Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2020
Максютов Тимур Ясавеевич родился в Ленинграде в 1965 году. Вырос в Таллине. Окончил высшее военное училище (1986), служил в Забайкалье, на Урале, в Монголии. Капитан запаса. Автор книг «Ограниченный контингент» (2013), «Офицерская баллада» (2016), «Спасти космонавта», «Нашествие» (2017) и др. Лауреат ряда литературных премий.
Живет в Санкт-Петербурге. Предыдущая публикация в «ДН» — 2019, № 5.
— Чертово болото. Ты хотя бы предупредил, что сапоги нужны резиновые.
Баранов выматерился, ухватился за костлявую березку, похожую на школьницу-анорексичку, и принялся сдирать промокшую кроссовку.
— Не надо было выпендриваться. Надел бы берцы, как все, — хмыкнул Муса. — Будто не знаешь особенностей среднерусской природы.
— Ага, ты их знаешь, чурка.
— Че-о?! За метлой следи, придурок.
Я почувствовал, как воздух буквально сгущается, насыщенный предгрозовым электричеством, и вмешался немедленно:
— Отставить. Оба заткнулись или отправлю назад.
Баранов поочередно вылил из обувки грязную жижу. Стоял в одних носках на моховой кочке, медленно погружавшейся под его центнером, усугубленным пулеметом Калашникова с полной лентой, и страдал.
Ему никто не помог: не любят Баранова. За хамство, вечную презрительную ухмылку и готовность оскорбить ближнего. Но боец он отменный, когда до дела дойдет — заткнется и будет работать, как бог. Того же Мусу в прошлый раз волок на себе километр, да еще отстреливался. Муса, как из госпиталя вышел, даже харам нарушил — выставил ящик хорошего коньяка. Перепились тогда всем отделом; придурок-программист из технической группы принялся приставать к Диане, рискуя нежным организмом; Дед рвался запустить из окна «иглу» по Спасской башне. Программиста я утихомирил и удостоился благодарного взгляда нашей амазонки; Баранов с Мусой сначала братались, обнимались, взаимно извинялись — и закончили, разумеется, грандиозной дракой, всю мебель переломали. Словом, как обычно. Группа осталась без квартальной премии.
Баранов огляделся. Плюхнулся на кочку — только брызги во все стороны. Стащил носки, выжал, принялся надевать кроссовки. Пробурчал:
— Ты, командир, с кем объект брать будешь, коли нас с Мусой отправишь назад? С девочкой и этим доходягой?
Доходяга, он же Студент, всхлипнул и поправил очки. Дорога через лес давалась ему нелегко: лобик в грязных потеках, камуфляж топорщится, кобура со Стечкиным съехала на задницу. И это при том, что всей нагрузки — фляга на поясе да тощий рюкзак. Я открыл было рот, чтобы урезонить Баранова, но Дарья опередила:
— Слышь, йопта-самец, девочку во влажных снах ищи. Я такой же сотрудник, как и ты, только мозги не пронюхала.
Баран побагровел: тот случай с пропажей пакета кокаина из вещдоков висел вечным клеймом; а Муса спросил:
— Почему «йопта»?
— Ну, не «альфа» же.
Муса гыгыкнул, а очкарик промямлил:
— Вообще-то, сударыня, в греческом алфавите отсутствует «йопта». Возможно, вы имели в виду девятую по порядку букву «йота»?
— Что имела, то и ввела. А ты кончай свои интеллигентские бзики: «сударыня», «вы». Я тебе не сударыня, а боец Вдовина, понял?
Студент совсем скис. У Дарьи пунктик по поводу полового равенства; она и стрижется почти налысо, и косметикой не пользуется, да только четвертый размер никаким камуфляжем не спрячешь.
Пока Баранов толстыми пальцами раздирал узлы на мокрых шнурках, я достал из-за пазухи карту, пытаясь определиться на местности. Потом вытащил из кармана древний компас, обнаруженный мной в кладовке; стрелка растерянно бегала по кругу то в одну, то в другую сторону. Сломался, черт. Или вправду место здесь проклятое?
Я поглядел на небо: равномерная серость, гадящая мелкими каплями, где солнце — хрен его знает. Муса проницательно заметил:
— Заблудился, командир? А я говорил: не надо технарей слушать. Перестраховщики: рацию нельзя, навигатор нельзя — засекут. Чем они засекут? И пешком через болото зря поперлись. Надо было по дороге: джипом вынесли бы ворота, всех заморочек — на пять минут.
— Муслим дело говорит, — заметил Баранов. — Откуда сканеры у этих растаманов? Видал я индуистов в телевизоре: тощие, грязные, телефоны из глины вылепят, кнопки палочкой нацарапают. Одно слово, дикари.
Стрелка компаса вдруг прекратила шарахаться, словно пьяный морячок в увольнении, и уткнулась в очкарика. Студент шмыгнул и тихо сказал:
— Не индуисты, а скорее буддисты. Псевдотибетская школа, следующая учению «Персиковый сучок».
— Сучок, — хмыкнул Баранов. — Почти как ты, Муса.
— Но-но! — вспыхнул аварец. — Ты ислам с этой дрянью не путай.
— Да один хрен, Азия. Индусы, буддисты, грешные морды.
— Кто?!
— Я видел. Ходят, лупят в барабаны, сами в оранжевом, что твои узбеки-асфальтоукладчики, только к жилетам рукава присобачены, и вопят: «Хари грешны! Грешны хари!».
Студент вновь всхлипнул. То ли уже пожалел, что согласился участвовать в операции и понял, что при первом шухере у него шансов выжить нет, то ли просто хронический насморк у сопляка.
— Согласно Алому свитку Бхогта-ламы, просвещенный умеет принимать и распознавать любые эманации, — пояснил очкарик, — в том числе радиоизлучение. Машины и вертолеты они засекают издалека. Это я рекомендовал отказаться от технических средств при поиске, чтобы не обнаружить себя.
— Так вот кому мы обязаны, — ядовито заметил я. — Ну спасибо, умник. И как теперь нам отсюда выбираться? Куда идти?
