побрякушками, они затем употребят нас на ужин?
— Не подходи ко всему с мерками гринго. У обитателей здешней сельвы свои представления о мире.
— Хочешь сказать, морос придерживаются неких правил?
— Их правила намного честнее тех, что создали бледнолицые. Приняв дары, морос дадут понять: можно следовать дальше. Не приняв — покажут, что следует убираться. Но они точно убьют того, кто сунется в их места с пустыми руками. Что же тут неясного?
Индеец отвернулся к термитнику, давая понять: разговор закончен.
Поход продолжался. Скрывая лицо под тенью шляпы, Сеферино беспрерывно прислушивался, принюхивался, вертел головой по сторонам, то залезая на мерина, то ведя его за собой в поводу. Время от времени он нагибался, поднимал ком глины и растирал в пальцах. Иногда, удивляя следовавшего за ним Санчеса, ложился на влажную почву и прижимал к ней ухо. Чилийцы, мокрые, уставшие от постоянного полумрака, оставались верны себе, хотя и приглушили погрустневшие голоса. Копившееся раздражение разрядилось как всегда неожиданно. Над Аухейро с ветви свесился трехметровый удав. От одного только вида отвратительной змеи Родригес впал в неистовство и, прежде чем смог среагировать вздрогнувший от его вопля Санчес, разразился целой серией выстрелов из карабина. К чилийцу присоединился его перепуганный соотечественник, разрядив в удава, от которого и так во все стороны клочья летели, барабан двенадцатизарядного револьвера Лефоше.
Обратившись к проводнику, Рамон не смог сдержать гнев:
— Черт подери, мы болтаемся в этом дерьме уже вторую неделю, а твоей тропе конца и края нет!
Сеферино как ни в чем не бывало тронул поводья.
Ночами, искусанные москитами и мелкой, словно пыль, мошкой, наемники заворачивались в одеяла под очередным навесом, который сооружал индеец. По утрам скребли ложками в котелках, насыщаясь приготовленной Пако кашей из кукурузы и мясных консервов, пили мате, навьючивали заметно исхудавших лошадей и, повинуясь тихому свисту проводника, следовали за ним. Одежда коммандос с угрожающей быстротой превращалась в лохмотья. Чудовищно донимали язвы от расчесанных волдырей, появившихся, как только они оказались в сельве. Влекомые людьми в непролазную чащу животные испытывали не меньшие страдания.
К концу второй недели у бродяг, которых тошнило и от кукурузной каши, и от неотступно мельтешащей перед глазами зелени, не осталось сил проклинать двужильного гуарани. Одним отвратительным утром они все так же мрачно встали и мрачно позавтракали, посылая ко всем чертям летучих мышей, термитов и муравьев. Однако после нескольких часов унылого движения в зарослях перед посланцами Эрнста Рема, онемевшими от удивления, неожиданно открылась поляна, окаймленная высокими пальмами.
— Хижина, — показал проводник. — Хижина морос.
Вечерний звон
Лейтенант был слишком здоров и молод для того, чтобы умереть от страха. Тем более, его оцепенение длилось долю секунды. Милый знакомый голос произнес: «Ичико». То была вернувшаяся Киане.
После того как Серебряков напоил индианку мате, добавив в ее кружку приберегаемого на крайний случай коньяка, дочь вождя рассказала, что решила покинуть чимакоко и присоединиться к экспедиции. О причине ее решения все, и в первую очередь смущенный, раскрасневшийся Экштейн, догадывались. Правда, к радости молодого человека вскоре примешалась тревога. Это ради него индианка кралась по ночному лесу, в котором бродили морос. Ради него она рисковала жизнью. Впрочем, Иван Тимофеевич поспешил успокоить озабоченного лейтенанта: сельва для чимакоко, с детства приученных самостоятельно охотиться и собирать плоды иногда за десятки километров от своих поселений, является естественной средой обитания. Алебук нисколько не удивился тому, что касик разрешил дочери оставить племя: в делах любви индейские женщины обладают определенной свободой и правом выбора; кроме того, мудрый Шиди видел: дочь мучительно переносит разлуку с молодым бледнолицым. Конечно, запасы галет и консервов таяли быстрее, чем предполагалось, и лишний рот был совсем некстати, однако по опыту своего длительного общения с гуарани Иван Тимофеевич знал: индейцы не только могут позаботиться сами о себе, но и незаменимы в экстремальных случаях, когда пищу приходится добывать на ходу, не брезгуя червями и мясом змей, тем более что речь шла о сильной девушке, способной растирать в муку пальмовые волокна и выжимать воду из корневищ растений. И за Киане он нисколько не переживал — порядочность лейтенанта не вызывала сомнений.
Потихоньку возбуждение улеглось. Все, за исключением молодой пары, отправились спать.
— Ты рад, что я вернулась, ичико? — с обезоруживающей непосредственностью спросила Киане.
Молодой человек не мог не признаться, что более всего на свете хотел ее возвращения.
— Ты видела морос, когда шла сюда?
— Нет, ичико. Морос нельзя увидеть, если они сами этого не захотят.
— Тогда, может быть, слышала их?
— Они передвигаются бесшумно.
— Тебе не было страшно в сельве, ведь они рядом? — продолжал волноваться Экштейн.
— Нет, ведь я возвращалась к тебе, ичико, — простодушно ответила девушка. — И думала только о тебе.
Ранним утром все уже были на ногах. Готовящийся нанести визит к поляне Беляев все-таки уделил несколько минут лейтенанту.
— Простите меня, Иван Тимофеевич, — бормотал Экштейн, не смея глаз поднять на начальника. — Я несу за Киане полную ответственность и…
Беляев расхохотался:
— Смею вас заверить, голубчик: насчет своей ответственности вы погорячились. Вы не знаете индианок! Здесь не только конь на скаку и горящая изба, но кое-что и покрепче. С этого момента она взвалит на себя всю ответственность за вас, или я совершенно не знаю чимакоко. И мой совет: не противьтесь. Всю жизнь тогда будете как блин в масле кататься.
Вечером лейтенант записал: «Дары исчезли. Морос приняли их. В дальнейшем мы постоянно будем развешивать на кустах бусы и раскладывать зеркальца. Если они останутся нетронутыми, экспедиция обязана тотчас повернуть назад. И.Т. нервничает, хоть и старается этого не показывать. Впрочем, все на нервах, за исключением британца. Хорошо еще — слушается нашего командира, хотя и ведет себя странно — возится с какими-то колбами. Впрочем, кто поймет этих англичан! Думаешь, перед тобой исследователь, а оказывается — богатый бездельник поспорил с приятелем, что непременно совершит прогулку по джунглям. Что касается занемогшего мула, дело плохо. Есаул места себе не находит».
Серебряков действительно не находил себе места. И здоровым мулам было нелегко, что уж говорить о занемогшем. Рано или поздно должно было случиться неизбежное.
— Что поделать, голубчик, — вздохнул Иван Тимофеевич, погружая маузер в кобуру. — Жаль животину, но выбора не было.
Вечером, сев на поваленный ствол в отдалении от костра, дончак неожиданно запел. Экштейн не мог не признаться себе: голос его оказался глубоким и приятным.
Вечерний звон,
Вечерний звон,
Как много дум
Наводит он…
— Пусть попоет, — шепнул Беляев лейтенанту. — Хорошая песня необходима ему для успокоения. Да будет вам известно, Василий Фёдорович успел побыть регентом церковного хора в Париже. Да-да, три года руководил певчими в соборе Александра Невского. И как пел!..
И сколько нет
Теперь в живых,
Тогда весёлых, молодых!
— Какое чудо — музыка! — Беляев прикрыл глаза. — Как хочется послушать вальс — слезы наворачиваются. «На сопках Маньчжурии»… «Амурские волны»… Пам-пам-пам-пам, — замурлыкал, — пам-пам пам па-пам пам. Удивительно: мелодия простая, а хватает за горло. Возьмите все тот же «Вечерний звон». Всего два аккорда, голубчик, Александр Георгиевич! С ума сойти! Где-нибудь в мире вы еще найдете песню, состоящую всего из двух аккордов? В России — пожалуйста! Два аккорда, но какое богатство звуков, какие тона. Или возьмем «Камаринскую». Чудо истинное — эта «Камаринская».
Беляев тихонько завел, подмигивая Экштейну:
Ах, ты, сукин сын,
Камаринский мужик,
Он по улице,
По улице бежит.
Он бежит-бежит,
Попёрдывает,
Да штанишечки поддёргивает.
— Так и представляю ведь себе этого сукина сына! — воскликнул. — Как он, подлец такой, поддёргивает штанишечки… Хитрый, ушлый, всех вокруг пальца обведет.
И Беляев плавно перешел к своему вечному разговору о рубке тропических деревьев в центре Бореаля, о вспахиваемой целине, о деревнях, курносых детишках и граде Китеже на берегу озера, до которого им еще предстоит добраться. Неожиданно внимание Ивана Тимофеевича привлек ужинавший в отдалении англичанин:
— Подозреваю, кто навязал нам сего джентльмена. Стоящие за его спиной едоки так усердно жадничают, что просто диву даешься. Посмотреть на их аппетит, оторопь берет. Что там Парагвай! Что Боливия! Всю планету подавай на стол! Но задайте обжорам простейший вопрос: зачем им все это нужно — и они на него не ответят. Или будут нести бред о священных национальных интересах, прогрессе, бремени цивилизации; однако любой индеец, потребности которого крутятся вокруг рыболовного крючка, дротика и очага, во сто крат мудрее и честнее всех этих начитанных, натасканных, расфранченных и надушенных господ, которым кажется, они Бога ухватили за бороду…
Мистер Фриман аккуратно облизал свою ложку, сложил ее пополам, убрал в рюкзак, следом туда же отправился и котелок, затем англичанин ловко закинул на ветви деревьев крючки гамака и занавесил его москитной сеткой: каждое движение выдавало в нем человека, привыкшего полагаться на собственные силы.
— Вот она — квинтэссенция здорового индивидуализма, — вздохнул Беляев. — Насмотрелся я на этих сэров, голубчик. Даже не могу понять, откуда у них такая снисходительность к нам, простым смертным? Снисходительность — в лучшем случае. В худшем — презрение. Мы тремся рядом с ним уже месяц, а не знаем ничего об этом господинчике. Впрочем, судя по поступкам, он малый неплохой.
— В нашей части недавно появлялись подобные мистеру Фриману господа, — вспомнил лейтенант. — Интересовались специалистами по бурению.
— Британцы не только этим интересуются. Визитеры с берегов Альбиона имеют хороших покровителей в здешнем правительстве и, насколько я понимаю, толковых информаторов в парагвайском Генштабе.
— И все-таки, Иван Тимофеевич, им с вами не сравниться, — польстил советнику парагвайцев Экштейн — однако совершенно искренне.
— Многие в Асунсьоне, да и не только там, при всем уважении к вашему покорному слуге как к специалисту, считают меня, скажем так… несколько наивным человеком, — засмеялся Беляев. — Даже мой старый знакомый Риарт не исключение, хотя при всех своих слабостях он неплохой психолог. И среди тех, кто представляет нашу диаспору, бытует мнение: Беляев — законченный идеалист, его вовсю используют деловые люди, которые в случае удачи экспедиции сделают на ней огромные деньги. Некий Клементович, кстати, бывший ростовский банкир, распускает слухи, что я малость не в себе, раз не сколотил состояние на своих этнографических и географических открытиях и безвозмездно передал все материалы Университету. Да, да, Александр Георгиевич, и среди русских людей есть те, кто притащился сюда лишь ради выгоды — этой гнуснейшей дамы, омертвляющей любого, кто с ней свяжется. Некоторым нашим соотечественникам — типа того же Клементовича — даже незачем скрывать истинные намерения. В лучшем случае они считают бывшую Отчизну пустяковиной из ряда моральных химер, не стоящих внимания, но чаще — презирают ее, ибо втайне чувствуют ущербность всех своих оправданий. Вот почему и злятся на меня, трубят на каждом углу: «Беляев несет чушь! Беляев — прожектер и выдумщик! Какая еще деревня в парагвайской сельве?! Какой град Китеж! России нет, и ей уже никогда не воскреснуть, давайте позабудем все, что с ней связано, словно самый ужасный сон!» А я хочу спросить их, таких умных, деловых и успешных: если вы забудете о Родине, с чем же вы тогда останетесь в сердце своем?
Беляев посмотрел на внимательно слушавшего его Экштейна и взволнованно продолжил:
— Поверьте уже достаточно пожившему на свете премудрому пескарю: главное в жизни лишь то, с чем мы остаемся в сердце своем. Что же касается Парагвая, все, что я стараюсь делать, я делаю из чувства признательности к приютившей меня стране. Она позвала нас, ставших перекати-поле, дала кров, предложила помощь, пусть и скромную, но искреннюю. И мы просто обязаны ответить ей благодарностью! Здесь ни при чем ни Риарт, ни Скенони, ни президент, ни англичане, которые давят на них и будут давить всеми силами. Дело в Парагвае как месте будущего русского ковчега и в его гостеприимном народе.
Киане прислушивалась к беседующим: глаза ее блестели, она облизывала пересыхающие губы и была само внимание.
Беляев кивнул на притихшую индианку:
— Не сомневайтесь, она чувствует сердцем, о чем мы с вами толкуем. У вас хорошая спутница, голубчик. Постарайтесь оправдать ее любовь к вам.
С тех пор каждый вечер, останавливаясь в пятистах-шестистах метрах от будущего ночлега, Беляев вытаскивал из мешка очередную горсть подарков и каждым следующим утром вместе с лейтенантом и Киане возвращался на место «обмена». Не обнаруживая на ветвях даров, он облегченно крестился. В одно из таких возвращений Экштейн тщательно исследовал округу. Несмотря на то, что бусы вновь исчезли, почва вокруг осталась девственной.
— Ничего не могу понять, — бормотал он, находя повсюду лишь отпечатки собственных ботинок.
— Морос могут передвигаться по деревьям, ичико, — ответила Киане. — Им совсем не обязательно спускаться на землю.
«Час от часу не легче», — подумал Экштейн.
Он записал в дневнике: «Кажется, мы начинаем привыкать к невидимому сопровождению. Привычка — вообще удивительная вещь. Оказывается, можно свыкнуться и с постоянным присутствием черта за спиной. Во всяком случае, я перестал вскакивать от каждого треска в сельве и даже позволяю себе немного поспать. Не перестаю удивляться Киане. Ее самоотверженность удивительна. Она идет наравне со всеми и помогает мне рубить этот проклятый папоротник…»
Гроа, о существовании которой знали только индейцы, не давала расслабиться. Вдоль берега попадались такие топи, что в нескольких местах путешественникам, и без того выбивающимся из сил, пришлось стелить настоящую гать. И тем не менее блокноты в планшете Беляева заполнялись один за другим; карту, поистертую на краях и потемневшую от влаги, отточенный карандаш руководителя экспедиции испещрял всё новыми обозначениями.
Пробы воды в реке не радовали. Колодцы чимакоко остались в стороне, а Гроа несла в себе множество примесей. Приходилось довольствоваться чуть менее мутной водой ручьев, предварительно ее прокипятив, но даже введенная Беляевым драконовская гигиена не спасала путешественников от диареи, ставшей такой же постоянной спутницей, как и крадущиеся следом дикари.
