Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2021
Человек и пространство, взаимоотношения человека и пространства — это, собственно, о чем? Всегда ли, непременно ли — о путешествиях, которые, конечно, идут на ум первыми? Может быть, не обязательно даже об освоении и отчуждении, о новизне и рутине (хотя это уже ближе к существу дела)? Две книги, которые привел на рецензентский стол зрячий случай и которые в формальном отношении, по жанровой принадлежности, — травелоги, помогают понять, что отношения человека и мест, в которых он оказывается, гораздо сложнее и богаче возможными смыслами, чем то, что с ними привычно связывается (впечатления, открытия…). Причем независимо от того, путешествует ли человек или не трогается с места. Это видно тем отчетливее, что авторы их — люди совершенно разные и в смысле интеллектуального темперамента, и в отношении задач, которые они перед собою ставят.
Человек воспринимающий
Дмитрий Бавильский. Желание быть городом: Итальянский травелог эпохи Твиттера в шести частях и 35 городах. — М.: Новое литературное обозрение, 2020. — 560 с.: ил.
«Эту книгу, — говорит нам аннотация к большому итальянскому травелогу Дмитрия Бавильского, — можно использовать как путеводитель». Имеется в виду — по тем тридцати пяти городам, которые объехал, подробно описав свое взаимодействие с ними на разных уровнях, автор. Можно, конечно, — только это было бы существенным упрощением. С тем же самым правом эта книга способна читаться как путеводитель по восприятию. Как исследование его устройства, вообще — закономерностей взаимодействия человека со страной, которую ему предстоит объехать (заведомо не полностью) и как-то понять, — тут об исчерпывающей полноте и вообще мечтать нечего; таким образом, автору приходится отвечать еще и на не заданный, но постоянно подразумеваемый вопрос: как возможно полноценное восприятие при заведомой, непреодолимой его неполноте? А добавьте сюда еще и необозримые библиотеки написанного об Италии хотя бы только на понятных тебе языках, которых тоже всех ни за что не перечитать и по отношению к которым тоже необходимо как-то определяться…
Спойлер: возможно. Еще более сильный спойлер: возможно оно на путях пристального внимания к каждому из актов восприятия, к тем смысловым пластам, которые в него укладываются; к структуре каждого проживаемого момента. При этом в принципе не так уж важно, сколько городов ты объедешь и опишешь — тридцать пять ли, как повезло Дмитрию Бавильскому осенью 2017 года (а могло бы быть и сорок, да хоть шестьдесят, были бы время да деньги), или, например, один-единственный, как устроил сам себе тот же автор несколькими годами ранее с Венецией — а мы знаем об этом из его вышедшего в 2016-м «венецианского дневника эпохи Твиттера» «Музей воды». Неисчерпаемость — и репрезентативность пережитого — в любом случае гарантирована.
Тем более что в ситуации превосходящего человеческое разумение избытка всерьез встает задача не охвата, но отбора: «В Италии слишком много всего, — пишет автор, уже вернувшись из путешествия и подводя ему итоги, — из-за чего приходится намеренно сужать интерес, отказываться от параллельных линий и необязательного избытка — того, что кажется лишним с позиций вот этого сегодняшнего дня, который тоже минет, вполне способный принести изменения привязанностей». Неполнота здесь прямо-таки требуется.
Ну, то есть, решение возможно на путях полноты не экстенсивной, но интенсивной: внутрь и вглубь. И тут уж у Бавильского средь ныне пишущих-и-путешествующих соперников мало — если есть вообще.
Но в целом я бы назвала его итальянские книги — и венецианскую, и эту, многоохватную — еще и практическими пособиями по постановке взгляда. И даже, пожалуй, в первую очередь. В этом отношении «Желание быть городом» видится мне не просто выпадающим из ряда всего написанного об Италии и о путешествиях по ней, но в некотором роде и более важным, чем основная масса итальянских травелогов: о путевых впечатлениях, о достопримечательностях, об исторической памяти написаны необозримые объемы текстов, о систематической же постановке восприятия всего этого… хм… ну даже не знаю. Мне, по крайней мере, другого не попадалось.