Студент вжал головенку в плечи. Баранов глубокомысленно заметил:
— Надо ель найти. У нее мох с северной стороны приклеен, меня в школе учили.
— Чего ты врешь, — захохотал Муса. — В какой еще школе? Все знают, что ты прямо таким на свет вылупился: большим, тупым и с пулеметом.
Баранов вскочил, опершись на приклад, но возразить не успел: Дарья шикнула:
— Тихо. Слышите?
Над лесом разнесся крик тепловоза; потом долетел перестук колес — торопливый, словно пульс перед случкой; Вдовина подняла грязный палец:
— Это «Сапсан», на Питер. Гудит перед станцией, чтобы на рельсы не лезли. Глянь карту, командир: где железка?
Все-таки толковая она девка. Я разыскал станцию на карте, повернулся лицом на звук и тут же сориентировался. Махнул рукой:
— Туда. Полтора километра.
Повернулся к Дарье, тихо сказал:
— Молодец. В правильной школе училась, не то что некоторые двурогие.
Она вдруг зарумянилась и хмыкнула:
— Спасибо на добром слове, командир. Только это не школа. Отец у меня охотник, брал иногда по тайге побродить. Полезная практика.
Баранов накинул ремень на шею, сложил руки на пулемете и кивнул:
— С богом. Пощекочем махатмам ихние ганди.
* * *
Дарью отец-отставник брал в лес. Учил разжигать костер с одной спички и дарил поляны с ярко-оранжевыми жарками, таежными розами.
Баранов-старший, деревенский тракторист, таскал сына на дальний луг, за березовой рощей — косить сено для коровы. Там звенели косы, хрумкая мокрой травой, и пели басом шмели. Потом отец корову пропил, а сам угорел по пьянке.
Мне было лет девять, когда в пионерском лагере мы готовились в двухсуточный поход: брали не всех, а только лучших по поведению и сдавших зачет насчет ориентирования с помощью компаса и мха с северной стороны. Потом вожатый Степан привел счастливчиков на склад получать амуницию: старые, выгоревшие палатки пахли хвоей и плесенью. Стальных колышков не было и половины, да и те — гнутые, ржавые. Я вызвался в помощники к Степану — рубить молодые стволы орешника для новых колышков. Топором он орудовал споро. Я попросил:
— А можно мне?
Вожатый распрямился. Стащил зеленую куртку с эмблемой «ССО», связал узлом рукава на поясе:
— Жарко. А ты умеешь? Рубанешь еще по ноге, отвечай за тебя.
— Конечно, умею. Я и дрова сам дома колю.
— Ишь ты. Помощник, значит, бате.
Я промолчал. Ухватил гибкий ствол, пригнул, срезал одним ударом. Потом еще и еще.
Тащил в лагерь охапку терпко пахнущих шоколадных стяжков и жмурился, слушая скупую похвалу.
Лагерная жизнь мне нравилась, даже утренняя линейка и тихий час. В этих дурацких ритуалах был какой-то древний, глубокий смысл; было ясно, что произойдет через час или два: распорядок дня был написан на информационном щите. Не знаешь, что тебя ждет в будущем, — подойди к фанерной скрижали да прочти.
Ночью нам запрещалось выходить из палаты, для всяких небольших нужд полагалось ведро. Но мочиться в ведро было западло, и мы приспособились перочинным ножом снимать накинутый снаружи крючок и ходить в уличный сортир. В этих походах был вызов, пойманным грозило наказание — и мы пробирались по скрипучим доскам веранды, как по минному полю, дрожа не столько от ночной сырости, сколько от адреналина и колотящего в уши пульса.
Той ночью я пошел один, без напарников. А когда возвращался — увидел желтый свет в окне вожатской. Не удержался, поднялся на цыпочках и заглянул: Степан сидел с гитарой на коленях, докуривал сигарету; из распахнутой форточки тянуло табаком, портвейном и еще чем-то, волнующим и непонятным. На кровати, забравшись с ногами, сидела воспитательница пятого отряда, учительница химии, что ли, из нашей школы; она была совсем голая, только на плечи накинута куртка с эмблемой ССО.
И она говорила обо мне.
— Как хвостик за тобой всю смену. Слушает, рот открыв.
— Да ну, показалось. Мальчишка, как все.
— Нет. Остальные к тебе просто с восхищением, а этот — как к богу.
Воспитательница хихикнула.
— Я бы сказала, как к богу-отцу. Отсутствующему в его жизни.
— Разве он сирота? — удивился Степан.
— Знаешь, лучше бы был сиротой. По крайней мере, без иллюзий.
Я тихо пробрался в палату и проплакал до подъема.
* * *
Шеф нашу группу называет «сплошной оксюморон». Трудно найти более разных, настолько не совпадающих индивидуумов. В любом нормальном спецназе нас разогнали бы немедленно, распределив личный состав по другим подразделениям. Потому что по всем правилам мы должны были самоликвидироваться в первой же операции, перерезав друг друга.
Но когда доходит до дела, лучше нас нет — именно потому, что мы такие разные. Да и к спецназу мы никакого отношения не имеем — если не вспоминать послужные списки.
Наш отдел частной охранной конторы на бумаге не существует; ни в одном реестре вы его не найдете, а по адресу числится закрытый институт. При проведении особо деликатных операций нам выдавали корки МВД или ФСБ; бывало, что к моей группе подключали одинаковых с лица молодцов в сером, молчаливых и многозначительных; в пекло они не лезли, а болтались где-то рядом, чтобы отмазать при необходимости, но такое бывало редко. На моей памяти — дважды.