Люди быстро привыкают к хорошему. Увы, к плохому они привыкают еще быстрее. Каждый путешественник отдавал себе отчет, что в любой момент он может повстречаться с аспидом или наступить на незаметного в болотной траве древолаза. Никто не был застрахован от нападения ягуара или пумы. Как справедливо говаривал сержант Эскадо — в сельве врагом является и безобидный с виду муравьед. Терзавшее нервы Экштейна ощущение, что рядом постоянно присутствуют существа, готовые сотворить из него и из его товарищей бифштекс, заметно притупилось. Тем более, что Беляев не собирался жадничать — мешок с бусами и зеркальцами опустел уже на четверть.
Но беда пришла с неожиданной стороны.
Мистер Фриман тормозит движение
Очередным утром, когда Беляев и сопровождавшие его к месту обмена Экштейн с Киане вернулись в лагерь, казак, уже подготовивший животных к переходу, встретил их с еще более хмурым, чем обычно, выражением лица. Предвосхищая вопрос, он кивнул в сторону гамака, в котором почивал англичанин. Обычно сэр Френсис вскакивал раньше остальных, усердно занимаясь гимнастикой и грел себе воду для бритья.
— Levar, — хрипло отвечал на вопрос Ивана Тимофеевича покрасневший, с трудом сохраняющий спокойствие британский лев. — Я догоню вас.
Внимательно рассмотрев мистера Фримана, не переставая бубнившего свое неизменное «don’t worry», Беляев направился к снаряженным мулам и принялся расстегивать ремень походной аптечки.
— Что случилось? — встревоженно спросил Экштейн.
— Боюсь, лихорадка.
Разведя хинин в кружке с кипяченой водой, Беляев вернулся к англичанину.
— Don’t worry, — продолжал тот хрипеть, — I am all right.
Он еще какое-то время протестовал, обещая нагнать спутников к вечеру, однако достаточно было бросить взгляд на принявшее сходство с перезрелым помидором лицо британского подданного, чтобы увериться: мистер Фриман находится далеко не в лучшей форме. Его способность выбраться из гамака вызывала глубокие сомнения.
— Дважды вы спасли нас, — сказал англичанину Беляев. — Неужели вы могли подумать, что мы оставим вас умирать в сельве?
Были срублены тонкие ветви, из которых казак взялся плести вместительную корзину. После того, как люлька оказалась готова, путешественники перераспределили груз. Часть оставшегося продовольствия отяготила походные мешки Экштейна, Беляева и Серебрякова. Другую, большую часть и ящик с патронами взвалили на двух мулов. Третьего мула, отобранного есаулом, приспособили для перевозки больного.
Увы, болезнь способна за считанные часы расправиться даже с самой сильной волей; с особым рвением она уничтожает величие, превращая всемогущего цезаря в смиренного пациента. Мистер Фриман исключением не являлся. Британец проиграл инфекции вчистую и теперь, раздавленный, беспомощный, словно младенец, качался в корзине на спине мула, которого осторожно вел за узду Серебряков.
Киане, с завидной легкостью пробираясь в чаще пальм, папоротников и кустов впереди экспедиции, показывала Беляеву наиболее приемлемый путь, и все же скорость резко снизилась. Казалось, все кровососущее в сельве объединилось против пришельцев: над мулами висел жужжащий рой, Серебряков не успевал смахивать с них клещей. Мистера Фримана то и дело рвало. Вытиравший ему платком лоб Экштейн никогда раньше не видел такого крупного пота. Вечерами, измотанные, нахохлившиеся, они ютились возле костра, слушая крики птиц и стоны англичанина. Ко всем прочим напастям по ночам стала резко падать температура. Огонь костра согревал лишь грудь и руки — спина леденела из-за почти стопроцентной влажности. Даже Киане не могла припомнить таких холодов. Экштейн, прорезав дыру в своем одеяле, сделал для девушки подобие пончо. Закончился мате: путешественники заваривали в кипятке измельченные пальмовые листья. Распахнув последний ящик, в котором хранились консервы, Беляев первым имел счастье увидеть: все банки вздулись — и незлобивым русским словцом помянул армейских интендантов:
— Эти канальи везде одинаковы. Если уж нам всучили такую дрянь, чем они собираются кормить солдат?
Единственным, что вызывало осторожную радость, оставалась благосклонность морос. В ответ на регулярные дары властители здешней сельвы беспрепятственно пропускали измотанных бледнолицых все дальше в глубь своей территории. Возможно, старый касик, с которым Беляев совещался тогда во дворе своего дома, был прав — каннибалы соблюдали некий моральный кодекс. Но не менее вероятным могло быть и то, что у дикарей имелись на них особые планы. Во всяком случае, невеселая шутка Беляева: местные людоеды позволяют им дошагать до вертела, подобно арзамасским гусям, которых на Руси Великой своим ходом гнали к петербургским столам, — не казалась Экштейну такой уж и фантастичной. После того, как путешественникам пришлось попробовать отвратительное на вкус мясо попавшегося на пути броненосца, лейтенант записал: «Шутки в сторону. Приходится забыть о брезгливости. Киане отыскала в старом трухлявом дереве огромных личинок и приготовила на костре. Для индейцев это настоящий деликатес — личинки жирные и питательные, но я ел их, зажмурив глаза. Джон Булль откровенно плох. Он отворачивается даже от замоченных в воде галет…»
Через несколько дней Экштейн прибавил к своим заметкам еще одну запись. Три восклицательных знака, поставленных им с такой силой, что карандаш процарапал лист насквозь, появились в ее конце далеко не случайно: «Счастливейшим днем в моей жизни будет день, когда я вновь увижу железнодорожную насыпь!!!»
После еще одного дня, проведенного в схватке с болотом, Экштейн почувствовал: болтающийся за спиной кавалерийский карабин, к которому он привык так же, как и к постоянным воплям и стонам джунглей, заметно потяжелел. Черт подери, силы оставляли и его! Да и господин монархист, черкеска которого давно напоминала рубище, не мог похвастаться бодростью. Удивительно, но Беляев, постоянно роняя от усталости инструменты и с трудом поднимая их, по-прежнему продолжал картографическую съемку. И при этом не забывал отмечать дорогу вехами и зарубками на деревьях.
Еще один мул начал спотыкаться и пускать пену и вскоре повалился набок. Экштейн с Серебряковым едва сумели вызволить из-под него мешки и патронный ящик. Вечером вновь загудел баритон есаула, однако на этот раз «Вечерний звон» наполнил души слушателей такой безнадежностью, что впору было завыть на луну. Мольба Беляева равнялась приказу:
— Ради Бога, Василий Фёдорович…
Обернувшись к нахохлившемуся Экштейну и как будто оправдываясь, Беляев признался:
— Мне в последнее время снег снится. Ничего не могу поделать: закрою глаза — прямо-таки лезет в них; сыпет, сыпет, деревья в шапках, дома занесены, а над Питером, знаете, нависают славные такие серые облака. До того сны замучили, что думаю — скорее бы утро.
Увы, утро успокоения не принесло — мистер Фриман замолчал. Обнаружить жизнь в британце помогло поднесенное к серым губам зеркальце. Влитая в рот ложка коньяка заставила англичанина бесподобно выругаться, но транспортировать больного в таком состоянии не представлялось возможным. Кризис был налицо — русские, в очередной раз образовавшие бесполезный консилиум, предчувствовали исход. Они не сразу заметили исчезновения индианки.
— Куда вы, голубчик?! — оклик Беляева остановил лейтенанта. Искать Киане в сельве не имело никакого смысла.
Оливейра кормит любимцев
Полковник Серхио Оливейра поскромничал, когда в связи с двусмысленной шуткой насчет головы Беляева назвал свое бунгало охотничьим домиком. Поместье дона в предгорьях Анд, включавшее в себя тот самый «домик» с добрым десятком комнат и кинозалом, а также несколько конюшен, вольер для птиц, отдельно дымящую кухню, гараж, барак для прислуги и, наконец, парк, сожрало площадь, равную целому городскому кварталу. Редкие гости шутили, что для посещения особо дальних объектов требуется ездовая лошадь — и они были близки к истине. Здесь, вдали от суетной столицы, пробуя мотыгой на прочность землю в своем огороде или навещая виноградники, Оливейра мог вдоволь поразмышлять над прошлым и будущим. И то и другое не отличалось безоблачностью. Ганс Кундт не зря говаривал своим подчиненным: дон Серхио родом из того весьма многочисленного вида двуногих, представители которого стремятся отложить встречу с Господом по возможности на самый длительный срок. Пруссак знал, о чем толковал: постоянное участие «человека-мыши» в мероприятиях, которые адвокатские организации, по какому-то недоразумению все еще пребывающие в Южной Америке и склонные даже самое явное издевательство над личностью упаковывать в обтекаемые юридические термины, называли не иначе, как допрос с пристрастием, не красило кавалера самой высокой награды государства — рыцарского Ордена Андского Кондора. При таком образе жизни мораль скромно покуривала в сторонке. Впрочем, Оливейре, наловчившемуся за тридцать лет службы проскальзывать между струями самого сильного тропического ливня, нельзя было отказать в изворотливости. Несмотря на то, что дьявол уже приветливо распахнул для полковника дверь в свое жаркое жилище, дон Серхио пытался договориться и с небесами. В отличие от синодиков мятущегося Ivan the Terrible поминальный список боливийского душегуба был намного скромнее. Однако по мере того, как в последнее время с тюремными камерами знакомилось все большее число его противников, а нервы стали подводить Оливейру все чаще, список принялся расти с пугающей даже самого полковника быстротой. Бронзовой мадонне, коротавшей свой век в спальне грешника, будучи вознесенной над кроватью, на которой смело можно было пересекать океан, часто приходилось выслушивать объяснения истового католика о необходимости столь радикальных мер во имя не только его собственного, но и государственного блага.
— Вы железный человек, Оливейра, — в свое время сказал дону Серхио президент Рейсес, узнавший как-то о таинственном исчезновении нескольких десятков «недоброжелателей отечества». — Иногда я сомневаюсь в том, что вы были рождены женщиной…
Полковник принял сомнительный комплимент как должное. Впрочем, борьбой с мелкой рыбешкой Оливейра не ограничивался. Поставив себе на службу и мягкое честолюбие Баутисты Сааведры, провернувшего (не без любезной услуги дона Серхио) в Боливии бескровный переворот, и не менее страстную жажду властвовать, которую продемонстрировал друг путчиста Силес Рейсес, вскоре спровадивший своего патрона Баутисту в ссылку (дон Серхио подсобил и его желанию), и любовь к вину и красоткам предводителя новой хунты генерала Галиндо, Оливейра не зря вот уже двадцать лет занимался самой увлекательной игрой на свете. В его сейфе папки с досье на настоящих китов, иные толщиной в три, а то и в четыре пальца, не просто теснились, а давили друг друга, словно клерки в токийском метро. Вот почему даже те депутаты в Парламенте, которые имели репутацию отчаянных бунтарей, будучи неглупыми людьми, предпочитали здороваться с полковником первыми.
— У Оливейры нет слабостей, — как-то сказал о руководителе разведки вице-президент Абдон Сааведра.
Проницательный брат Баутисты все-таки был не прав. И в железном человеке всегда обнаружится пусть даже и самая микроскопическая трещина. Дон Серхио исключением не был. Явный кандидат в Макиавелли, в руках которого морскими узлами завязывались веревки и канаты боливийской политики и при одном появлении которого нервничали даже тюремщики, имел свою «трещинку». Слабость Оливейры заключалась в том, что он обожал павлинов.
Возможно, потому, что эти существа, хвосты которых то безвольно волочились в пыли, то взрывались разноцветными опахалами, всей своей жизнью доказывали: на свете существует лишь один вид любви — любовь к самому себе. Возможно потому, что изображение двух павлинов по сторонам Мирового древа олицетворяло собой двойственную природу человека. Возможно, птицы вызывали в Серхио Оливейре столь сильное чувство своими дикими криками, которые так контрастировали с их райским обличьем. А возможно, красота все-таки находила себе место и в его покрытом коростой сердце, требуя хоть какой-то компенсации. Так или иначе, лишь при посещении пестрой коллекции глаза маленького полковника, покупающего через посредников на птичьих торгах и аукционах наиболее породистых представителей семейства фазановых, загорались искренней радостью. Появляясь на ранчо, Оливейра первым делом расспрашивал садовника о здоровье «птичек». Выслушав рапорт, он готовился к священнодействию, лично наполняя серебряное блюдо отборными зернами. Затем, оказываясь в огороженном пространстве, испещренном следами индийских, конголезских, яванских самцов и самок, превращался в благоговейного слугу, стремящегося удовлетворить малейшие прихоти капризных господ. Нет, не зря он приказывал садовнику не приближаться к вольеру в то время — слишком счастливым, а, следовательно, беззащитным тогда он был, слишком мягкие нотки начинали вибрировать в голосе. И более всего боялся полковник показаться в таком расслабленном состоянии работникам поместья. Вот почему, как только, облачаясь в плебейские штаны и рубаху и водрузив на голову соломенную шляпу, поля которой могли спасти от солнца всю Боливию с Перу в придачу, Оливейра направлялся к вольеру, индеец-садовник и охранники мгновенно исчезали. Подкрадываясь на цыпочках к очередному султану, горделиво поворачивающему к источнику корма крошечную головку, дон Серхио забывал сам себя.
Оливейра не изменил правилу и на этот раз. Двух его гостей, прибывших несколько позже, возле ворот дождался слуга, который почтительно проводил янки к плетеным креслам на лужайке под тентом, передав извинения хозяина и предоставив в их полное распоряжение сервированный столик.
Посланцы «Стандарт Ойл» обнаглели настолько, что свой визит и не собирались скрывать, прокатившись от посольства в Ла-Пасе до покрытых кустами холмов — а это как-никак сорок миль — на автомобиле с откидным верхом. Одинаковыми серыми костюмами, шляпами и улыбками эти сорокалетние парни наводили на мысль об однояйцовых близнецах. Один из приехавших молодцев непринужденно схватился за бутылку сингани, другой отправился прогуляться в сторону парка.
Выпускник Гарварда Роберт Чарки, которого с рождения окружали полотна Дега, Уистлера и Сарджента, расхохотался, когда наткнулся на мраморную Венеру. Скульптура Марса произвела на представителя одного из десяти самых известных в финансовых кругах семейств не менее сильный эффект. Возвратившись, Чарки кинул на столик свою федору с той грубоватой непосредственностью, с которой истинные техасцы привыкли класть ноги на обеденный стол или дымить сигаретой в присутствии дам. Его напарник, Вильям Тодт, отец которого в свое время произвел фурор в Вашингтоне мебельными магазинами, молча потягивал традиционный боливийский напиток. Денек стоял ветреный и прохладный — здешний климат разительно отличался от столичного; однако янки были слишком нацелены на предстоящее общение, чтобы наслаждаться набегающим ветерком. Долго ждать не пришлось. Представ перед модниками босым, в простой одежде, в сдвинутой на глаза шляпе, самый, пожалуй, пронырливый, хитрый и влиятельный деятель боливийского государства походил на крестьянина, одного из тех, кто встречался американцам по дороге.
— Я знаю, вы в восторге от Голливуда, дон Серхио, — воскликнул Тодт. — Мы захватили с собой несколько фильмов.