А Бавильский делает это именно систематически. У него все очень рационально продумано и выстроено. И тут фрагментарность, видимая спонтанность его письма, скрупулезное, до занудства (до, подумаешь иной раз, дробления взгляда — ну чего отвлекаться на такие мелочи?), фиксирование множества случайностей: «От аэропорта до ж/д вокзала в Римини 22 минуты на автобусе № 9 и два евро за билет…» — не должны вводить в заблуждение: все эти случайности и сиюминутности включены в систему и работают на нее. Не должно вводить в заблуждение (совершенно искреннее, верится) и признание автора на одной из первых страниц книги в том, что он задумывал путешествие «без плана и правил». Отсутствие такой жесткой сетки — явно затем, чтобы застать реальность врасплох. Чтобы она — свободная от предписаний — тем доверчивее раскрывалась наблюдающему взгляду.
Чем случайней — тем, как задолго до нас сказано, вернее.
Италия же с ее эстетической и исторической насыщенностью оказывается в этакой привилегированной средой для такой отработки восприятия, для выращивания чуткости, а ее тщательная откомментированность дает возможность — хочется сказать: настоятельную возможность — вступить с предыдущими комментаторами в диалог и спор. С чего, собственно, автор и начинает — открывая книгу своего рода декларацией о намерениях, о принципах, на которых он будет строить свое повествование (в отличие от Павла Муратова, тщательно изгнавшего всё личное из «Образов Италии», которые послужили основным стимулом к написанию книги Бавильского).
Бавильский — которому вообще свойственно ускользать из хорошо обжитых (другими) культурных ниш и подвергать ревизии принципы любого жанра, в котором он берется работать (а работал, кажется, во всех мыслимых, от поэзии и драматургии до романистики и эссеистики, не говоря уже о критике, журналистике и жанре жанров — дневнике, даже разных дневниках: живой журнал, фейсбук, твиттер, инстаграм… — все это разные модусы дневникового высказывания, даже разные типы интонаций) — переформатирует сам жанр травелога.
Прежде всего: «эпоха твиттера» — то есть социальных сетей с разными типами записей — позволяет автору, используя все эти сети как инструменты, улавливать процессы восприятия с разными скоростями и разными уровнями обобщения; разные стадии смысловой обработки, которой подвергается сырье впечатлений, смыслового их созревания. Он как бы приоткрывает дверь в лабораторию, позволяя читателю наблюдать процесс этого созревания — почти участвовать в выработке окончательного продукта. Прием, отработанный еще в «венецианской» книге: каждая городская глава получает структуру в соответствии с разными электронными (и, надо думать, бумажными) инструментами, включенными в работу. Открывается она (как набором ключей, большой их связкой) беглыми черновыми набросками в твиттере (преимуществ два: первое — жесткие ограничения по объему, значит, надо если и не изъясняться формулами, то хватать самое существенное или самое броское; второе — автоматическая датировка записей с точностью до минуты. Это важно не только в смысле документирования впечатлений: таким образом замеряется еще и скорость ориентирования в новой среде, прослеживаются его траектории. Хоть графики выстраивай). Далее следует основательное продумывание прожитого, соответствующее формату живого журнала. А в конце — подведение итогов и включение сказанного в большие контексты: диалог с авторами, имеющими какое бы то ни было отношение к тому, о чем идет речь в соответствующей главе (это не обязательно город — это может быть, например, искусство и его восприятие, которые автор обсуждает со Шкловским и Бахтиным), и / или «цитата для послевкусия» (так, например, Равенну автор рассматривает вместе с Филиппом Жакоте, цитируя соответствующую запись из его «Самосева»). И это уже, кажется, формат карманного бумажного блокнота, куда заносятся — чтобы были под рукой — нужные для дела личного понимания записи и выписки.
В результате книга чем-то родственна комментируемой ею самой Италии: сложноорганизованностью и многоуровневостью, тем, что состоит, подобно стране, из текстов-городов, текстов-поселков, текстов-дорог между ними, текстов-остановок на этих дорогах.
Далее — в прямой связи с первым: человек воспринимающий, со своими особенностями взгляда и памяти, со своими пристрастиями, биографическими подробностями, личной памятью и начитанностью (текст прошит цитатами, отсылающими к разным пластам читательского опыта автора, к разным сторонам его ассоциативной сферы), с телесными состояниями… — важен Бавильскому как принципиальная часть наблюдаемого пейзажа (культурного ли, природного, — все равно), от присутствия которого меняется сам пейзаж. То «личное», которое тщательно изгоняет Муратов, Бавильский инструментализирует. У него ничего не пропадает. Всего человека в целом (самого себя, кого же еще) он берет как оптический прибор для рассматривания (широко понятого) пейзажа и посвящает много усилий тонкой настройке этого прибора. (В результате, правда, именно этот прибор и окажется целью всех усилий. Опять спойлер?)