В первый раз — когда в питерском гей-клубе мы брали чемоданчик, подозрительно похожий на тот, что носят за президентом (открывать было запрещено категорически). История вышла анекдотичная: нам пришлось идти в местную «Голубую устрицу» под видом скучающих итальянских туристов, приехавших из реальной Венеции в контрафактную. И если Муса, Дарья и даже я выглядели аутентично (я надел темные очки, не брился три дня и косил под пожилого донжуана-мафиози), то Баранову пришлось непросто: его рязанскую морду никаким искусственным загаром не замаскируешь, а крестьянские ухватки не скроешь под пиджаком от Живанши; кроме того, без пулемета он выглядел растерянным и не знал, куда девать руки. Зато на утонченных представителей болотной столицы наш Геркулес произвел неизгладимое впечатление: его угощали выпивкой и пытались разговорить; но так как из экспресс-курса языка Данте в тупой башке застряло только «si», то соглашался Баранов на многое, если не на все — слава богу, он не понимал, что ему предлагали. Информатор все изложил верно, и операция заняла от силы пять минут, а хлынувших на улицу вслед за Барановым новоприобретенных обожателей аккуратно отсекли серые, вызвавшие на поддержку ментов. Я в очередной раз похвалил себя за предусмотрительность, так как заранее велел Баранову заткнуть слуховые отверстия наушниками, в которые по моей просьбе оператор непрерывно рассказывал древние анекдоты, — и гигант не слышал ни того, что ему нежно шептали внутри клуба, ни того, что кричали вслед уже на улице, иначе дело кончилось бы геецидом.
В другой раз было не так весело. На заброшенной базе ВМФ под Владивостоком случилась утечка из хранилища ядерных отходов; взрывная мутация породила жутких монстров, уже подбиравшихся к хранилищу торпед с ядерными боеголовками; официальные структуры по каким-то мутным высшим соображениям задействовать было нельзя, и именно нам пришлось вытаскивать группу военно-морского НИИ. Вернее, то, что от нее осталось. Эту историю я до сих пор не могу вспомнить без содрогания; когда переберу, мне снится кошмар: Баранов в одном тельнике, лупящий длинными очередями по извивающимся черным телам, ползущим по каменистому берегу; Дарья с совершенно безумными глазами, пытающаяся запихнуть шевелящиеся кишки обратно в распоротое брюхо капитана второго ранга; Муса, отсекающий тесаком выросшую вдруг из его плеча третью руку, и ослепительный шар объемного взрыва спустя секунду после того, как я подал сигнал, что все вышли…
Потом была полугодовая реабилитация; стены, обитые мягкой тканью, похожей на розовое ватное одеяло; бесконечные капельницы, выводившие радиацию. Мы потеряли двоих, а Деда так и не отпустило: с тех пор его держат в отделе исключительно из жалости, без допуска на участие в операциях; мне до сих пор не хватает его мудрых подсказок.
В этот раз никакого прикрытия не намечалось: у нас вообще отобрали документы, что было хреновым признаком. Начальник отдела прятал глаза и бормотал:
— Пойми, заказчик с таких вершин… Не поверишь, если скажу, а сказать я не имею права. Там у них свои расклады, своя возня: если конкуренты пронюхают — будет большой бенц. Отдел точно прикроют. А нас зачистят всех, чтобы исключить утечку.
— Гонишь, — не поверил я. — Как без нас-то?
— Обыкновенно. Незаменимых нет, как говаривал товарищ Коба. Слыхал, как вагнеровских слили в Сирии? То-то.
— Значит, не будет прикрытия. А хоть легенда какая? Мы же с оружием, что нам ментам объяснять при случае?
Шеф скривился, будто дернул раствор йода вместо любимого вискаря. Пробурчал:
— Если вы к ментам попадете, то я сам вас зачищу. Ничего личного. Все серьезно, дружище. Зато премиальные — два годовых оклада. И вертолет, наконец, заменим, а то на этом уже движок страшно включать, неровен час — лопасти поотлетают.
Тут он прав: в нашей «вертушке» чихать боишься, землю сквозь дырки в полу видно. Но это какие же деньги заказчик платит, раз шеф готов на два годовых расщедриться?!
— Так чего надо клиенту? Лондонскую биржу взорвать? Гарем у саудовского принца выкрасть?
— Если бы, — кисло сказал шеф. — Твоих балбесов водкой не пои — дай чего-нибудь повзрывать. Девочку надо вытащить из одного гиблого места.
Шеф кинул конверт с фотографиями. Обыкновенная ссыкушка лет шестнадцати. Пожалуй, даже симпатичная, если бы не пирсинг в самых неожиданных местах и татухи по всему организму. С волосами она экспериментировала особенно охотно: то розовая, то синяя, то какие-то грязные колбаски. Как его, дреды.
— Этот самый свежий.
Стрижка совсем короткая, выбрит какой-то иероглиф на макушке, черная банка энергетика в руке. И глазищи! Огромные.
— Откуда ее вынимать-то? Из наркопритона? Борделя на Рублевке? Или к игиловцам сбежала, не дай бог?
— Эх, — вздохнул шеф.
Встал, подошел к сейфу, загородил широченной спиной — да только звяканье и бульканье таким образом не замаскируешь.
Сел обратно за стол, поморщился.
— Если бы ее всего лишь из Сирии вынимать — я бы счастлив был.
— Ну, не томи. Где она? В джунглях, у наркобаронов? Или в Антарктиде?
— В Подмосковье. Заброшенная турбаза металлургов.
— Тю, делов-то, — облегченно выдохнул я. — Сейчас группу подниму, через два часа привезем, если без пробок.
— Не спеши. Она там. И в то же время — нет. Ходили уже, специалисты покруче нас.
— Кто это? — ревниво сказал я. — Семёнов из Главного управления?
— Нет. На поиск заточенные. С собаками, с образцами ее ДНК. Каждый сантиметр обнюхали. Ни ее, ни вообще людей.
— Значит, не там ищут.
— Там! Она оттуда звонит. Засекают сигнал: с турбазы. Раньше часто звонила, просила ее не искать. Вот, с ее мобильника.
Еще одна пачка фотографий-селфи, совсем тонкая. Те же глазищи, короткая стрижка. На одной за девчонкой — человек десять, руками машут, улыбаются. Молодые, пожилые, разные. На фоне старого плаката в стиле соцреализма: здоровенный пролетарий и облупленная надпись «Во исполнение решений XXVI съезда КПСС дадим стране металл!».
— Тогда нужно засаду. Может, они там в пещерах прячутся. Или приходят откуда.
— Делали.
— И что?
— И все. Поисковая группа исчезла, тела не обнаружены.