— Я тоже встречаю вас не с пустыми руками, — ответствовал Оливейра, широко улыбаясь.
Троица переместилась на площадку перед кухней, где гостей ожидали приготовленные маленьким улыбчивым поваром острые цыплята — «пиканте-де-польо» — и кукурузное пиво «чича кочабамбина», которое сам Оливейра предпочитал всем винам и водкам на свете.
Хозяин первым сделал глоток, приглашая присоединиться.
— Голливудские фильмы — лучшее, что вы могли привезти, чтобы поднять мое настроение, — сказал он, кивком отпуская повара. — Поверьте, мелодрама перед сном действует сильнее любого успокоительного.
— В таком случае, будем рады познакомить нашего хорошего друга с Кларой Боу и Бастером Китоном, — подал голос Роберт. — Не сомневаюсь, они приведут хозяина этого прекрасного места в самое лучшее расположение духа.
— Голливуд навевает грезы, дон Серхио, — засмеялся Тодт.
— Этим он и прекрасен! Может быть, разделите со мной радость встречи с вашим непревзойденным кинематографом? — предложил Оливейра. — В моем зале удобные кресла.
— В другой раз, дон Серхио! — ответил Тодт, принимаясь за цыпленка и разрывая зубами мякоть с жадностью, говорящей об отменном аппетите. — Тем более, мелодрамами мы перекормлены.
— Жаль! — откликнулся хлебосольный хозяин. — Ваш посол недавно осчастливил старого доброго Оливейру фильмом, от которого ему спалось, как младенцу. «Вечную любовь» я прокрутил несколько раз. Камилла Хорн меня потрясла.
— Белокурые фройляйн добавляют особую прелесть киностудиям «Уорнер Бразерс» и «Парамаунт», — засмеялся Чарки. — Впрочем, как и блондины типа Хуберта фон Майеринка. Кстати, о немцах — и не только на голливудских киностудиях. Мы ничего не имеем против иностранных военных инструкторов. Боливия как суверенное государство вправе выбирать себе помощников в подготовке офицерских и солдатских кадров. Однако есть одно существенное «но», дон Серхио…
Полковник поднял брови, выказывая удивление и одновременно готовность выслушать претензии.
— Нас несколько настораживает тот факт, что в весьма щекотливое дело с демаркацией боливийской границы вмешивается держава, которой следовало бы зализывать раны у себя дома, а не интриговать за тридевять земель, не имея для подобных затей никаких экономических и политических возможностей.
Оливейра все так же изображал недоумение.
— Пока одни немцы честно служат Боливии, другие активно суют свой нос в Бореаль, — пояснил Тодт. — Не скрою — мы удивлены. Более того — обескуражены.
— Они помогают, в том числе и вам, господа, — мягко отвечал Оливейра. — Надеюсь, вас не обидит то обстоятельство, что я сам попросил генерала Кундта о посредничестве. Как понимаете, нахождение боливийцев на территории, пока еще принадлежащей Парагваю, может вызвать нежелательный эффект. Инциденты не в наших интересах. Вот почему пригодился опыт моих немецких знакомых…
— Нас несколько удивляет то, что вы доверились Эрнсту Рему, — заметил Чарки. — Малый непрост! Он уже хорошо наследил у себя дома и всерьез примеривает императорскую тогу.
— Увы, у меня совершенно нет времени следить за тем, что происходит в Германии. Своих проблем по горло, — вздохнул Оливейра.
— И напрасно! — откликнулся мистер Роберт. — Вам стоит почитать некоего Гитлера. Этот теоретик, рассуждая о будущем, разразился таким образчиком философии, от которого волосы встают дыбом.
— Да, я слышал кое-что о его отношении к евреям, — кивнул полковник. — Однако позвольте спросить, кто в Европе любит евреев? Поляки? Французы? Я опускаю советскую Россию — пожалуй, это единственная страна, проповедующая так называемый интернационализм. Но неужели можно серьезно верить в чушь, которую несет бывший ефрейтор…
— Опусы господина Гитлера — далеко не чушь. Осмелюсь уверить — сегодня так же, как он, в Берлине и Мюнхене рассуждает каждый второй, — возразил ему Тодт.
— Немцев всегда стоит держать на коротком поводке, дон Серхио. У них у всех мания величия. Если им приоткрыть дверь хотя бы на палец, они обязательно просунут в нее ногу, и оглянуться не успеете, как появятся здесь уже в несколько ином качестве, — добавил Чарки.
Полковник промолчал, потягивая «чичу».
— Что поделать, — иногда государственные дела действительно не позволяют охватывать всю панораму, так сказать, целиком, — Роберт вытер салфеткой с губ обильную пивную пену. — Слава Богу, для полной информации существуют верные друзья, не так ли, дон Серхио? Мы печемся о вашем же благополучии…
Дальнейшая беседа касалась всяческих мелочей. Особое восхищение американцев вызвали столбы электролинии в форме треног, которые позволяли освещать самые дальние дорожки ранчо. Оливейра признался, что с электроснабжением ему помогли чикагские инженеры, подводящие линии к руднику неподалеку отсюда. После десерта янки раскланялись. «Паккард» отяжелевших от обильного угощения «верных друзей», отмытый по приказанию Оливейры от дорожной грязи до прежнего блеска, приятно удивил их.
— На заднем сиденье вас ожидает ящик сингани, — сообщил хозяин, в свою очередь принимая из рук Тодта бобины с продукцией фабрики грёз. — Простите за скромность моего подношения, которое ни в какое сравнение не идет с вашим королевским даром.
— Дружба с таким человеком, как вы, дон Серхио, для нас великая честь. Посол придерживается того же мнения.
— В таком случае передавайте мистеру Трибсу и его дражайшей супруге мой самый искренний привет и надежду на встречу… Удачи в дороге!
— Приятного просмотра, дон Серхио!
Вопли павлинов доносились даже до ворот, обвитых диким виноградом. Раздался не менее резкий ответ клаксона, машина шумно покатила, стреляя во все стороны дорожными камешками.
— Подумать только, этот мерзавец всерьез считает топорные подделки в своем парке произведениями искусства, — сказал Чарки, приветственно махнув двум стремительно удаляющимся фигуркам. — Я чуть было не лопнул от смеха, наткнувшись на это убожество. Интересно, он знает о Сеттиньяно и Джамболонье?
— Вряд ли. Надеюсь, хоть сингани у него неподдельный, — пробормотал Тодт.
— Странно, что зло имеет такой жалкий облик, — сказал Роберт, едва успев подхватить свою чуть было не улетевшую шляпу. — У меня сложилось впечатление, что Оливейру побаивается сам мистер Трибс. Неужели боливиец заслуживает этого? Но ведь даже в пособнике самого черта должно оставаться хоть что-то: хотя бы маленькая душа, а в ней — малюсенькая совесть…
На секунду отвлекаясь от руля и от вихляющего впереди дорожного серпантина, Вильям резко повернулся к товарищу:
— Если у этой мыши и есть совсем маленькая, совсем неприметная душонка, дорогой Роберт, то она покрыта таким панцирем, который не под силу раздробить даже самому Иисусу Христу.
Оливейра продолжал стоять перед воротами. Драгоценные птицы устроили за его спиной истошную перекличку. Подслеповато моргающий садовник, принявший из рук хозяина тяжелые бобины, позволил себе наконец простодушный вопрос:
— Кто эти господа, дон Серхио?
Повернувшись к индейцу, Оливейра ответил коротко:
— Свиньи.
Хижина
От индейца Санчес неоднократно слышал — морос отличаются маленьким ростом, однако в возведенное ими жилище, не наклоняя головы, мог бы въехать и всадник. Следом за Санчесом и сосредоточенным проводником под крышу сооружения вошли остальные. Земляной пол хижины был утрамбован так тщательно, что даже зоркий глаз голубя не смог бы обнаружить на нем ни одной выбоины и ни одной, даже самой малой, неровности. Сквозь щели в плетеных стенах сюда проникали пыльные лучи: строение внутри было залито солнцем.
— Морос неподалеку, — шепнул проводник Рамону. — Повесь бусы вон на ту перекладину, мексиканец. И оставь зеркала вон под тем столбом.
— Родригес, — оглянулся на чилийца команданте. — Сними со своей лошади тюк с зеленой меткой. В нем должен быть небольшой мешок. Принеси-ка его.
— Какой мешок? — откликнулся чилиец.
— Сатиновый, черт подери, — не сдержался Санчес. — Горловина замотана медной проволокой.
— Хм, — Родригес, оглянувшись на своего товарища, почесал в затылке. — Какой еще мешок, команданте? — повторил он.
Санчес молча оттолкнул Родригеса, подошел к его лошади и нетерпеливыми пальцами принялся отвязывать и расшнуровывать тот самый проклятый тюк. Наконец сбросив тюк на траву, упав перед ним на колени и раскидав вокруг себя содержимое, Рамон почувствовал — ослепительный день в его глазах стремительно темнеет.
Он вновь появился в хижине.
— Перевязанный проволокой? — встретив взгляд Санчеса, с прежней беспечностью уточнил Родригес. — Мешка нет, команданте.
— Как нет?
— Его давно нет. Я выбросил его еще там, на перевале, — сказал Родригес. — Лошади было тяжело. Она бы загремела в пропасть. Я развязал тюки и выкинул пару мешков. Я подумал, зачем нам эта дребедень, эти чертовы безделушки?
Санчес обернулся к Сеферино. Индеец выдержал удар. Он бесстрастнео произнес:
— Я привел тебя сюда, как мы и договаривались. Я выполнил все, о чем тебе обещал. Морос нужны дары. Судя по всему, их нет. Это не моя вина, команданте. Единственное, что скажу: вам нужно убираться, и чем скорее, тем лучше. Будет большой удачей, если вы унесете ноги…
Идиот Родригес не успел простонать. Свинец мгновенно поразил чилийца: кровь хлынула из горла несчастного, забрызгав ноги онемевшего Пако. Аухейро превратился в еще один столб с раскрытым ртом. Одним движением Санчес вырвал из его кобуры револьвер. И несколько раз пнул тело, к которому после трех выпущенных в него пуль в полной мере подходило определение «безжизненное».
Теперь, когда возмездие было совершено, ярость схлынула, как вода из пруда с пробитой плотиной. Санчес вновь обрел себя и вперил в потерявших дар речи чилийца и перуанца взгляд, полный могильного холода:
— Этот сукин сын явно хотел нас погубить. Но мы отправляемся дальше. И пусть только дикари и сам дьявол вместе с ними посмеют встать на нашем пути: я перегрызу им горло. Где озеро, гуарани? — окликнул Санчес краснокожего, не оборачиваясь к нему. — Ты слышишь, Сеферино? Где озеро?
— Индейца нет, команданте, — заикаясь, произнес Пако.
Санчес вздрогнул. Продолжая держать на мушке потрясенных коммандос, он оглянулся. Проводника Сеферино, с его неизменными шляпой и трубочкой, с его дерзкой насмешливостью, в которой нередко сквозила неприкрытая неприязнь к мексиканцу, более в природе не существовало. Быстрота, с которой испарился индеец, не просто впечатлила. Она ошеломила. Проклятый брухо растворил в солнечном дне себя и свою лошадь, не оставив примятой травы — даже папоротники на краю поляны не колыхнулись. Между тем солнце безумствовало; лучи его были повсюду: блестели окаймлявшие поляну пальмовые стволы, блестели заросли, плясали блики, яркие тонкие копья пронзали хижину.
«Морос неподалеку», — вспомнил Санчес.
Солнечный свет сделался просто невыносимым.
— Мы отправляемся дальше, — прохрипел команданте подельникам. — Быстрее вываливайте из чертовой хижины. Да оставь его! — крикнул он Аухейро, наконец-то упавшему на колени перед мертвым земляком. — Твой дружок уже далеко отсюда, и молись, чтобы его душа поднималась сейчас к облакам, а не жарилась в пекле…
Санчес бросил под нос Аухейро конфискованный им двенадцатизарядник, втиснул горячий кольт в кобуру и бросился к своей каурой, чуть было не вырвав с мясом ремни из кофра с геодезическими инструментами, притороченного к седлу. Пока выскочившие следом чилиец и перуанец пытались схватить за поводья лошадей, которым передалась людская паника, Санчес торопился, определяя азимут. Затем с кобылы Родригеса по приказу команданте на других лошадей перегрузили самое необходимое. Животное сиротливо вытянуло шею, оглядываясь на товарок; суетившимся людям было не до него. Санчес продолжал ворошить тюки и ящики. Первым делом он избавился от брезентовой палатки, оказавшейся здесь совершенно ненужной, начавших ржаветь карманных фонариков, батареек к ним, из которых вытекал электролит, и запасных ложек. Кто знает, может, каннибалы ненадолго удовлетворятся этими железяками? С той же целью команданте высыпал на траву несколько боливийских монет, выбросил запасные ремни и мешки с начинавшей подгнивать кукурузной мукой. Груза заметно убавилось: его навьючили на трех лошадей. Остальные были предоставлены сами себе.
— Быстрее, быстрее в лес, — торопил мексиканец, — пошевеливайтесь…
Выхваченным из ножен мачете Санчес показал направление и с ожесточением принялся прорубать в сельве проход. Пако и Аухейро, которых от затылка до пяток пробил исходящий от команданте электрический заряд, невольно схватились за ножны. Сменяя друг друга, кроша стебли и листья, дергая за поводья лошадей (осиротевшая кобыла Родригеса и две ее подруги по несчастью потянулись следом), коммандос оказались в сплошном месиве из стволов и путающихся под ногами лиан. Стресс, испытанный в хижине, не прошел для подчиненных Санчеса даром. Любой резкий крик попугая или тукана заставлял Аухейро и Пако выхватывать оружие и палить во все стороны. Их не останавливала даже ругань команданте, обзывавшего и того и другого заячьими шкурами. Добавили сумятицы еще и ревуны. Целое стадо обезьян перепрыгивало с дерева на дерево у людей над головой, издавая львиный рык, отчего перуанец впал в настоящее исступление. В конце концов ревуны исчезли, но психоз перуанца не думал утихать. Поглядывая на товарища, Аухейро начал подозревать неладное — сбегавший с Пако уже не ручьями, а целыми реками пот явно был вызван не только жарой. К вечеру подозрения превратились в уверенность, однако Санчес и слышать ничего не хотел. Последний проблеск солнца милосердно осветил карту, которую он положил на колени. Если верить гуарани, озеро было настолько огромным, что миновать этот загадочный и, судя по индейским легендам, самый большой в центральной части Южной Америки водоем не представлялось возможным, размышлял команданте. Они обязательно на него наткнутся. За две недели странствия рейнджеры преодолели больше половины пути до спрятанного в сельве резервуара. Осталось пройти треть. Да, здесь повсюду бродили морос, но ординарцу генерала Горостьеты и ветерану войны, в которой по жестокости и сами кристерос, и их враги-федералы могли дать каннибалам сто очков, терять было нечего.
Крик
Даже самые изворотливые, самые изощренные противники не умеют летать по воздуху — вот почему команданте приказал чилийцу обнести место ночного привала веревкой, при помощи которой сбежавший мерзавец Сеферино вел караван. К веревке предварительно привязали несколько пустых консервных банок. Лошади, включая бесхозных, сбились в образованном круге вместе с людьми. Костер не разводили. Револьверы и карабины были под рукой.
Никто не спал.