Да, еще: постановка взгляда, при всей ее важности, — тут только часть дела. Не в меньшей степени «Желание быть городом» — еще и философия путешествия как предприятия, собирание (в ячейки пережитых событий — чтобы крепче держалось) своих соображений о его смыслах. (Вот, попав в задержку рейса при вылете из Москвы в Италию, автор рассуждает: «Задержки или остановки в пути проявляют, выявляют, почти до каких-то материальных величин, густой экзистенциальный замес, оставляя человека один на один даже не с обстоятельствами, но с самим собой».) Теоретически, такие соображения — а их множество — можно было бы собрать в отдельное эссе (сборник таковых), но это было бы чересчур искусственно — не в правилах автора: мысль ему интереснее, будучи растворенной в событиях, в предсмысловых движениях, в ее возникновении из чувственных истоков и вообще из всяких случайных стимулов. (Шепнуть ли, что такое даже интереснее Италии?)
В конце концов, случись другие стимулы — и мысли были бы другими.
Ну и наконец: путешествие важно автору (в традиционном смысле самопознания, но также и) как предприятие антропопластическое: как система усилий по изменению человеком собственной формы. «Мы прививаем себе эти путешествия, точно оспу. Ставим эксперименты на себе. Добровольно облучаемся чужими излучениями да еще и тратим на это деньги, изучаем свои реакции на снижение уровня инерции, переходящей в невидимую усталость. Способствуем выработке антител, позволяющих превозмогать недорисованность российских просторов».
Поддаться ли все-таки соблазну сказать, что и это (и практика, и рефлексия ее) — куда интереснее многократно описанной другими Италии? В конечном счете, именно Италия тут — при всей ее красоте, значительности, ценности — оборачивается инструментом… Хотя да: наверное, незаменимым.
Вот мы все говорим о зрении да о разного рода оптических метафорах. А между тем, хотя книга иллюстрирована, в ней, на все ее пять с половиной сотен страниц — ни единой фотографии. И это при том, что автор, как давно знают читатели его блогов, фотографирует, улавливая подробности окружающего мира, постоянно, виртуозно и, дерзну сказать, профессионально, независимо от того, что (в прямой связи с тем, что) принципиально использует при этом исключительно камеру смартфона — никакой сложной техники, все важное может быть схвачено — и схватывается — простыми средствами. Нет, не увидеть нам на сей раз Италии глазом смартфона Бавильского: все иллюстрации к книге сделал художник и путешественник, знаток Италии Валерий Сировский (и вообще-то они — не столько иллюстрации, показывающие, о чем речь в тексте — будто мы этого и так не видим! — сколько второй сопровождающий голос, собственные сны Сировского об этой стране). И это опять-таки принципиально.
Во-первых, автору важно было сделать слово самоценным, переложив на него и те задачи, которые обычно выполняют несловесные искусства — рисунок, фотография, низводясь тем самым до уровня занятий вторичных, комментирующих. Бавильский два этих потока высказывания разводит, освобождая друг от друга. С собственными визуальными комментариями автора к итальянской экспедиции читатели по сей день имеют возможность познакомиться в социальных сетях, куда Бавильский и во время путешествия, и после него грузил фотографии. А вот и во-вторых: таким образом книга оказывается разомкнута по отношению к своим контекстам. Она становится частью некоторого гипертекста, у которого есть и словесные, и несловесные компоненты, способные быть воспринятыми и по отдельности. (Вообще, мне кажется, «гипертекст» — одно из ключевых понятий для понимания книги, поскольку в ней как большой гипертекст из разноустроенных компонентов читается и сама Италия: города в ней отсылают к картинам и фрескам (и к фильмам, музыке, текстам), те, в свою очередь — к городам, культура — к природе, а та в ответ — снова к культуре, оригиналы — к комментариям, а те — к новым оригиналам… Внутренний глаз постоянно делает скачки, переключает ракурсы, меняя и объекты видения, и его масштаб, и его скорости. Вся книга, на самом-то деле, один большой, сложный акт чтения: причем не одной только итальянской культуры с ее памятью и ландшафтами, но — тем же взглядом — и культуры русской, читающей, комментирующей, придумывающей Италию.)