Я присвистнул. Гнилая тема.
— Снимали?
— А ты как думаешь? Пусто на записи. Правда, есть кое-что. Сейчас покажу, только вместе с экспертом будем смотреть.
В дверь поскреблись. Еле слышно: так робкий троечник просится в кабинет директора школы.
Тогда я познакомился со Студентом — хотя на самом деле очкарик оказался кандидатом каких-то ненужных наук и буддологом. Я сначала не понял: удивился еще, неужели есть специалисты по будкам. Собачкам новых русских евроремонт будок обеспечивают, что ли?
Очкарик долго бормотал про древние буддийские практики, какие-то нирваны, ниббаны, джаны и прочие хреновины, про школу Бхогта-ламы, самую продвинутую. Признаюсь честно, я даже задремал.
— …таким образом, мир иллюзорен, его не существует. Вернее, он существует только в сознании наблюдателя, которого тоже на самом деле нет. Боль, страдание, голод, неудовлетворенность — ничего этого нет. И колесо…
Я очнулся. Пробурчал:
— Конечно, на колесах сидеть — так никого и ничего существовать не будет.
Студент сбился. Поправил очки, не сразу продолжил:
— Я про колесо сансары, бесконечное кольцо перерождений. И чтобы из него вырваться, надо избавиться от иллюзий материального мира. Это — единственный путь для человека, чтобы обрести счастье, ибо жизнь в принципе — инфернальный путь страданий.
— Странно, — задумчиво сказал шеф. — Дерьма, конечно, в жизни полно. Но вот в детстве? Разве мало хорошего было? С уроков, там, на футбол сбежать. Или папка, например, маленького меня на плечах носил. Счастливый я был тогда, точно. Сверху все видно; едешь, как на индийском слоне из мультика. Чувствуешь себя властелином мира. Скажи, ведь так, командир?
Я ответил не сразу: горло вдруг будто обхватила петля. Как тогда, когда мы брали маньяка в Ступино. Просипел:
— Не знаю. Не доводилось. На плечах у отца.
Я налил затхлой воды из графина. Пил долго, пока не исчезла удавка. Зло брало на неуместные воспоминания шефа, на сбивчивые объяснения Студента, да на весь мир скопом.
— Херня эти джаны. Не кормить с неделю, чтобы от голода взвыл. А лучше дать по жопе, да ремешком, да раз двадцать. Моментально ваш буддист поймет, что мир реален, а боль ему не кажется. Дурь все это.
Очкарик крякнул, испуганно посмотрел на шефа. Тот выглядел сильно озадаченным. Уже не прячась, достал бутылку из сейфа, набухал себе стакан, вылакал драгоценный напиток одним мощным глотком, как бомж — боярышник. Сказал:
— Тут без поллитры… Будешь?
Я отказался. Спросил:
— Зачем этот заворот мозгов? Какая связь с пропавшей девчонкой?
— Так она туда сбежала. В джаны эти. Давно уже приглядывалась. Чему удивляться: одного Пелевина читает, нет бы Донцову или про магические академии, как нормальные бабы.
— Фух, тогда проще. Лежит под каким-нибудь кустом укуренная и крутится в этом колесе, белочка наша. Просто местность надо прочесать.
— Чесали уже, — хмуро сказал шеф. — Ты все-таки глянь запись. У засады рации отключились, и телефоны были вне связи. Пост внешнего оцепления увидел какие-то сполохи над базой отдыха, пытался связаться — без толку. Потом как-то дозвонились по ватсапу до старшего. Вот.
Шеф вывел на экран картинку: пляшущие пятна и полосы, очень яркие и разноцветные, будто радуга нажралась амфетаминов и пытается укусить себя за хвост; наконец, появился темный силуэт — почему-то вверх ногами. Начал расти, словно для селфи использовал палку длиной метров десять; потом палка стремительно укоротилась, стала длиной с руку снимавшего. Парень с незапоминающимся лицом, с буквой «В» над нагрудным карманом (я сразу признал символику спецотряда «Василёк», серьезные мужчины). Изуродованное ужасом лицо заполнило весь экран:
— Ребята, бегите отсюда. Это хуже смерти.
— Серёга, — хриплый голос принадлежал, видимо, кому-то из внешнего оцепления. — Серёга, что там у вас? Свет какой-то, вой.
— Бегите! Времени нет совсем.
— Да куда бежать-то?
— Из этой вселенной.
Голова Серёги вдруг принялась распухать, как воздушный шар, заполнила весь экран — и взорвалась, разлетелась на разноцветные конфетти.
Экран погас. Я смотрел на серое и пустое, переваривал.
— Бред. Может, это шутка чья-то? Тех же ребят из «Василька»? Смонтировали фигню, чтобы нас подколоть. Или подставить, все же конкуренты.
— Проверяли, — печально сказал шеф. — Подлинник.
— А зачем заказчику эта мокрощелка? Мало, что ли, в эскорте приличных девиц? И покруче, чем цыпленок в железяках.
Шеф вздохнул:
— Она ему не девка. Она ему дочь.
Я вновь хотел присвистнуть, но вспомнил про премиальные и удержался.
— Мутное дело. Стремно так-то.
— Ну, ты и не в таких передрягах бывал, верно? Давай, дружище, только на твою группу надежда.
Ага. Двойной годовой просто так не дают.
Ладно.
* * *
Из леса мы выбрались метрах в двухстах от объекта. Пошли по разбитой дороге: древний асфальт растрескался, покрылся глубокими бороздами, как ладонь крестьянина; в кюветах ржавели остовы разбитых машин — такую картину я наблюдал в кавказской командировке. Пахло ежевикой, ржавчиной и старым пожарищем; на меня вдруг нахлынуло: мотающееся на ухабах тело «Камаза», натужный рев двигателя на подъемах и жуткое предчувствие фугаса под колесами…
— Что там за перец? Эй, командир, заснул?
Я вздрогнул. Дорога упиралась в доисторический бетонный забор, секции покосились — какие внутрь, какие наружу, какие вообще упали; они напоминали возвращающихся со свадьбы из соседней деревни подгулявших гостей. Скрипели на ветру стальные конструкции гигантской арки над воротами: там когда-то была надпись, но буквы частично отвалились, и получилась какая-то абракадабра.