Санчес, положив на грудь кольт, лежал в отдалении от подчиненных, уставившись на полуночные звезды. Сельва, к которой он так и не мог привыкнуть, ухала, ревела и выла, однако стерегущие лагерь жестяные сторожа ни разу не подали голоса. Возможно, гуарани нарочно сгущал краски, когда говорил о морос. Возможно, он нагло врал о неуязвимости дикарей. Морос — всего лишь жалкие кочевые племена, немногим отличающиеся от обезьяньих стад. Они — примитивные реликты, вооруженные разве что палками-копалками. Индеец нарочно повел команданте и его людей самой длинной дорогой, чтобы окончательно запутать и оставить в лесу. Ничего! Уроженец деревни, в которой самый справедливый из всех законов — закон мести за вероломство — вливается в очередного появившегося на свет младенца сразу же, как тот хватает губами материнскую грудь, с этим краснокожим еще разберется. Но первым делом — озеро. Он прорвется к большой воде, чего бы это ни стоило.
Двое коммандос не разделяли его решительности. Улавливающий каждый звук сельвы Аухейро слышал, как стучат зубы несчастного Пако.
— Команданте, — наконец не выдержал чилиец. — Кажется, банки звенят.
— Заткнись, Аухейро, — был ответ.
— И все-таки, команданте…
— Ты одним выстрелом сбил скрытого зеленью ревуна, до которого было не менее тридцати метров, — с презрением откликнулся Санчес. — Что тогда стоит тебе завалить дикаря, который ничем не отличается от обезьяны?
— Морос имеют луки и…
— Заткнись, — разозлился Рамон, — иначе последуешь за своим беспечным дружком.
Аухейро повернулся к напарнику, который нервировал его всё больше.
— Команданте прикончит нас, — шептал Пако. — А если не он, нас убьют дикари.
Глаза перуанца светились таким страхом, что Аухейро предпочел отвести взгляд.
Пробормотавший всю ночь о каннибалах, которые любят сдирать кожу с людей, Пако не мог остановиться и под утро принялся рассказывать, как готовится ломо сальтадо из телятины, маринованной в соусе с уксусом. Он долго раскрывал сам себе секрет приготовления уксуса, затем, обратившись к некоему Сабасу, затеял с ним диалог, отвечая на вопросы, которые задавал воображаемый собеседник, и слезно упрашивая Сабаса забрать его («иначе наш команданте сделает из меня ломо сальтадо»).
Уже совсем посветлело, когда джунгли потряс крик, от которого все трое взлетели над своими одеялами. Иерихонские трубы ревунов не шли с этим адским воплем ни в какое сравнение. Даже для привыкшей ко всему сельвы он оказался настолько диким, что на какое-то время стихли самые отъявленные болтуны из отряда попугаеобразных. Сказать, что крик раздавил и без того почти уничтоженного страхом перуанца, — значит ничего не сказать. Аухейро прижал Пако к земле, однако сумасшествие является источником невиданных сил, в чем отброшенный чилиец тут же убедился. Трясущийся Пако вскочил и бросился в заросли. Было слышно, как беглец запутался в веревке, вызвав яростное дребезжание банок по всему периметру лагеря, затем шуршание папоротника возобновилось.
— Не стреляйте в него, команданте, — прохрипел Аухейро рассвирепевшему Санчесу. — Ради Бога, не стреляйте…
Стрелять уже было не в кого. Треск сучьев и шум листвы показывали, что перуанец удаляется от лагеря с нереальной скоростью.
Мексиканец раздумывал недолго:
— Черт с ним! Нам нужно двигаться.
Аухейро не пошевелился, уставившись в зеленую стену, за которой только что скрылся сошедший с ума бедолага. И тут по окрестной сельве вновь прокатился вопль, мгновенно установивший повсеместную тишину. Глаза чилийца оставались стеклянными, пока щека не онемела от пощечины.
— Это морос? — спросил очнувшийся, инстинктивно хватаясь за рукав команданте. — Это они?
— Да хоть бы и сам дьявол! Собирайся, или следующим ударом я раскрою тебе череп.
— Они убьют нас, — затрясся Аухейро, продолжая цепляться за Санчеса.
— Выслушай меня, ублюдок, — приблизив к нему сделавшееся застывшей маской лицо, прошипел мексиканец. — Внимательно выслушай. Может быть, мои слова вновь превратят тебя в мужчину из того жидкого дерьма, в которое ты превратился… Кто бы ни кричал: морос, ягуар, чудовище из преисподней, — тебя это не должно волновать. Ты должен только одним озаботиться: как сделать, чтобы я не пристрелил тебя здесь, в этом глухом углу, словно поганую шелудивую собаку. И заруби себе на носу: если бы дикари действительно хотели покончить с нами, они бы не стали орать на всю округу… Ты понял?
— Да, команданте.
— Отлично. Сворачивай одеяла.
Аухейро бросился выполнять поручение. Какое-то время Санчес раздумывал.
— Что касается лошадей, — сказал он, — заберем своих и одну запасную. Остальные не нужны.
Чилиец с немой мольбой взглянул на начальника.
— Неизвестно, где мы найдем воду, — сказал Санчес.
— Они сами идут следом, команданте, — пытался возразить Аухейро.
— Неизвестно еще, где мы найдем воду, — повторил Рамон. — И найдем ли.
— Может быть, просто оставить их?
— Будем стрелять одновременно, — сказал Санчес. — Иначе остальные могут взбеситься. Вот та, твоего дружка, и та, с ободранным боком, — тебе. Моя — с белыми пятнами.
Перепуганные лошади, сбившиеся в кучу после очередного вопля в джунглях, ответили жалобным ржанием на приближение людей. Первой попыталась встать на дыбы лошадь Родригеса. Ее волнение передалось остальным: кобылы храпели и дергались с таким бешенством, что рука вынужденного отскочить в сторону Аухейро заметно задрожала. Он был уверен: если бы животные не были привязаны, то убежали бы в сельву.
— Команданте! — умоляюще воскликнул чилиец.
— Так ты мужчина или по-прежнему кусок дерьма?
Через час они были примерно в полутора милях от места стоянки, где над тремя тушами уже вовсю роились мухи. Устроивший пиршество для всякого рода падальщиков Санчес не уставал орудовать мачете. Аухейро покорно пробирался следом, ведя на поводу оставшихся животных.
Погружая мачете в корни и ветви, а кое-где и просто проламывая собой сельву, Санчес ни разу не оглянулся. По его расчетам, они должны уже были вступить в центральную часть Бореаля, которая скрывала в себе озеро; следовательно, еще три-четыре дня пути, и они пробьются сквозь густую, вязкую массу, кишащую змеями и насекомыми, к живительным берегам, пусть даже и оставят в сельве последние клочки одежды. Каждый взмах мачете, срезающий лиану или очередной стебель, удалял Санчеса от вчерашнего кошмара, и это придавало ему сил. Морос, эти жалкие неандертальцы, возможно, вообще к ним не сунутся, удовлетворившись выброшенными фонарями и батарейками, которые блестят не хуже бус…
Вопль раздался совсем близко от команданте: он исходил из зарослей, куда Рамон собирался проторить проход. И вновь всё в окружающей их сельве, только что живущее полной жизнью, мельтешащее, ползающее, порхающее — от попугаев до соринок Вселенной, называемых мошками, — перестало дышать.
Этот крик мог в клочья порвать самообладание самого бесстрастного буддийского монаха. Но не таков оказался Рамон Диего Санчес, уроженец страны, с кошачьей плодовитостью порождающей революционные войны и молодцев, которые с одним мачете способны броситься на паровоз. Мексиканец вырвал из кобуры револьвер и сжал рукоять ножа. Он готов был шагнуть навстречу самому дьяволу, однако Аухейро повис на его плечах.
— Лошади встали, команданте!
Достаточно было только взглянуть на лошадей, чтобы понять — они не тронутся с места.
Прародители Санчеса, останки которых в позабытых европейских курганах прятала глубина веков, наверняка были берсерками: от ярости он готов был запихать себе в рот собственную бороду.
— Лошади не пойдут, — озвучил Аухейро горькую истину.
— Ладно, — проскрипел команданте.
Не забывая оскорблять дикарей, сельву, подонка Родригеса, труса Пако, изменника проводника, Санчес подался в сторону. Уловка сработала. Как только кобылы поняли, что команданте сворачивает, их упрямство испарилось, и они покорились сжимающей поводья руке Аухейро. Сделав порядочную дугу в густом папоротнике и сверившись с компасом, Санчес вновь продолжил свой путь на юг. Они не успели пройти и мили, как трубный глас, исторгнутый из адской глотки, в очередной раз потряс окрестности. Кобылы взвились. Неистовая ругань мексиканца на них не действовала.
— Ладно, — скрипел Санчес.
Вновь повернув на девяносто градусов и потратив более двух часов на бесполезную рубку, мексиканец взял прежний азимут. Новый вопль не заставил себя долго ждать. Попытка Рамона Санчеса пойти напролом и на этот раз была пресечена животными, которых не смог бы сдвинуть с места и артиллерийский тягач. Кто бы то ни был там, впереди: птица, зверь, дикарь — он явно давал понять: дорога закрыта.
— Проклятая тварь! Не знаешь, с кем имеешь дело. Тебе не справиться с Рамоном Санчесом… Плевать я хотел на тебя, ублюдок.
Команданте потрясал револьвером, однако при всей своей взвившейся до небес ненависти понимал: стрельба в сплетение стволов и ветвей — занятие бесполезное.
У навалившейся на Аухейро усталости было только одно преимущество: она, как камень, придавила остальные чувства — и прежде всего панику, которая за какие-то сутки превратила революционера, бойца и лучшего стрелка в полку в безвольное существо. Между тем все без конца повторялось — очередной маневр в джунглях, очередной крик, очередной испуг животных, наотрез отказывающихся сделать шаг к спрятавшемуся впереди реликтовому ужасу, и ответный вызов Санчеса, клявшегося перед Богом, Мадонной и пребывающим на небесах генералом Горостьетой перегрызть горло любому ублюдку, пытающемуся его запугать.
Вечером чилиец, готовый от полного упадка сил встать на четвереньки, каким-то неведомым образом почувствовал: заросли вот-вот расступятся. Действительно, в сельве показался просвет. Команданте расчистил еще несколько метров. С не меньшим усилием Аухейро развел в стороны листья остающегося нетронутым папоротника — и не смог сдержать стон. Перед двумя выбившимися из сил мужчинами открылась поляна, на которой, вся в отблесках заката, стояла похожая на огромный гриб знакомая хижина.
Изгнание кихохо
В то время как есаул с Беляевым возились с мистером Фриманом, Экштейн, снедаемый тревогой, нарезал круги по лагерю. Отчаяние уже готово было затопить его душу, но наконец кусты раздвинулись и неслышно пропустили девушку.
Бережно неся в ладони горстку трухи, похожую на размельченную кору, Киане опустилась на корточки возле костра. Остававшейся в чайнике воды хватило, чтобы развести в ней серо-бурую массу. Пока вода бурлила, индианка, развязав мешочек на своем пояске, высыпала на ладонь несколько катышков, похожих на мелкий горох, внимательно их пересчитала и тоже ссыпала в кипяток, потом, налив до краев кружку, терпеливо дождалась, когда остынет варево.
Опыт жизни с чимакоко не позволял Беляеву даже на секунду усомниться в правильности действий дочери касика. Наблюдая за обитателями сельвы, хранящими в своей памяти свойства сотен, если не тысяч растений, парагвайский Миклухо-Маклай неоднократно убеждался в таланте врачевания, присущем не только шаманам и воинам чимакоко, но и таким совсем еще юным особам, как трогательная Киане. Вот почему, разжав при помощи Серебрякова англичанину зубы, Иван Тимофеевич послушно влил ему в рот две ложки приготовленного напитка. Последствием отчаянной попытки излечения стала рвота, заставившая мистера Фримана, который уже отправлялся в иные миры, вновь взяться за ручку двери, только что им за собой закрытой.
Пока подскочившего англичанина выворачивало наизнанку, Киане, радостно подняв на Экштейна свои чудесные детские глаза, сказала:
— Хорошо блюет. Очень хорошо. Пусть открывает рот! Пусть открывает! Из него выходит кихохо.
— Индейцы считают любую болезнь живым существом, которое проникает в человека через ротовое отверстие. Они зовут это существо кихохо. В случае уговоров или воздействия лекарствами кихохо выходит из больного опять-таки через рот. Вот почему рот у индейцев всегда ассоциируется с дверью; чимакоко предпочитают без нужды его не распахивать, — пояснил Беляев лейтенанту, пытаясь его несколько успокоить.
Экштейну, как, впрочем, и ошарашенному казаку, было отчего тревожиться. В хрипах, которые издавал в перерывах между приступами британец, Александру Георгиевичу не раз слышалась мольба пристрелить его. Однако Киане светлела все больше.
— Кихохо выходит, — чуть было не захлопала она в ладоши, когда у мистера Фримана вывалился язык.
Экштейн с ужасом смотрел на возлюбленную.
— Сударь ясный, Иван Тимофеевич, а ведь басурманин-то не дышит, — осторожно подал голос Серебряков.
Дочь касика была совершенно иного мнения.
— Укрой его, Алебук, — попросила она.
Вернувшись к тлеющему очагу, Киане высыпала в костер содержимое мешочка, которое, потрескивая на углях, распространило по лагерю отвратительный запах. Не обращая внимания на желтоватый дым, оставшийся от снадобья, индианка, раскачиваясь на корточках, запела, временами прерывая песню бормотанием и прислушиваясь к редкому треску сгорающих горошин. Затем, прервав себя на полуслове, неожиданно вскочила и, поочередно поворачиваясь на все стороны света, завизжала столь пронзительно, что молодой человек вынужден был схватиться за уши.
— Нужно попрощаться с кихохо. Нужно сказать много слов. Нужно попросить кихохо не возвращаться, — объяснила Киане, прислушиваясь к гомонящей сельве и словно ожидая ответа. Кажется, она его дождалась: лицо девушки сделалось торжествующим.
— Кихохо не вернется, ичико, — объявила она Экштейну. — Он доволен. Он отправился искать себе другое жилище.
Серебряков, разумеется, нисколько не верил в любезность со стороны отправившейся на поиски «другого жилища» болезни и укорял Беляева, смотревшего на спектакль с почти религиозной серьезностью:
— Иван Тимофеевич, ты-то хоть Христа побойся!
— Дражайший Василий Фёдорович, я сам наблюдал за касиком Шиди, когда тот на моих подслеповатых глазах без всякой анестезии промыл водой кишки индейца, на которого напала пума, уложил их обратно и зашил живот обыкновенными нитками, — ответил казаку Беляев. — Когда же тот индеец, жар у которого не проходил, собрался умереть, касик вот так же упросил кихохо покинуть больного и отправиться на поиски иного жилья. И что ты скажешь?! Кихохо действительно убрался. Не сердись, но здесь, в сельве, все наши с тобой знания часто и ломаного гроша не стоят, чего не скажешь об индейцах.
Однако есаул все никак не мог успокоиться.