При потребности в комментирующем сказанное видеоряде, в опоре на него «Желание быть городом» можно читать параллельно с обильно иллюстрированными блогами автора. Но это совершенно не обязательно (это не сделает понимание лучше — как, впрочем, и хуже: это сделает его просто другим). Тем более, что, чувствую я, замысел тут состоял еще и в том, чтобы дать читателю его собственную свободу: чтобы по словесным описаниям каждый мог представить себе свою личную Италию, прожить ее как свою внутреннюю форму, отождествиться с ней — и исполнить таким образом собственное, тайное желание быть городом.
Механизм, усваивающий время
Глеб Шульпяков. Запад на Восток. — М.: Эксмо, 2020. — 320 с. (Серия: Гений места. Проза про писателей)
Тексты, составившие новый сборник эссе прозаика, поэта и журналиста Глеба Шульпякова, выходившие в разное время в разных местах и теперь сложенные автором в один тематический комплекс, в каком-то смысле тоже травелогичны. Они не то чтобы о перемещениях в пространстве (хотя перемещения разных типов в каждом из них так или иначе происходят), но пространство во всех этих текстах становится ведущей, организующей фигурой внимания. Подобно Дмитрию Бавильскому (до некоторой, конечно, степени, — смысловые стратегии у этих авторов разные), Шульпяков не столько тематизирует пространство, сколько инструментализирует его, превращает в способ понимания событий и явлений, по существу, непространственных — но при этом вписанных в пространство и способных быть по нему прочитанными. Совсем обобщенно и коротко (с неминуемыми упрощениями) говоря, через пространства он осмысливает время. Прослеживает формы его проживания и накопления, сгущения и затвердевания в предметах.
«Изба, — пишет Шульпяков, — есть механизм, усваивающий время, так мне, во всяком случае, представляется. Естественное старение материала — то, как оседают венцы или замысловато тянется трещина: как уходит в землю валун, на котором крыльцо; как древесина становится камнем, куда уже не вобьешь гвозди, — во всем этом есть время, его равномерное, слой за слоем, откладывание в прошлое. Туда, откуда, как из годовых колец дерево, складываются настоящее и будущее».
Поскольку составом пространств, топосов и локусов, о которых идет речь в книге, распоряжаются скорее едва друг от друга отличимые судьба и случай, чем расчет и план, самое главное здесь — не траектория авторских перемещений (она, если ее выстраивать, выйдет вполне причудливой: «счастливая деревня» автора в Тверской области, на Валдае, и ее окрестности — поезд от Берлина до Бонна — московские улицы — усадьба Берново под Тверью — деревня Вятское под Ярославлем — земля предков автора, Саметь в Костромской области — Кемерово — Углич — Стамбул… словом, можно даже и не выстраивать), а тот принцип, по которому пространство становится способом выявления, собирания, прояснения своих содержаний.
Эти содержания далеко не всегда напрямую связаны с тем, что произошло в месте, актуально проживаемом наблюдателем. Связи тут куда сложнее и опосредованнее.
Так, над судьбой ленинградца Хармса, который «превратил страх в литературу, а литературу — в его документ», Шульпяков размышляет — нет, не в Петербурге, как было бы естественно подумать, но с помощью поезда, несущегося по Германии. Он даже не сразу в этом признается и долго говорит о своем герое без всяких географических привязок — пока не застает себя за мыслью: «…двадцать пять лет назад я не мог и подумать, что буду писать о Хармсе в немецком поезде, потому что и Хармс был под запретом, и границы закрыты, и Берлинская стена казалась вечной. Двадцать пять лет назад никто не мог и подумать, что Берлин снова будет единым городом и что “советская Германия” исчезнет с карты мира, как наваждение. Что наш человек будет свободно перемещаться по миру.
Однако все случилось так, как нельзя было и представить.
Хармс издан. Берлин свободен, я еду в немецком поезде».
Так мысль о Хармсе и главных темах его жизни оборачивается рефлексией об истории ХХ века, об истории вообще, о непредсказуемости ее хода, о том, как меняется во времени восприятие текстов, о страхе и свободе. («Хармс минус страх есть чудачество, эксцентрика. Свобода складывать сюжеты и жесты без логики. Именно так воспринимают Хармса сегодня, именно так хотели его воспринимать и мы в студенчестве. Когда все снова, как после 1917-го, разорвалось, разлетелось и по-новому сошлось, и перемешалось. Когда жизнь в Москве стала непредсказуемой, когда привкус абсурда витал в воздухе».)