Баранов принялся шевелить губами: у него сохранилась детская привычка читать уличные вывески вслух.
— Э-э… ментальный ом един мета лугов. Чушь какая-то.
— Я не про то, — Дарья нервно повела стволом автомата. — Вон сидит.
Теперь и я разглядел: под вывеской скрючилась фигура в тулупе. Сторож, что ли?
— Баранов, Муса, прикрываете, — сказал я. — Студент, не суетись. Вдовина, за мной.
Дарья ступала мягко, словно кошка перед прыжком; автомат она держала стволом вниз, как ненужный зонтик, но я-то знал, сколько десятых долей секунды ей понадобится для первого выстрела, если чего; сам я аккуратно, без щелчка, сдвинул флажок предохранителя вниз и всунул палец в скобу спускового крючка.
Было тихо, если не считать размеренного скрипа ржавого железа, — ни птиц, ни далекого грохота железной дороги; бесшумно падали мелкие капли дождя, желтыми лишаями пялился кривой забор… Сторож вздрогнул и поднял лысую голову: он оказался азиатом, довольно старым, узкие глаза прятались в сетке морщин на печеном лице.
— Слышь, отец, ты чего тут делаешь?
Азиат молчал, щурясь на меня; теперь я разглядел, что глаза у него мутные, словно пораженные катарактой, а на подбородке болтается крысиным хвостиком заплетенная в косичку седая бороденка.
Группа подошла. Баранов буркнул:
— Тебе вопрос задали, чурка. По-русски хоть понимаешь?
— Зачем так? — вмешался Муса. — Видишь, старый человек. Может, не слышит.
— Ага, еще и глухой.
Старик глядел на каждого по очереди. Казалось, будто он смотрит сквозь нас. Я уже начал злиться, когда он ткнул кривым пальцем в Баранова и произнес неожиданно молодым голосом без малейшего акцента:
— Зря, молодой человек. Оскорблять по расовому признаку — это ни в какие ворота. Где ваш пролетарский интернационализм?
— Что? — изумился пулеметчик.
— Карл Маркс в пальто. Трудно вам придется.
— Будет тут всякий косоглазый…
— Погоди, — перебил я. — Дедушка, вы чего здесь?
— Так охраняю, внучек. Чтобы ни туда, ни оттуда без пропуска. Во избежание.
— То есть турбаза обитаема?
— А как же? Только не турбаза.
«Заблудились все-таки», — понял я. Убрал палец с крючка, спросил:
— А где старая турбаза металлургов, не подскажете?
— Отчего же вежливому человеку не подсказать? Разъясним, конечно.
— И где?
Старик поднял большой палец, словно собирался меня похвалить. Ткнул им за спину и торжественно произнес
— Ордена Полярной звезды Танну-Тувинской народной республики, ордена «Знак Почета» Экспериментальный Дом Единства Металлургических Профессиональных союзов Совета Экономической Взаимопомощи имени товарища Чапаева. Если коротко — ЭДЕМ. Турбаза — это примитивное название. Обидно даже.
— Тьфу ты, — разозлился Баранов. — Чего же ты мозги занятым людям трахаешь?
— Войти можем? — спросила Дарья.
— Чего же не войти, коли пропуска есть? Предъявите пропуска — и пожалуйста.
— Какие еще пропуска? — продолжал злиться Баранов. — Вот врежу сейчас по башке, вахтер хренов.
Дед, однако, не обиделся и не испугался. Улыбнулся и сказал:
— Как это «какие пропуска»? Обыкновенные, с печатью. За подписью товарища Скворцова-Степанова.
— Так, — сказал я, пытаясь ухватить нить. — Значит, есть у территории хозяин? Кому принадлежит?
— Я же сказал — профсоюзам. Жаль, распались, уж тридцать лет скоро. Да и начальство поумирало. Но вы не переживайте, я вам пропуска выдам, если так внутрь охота. Не пожалейте только.
Азиат нагнулся, выволок из-под лавочки берестяной туесок и выдал каждому по шляпке мухомора — рассыпающейся, подгнившей, но сохранившей веселенькую раскраску: белые пятнышки на красном фоне, будто шкура гигантской божьей коровки.
Я посмотрел на трухлявую шляпку, вдохнул тухлый грибной запах и понял, что все это — какой-то несмешной розыгрыш.
— Пошли отсюда, — пробурчал Муса. — Нам еще три часа до шоссе култыхать. А так, глядишь, успею. Сегодня «Анжи» играет.
— Погоди, — вздохнул я. — Надо зайти, осмотреть территорию.
Мы двинулись нестройной кучкой, Баранов пинком распахнул калитку и вздрогнул: она заскрипела жалобно, словно от боли. Студент задержался и спросил у сторожа:
— А как вас зовут, дедушка?
— Борисом кличут, — охотно отозвался вахтер. — Борей. Это если по-русски. А маманя называла…
Окончания разговора я не слышал — ушел вперед.
* * *
Дорожки заросли травой; хрустел под ногами редкий гравий, словно чьи-то останки; вокруг царили запустение и тлен: домишки стояли с окнами, заколоченными подгнившими деревянными щитами, стены облезли, крыши провалились и глотали беззубыми ртами дождь. Площадка, заросшая по пояс травой, была когда-то спортивной — об этом говорили ржавые остатки тренажеров и обвалившиеся футбольные ворота.
Добрели до большого здания то ли клуба, то ли столовой; внутрь заходить не хотелось: вместо крыши торчали обломки перекрытий, словно кости из обнаженной раны.
Я остановился, достал сигареты.
— Перекур пять минут.
Муса и Баранов задымили; притихший Студент испуганно озирался, Дарья осталась у крыльца клуба и что-то искала в жухлой траве.
— Такую страну просрали, — начал Баранов. — Мне батя рассказывал. Он в такой дом отдыха по путевке ездил, только на Кавказ.
— О, Кавказ! — подхватил Муса. — У нас-то другое. Тепло, горы, фрукты. Не то что здесь: холод да гниль.