— Нехристи, — бормотал он, вытирая пот с лица тряпкой, которая носила название папахи. — Набрала дряни и траванула британца. Попробуй-ка теперь разбери, отчего отдаст Богу душу. А ведь басурманин по всему не жилец, Иван Тимофеевич! Ей-ей, не жилец…
К вящему удивлению Серебрякова заступ не понадобился, однако им пришлось провести на одном месте несколько дней, которые сказались на экспедиции далеко не лучшим образом. Из провианта в достаточном количестве оставалась лишь соль. Равная пороху по своей значимости, она была помещена опытным казаком в водонепроницаемый мешок, обернутый для защиты от сырости несколькими слоями холста. Галеты, которые назначенный интендантом Серебряков выдавал поштучно, не плесневели, пожалуй, только по одной причине: каждое утро и каждый вечер есаул настолько искренне просил Небеса подать им хлеба насущного, что со стороны последних отказать в этом пустяке истинному христианину было просто бы некрасиво. В сельву путешественники предпочитали не соваться — Беляев опасался неосторожным движением нарушить установившееся статус-кво. Неутомимая Киане поймала заползшего в их лагерь молодого питона, однако отведать змеиного мяса, поднесенного ею на пальмовом листе, не решился даже Экштейн. Положение спасали предусмотрительно захваченные есаулом рыболовные крючки. Человеку, взращенному тихим Доном, в рыбной ловле не было равных. По старинке, на простую уду, поплевывая на насаживаемых личинок, казак одну за другой тягал араван, словно отечественных уклеек, а на сплетенную морду ухитрился выловить черного паку. Беляев предупредил азартного рыбака, не раз забредавшего в воду по щиколотку, чтобы тот остерегался электрических угрей, которых в заводях и на мелководьях Гроа водилось предостаточно. Однако самыми страшными обитателями дна являлись мимикрирующие под песок речные хвостоколы. Беляев не сгущал краски, когда описывал, как на его глазах от удара стилетов проклятой рыбы погиб индеец-подросток. Ракетой вылетев из воды после удара хвоста этого речного убийцы, бедняга упал на песок, потерял сознание и истек кровью до того, как его донесли до деревни.
Индианка наотрез отказалась пробовать жареную аравану. Алебук объяснил Экштейну: по поверьям индейцев, аравана приносит несчастья женщинам, которые ждут детей. Немало смутив этой информацией молодого человека, он сразу же поспешил того успокоить, добавив: девушки чимакоко не употребляют ее, даже не будучи беременными.
Страницы дневника Экштейна не просто слипались — они принялись тлеть. Прежние записи едва читались из-за проступавшей плесени, но лейтенант продолжал вести их, осторожно касаясь карандашом кое-где пожелтевшей, а кое-где покрытой бурыми пятнами бумаги: «Рацион наш состоит из рыбы и галет. Негусто. М. Фриман уже пытается встать, опираясь на свою винтовку, правда, у него не всегда это получается. Впрочем, и остальные далеко не в лучшей форме. Особенно беспокоит Беляев. В последнее время И.Т. донимает кашель, и это не нравится ни мне, ни нашему буке Серебрякову. Киане делает отвары, но они не сильно помогают — у меня возникло серьезное подозрение, что ее кихохо ушел не очень-то и далеко. И все-таки И.Т. полон надежд. Он уверяет: примесей в реке стало заметно меньше; со дна Гроа бьют ключи, размывая грязь. Это признак больших запасов пресной воды. В заводях возле лагеря можно наблюдать песчаное дно. По уверениям И.Т., река непременно выведет нас к озеру (если оно существует, в чем я уже стал сомневаться). Кажется, если мне и уготованы муки в аду, то они будут выглядеть именно так: шатания по болотам и зарослям, клещи, мухи, почти постоянный понос, пропахшие потом клочья, которые мы все еще называем одеждой, дым, который не просто разъедает глаза, а словно их выцарапывает, одеяла, покрытые слоем насекомых, страх за обувь, готовую вот-вот развалиться, и, вдобавок, крадущиеся следом “друзья”. Судя по всему, они решили пока не употреблять нас на ужин. В противном случае дикарям ничего не стоит взять лагерь голыми руками — мы настолько утомлены, что не сможем организовать достойного сопротивления».
Возвращение кихохо
Увы, Экштейн констатировал правду. Несмотря на уху, галеты и остатки муки, из которых экономный Серебряков по вечерам пек прозрачные лепешки, никто из путешественников не мог похвастаться бодростью. Мулы объели всю траву в лагере и окружающие стоянку кусты, не побрезговав и побегами ядовитого растения, называемого индейцами гулани, отчего состояние их заметно ухудшилось. Несчастные представляли из себя настолько жалкое зрелище, что от одной мысли, что на эти ходячие скелеты придется навьючивать оставшиеся ящики и мешки, Серебряков мрачнел. Между тем холод по ночам не собирался шутить. Температура совершала пике от дневной жары до десяти градусов по Цельсию с такой же скоростью, с которой вечерами падало в сельву солнце. Пришлось спасаться старым охотничьим способом, применяемым в находящейся отсюда за миллион световых лет России. На прогоревшие угли казак накидывал несколько одеял — и все, включая едва живого англичанина, прижимаясь друг к другу, до утра согревались медленно остывающим пепелищем.
Неожиданно зарядили дожди; вода мгновенно пропитала мешки, одеяла и обувь. Над тлеющим костром Экштейну и Серебрякову пришлось сооружать навес. Услуги Ивана Тимофеевича были обоими решительно отвергнуты — простуда, заявившая о себе едва слышным покашливанием, превращалась в проблему. Никого уже не обманывал оптимизм Беляева, струившийся из него, как из неиссякаемого источника. Вынужденный теперь чуть ли не постоянно прикрывать рот платком, он оправдывался перед молодым человеком:
— Ранение, голубчик. С тех пор, как побывал в царскосельском лазарете, поселилась, представьте, этакая гадость в легких — и чуть что дает о себе знать. Пройдет, пройдет…
Упрямство мистера Фримана било все рекорды. Уже на третье утро после того, как уходящий кихохо вывернул наружу кишки британца, он попытался отыграть у болезни партию. Англичанин на несколько секунд придал своему телу вертикальное положение при помощи карабина и устроил настоящий переполох, рухнув на нехитрую кухонную утварь Серебрякова. Зазвеневшие в котелках ложки переполошили спящих. Экштейн употребил весь запас своего английского для того, чтобы уговорить Джона Булля не экспериментировать со здоровьем, однако британец имел иное мнение. Глядя на то, с каким упорством в течение следующего дня мистер Фриман повторяет раз за разом трюк с карабином, Экштейн, злясь на глухоту англичанина к элементарным доводам, одновременно восхищался его хваткой. К вечеру Фриман уже стоял, а еще через сутки самостоятельно спустился к реке. Попытка казака помочь пыхтящему бульдогу подняться обратно в лагерь была пресечена решительным лаем: «I don’t need your help». В итоге англичанин приполз, не обращая внимания на комичность своего положения; впрочем, россиянам было не до смеха. Серебряков поражался упрямству «ледащенького», но Беляева нисколько не удивляло, что даже в таком плачевном состоянии, в котором находился подданный Ее Величества, он ухитрялся везде и повсюду демонстрировать независимость.
— Каков гонор, — восхищенно бормотал Беляев, покашливая и кутаясь в одеяло. — Штаны спадают, а на мир посматривает, как на кровную собственность, будто какой-нибудь раджа.
— Мне пока придется опираться на мула, господин Беляефф, — сообщил подковылявший к нему мистер Фриман. — Но, думаю, есть смысл продолжить марш.
Беляев не медлил. Предводителя не удерживали ни дождевая морось, окутывающая людей и мулов и будто маслом покрывающая их тела влагой, ни нашедший в нем самом новое пристанище кихохо, которого Киане при помощи трав и кипятка тщетно просила на выход.
— Ничего, голубчик. Пройдет, пройдет… — вновь и вновь, словно нашкодивший школьник, оправдывался Беляев перед Экштейном. Лейтенант откликался: «Не сомневаюсь, Иван Тимофеевич!» Хотя в своем дневнике был более откровенен: «Дела наши кислые. И.Т. болен — и болен серьезно. Все мы себя порядочно запустили. Еще немного — придется кроить одежду из одеял; и те хуже нищенских. Сегодня пришлось разжиться дратвой у Серебрякова. Подойти было нелегко, он злопамятен — однако, дал. К явной радости И.Т. мы перебросились с есаулом парой-другой фраз. Добрым словом поминаю сержанта Эскадо, оставившего мне свое шило. Повернуть назад? Это убьет И.Т., и, боюсь, не только его. Чисто психологически это уже невозможно. Кроме того, выпустят ли морос из своих владений? Остается уповать на Бога — и на везение».
Иногда все-таки стоит залезать на деревья
Они тронулись в путь под совершенно рассвирепевшем ливнем. Мулы едва брели, хотя есаул постарался избавить их от «лишних килограммов». Подчинившись решению казака, Экштейн закинул за спину тяжеленный мешок. Впрочем, Серебряков и себя не жалел. Британец ковылял, схватившись одной рукой за холку мула, а другой опираясь на карабин. Ливень взбил красную глинистую почву, превратив ее в липкое месиво, всасывающее где по щиколотку, а где и по колено. Экштейн уже не раз и не два оставлял в очередной ловушке свои вконец разбитые ботинки. Беляева нещадно терзал кашель, и он вынужден был через каждые пять-десять метров хвататься за ствол дерева или мокрые ветки кустов, чтобы восстановить дыхание. То, что пенсне все еще блестело на его носу, а не затерялось в очередном болоте, было чудом. Однако вечером Беляев все же самолично развесил на деревьях очередные дары.
Их ночевку под гивеей нельзя было сравнить даже с самым примитивным, наскоро устроенным биваком. Шум лившейся с неба воды не ослабевал; в сельве, казалось, попряталось все живое. Экспедицию окружила темнота, о которой особо одаренные воображением священники упоминают разве что в связи с самыми страшными мытарствами грешных душ. В ночи раздался тихий голос приютившегося рядом с Экштейном Беляева:
— Питиантута.
— Что? — вздрогнул Экштейн.
— Питиантута.
Посчитав услышанное бредом, лейтенант расстроился. К счастью, дело оказалось не в высокой температуре. Более того, кихохо дал хозяину дома, в котором поселился, временное послабление. Почувствовав недоумение молодого человека, Беляев объяснил:
— Я раздумывал над названием озера, голубчик. Не скрою, был соблазн назвать его по-русски: Новый Светлояр или Ковчег, или даже Южная Ладога. Представляете? Есть Ладога северная, со всей своей мощью, монастырями! Будет Южная, здесь, на другом конце земли — со своим Валаамом. И все-таки решил назвать по индейски: Питиантута — Мёртвый муравейник!
Экштейн молчал.
Беляев тихо рассмеялся:
— Знаю, о чем вы сейчас подумали. Лежим в луже, на краю жизни и смерти, неизвестно — есть озеро, нет, доберемся ли до него или окажемся в полных дураках, а Беляев все о своем. Выдумывает всякую чушь, поет о стране с кисельными берегами — как будто бы сам нахлебался вволю этого киселя. Ведь так думаете? Скажите честно.
— Вам известны мои воззрения, Иван Тимофеевич, — наконец решился Экштейн. — Вот бы Россия хоть чуточку, хоть на грамм была такой, какой вы ее представляете…
— Конечно, голубчик, если брать подвалы, все кажется беспросветным. И в России, как и в любой другой стране, существовала и, уверен, поныне существует, при большевиках, та самая подвальная жизнь — с пьянством, кабаками, распутством крайним. Здесь в каком-то смысле Василий Фёдорович прав — ведь, заметьте, часто не правительства и не государи доводят людей до такого состояния, а сами они совершенно добровольно себя доводят — до бутылки, до женщин падших, до карт, до всего этого чада кабацкого. Определенно сами тянутся ко дну, желают проживать в подвалах. Но ведь была Россия иная: рыбалка где-нибудь в рязанской губернии, церквушки, косогоры, славный осенний дождичек, который обнимает леса и поля, оркестр в Летнем саду, разговоры о вечности, о Боге, об антоновских яблоках… Была иная Россия, вот в чем штука, дорогой мой Александр Георгиевич… Я вот всегда предпочитал обитать на ее верхних этажах, а для этого, поверьте, вовсе не обязательны ни богатство, ни родовитость — только желание, и более ничего. Хотите совет? Он прост: живите всегда наверху — там и солнца больше, и воздух чище…
Следующим утром Экштейн убедился лишь в одном: морос по-прежнему были рядом, ибо бусы исчезли.
Хозяева сельвы продолжали эскортировать пришельцев. Мешок с дешевым стеклом пустел на глазах. Гроа извивалась, как змея: чтобы срезать путь от одной ее луки до другой, экономя тем самым и силы, и время, необходима была хотя бы самая приблизительная карта — увы, в эти края не заглядывали даже самые отчаянные гуарани. Приходилось брести вдоль берега, питаясь выловленной Серебряковым рыбой. Снять тюки с гамаками с последнего издохшего мула участники похода не имели уже ни сил, ни желания. Рядом с ним остался лежать и патронный ящик: большую часть его содержимого распределили по заплечным мешкам.
После еще одного унылого перехода они оказались возле великолепного экземпляра вида Angelim vermelho. Высота этих деревьев достигает восьмидесяти метров, раскиданные по сельве красавцы выделяются из общего ранжира словно баскетболисты.
В тот день упрямство Беляева было окончательно растоптано беспощадным кихохо. Перепоручив винтовку и мешок Серебрякову, Экштейн последнюю часть пути тащил Ивана Тимофеевича на закорках, одинаково удивляясь и тому, что еще оставались силы, и легкости ноши. Опустив бормотавшего благодарности Беляева под сенью исполина, он решил, пока Киане готовила отвар Алебуку, а казак с англичанином сооружали навес, попытаться вскарабкаться по могучим ветвям наверх и произвести рекогносцировку. Несколько раз молодой человек останавливался передохнуть, прижимаясь к стволу и слизывая с коры горьковатую влагу, пока не угнездился на пружинящей вершине гиганта. И вот тут-то осматривавшего привычный ад Экштейна словно кто-то внезапно схватил за горло — впереди по всему горизонту раскинулась едва видимая в дождевом тумане серая полоса.
Риарт и Скенони
— Ботинки, господин министр, — отвечал только что прибывший в Асунсьон из инспекции по приграничным фортам начальник Генерального штаба. — Ботинки — вот моя головная боль. Дело не в их количестве — с этим интендантство потихоньку справляется, но наши крестьяне никак к ним не могут привыкнуть. Со старослужащими еще куда ни шло, однако с призывниками хоть плачь. Стоит им надеть обувь — беда. Солдаты жалуются на постоянные мозоли и травмы. Доходит до сепсиса. В госпиталях уже полным-полно калек. Ума не приложу, что предпринять в случае мобилизации.
— Пусть маршируют на войну босиком. У меня другая головная боль, генерал!
Главной головной болью Риарта было вооружение парагвайской армии.
— Наша авиация из рук вон плоха, — вздыхал министр. — Как можно воевать на престарелых «Анрио» и «Моран-Солнье»? Подозреваю, проданные нам за звонкую монету истребители найдены где-нибудь в полях под Реймсом после Великой войны, их просто подлатали на скорую руку. «Консолидейтед-Флит 2» совершенно не годны для боевых действий — это учебные бипланы. Нескольких бомбардировщиков «Потез» недостаточно даже для того, чтобы разогнать боливийских кавалеристов — я уже не говорю о более серьезных операциях. А артиллерия! Двадцать четыре миномета — все, что мы можем себе позволить вместо полевых орудий.