Казалось бы, какое отношение все это имеет к поезду, пересекающему расстояние «между двумя столицами Германии» — расстояние между которыми «почти как между Москвой и Питером», что само по себе наводит на мысли о русской истории? К пространствам за окном, надо думать, — не очень большое. Но, видимо, несущийся по ним поезд помог соединить ассоциативной связью то, что до тех пор не соединялось. И чтобы понять и прочувствовать все это именно так, именно в той связи, какая стала видна тогда, — необходимо было ехать в немецком поезде.
У Москвы своя смысловая картография. Улица Куусинена приводит Шульпякову на ум жившего там поэта Евгения Рейна, Новый Арбат от почтамта до Дома книги возвращает памяти девяностые годы и тогдашних собратьев автора по торговле на книжном развале, их человеческие типы, их судьбы. А Петровка и Столешников переулок — конечно, надо было пройти по ним одним сентябрьским утром, чтобы в полной мере прочувствовать порождаемые ими в человеке смыслы — выводят его на тему ностальгии, ее природы, тоски по утраченному, несбывшемуся и невозможному: «Ностальгия — это, конечно, еще и тоска по себе. <…> Можно потерять страну, закопать талант, можно оставить привычное окружение, забыть знакомых и разойтись с близкими, но в этом не будет ностальгии. Ностальгия рождается в тот момент, когда мы чувствуем, что теряем собственную цельность, чувствуем невосполнимость. Ностальгия — это тоска по внутренней полноте и равновесию, по законченности внутренней картины. Примирить то, что распадается на части, вспомнить то, чего не было». Через русскую провинцию он, понятно, читает русскую историю и русские судьбы: целый раздел в книге посвящен местам, связанным с разными яркими людьми, по преимуществу писателями, — скорее, впрочем, людям и уж во вторую очередь — местам их обитания: Николай Гнедич и Петербург, Пушкин и Кавказ, другой Пушкин — Василий Львович — и Москва, Батюшков — и снова Москва, директор Публичной библиотеки в позапрошлом столетии Алексей Оленин и опять-таки Петербург, Александр Островский и костромская деревня Николо-Бережки, где он похоронен… Пространство — по большей части только повод говорить о человеке. Только возможность задать человеку систему координат. Его самого почти не видно.
Но есть в книге одно пространство, в некотором смысле, привилегированное. Точка всех отсчетов. Это — деревня в тверской глуши, где у автора есть дом, и эссе о которой, на правах большого эпиграфа, открывает книгу. Она — оптический прибор совсем особого свойства. Да, у нее есть собственная тема: с помощью своей деревни автор рассматривает прежде всего трагизм и нелепость (одновременно, неразделимо) удела человеческого. Но не только — а, пожалуй, даже и не в первую очередь.
Заодно становится ясным, что пространство и взаимодействие с ним человека — это не про путешествия вообще. Путешествия — всего лишь частный случай такого взаимодействия. И далеко не самый значительный.
По крайней мере, очень похоже на то, что для Шульпякова теперь, после того, как он объездил добрую половину света (так что тут ему вполне можно верить — ему есть с чем сравнивать) самыми интересными и содержательными оказываются места, в которых не происходит как будто бы ничего — в смысле, ничего выбивающегося из рутинного порядка жизни. Именно в таких местах со сглаженным событийным рельефом, удаленных от всего, что мнит себя центром (чего бы то ни было), куда даже и мобильная связь не всегда дотягивается, особенно ясно видны — не заслоняемые событиями и впечатлениями, не зависимые ни от каких перемещений по лицу земли (впрочем, иногда способные быть уловленными с их помощью) — основы существования, его большие константы. Книга, по существу, — о них.
«Мой деревенский быт незначительный, но докучный. Серьезных дел нет, но натаскать и вымести, заткнуть и высушить, приподнять и подпереть, заменить и настроить, протопить — и так далее, и так далее. Вот соседка Таня в лес пошла — а вот уже возвращается с полной корзиной. Только что улетучился с поля утренний туман, пористый и прозрачный, — как с другого конца уже наползает густой вечерний. Но странное дело, это необременительное, быстрое время, наполненное незначительными мелочами — время, утекающее незаметно и безболезненно, — оставляет в тебе ощущение весомости и значимости. Никакими подвигами не отмеченное, оно не уходит в песок, не проходит даром — как то, городское время. А попадает прямиком в прошлое, в его подпол, где и накапливается, зреет…»