— Ну да. Русское все сгнило. Знаешь, почему? Потому что все бабки вам, баранам горным.
— Рот закрой, — начал заводиться аварец, но тут вернулась Дарья.
— Посмотри, командир.
И протянула мне черную банку из-под энергетика — свежую, не успевшую проржаветь. Из такой пила разыскиваемая девчонка.
Я глянул на дату: позавчерашняя.
— Так. Экскурсия продолжается.
— И еще, — сказала Дарья. — Там дверь приоткрыта.
Поднялись на крыльцо. Я включил фонарик, посветил в щель: на пыльном полу виднелись следы.
— Входим.
Пошел первым, острым лучом выхватывая из тьмы какие-то куски мебели; прошел метров двадцать, перебираясь через завалы то ли кресел, то ли столов. Последним шел Студент. Он-то и прикрыл дверь, с этого-то все и началось.
Ударил, выжигая глаза, свет — словно мы внезапно оказались внутри солнца; кожа закипела, лопаясь пузырями; пол вздыбился и шарахнул в лицо; я падал навзничь, а в ушах ревело:
— Пора-пора-порадуемся на своем веку…
* * *
В какой-то телепередаче говорили, что молодые отцы поначалу воспринимают младенца как кусок бестолкового, орущего мяса. Лишь постепенно, по мере взаимного взросления, вытирания детской жопки и совместных игр приходит любовь, осознание ответственности и причастности к созданию самого чудесного во Вселенной — человека. Так художник или, скажем, писатель не могут любить пустой холст или чистый лист бумаги: творец должен создать то, к чему будет относиться трепетно.
Отсюда вопрос: а любит ли нас Бог? Или Абсолютный разум, если угодно? Разве мы уже превратились в то, что задумывалось? Или все еще — безмозглые личинки, гадящие под себя?
Моего юного отца призвали в Афганистан вскоре после свадьбы «по залету»: я родился спустя четыре месяца. Когда мне было полтора года, пришел «груз двести». Отца хоронили в закрытом гробу.
Он погиб на необъявленной войне — на войне, которой как бы не было.
Не было и меня на кладбище, но я будто помню это: промозглый сырой ветер, последний дождь вперемешку с первым снегом, три замерзших солдатика, вразнобой салютующих над ямой с оплывающими краями. Патроны у них были холостыми, и все вокруг было холостым, ненастоящим.
Мое первое осознанное воспоминание относится, наверное, годам к четырем: я сижу на полу и сосредоточенно ломаю машинку, которую принес то ли дядя Витя, то ли дядя Володя — их было много, этих дядь, и я постоянно путался. Я отламываю колеса, дверцы, все, что можно, — словно отрываю лапки у мухи; в маминой спальне скрипят пружины, что-то всхлипывает и равномерно чавкает; потом там вопят на разные голоса. После вышел Витя-Володя, заросший черным волосом, и прошлепал в ванную; мама, завернувшаяся в простыню, с распущенными волосами, наклонилась надо мной; я рассмеялся: локон пощекотал щеку. От нее жарило, как от радиатора отопления, и пахло портвейном, табаком, потом и еще чем-то, какими-то жидкостями.
— Сиротки мы с тобой, — сказала мама и заплакала.
В первом классе таких, как я, из неполной семьи, была половина, а на самом деле — больше: у многих папы уехали на заработки в большие шумные города, в какие-то невообразимые снежные дали и возвращались все реже. Мой же отец был всегда рядом: стоило выйти за околицу и взобраться (летом — взбежать по траве с синими пятнами колокольчиков) на холм — как вот она, крашенная голубой краской жестяная пирамидка с красной звездой наверху. К тому времени оградка покосилась, краска облупилась, могила приобрела солидный, исторический вид; отец казался мне каким-то древним героем вроде Пересвета или Гагарина.
А потом отец вернулся. Вернее, то, что от него осталось. Он был в плену, вроде бы даже принял ислам, что позволило выжить; жизнь рабом у нищего афганского чабана была, пожалуй, даже сносной — если сравнить с существованием за покосившейся оградкой. Когда выводили наши войска, он вдруг вздумал бежать и попал на минное поле. Наше минное поле, душманские-то он знал наизусть — пас коз в горах.
Его привезли на инвалидной коляске; я почему-то сразу поверил, что этот неподвижный, слепой, однорукий старик — мой папа. Я взял его оставшуюся руку и положил себе на голову; я долгие годы мечтал о том, что меня погладит по голове отец. Но он не погладил: жесткая ладонь просто лежала на макушке.
Я не знаю, кто на самом деле похоронен под облезлой пирамидкой с облупившейся звездой.
Может быть где-то, в маленьком среднерусском городке, мой ровесник, почти сорокалетний, битый жизнью мужик сидит перед окном, смотрит на грязную, расхристанную дорогу.
И ждет возвращения отца, пропавшего без вести в Афганистане.
* * *
Я вспоминал это и еще многое другое: например, злобного соседского петуха, которого боялись даже собаки — петух был разодет, как гусар времен наполеоновских войн, и горделиво вышагивал по двору. Однажды я разглядел пушистые, невообразимо милые комочки цыплят и полез в соседский двор сквозь дыру в заборе, чтобы потрогать их: кочет избил меня и исклевал самым жестоким образом.
Потом я вспоминал, как лез в трусы к Ленке, пока она допивала из горла; рупор над школьным крыльцом ревел: «Когда уйдем со школьного двора», распугивая звезды, а мы сидели в мокрых кустах, все вокруг пропахло сиренью и портвейном. Я был сильно пьян, периодически залипал и забывал, зачем лезу в трусы одноклассницы, а она поощрительно хихикала.
Потом я очнулся. Я лежал на облаке, как на водяном матрасе; вокруг полыхали разноцветные волны света, гремела какофония из старого рок-н-ролла и композиций «Нирваны». Я встал, поправил автомат и пошел, натыкаясь на каких-то людей с безумными глазами. После оказался в круглом зале, из которого вело множество дверей — закрытых и открытых; за одной, на которой было написано арабской вязью, вдруг закричал Муса:
— Отпустите, суки! Къяхба!