Скенони знал, чем хоть немного утешить Риарта:
— В сельве удобнее переносить в разобранном виде систему Стокса-Бранта, чем таскать за собой полевые орудия. Тем более, у минометов впечатляющий калибр — восемьдесят один миллиметр.
— Все это артиллерия для бедных, — отмахнулся тот. — Боюсь, приобретение канонерок выметет оставшиеся деньги из Центрального банка. Может быть, стоило закупить у итальянцев не корабли, а все те же полевые пушки?
— У нас имеются восемь горных орудий Шнейдера, которые довольно хорошо показали себя на последних учениях, и двадцать четыре семидесятипятимиллимет-ровки, — ответил Скенони. — Их тоже можно транспортировать в условиях бездорожья.
— И этого достаточно? — с горькой усмешкой поинтересовался Риарт.
— Для боевых действий в сельве вряд ли потребуются крупнокалиберные орудия, — рассудил Скенони. — Предпочтение отдается тому, что можно перевозить на мулах. Пулеметы, те же изделия Стокса-Брамса. Такое оружие у нас есть, включая датские ручные «Мадсен» в количестве двухсот штук. Но вот если боливийцы прорвутся к реке Парагвай, — без оснащенных артиллерией и бронированных кораблей не обойтись.
— Задача в том, чтобы не дать им прорваться, — напомнил министр.
— Здесь, господин министр, все зависит от двух условий: отношения к нам проживающих в Чако индейцев и контроля над водой в центре сельвы.
— Кстати, о доне Хуане, — оживился Риарт.
— Мои разведчики проводили генерала от форта до ручья Вернео, и это — граница наших представлений о лесах Центрального Бореаля, — сказал Скенони.
— Покажите место на карте.
Начальник Генштаба показал. От краев одной из самых важных, самых охраняемых в ведомстве Риарта государственных тайн густо тянулись к рубежу, на котором сержант Эскадо попрощался с участниками экспедиции, переплетенные ниточки уже разведанных троп, рек и ручьев. По просьбе министра рубеж был отмечен красным карандашом. Далее по-прежнему простиралось белое пятно.
Галиндо и Оливейра
— Парни, проживающие на Авенида Арс, не дают мне вздохнуть, — жаловался дону Серхио глава хунты. — Какого черта вы впрягли в свое столь щекотливое предприятие немцев?
— После войны в Европе их репутация густо замазана черной краской; я подумал, еще один темный штришок будет незаметен, — откликнулся полковник.
Галино был слишком расстроен для шутки:
— Гринго ясно дали понять — Германию они не потерпят. И так помимо бошей возле кормушки толчется немало любителей вкусненького. К тому же вряд ли в ближайшие сорок-пятьдесят лет заседающие в Берлине демократы всерьез заинтересуются парагвайской границей. Зачем тогда было втягивать в наши дела Кундта? Кстати, о подельнике главнокомандующего, некоем Реме — вы когда-нибудь интересовались его биографией?
— Интересоваться биографиями — моя специальность, господин президент.
— Эрнст Рем — пьяница, авантюрист и преступник.
— Вот поэтому он нас и заинтересовал, — невозмутимо парировал Оливейра.
— Германия слишком ослаблена, чтобы играть на нашей доске, — наседал Галиндо.
— У меня на этот счет несколько иное мнение, — тихо, но отчетливо произнес ценитель экзотических птиц. — Смею утверждать: Германия — страна со многими неизвестными; в любой момент там все может перевернуться. И тогда у Боливии, которая вовремя оценила шансы, появится мощный союзник.
— Что вы имеете в виду?
— Только то, что нам нельзя упускать ни малейшей возможности хорошо заработать.
— Под словом «нам» вы имеете в виду страну? — зачем-то переспросил взбешенный наглостью опасного интригана Галиндо. И тотчас пожалел о сказанном. Унижение последовало незамедлительно: полковник Оливейра мог позволить себе поставить человека, обязанного ему слишком многим, на место.
— И страну тоже, господин президент, — мягко уточнил он.
Питиантута
Если уж мистер Фриман дрогнул при виде озера, что было говорить об остальных! Вопль вырвался даже у сдержанной Киане. Прошлое показалось лейтенанту ночным кошмаром, и клочья этого кошмара растаскивались сейчас встречающим их ветром. Стоило Экштейну подхватить горсть озерного песка, по которому не ступала не только нога белого человека, но, вполне возможно, и вообще человеческая нога, Александр Георгиевич вновь ощутил стеснение в горле. Перед молодым человеком простиралось сейчас то самое Эльдорадо, о котором грезил неутомимый советник парагвайского Генштаба. Местный Светлояр, катящий свои прозрачные волны, оказался настолько огромным, что едва просматривался его противоположный берег.
— Поздравляю с открытием, дон Беляефф! — подал свой голос едва живой англичанин.
— Я упомяну всех вас, друзья мои! — взволнованно откликнулся едва живой Алебук.
Итак, почти недостижимая цель была достигнута. Но если Иван Тимофеевич не видел никакой мистики в том, что, следуя берегом Гроа, рано или поздно экспедиция окажется в сакральном месте, то Серебряков отнес явление озера к чуду, дарованному Христом за его ежедневные мольбы. Есаул превзошел сам себя, перечислив в вечернем правиле помимо Иисуса, Богородицы и всех апостолов огромное количество святых, способствовавших благополучному завершению поиска. Затем он несколько раз широко перекрестил не только воду, землю и облака, но, на радостях, и ненавистную сельву.
Заботливо усаженный Экштейном на одеяло, края которого истрепались до сплошной бахромы, а прожженные угольками дыры грозили вот-вот разделить истонченную ткань на части, Иван Тимофеевич дал волю чувствам:
— Знаете, какая у меня в детстве была любимая сказка? «Конёк-Горбунок»! Под подушкой прятал. В кадетском корпусе не расставался.
За горами, за лесами,
За широкими морями,
Против неба — на земле,
Жил старик в одном селе.
У старинушки три сына.
Старший умный был детина,
Средний сын и так и сяк,
Младший вовсе был дурак.
Братья сеяли пшеницу
Да возили в град-столицу…
На этих берегах можно сеять пшеницу, Александр Георгиевич. Именно здесь соберем мы лучших сынов Отечества; вспашем землю; построим дома; пустим железные дороги. Будем ждать — десять лет, двадцать, тридцать. И обязательно дождемся, живые и мертвые, того самого дня, когда там, на севере, за горами, за лесами, зазвучит русский колокол, призывая к себе. Вы даже не представляете, голубчик, какой прекрасной, какой счастливой будет наша Родина. Бог милостив и воздаст сторицей за страдания: воскресит ее стройной, красивой, со спокойными реками и радостными городами. И вот тогда мы явимся из всех своих могил, из всех своих изгнаний и скажем ей: «Здравствуй!..»
Стеклышки пенсне предводителя затуманились.
Триумф-триумфом, но эйфория от встречи с загадочным Питикантукой не заставила Беляева забыть о традиционной вежливости по отношению к морос. Зеркальца и бусы были разложены по земле и развешены по кустам невдалеке от места стоянки с щедростью, почти опустошившей мешок.
Лагерь разбили с таким расчетом, чтобы от кромки волн до первых пальм людей отделяло не менее ста метров. Можно сказать, то была первая ночь, которую прижавшийся к своей возлюбленной лейтенант провел, забывшись в глубоком, словно индейский колодец, сне…
Человеческая страсть совершает порой чудеса совершенно необъяснимые. Желание как можно скорее познакомиться с Питиантутой всего за одну свежую, восхитительную ночь расправилось с воцарившимся в Беляеве кихохо. Еще вчера доставленный к драгоценному озеру на широкой спине Экштейна Иван Тимофеевич превзошел по скорости возвращения в строй самого мистера Фримана. Уже следующим утром он разбудил молодого человека. На робкие попытки Экштейна уклониться от работы, пошатывающийся предводитель отвечал категорическим «нет».
— В нашем случае день год кормит. Будьте любезны, Александр Георгиевич, поторопитесь…
Беляев еще нетвердо стоял на ногах, и картографирование ограничилось всего одной милей, однако, как говорится, лиха беда начало. На карте, постоянно готовой запарусить на ветру, появились первые очертания берега. Питиантута могло гордиться собственным микроклиматом, показавшимся лейтенанту после пекла сельвы чрезвычайно комфортным. Здешний бриз смягчал даже полуденную жару: благодаря ему о москитах на всей широкой береговой полосе можно было и не вспоминать. Взятые пробы подтвердили предположения о щедро питающих озеро подводных источниках. Беляев обратил внимание помощника и на висящие с полудня над озером тучи. Прямую ответственность за маскировку природного резервуара несли постоянно испаряющиеся над ним водные массы — вот почему водоем до сих пор не обнаружили с воздуха. Вечером к озеру из сельвы преспокойно потрусило целое стадо тапиров. Близкое расстояние позволило Экштейну не краснеть перед есаулом и мистером Фриманом — карабин обеспечил экспедицию ужином.
«Фламинго, утки, ибисы закрыли небо, — описал в дневнике лейтенант последствия сделанных им выстрелов. — На какое-то время словно наступила ночь. Это было грандиозное зрелище. Если присовокупить к этому невыносимый шум крыльев, от которого можно оглохнуть, и не менее громкий крик, разом вырвавшийся из тысяч птичьих глоток, — вот открывшаяся эпическая картина таинственного озера с его обитателями…»
Пока двое исследователей занимались нанесением на карту последнего остававшегося еще неизведанным крупного водоема, остальные тоже не теряли времени даром. Мистер Фриман убедил Серебрякова перенести стоянку на небольшой мыс. Казак тут же взялся за топор, благо выброшенных на берег и отполированных солнцем стволов оказалось предостаточно. Экштейна и его окрыленного начальника встречало строение, четыре столба которого столь глубоко пробуравили песок, что их не мог бы сдвинуть с места самый свежий из питикантукских ветров. Киане проявила все свое мастерство, плотно уложив пальмовые ветви на крыше и крепко перемотав их лианами. Что касается материала для стен — повсюду произрастал тростник. Бесчисленными косяками заходившая в него непуганая рыба навеяла Серебрякову мысль о пейзажах Эдема. Житель Дона не собирался ограничиваться удочками. И нескольких дней не прошло, как на волнах местного Светлояра уже покачивалось сооружение, похожее на полинезийский катамаран. К двум большим бревнам был привязан собранный из стволов потоньше мостик — судно демонстрировало удивительную маневренность. За гибкими ветвями для затонов и морд дело также не стало. Чуть поодаль от острога казаком в песке был прорыт туннель, закрытый пальмовыми щепками и засыпанный песком. В начале туннеля Серебряков разводил костер — на другом его конце коптилась рыба.
Мистер Фриман, вспомнив о ретортах и колбах, принялся за собственные исследования. Деятельность британца распаляла в Серебрякове самые мрачные подозрения:
— Не приписал бы себе басурманин плоды нашей победы, сударь ясный, — сделал он неутешительный вывод. — С них ведь станется, с паразитов.
— Уймись, Василий Фёдорович! — отмахивался Беляев. — Поверь, попытка приписать себе открытие Питиантуты — самое последнее, о чем он сейчас думает.
— Как же тут, сударь ясный, уняться! Вот опять в склянке замутил: то ли воду, а то ли яд.
— Если и предъявлять претензии насчет колдовства, так только тем, кто послал мистера Фримана в эти благословенные края. Наверняка, он имеет самые четкие предписания от засевших в Лондоне настоящих волшебников — а тамошние мерлины спят и видят, как бы побыстрее столкнуть нас с боливийцами…
Ворча, есаул принялся за свои хозяйственные заботы.
Беляев, которого озеро воскресило из мертвых, и вдохновленный работой Экштейн появлялись в лагере затемно: сил картографов хватало только на то, чтобы поднести ко рту несколько ложек ухи. Когда встал вопрос о едва видном противоположном береге, катамаран есаула пришелся как нельзя кстати. Предстояло пересечь около полутора миль при свежем ветре и нешуточных волнах. Вскарабкавшийся на суденышко с тяжелым кофром и мешком, набитым одеялами, чудом балансирующий на скользком настиле мостика Экштейн не случайно побаивался предстоящего круиза. Сброшенный на середине Питиантуты за борт ударом шквала и мгновенно наглотавшийся огурчиков бедолага готов был уже идти ко дну, если б не Серебряков, успевший скинуть папаху и перекреститься перед тем, как сигануть в воду. Вынырнуть с утопающим возле бревен плота для него было делом нескольких секунд. Изрыгнувший из себя чуть ли не целое ведро воды, Экштейн уже приготовился наступить на горло собственной гордости и произнести надлежащие слова благодарности, однако их словно бичом загнал обратно саркастический возглас его спасителя:
— Вы бы, сударь ясный, прежде чем так залихватски судить о мученике нашем государе-императоре, плавать бы научились.
— Василий Фёдорович! — воскликнул Беляев. — Хоть сейчас-то, голубчик, давайте без политики.
Мокрый, взъерошенный Экштейн был слишком потрясен случившимся, чтобы достойно ответить. Весь дальнейший путь он просидел на носу, отвернувшись от казака и клацая зубами.
За несколько дней исследователи обогнули Питиантуту, подробно зарисовывая рельеф и вброд переходя впадающие в озеро реки. В последнюю ночь перед прибытием в лагерь они уже хорошо видели с места своей стоянки огонек костра на мысу.
Серебряков, которого двадцать лет назад оторвала от хутора оказавшаяся бесконечной война, словно вернулся в прошлое и теперь неустанно налаживал быт. Благодаря его топору жилье их превратилось в настоящее укрепление с частоколом.
На очереди была восточная оконечность водоема, «запротоколировать» которую не представляло для опытного геодезиста Беляева особого труда. Лишь одно обстоятельство смущало его. Уже на второй день пребывания возле озера Иван Тимофеевич предложил Экштейну прогуляться к заветным кустам. Морос, с незримым присутствием которых путешественники уже свыклись, регулярно посещали «место торга» и здесь. Но если в походе Беляев радовался исчезновению бус, то сейчас на удивленный вопрос Экштейна, почему он так озабочен, после некоторого колебания ответил:
— Не хотел вас пугать заранее, но, видите ли, главная проблема не в том, как добраться до озера. Она в том — как отсюда выбраться. Касик, с которым вы встретились в моем дворе, мудрый человек, много поживший и многое повидавший, сказал следующее: морос дадут знак, что можно покидать их территорию только тогда, когда насытятся приношениями. Это значит, что в один прекрасный день наши дары должны остаться нетронутыми.
— А если бусы закончатся раньше? — забеспокоился лейтенант.
— Тогда однозначно мы превращаемся в пленников озера. Я верю касику Аполинару. Он предупреждал: стоит нам ретироваться отсюда без благословения хозяев, и пяти минут не пройдет, как морос украсят нашими головами свои копья.
— Что остается делать?
— Остается заняться самым утомительным делом на свете, Александр Георгиевич. Ожиданием.
Журналисты часто бывают не совсем правы,
или «Почему я обо всем узнаю из газет?»
— Аргентинские источники заявляют: боливийцы нашли в Чако труп генерала Беляева. — Мистер Бьюи шелестел «Асунсьонским вестником», который от корки до корки был просмотрен им при свете керосиновой лампы в то время, когда «паккард» министра подпрыгивал на булыжниках столичных улиц.
Повинуясь жесту постояльца, к столику на знакомой веранде подскочил официант и унес лампу. Джентльмены, как всегда, предпочитали полный мрак.
— У меня нет такой информации, — сухо отвечал Риарт.
Мистер Бьюи зашел с другого конца.
— Все никак не могу договориться насчет вентилятора в номере, — пожаловался почетный обитатель «Гран Отель-дель-Парагвая». — Странно, гостиница позиционирует себя чуть ли не как королевская, а в ней нет обыкновенного электрика. Явился какой-то малый, но вся его деятельность свелась к вымогательству. Пришлось пойти на принцип — и вот результат: спасаюсь от жары в ванной — хорошо еще, есть вода, правда, желтоватая, но и на том спасибо.
— Я пришлю специалиста, — откликнулся на жалобу Риарт. — И от государства в моем лице примите извинения.
— Парагвайцы вызывают в скромном лондонском торговце чувство глубокого уважения, дон Луис, — в свою очередь откликнулся на любезность министра прожженный разведчик. — Но не кажется ли вам странным, что в благословенной Господом стране даже такой вопрос, как замена сущей ерунды в частном отеле, решается на самом высоком уровне? Честно говоря, это обстоятельство вызывает некоторую тревогу за наше общее дело, и…
— Что касается всего остального, вам не стоит беспокоиться, мистер Бьюи, — перебил англичанина Риарт. — Вооруженные силы Парагвайской республики…
— Я не имею в виду армию, — не дослушал Риарта англичанин. — Хотя весь мой жизненный опыт подсказывает: что касается халатности и элементарного разгильдяйства, любая армия даст тому же отелю сто очков вперед. Но оставим в покое вооруженные силы. Меня крайне тревожит настоящее, без которого, как известно, будущего не бывает…
— Экспедиция была подготовлена должным образом. До Центрального Бореаля ее сопровождали люди, хорошо знающие местность. Затем они передали эстафету гуарани, — Риарт сам не заметил, как начал оправдываться. — Конечно, может случиться все. Даже здесь, в Асунсьоне, никто не застрахован от неожиданностей. И все-таки надеюсь на лучшее. Дон Хуан — кадровый военный с большим опытом пребывания в сельве. Кроме того, не сомневаюсь: ваш протеже составляет ему надежную компанию. Вполне возможно, нам подсовывают обыкновенную дезинформацию.
— Так или иначе — гонка уже началась. Если о миссии Беляева пронюхали журналисты провинциальной «Рио Негро», на страницах которой обычно можно прочитать разве что сообщения о пропаже кроликов, дело с секретностью в вашем ведомстве, уважаемый дон Луис, обстоит из рук вон плохо. А вернее — никак.
— Тем не менее, будем ждать. Что касается дона Хуана: его хоронили неоднократно.
— Хотелось бы верить вам, а не ушлым аргентинским писакам. Кстати, если прислушаться к информаторам все той же вездесущей «Насьон», посланники Ла-Паса оказались более удачливыми, чем этот ваш знаток индейской этнографии. Кажется, они навестили озеро первыми. Впрочем, что я буду пересказывать. Вот, почитайте-ка на досуге.
Электрический свет, на который так надеялся вернувшийся к себе дон Луис, захлопнувший кабинетную дверь настолько плотно, что адъютанту не удалось расслышать за ней ни малейшего звука, оказывал услуги вплоть до того момента, когда Риарт прочитал незатейливый заголовок: «Великий Чако: Боливия впереди». Затем весь город погрузился во тьму. Похоже, трижды проклятый британец был недалек от истины: в этой стране отказывало решительно все. Оставалось проверить телефонную связь между Асунсьоном и казармами в Вильяррике, куда укатил неутомимый начальник Генерального штаба — и вот она-то сработала на удивление бесперебойно, предоставив Риарту право, наконец, излить свои чувства:
— Скенони! Почему я обо всем узнаю из газет?!
Ответ последовал незамедлительно:
— Доверие к журналистике — последнее, что бы я посоветовал господину министру.
Циркуль
Взору Рамона Санчеса и его незадачливого товарища открылась та самая поляна. Все лежало на своих местах — брошенные фонарики, батарейки, свернутая в рулон палатка, седла, мешки с подгнившей мукой, от которых тянулись во все стороны цепочки муравьев. Тростниковые стены хижины прятали обглоданного мертвеца. Обреченных лошадей густо облепили москиты и мухи. Дикари, если они и побывали здесь, ничего не взяли.
Какое-то время Рамон оторопело смотрел на свой компас — а затем со злостью зашвырнул его в заросли. Команданте был слишком потрясен и вымотан, чтобы разгадывать этот дьявольский фокус. Усталость вытеснила и чувство элементарной осторожности: он готов был рухнуть здесь же, рядом с выброшенной амуницией, невзирая на перспективу быть убитым и съеденным дикарями. То, что прежде им были постелены одеяла, наложена шина на распухшую ногу несчастного Аухейро, разведен костер, приготовлен ужин из вскрытых ножом и разогретых на угольях консервов, относилось к разряду фантастики. Упрямство мексиканца не собиралось сдавать позиции, чего нельзя было сказать о его подчиненном.
Любая война свидетельствует: достаточно двух-трех моментов, в которые смерть не просто потреплет по плечу, а явит всю свою бездну, — и мускулистый, натренированный стрельбами, турником, полигонами здоровяк внезапно надламывается, как перегнившее изнутри дерево.
Лежа с закрытыми глазами под небом, в котором было тесно от звезд, Аухейро постанывал и, забываясь, нес всякую чепуху. Лошади стояли, как черные призраки. Медленно, капля за каплей, протекла вся ночь. Чилиец явно не собирался вставать следующим утром, до которого было уже рукой подать. Он утихомирился только когда, сменив на дежурстве сов и летучих мышей, закричали попугаи. Впрочем, затих ненадолго.
— Циркуль.
Санчес удивленно приподнялся на локте.
— Циркуль, команданте, — Аухейро знобило. Он жарко проговорил: — Кто-то воткнул циркуль… И мы… по кругу…
Рамон смолчал.
Утро наконец явилось. Первым же лучом солнце задело хижину. Лошадь Санчеса беззвучно упала на колени и завалилась на бок. Угли костра рядом с одеялами заблестели от всепроникающей влаги.
— Я устал бояться…
Сомкнувший челюсти от холода Санчес вновь вздрогнул. Речь Аухейро, едва слышимая в гомоне сельвы, поначалу показалась Рамону все той же ночной бредятиной, но вскоре в ней начали связываться между собой некие смысловые ниточки.
— Я устал бояться, команданте… Морос. Да, да, морос, которые были для нас вездесущими, которые таились для нас за каждым кустом… Мне кажется, на самом деле все не так, команданте. Мне кажется, на самом деле все не так.
— О чем ты? — хмуро переспросил Санчес.
— О дикарях, команданте. Я о каннибалах, которыми нас пугали. Их нет — вот что я понял. Зря вы убили Родригеса. Морос не существуют. Это всего лишь страхи. Наши страхи, команданте. Морос — то, что мы сами себе выдумываем. Ночные кошмары… знаете, как в детстве. По большому счету, мы и являемся этими самыми дикарями. Они внутри нас, вот что я понял, — Аухейро слабо постучал по своей груди. — Они здесь, команданте. Вот, где они попрятались… Здесь они и будут жить вечно…
Чилиец еще о чем-то бормотал, но цепочка разомкнулась, нити развязались. Он все быстрее приближался к границе безумия — и вскоре ее пересек.
Закрыв через несколько часов глаза еще одному мертвецу, недоучившийся студент, ординарец славного генерала Энрике Горостьеты, делатель вдов, революционер и наемник Рамон Диего Санчес, голова которого на его родине была золотой, засобирался в путь.
Ожидание
Дикари исправно продолжали забирать дары. На этот раз на совете «племени» Сильная Рука Беляев не скрывал озабоченности:
— Даже если баловать морос раз в неделю, бус едва ли надолго хватит.
Оставшиеся зеркальца разбили на множество частей, а бусы решили делить. Из большой нитки получались три малые, годные разве что для украшения младенцев. Беляев, инициатор вынужденной хитрости, разглядывая результат, вздыхал:
— В одной армянской сказке пришел к скорняку человек с бараньей шкурой и попросил сделать из нее шапку. Тот согласился. Тогда человек подумал и спросил: «А две можешь?» — «Могу и две». — «А три?» — «И три могу». — «А семь?» — «Что же, скрою и семь». Ударили по рукам. Клиент явился забирать заказ — что же видит: скорняк сшил ему семь крохотных шапочек.
Посмеявшись, он признался Экштейну:
— Конечно, я виноват. Я исходил из прежнего опыта общения с гуарани. Нужно было запастись мешками. Кто же знал, голубчик, что морос более падки на подношения, чем мака и чимакоко. Мне кажется, они украсили нашими бусами даже своих собак.
С тех пор каждый раз, когда, навестив «торги», Беляев и Экштейн появлялись в воротах «крепости», их встречали три пары внимательных глаз. То, что новостями из сельвы всерьез заинтересовался мистер Фриман, было самым явным знаком надвигающейся беды. День шел за днем, но, увы, ничего утешительного «парламентеры» принести не могли. Внутреннее напряжение старались не показывать, тем более, работы хватало. После того, как двумя картографами был протоптан весь берег, обустроившийся в «остроге» Беляев не выпускал из рук карандаш, расшифровывая записи в своих разбухших блокнотах и перенося на карту все новые и новые обозначения. Ненадолго отрываясь от главного дела, тщательно прорисовывал наброски показавшихся ему любопытными деревьев и растений, собирая затем этюды в особую папку. Дожидался своей очереди обширный гербарий. И все-таки в центре внимания по-прежнему оставалось озеро: Экштейну и Серебрякову несколько раз пришлось перемеривать глубины в самой широкой его части. Кроме того, обнаружились течения вдоль южного и северного берегов — по всей видимости, большую роль в них играли воды впадающих в озеро рек и подводных источников. Беляев не только зафиксировал феномен, но и при помощи самодельного лага вычислил его скорость. Особое значение придавал он качеству озерной воды. В лейтенантском мешке, давно приготовленном к желанному возвращению, были аккуратно упакованы пробирки со взятыми в разных местах образцами и две увесистые папки с описанием русла Гроа. В измятом дневнике самого Экштейна мрачные мысли об иезуитстве морос соседствовали с редкими всплесками оптимизма. Впрочем, просветов становилось все меньше. Не удивительно, что после очередного возвращения с «места торга» отчаяние подвигло его вывести прерывистым почерком: «Самая ужасная вещь на свете — ожидание. Нет ничего более изнурительного, гнусного, мучительного, выжимающего все жизненные соки!!!»
Что касается провианта, охотничьи способности мистера Фримана были выше всяких похвал. Питиантута вскоре привыкла к двум-трем ежедневным выстрелам. Кроме яств из разнообразной рыбы, в меню, благодаря кулинарным стараниям Киане, постоянно входило такое блюдо, как запеченные в пальмовых листьях утки. Индианка также умела обращаться с иглой, и лохмотья путешественников приобрели более-менее приличный вид. Правда, ей пришлось пустить в ход одно из одеял, но благодарность участников похода не знала границ. В конце концов, даже Серебряков доверил ей свою полинялую черкеску.
Однажды ночью, прильнув к удрученному возлюбленному, девушка зашептала ему на ухо:
— Я знаю, о чем думает ичико. Знаю, как можно обмануть морос. Нужно уйти в темноте, когда сельву покроет туман, и оставить горящим костер. Пусть морос думают — в лагере кто-то есть. Пусть долго думают. Нужно идти вдоль берега по воде, тихо идти, очень тихо. Можно вырваться, ичико…
Что у мужчины на уме, то у женщины на языке. Нашептанные исподволь, словно невзначай, слова не пропадают втуне, тем более, если озвучивают то, о чем думает слушатель. Момент для откровенного разговора был выбран, когда Беляев предложил лейтенанту прогуляться. Недалеко от мыса они с Экштейном привычно расположились на берегу, наблюдая за работой вечернего бриза, который, словно пастушья собака, сбивал облака в стада.
На предложение лейтенанта Беляев ответил решительным нет:
— Я, голубчик, сам азартен по природе, иду на риск при каждом удобном случае, но в данных обстоятельствах об этом и речи не может быть. Выкиньте из головы: слишком многое поставлено на кон. Не сомневайтесь — за нами постоянно, беспрестанно следят…
Будто в подтверждение его слов той же ночью над сельвой, перекрывая обычное уханье и клекот, прокатился крик, от которого даже мистер Фриман слетел со своей лежанки. Вопль повторился, и лейтенант прочувствовал, что означает выражение «стынет в жилах кровь». Казалось, сам дьявол, которому, неизвестно по каким причинам, отдана на откуп эта планета со всеми ее океанами, морями и огромными кусками суши, а также с бесчисленным количеством людских душ, поднявшись из глубин земли, разминая затекшие члены и озирая свое царство, исторг клич, утверждающий собой безоговорочное торжество зла. Стоит ли объяснять, что обитатели острога до самого утра не расставались с карабинами?..
День накатывал на день. Бусы и осколки зеркал стремительно заканчивались. Лейтенант, которому придавало мужества разве что присутствие Киане, нашел в себе силы записать: «Мы по-прежнему пленники. Какая разница в том, что тюрьма наша имеет протяженность в десятки верст! Каждый приговоренный знает, сколько он будет сидеть: год, два или все десять. Нам же приговор не объявлен — что может быть мучительнее? И неизвестно, сколько еще выдержим».
Тревожным звонком для Беляева стало то, что в последнее время Экштейн отказался навещать вместе с ним «место торга». Большую часть суток он лежал, отвернувшись к тростниковой стене и вяло откликаясь на вопросы. Нельзя сказать, что состояние есаула было более радужным: «катамаран» казака, привязанный к вбитому колу, сиротливо покачивался на гребнях волн. Мистер Фриман, положив на плечо винтовку, по-прежнему прочесывал тростниковые заросли, но и он заметно сдал. Британский лев оставил привычку тщательно драить котелок и окончательно потерял интерес к отросшим, словно у лепрекона, бакенбардам. Всех троих поразила какая-то странная болезнь, при которой замедлялась речь и менялся тембр голоса, малейшее движение требовало усилий.
Через месяц после того, как закончились бусы и в ход пошли котелки, ложки, ножи, завалявшиеся монеты, наконец, кинжал Серебрякова, находящийся за тысячу километров от Питиантуки с инспекцией в Пуэрто-Касадо Скенони, способность которого к анализу была притчей во языцах, ознакомился с мнениями разведчиков. Отпустив их, генерал вызвал телефониста, связался со столицей и, доложив министру о ситуации, услыхал вполне ожидаемое резюме: «Они наверняка сгинули, Скенони».
Через неделю после этого обнадеживающего телефонного разговора бледный маленький человек в пенсне отправился на очередной «обмен»: руки его были пусты. Уже подходя к месту, он решительно отстегнул от брючного ремня карманные серебряные часы и без всякого сожаления положил их на траву возле корней — туда, куда раньше выкладывал осколки зеркал.