Я прыгнул, распахнул дверь пинком: резко ударило в нос какой-то дикой смесью запахов — мускуса, сандала и гимнастической раздевалки; в полутьме толпились женщины, полуодетые, хихикающие. Я начал пробираться на голос Мусы, который уже не кричал, а повизгивал; меня хватали за рукава нежными пальчиками, прижимались бедрами, уговаривали о чем-то на гортанном языке — я не понимал слов. Дорогу мне перегородила женщина, одетая странно: половину лица прикрывал платок с блестками, над которым сияли густо подведенные глаза; в то же время огромная грудь и обвисший живот были открыты, а шелковые шальвары туго обтягивали толстые ляжки.
— Ты куда?
— Там мой боец. Я должен его спасти.
— Не надо спасать человека от того, о чем он мечтал всю жизнь. Ты прочел надпись на двери?
— Я на вашем не понимаю.
— Там написано: «Благословен тот, кто достиг рая».
Мне было не до разговоров; я довольно невежливо ткнул ее стволом между качнувшимися шарами, покрытыми пахучим потом; она рассмеялась, наклонилась, задрала прикрывающую рот ткань и обхватила ствол яркими, полными губами. Я растерялся, глядя на ее движения; она будто пыталась засунуть калаш прямо в пищевод, чмокала и постанывала; картина была совершенно дикой, но я вдруг почувствовал, как набухает в штанах.
Автомат задергался в моих руках, выгнулся и опал; она выплюнула ствол, который немедленно повис, глядя дульным срезом в землю. Женщина сплюнула чем-то, блеснувшим, словно расплавленный свинец, вытерла рот и улыбнулась.
— Кто ты? — прохрипел я, изумленно разглядывая безнадежно сломанное оружие.
— Гурия. Мы все здесь — гурии. А тебе тут не место.
— А Муса?
— Ему хорошо. Можешь сам убедиться.
Она подтолкнула меня к возвышению; на сцене — гимнастические брусья, очень низко опущенные; мой аварец стоял на коленях, руки его были привязаны к перекладинам, а голова жестко зафиксирована какой-то конструкцией, похожей на струбцину; Муса только вращал глазами и пищал, лихорадочно облизывая губы.
— Ах, какой язычок, — низко прогудела здоровенная бабища, стоящая на сцене, — язычок, язычок, шаловливый червячок. Айда в норку.
Она распахнула полы расшитого золотом халата, обнажив целлюлитные бедра; там, где они сходились, все поросло жестким черным волосом. Его было богато, целый переплетенный куст. Бабища взгромоздилась на брусья, распялив ноги, и принялась подползать, пока лицо Мусы не утонуло в курчавых зарослях; великанша положила ладонь на затылок аварца, вдавила его в себя и застонала.
Меня чуть не вырвало; чернобровая подхватила под локоть и повела к выходу, приговаривая:
— Давай, шурави, иди своей дорогой. Ты просто перепутал двери, это не твой рай.
* * *
Когда приходила весна, я подкатывал коляску отца и распахивал окно; ветер шевелил спутанные, сальные волосы (мыть его было настоящим мучением, и мать не особо утруждала себя, предпочитая иные развлечения). Когда солнечный луч целовал в лицо, отец улыбался; улыбка его была настолько редкой, что я забывал и про футбол на просохшей поляне, и про уроки. Часами сидел рядом, гладя руку в синих набухших венах.
Потом он говорил:
— Погуляли, и хватит. Спасибо.
Я закрывал окно, брал книжку и читал вслух; вместе мы освоили всю поселковую библиотеку и пошли на второй круг.
А потом у него начались боли. Сначала он просто тихо скрипел зубами; после, когда начал стонать, я уговорил вечно пьяного фельдшера прийти к нам домой. Он осмотрел отца и сказал:
— Ему в город надо. У меня обезболивающих нет.
Нужно было искать машину, такую, чтобы вошла коляска — соседский «москвичонок» не годился; мама каждое утро обещала сходить в поселковый совет и каждый вечер возвращалась пьяная, забыв про обещание.
Это был кошмар. Отец кричал, пока хватало голоса, потом хрипел, потом скулил. Иногда я не выдерживал, малодушно сбегал, прятался в сарае, затыкал уши и плакал.
Когда соседям надоело не спать ночи подряд, они выпросили у директора молокозавода уазик-«буханку» и даже помогли погрузить коляску внутрь машины. Мы ехали три часа — сначала по грунтовой, где сильно мотало, и я боялся, что коляска снимется с тормоза, выбьет дверь и улетит в кювет, а потом выбрались на шоссе, и дело пошло веселее. Мама сидела на переднем и напропалую кокетничала с шофером; я был рядом с отцом и гладил его руку; он периодически выплывал, смотрел на меня пустыми глазницами и пытался улыбаться, но у него выходила только гримаса страдания. Потом он опять впадал в беспамятство и стонал:
— Двадцать пять — ноль, группа пехоты, тысяча. Осколочно-фугасным. Да по «зеленке», идиот!
В городской больнице мы долго ждали в приемном покое; мимо сновали люди в белых халатах с равнодушными лицами, пахло карболкой, болью и гноем.
Отец вновь кричал, потом хрипел; никому не было дела.
Усталый врач, сунув чисто вымытые руки в карманы халата, пояснял:
— Ничем не могу. У нас персонала не хватает, кто с ним возиться будет? Обезболивающих нет.
Мама подхватила врача, потащила куда-то, нашептывая на ухо; папа скулил, а я сидел, обхватив голову руками.
Потом его забрали, отвезли в палату; я нес пакет с тапочками, простынями, бутылкой сока; пожилая нянечка причитала:
— Эх, мучается-то как, ему бы инъекцию.
Я нащупал горсть медяков в кармане и спросил:
— А далеко аптека?
— Ты что, миленький? Морфин в аптеке не продается.
Потом пришли хмурые санитары, принялись грубо ворочать отца, будто он был деревянным обрубком; меня выгнали из палаты. Я сидел на скамейке и медленно замерзал.