Посетив «место торга» следующим утром, Беляев вернулся в острог раньше обычного. Часы висели у него на поясе. Сильная Рука разбудил сомлевших товарищей, щелкнул крышечкой изделия фирмы Буре, проверяя время, и буднично сказал:
— Пора собираться. Морос отпускают нас. Они не взяли дары. Они дали знак уходить.
И вновь Оливейра и Галиндо
— Я жду вестей, дон Серхио, — напомнил Оливейре главный путчист.
— Вы будете шокированы, господин президент, — откликнулся полковник. — Но я занимаюсь тем же самым. И что-то подсказывает мне — вести не заставят себя долго ждать; кто-нибудь да откликнется: мои люди или, упаси Бог, дон Беляефф. И вы не представляете, какой завертится калейдоскоп, когда это произойдет.
Калейдоскоп
Через год после возвращения людей-скелетов к железнодорожной насыпи возле форта, после их краткого отдыха в Пуэрто-Касадо, во время которого вернувшиеся с того света наслаждались теплым молоком и галетами, после торжественных встреч на реке Парагвай, где целая флотилия лодок и каноэ вышла навстречу посудине, доставившей в столицу героев, после криков «Вива, эль хенераль Беляефф!» и «Вива, Русия!», после оркестров с неизменным «Прощанием славянки», после торжественной встречи в военном министерстве и не менее торжественной — в Университете, — короче, после всех этих прогремевших на всю страну событий тихому постояльцу «Гран Отель-дель-Парагвая», имевшему обыкновение освежаться по утрам на террасе чашечкой кисло-сладкого кофе, вместе с кофейным прибором и двумя кубиками тростникового сахара была доставлена некая записка. Утро было слишком прекрасным, чтобы покидать насиженное место. Неторопливый цокот копыт раздавался то здесь, то там, голоса разносчиков мате и газет, в отличие от невыносимого птичьего гомона, звучали ангельским хором. Утро — время молодых: вот еще почему посланец далекой страны так любил эти часы. Поинтересовавшись у расслабленного официанта, кто доставил сию бумагу, он выслушал в ответ: записку передал некий однорукий господин, навестивший холл гостиницы за пять минут до появления самого Бьюи.
— Однорукий? — радостно переспросил работника разведчик.
Официант лениво кивнул.
Отпустив вестника, мистер Бьюи развернул листок, который, судя по аккуратности сгиба, был сложен инвалидом не без помощи посторонних (выполнить просьбу мог любой мальчишка-разносчик), и прочитал следующее: «Жду вас на противоположной стороне улицы».
Посланцу обитающих на реке Темзе богов оставалось в три глотка разделаться с напитком, подхватить трость и котелок, пружинисто спуститься с лестницы и вступить на мостовую с намерением все так же легко и пружинисто пересечь ее.
Тем же вечером министр Луис Риарт несколько раз тупо перечитал заметку в «Асунсьонском вестнике», врученном ему на пороге министерства дежурным капитаном. Он никак не мог поверить в произошедшее, и лишь последующий доклад офицера убедил министра в невероятном. Увы, на этот раз газеты не лгали, оповестив обывателей, а заодно и сильных града и мира, к числу которых, несомненно, относился сам Риарт, о происшествии: «Сегодня утром возле столичной гостиницы «Гран Отель-дель-Парагвая» был насмерть задавлен экипажем британский коммивояжер мистер Арнольд Чарльз Бьюи, прибывший в Асунсьон примерно год назад по коммерческим делам и проживающий в вышеупомянутом отеле. Покойный переходил улицу. Возница и свидетели случившегося в один голос утверждают — внезапно понесли лошади. Представители полиции так же не сомневаются — имел место несчастный случай, о чем они уже оповестили корреспондентов столичных газет и официальных представителей Британии. Тело мистера Бьюи находится в морге клиники Санта-Мария».
Дежурный капитан несколько напрягся, когда начальник откликнулся на его сообщение довольно странным образом.
— Падуб, — лихорадочно выпалил мистер Риарт. — Да, да, то самое дерево… Черт подери, падуб.
Из ступора дона Луиса не могло вывести даже известие о наконец-то задымивших трубами на главной водной артерии страны столь долгожданных, заоблачно дорогих канонерках, вселяющих броней и орудиями в будущих защитников Центрального Бореаля самые нешуточные надежды.
Вдалеке от Асунсьона, где произошло столь прискорбное событие, два боливийских летчика, чей аэроплан свободно барражировал над сельвой после того, как аэродромы военно-воздушного флота Боливии вплотную приблизились к границе, чудом разглядели в черно-сером мессиве туч синий просвет. Еще одним чудом было то, что любопытство взяло верх над усталостью и страстным желанием обоих повернуть к далекому дому. Поглощающий авиационный бензин с жадностью Гаргантюа учебный «Кодрон» С97 поднырнул под облака и, отметив своей тенью не одну сотню пальм, внезапно оказался над водой. Оба разведчика заорали от неожиданности и надолго умолкли, со страхом и восхищением наблюдая простирающийся на целые мили водный массив. Нанесение координат стало делом нескольких секунд. Впрочем, радость лопнула, как перегоревшая лампочка, когда они обнаружили мыс с тремя казармами. Раскраска трепещущего на флагштоке знамени красноречиво говорила о том, как их здесь встретят. И словно прочитав мысли летунов, высыпавшие из казарм парагвайские «босяки» разом вскинули винтовки. Летчики — народ чрезвычайно сообразительный: чуть ли не вертикально подняв взревевший «Кодрон», они сочли за благо вновь лицезреть беспросветную облачную пелену.
Не привыкший верить на слово полковник Оливейра признал полное поражение только после того, как ознакомился с аэрофотосъемкой. Немец Курт Беске, безудержной лихости которого завидовал сам риттмайстер Рихтгофен, не зря ел хлеб на боливийской службе. Во время Первой мировой этот верный кандидат в покойники на спор сбил шасси своего самолета фуражку с головы еще одного потенциального самоубийцы, однополчанина лейтенанта Зиббса — чем и прославился. Наемнику сам черт был не брат, вот почему пальба (почти в упор) всех огневых единиц вражеского гарнизона, окопавшегося на проклятом озере, его нисколько не смущала, пока неторопливо стрекотала камера. Севший на одном из земляных аэродромов северного Чако «фоккер» безумного Курта заставил техников схватиться за голову, зато снятые кадры оказались настолько четкими, что отобразили даже ярость на лицах парагвайцев. Но все это было уже неважно! Мельком взглянув на казармы и протянувшуюся от мыса к сельве тропу, по которой, несомненно, доставлялись тяжелые грузы, Оливейра захлопнул папку с надписью «Озеро» и убрал ее с глаз долой. Его не оживило известие, прилетевшее следом за вояжем сумасшедшего немца, хотя оно было весьма любопытным. Обитающие на боливийской территории Бореаля гуарани, непонятно зачем шнырявшие в чакской сельве, при возвращении обнаружили там некую хижину, а в ней и возле нее человеческие и лошадиные останки. Рядом с покинутым строением индейцы подняли из травы истощенного, едва способного шевелиться человека. Так и не приведя бледнолицего в чувство, гуарани захватили его с собой и сумели доставить живым в один из тех полевых госпиталей, которые предусмотрительный Кундт, готовясь к войне, приказал развернуть на границе. Затем найденный был перемещен в приграничный с Бразилией город.
Оливейра, занятый выше горла, предпочитал не думать о таинственном пациенте клинической больницы Пуэрто-Суареса. Однако в один из июньских, особо хлопотных дней 1932 года, накануне Чакской кампании, прошлое само напомнило о себе, явившись в приемную разведывательного ведомства, и у полковника не оказалось веских причин не позволить ему войти. Опытному ловцу человеческих пороков и слабостей было достаточно взглянуть на пришельца. Глаза материализовавшегося призрака запали столь глубоко, что буравили полковника словно бы из туннелей. Прошлое молчало. Впрочем, и ему не собирались задавать вопросов. Одной из самых удивительных вещей в этом мире является то, что милосердие иногда стучится и в сердца подобных дону Серхио христиан. Оливейра немного подумал, не сводя взгляда с Рамона Диего Санчеса, выдвинул ящик своего необъятного стола и протянул мексиканцу увесистую пачку боливиано.
Министр Риарт сдержал данное своему советнику слово: у Беляева появился шанс осуществить мечту. Но, увы, светлое будущее белогвардейского «колхоза», оказалось миражом: разругавшиеся между собой после нескольких лет существования общины, русские колонисты разъехались по разным странам и континентам.
А вот тлеющий, как торф, конфликт в Центральном Бореале занялся настолько споро, что стало жарко не только в Асунсьоне и в Ла-Пасе, но и во многих других столицах южноамериканского континента. Патриотизм, захлестнувший боливийских крестьян, на которых мешком висела новенькая форма, был несомненен; у офицеров желание драться перевешивало порой здравый смысл; хлебнувшие лиха с германцами на Великой войне, выходцы из России одними из первых вскочили в седла. Эрны (Николай, Сергей, Борис), Чирков, Зимовский, Канонников, Салазкин, Керманов, Флейшер, Касьянов, Ширкин, Штенберг, Гольдшмит, Леш, Малютин, Бутлеров, Ходолей, Серебряков, братья Оранжереевы, а также еще десятки и сотни других есаулов, штабс-капитанов, подполковников и полковников наводили на подопечных Кундта артиллерийские батареи, сжигали боливийские танки, сбивали аэропланы и в совершенно денисдавыдовском стиле совершали партизанские рейды по тылам противника во главе лихих эскадронов.
Беляеву было предложено возглавить парагвайский Генштаб. Результатом его неустанной деятельности на этом посту явилось то, что отправленный после войны в отставку и коротавший пенсионные дни в Швейцарии генерал Кундт до конца своей жизни старался не вспоминать о Толедо и Нанаве. Попытки лобовых атак на созданные Беляевым позиции (в укреплении которых не последнюю роль сыграли квебрахо и густо усеянные минами поля), привели к феерическому разгрому боливийских бригад, в результате которого ведомые все теми же русскими сорвиголовами парагвайские пехотинцы, распевая «соловья-пташечку», перешли границу и, взбивая пыль голыми пятками, замаршировали к Вилья-Монтесу. Лишь только крайнее утомление отечества, истощившегося физически и материально, заставило их поставить винтовки в козлы. К тому времени в плену оказалась почти вся вражеская армия, и до подписания перемирия воинственные парагвайцы были вынуждены кормить лагерной баландой около трехсот тысяч человек.
Награды посыпались позже. Беляев стал Почетным гражданином Парагвая. Первооткрывателю таинственной Питиантуты, этнографу, географу, антропологу, лингвисту было предложено возглавить Национальный патронат по делам индейцев. Набросав пьесу об участии гуарани в Чакской компании и организовав индейский театр, дон Хуан выехал с разнаряженной в перья труппой в Буэнос-Айрес, где снискал лавры режиссера и драматурга. После этих камланий никого уже не удивило, что организатор и участник одной из самых невероятных экспедиций двадцатого века стал Генеральным администратором индейских колоний на территории столь полюбившейся ему страны.
Иван Тимофеевич Беляев оставил этот дивный мир, полный тихого шелеста псковских лесов и криков сельвы, грохота трехдюймовок и бодрого ритма индейских песен 19 января 1957 года, немало удивив этим своим поступком гуарани, давно вознесших Сильную Руку на уровень богов. Трехдневный общенациональный траур — самое малое, что могли сделать асунсьонские власти. Когда выносили гроб, столпившиеся на площади перед православной церковью индейцы стройным хором, поразившим всех присутствующих, запели «Отче наш» на языке чимакоко. Прежде чем ожидающая возле пристани баржа приняла тело почившего касика, гроб был пронесен индейцами по главным улицам парагвайской столицы. Местом упокоения неугомонного Алебука была выбрана низина в пятидесяти километрах от Асунсьона — там проживало одно из племен гуарани. Индейцы поклялись охранять домовину до скончания века.
P.S.
Но все это было потом, а в июне 1932 года, накануне Чакской войны, дражайший Иван Тимофеевич гостил у недавно женившегося и перебравшегося в собственный домик капитана Экштейна. В патио, над которым скользили краснеющие вечерние облака, заметно располневшая Киане, в юбке и кофточке с глубоким вырезом, в котором серебрился маленький крестик, угощала их заваренным особым индейским способом мате.
Перед тем, как мужчины приступили к ужину, речь зашла о Френсисе Фримане. На обратном пути, уже накануне встречи путешественников с парагвайским патрулем британца ужалила какая-то неведомая ползучая тварь. Укус мгновенно вызвал гангрену, и по настоянию Киане, сразу оценившей глубину катастрофы, Фриман был подвергнут жестокой и крайне опасной, но жизненно необходимой операции — недрогнувший Серебряков раскаленным добела на костре топором отхватил ему руку по локоть. В Пуэрто-Касадо несчастного встречал профессиональный хирург. Несколько месяцев восстановления прошли под пристальным надзором врачей. Все это время Иван Тимофеевич нешуточно волновался за судьбу британца, однако тот на письмо Беляева предпочел не ответить, а затем и вовсе как в воду канул…
Экштейн завел разговор о так и не увиденных ими морос:
— До сих пор слышится мне тот крик в ночи. Даже сейчас, как вспомню, мурашки по коже.
— У сельвы свои законы, — заметил Беляев. — Надеюсь, голубчик, вы не обижаетесь на меня за то, что я вовлек вас в эту авантюру? А что касается страха перед дикарями — вы молоды, в ваши годы все плохое вытесняется из памяти очень быстро.
* * *
Появившиеся июньским утром 1932 года в аргентинском порту Мар-дель-Плата двое в штатском вежливо попросили однорукого господина, уже ступившего на трап парохода «Вива», на несколько минут задержаться на берегу. Их безупречный английский сыграл свою роль — разглядев в просителях соотечественников, тот согласился.
Господин был тщательно выбрит, ухожен и, судя по тому, с какой ловкостью подхватил рюкзак и кожаный футляр с карабином, переместив их за спину, он явно привык управляться со всем одной рукой. Немногочисленные посетители небольшого кабачка неподалеку от пристани стали свидетелями той короткой встречи.
— Нас интересует лишь один вопрос, — обратился к будущему пассажиру рейса «Мар-дель-Плата — Портсмут» один из навязавшихся джентльменов. — Что вы хотели сказать тогда мистеру Бьюи?
Однорукий помолчал, рассматривая будничную портовую суету за окном: к трапу трехпалубного лайнера уже выстраивалась пестрая очередь. Но, судя по всему, ответ на этот вопрос был у него давно готов:
— Только то, господа, что война за овладение Чако будет бессмысленной. Если там и найдут нефть, в чем я сильно сомневаюсь, то разве что в далеком будущем. Сейчас же не стоит и дергаться: лишние хлопоты, лишние траты. Поверьте, я знаю, о чем говорю.
Его собеседники обменялись взглядом.
— Как вы думаете, есть шанс остановить приготовления к бойне? — в свою очередь спросил их человек, которого на второй палубе «Вивы» ожидала скромная, но достойная каюта с санузлом, откидным столиком, вентилятором и удобной койкой.
Ответ был не менее честным:
— Застопорить машину, уже набравшую ход, может разве что Господь Бог. Но Он обычно не вмешивается, предпочитая, скорее, наблюдать, чем действовать.
— Жаль, — сказал Френсис Фриман. — Жаль.
КОНЕЦ