Наступил вечер. Мама ушла куда-то под ручку с доктором, я поднялся и начал заглядывать в окна, из которых вытекал свет — желтый, как пропитанные мочой больничные простыни. Там лежали на койках люди: кашляли, играли в карты и читали; отца не было. Потом я увидел зарешеченное окно: в помещении сидела за столом красивая женщина, что-то писала; за ее спиной шкафы сверкали стеклянными дверцами, на прозрачных полках лежали разноцветные коробки с лекарствами; женщина поднялась и вышла, выключив свет.
Я дернул решетку. Потом еще и еще раз; я схватил ее руками, уперся обеими ногами в кирпичную стенку и потянул — что-то хрустнуло в спине; штырь заскрипел и выскочил из отверстия.
Я достал перочинный нож, отодрал штапик, вытащил стекло, подтянулся и перевалился внутрь. Сердце громыхало, казалось, на всю больницу; я на цыпочках подошел к шкафу и дернул ручку — звякнул навесной замок.
Долго смотрел на стекло. Потом взял стул и шарахнул по дверце; стекло поддалось только со второго раза и обрушилось с чудовищным звоном и грохотом, осколок распорол штанину и кожу; я схватил стопку упаковок, вывалил их на стол, в свет уличного фонаря; читал иностранные буквы и ничего не понимал; искал надпись «обезболивающее для папы» — и не находил. Я вновь и вновь таскал коробки на стол; потом прозвучали торопливые шаги, заскрипел ключ в двери; я хватал и хватал бесчисленные картонные коробки, зажегся свет, жесткие руки сжали меня; я кусался, пинался, вырывался; взрослые кричали мне слова, которые не принято говорить при детях.
Потом я сидел в детской комнате милиции: тетка в синей форме задавала дурацкие вопросы, но я молчал.
Той ночью папа умер.
* * *
Студент вырос сантиметров на двадцать и стал шире в плечах; танковый шлемофон на голове, черный комбинезон густо увешан незнакомыми орденами. От буддолога пахло солярой и порохом.
— Видишь ли, командир. Мудрость Бхогта-ламы состоит в том, что он первый понял: если нет субъекта, который ощущает объект, которого тоже нет, то какой смысл в этих бесконечных мучениях, в коловращении инферно? Значит, надо зависнуть на стадии воплощения мечтаний. Проще говоря, в раю.
Рация зашипела:
— Четвертый, я второй, всем в седьмую локацию. Начало через пять минут.
— Я пошел, — заторопился Студент, — мне еще боекомплект принять.
— Погоди, — сказал я, — погоди. Так что есть рай?
— Смотря для кого. Вот я уже в первой сотне рейтинга. И «Армату» обещали к февралю, — счастливо улыбнулся Студент. — Баранов вон чурок убивает. И негров. Еще геев, кажется. Ему выделили по дюжине из каждой страты. Он им головы тупой ножовкой отпиливает, кожу сдирает — а они полежат и оживают, вновь готовые к эксплуатации. Бесконечный кайф.
— А Дарья?
— Четвертый, ну ты где? — прошипела рация.
Студент вскочил и побежал, махнув на прощанье.
Я встал из-за стола. Подскочил официант, защебетал:
— Ну что же вы не допили? Может, «Шато-Лави» двадцать восьмого года? Специально для вас приберегли бутылочку. Знатоки просто стонут. Райское наслаждение.
— Еще я по синьке буду тащиться, — хмуро сказал я.
Вышел наружу и чуть не угодил под слона. Да, самого настоящего слона: огромный, бурый, он шел медленно, покачивая головой, трепеща обвисшими ушами; один бивень был обломан и почернел на месте скола.
— Куда ты под ноги лезешь? — закричали сверху.
Слон вздохнул и остановился, щурясь на меня близорукими глазками.
Гибкая фигурка выбралась из корзины, украшенной плакатами с Монеточкой, ловко скользнула вниз. Встала передо мной и неумело заругалась:
— Напился, что ли, тля? Не понимаешь, что раздавить могу — кто мне карму возьмется зашивать? Это, как его. Твою же маму.
Я смотрел на болтающиеся в ноздрях колечки, на выбритый в коротком ежике иероглиф «шайху-го» — «вечное искание».
— Привет. Ты хоть знаешь, что тебя отец обыскался уже? Вся Москва на ушах стоит.
— Да и хрен с ними: и с Москвой, и с отцом. Насквозь прогнившая капиталистическая система с кровососами-олигархами.
Поглядел на майку с Че Геварой — высокооплачиваемым бунтарем и создателем госбанка Кубы. Хмыкнул:
— Ну-ну. Позвонила хотя бы.
— Да отстой. Я уже поняла: стоит себя обозначить — и тут будет новая порция придурков. Куда ни сунься — бордели, пивняки да футбольные стадионы. У твоих коллег с воображением не густо.
— Что ж ты от них хочешь, милая. Работа трудная и простая, и мечты такие же — простые, как патроны.
— Ну вот и не надо мне их тут. А то, понимаешь, проникают на халяву. Я не для них ЭДЕМ придумала.
— Так это твоя идея? — поразился я.
— А чья еще? У вас, старперов, фантазии нет совсем. Бабки да трах, трах да бабки. Тут один приблудился, менеджер среднего звена. Весь мир перед ним: клиперы под белыми парусами, далекие звезды, рыцарские замки. А он заперся в каморке и любуется, как биткоин растет. Курс — четыре триллиона уже за монету. Скучные вы. Ладно, я дальше. Хозяйство расширяется, следить надо.
Девчонка щелкнула пальцами: слон упал на колени, пророс вдруг мягкой белой шерстью и превратился в гигантского щенка. Хозяйка рая вскарабкалась на мохнатую шею; я вспомнил и спросил:
— Слушай, а вот парень тут пропал. Серёга, из отряда «Василёк». С ним что?
— А, этот? Лавкрафта перечитал. Погибает каждый день вместе со Вселенной. Хоть какое-то разнообразие.
Почесала щенку затылок, свистнула; собака зажмурилась от счастья, взмахнула ушами, как крыльями, и принялась кругами подниматься в зелено-оранжевое небо.
Я опустил взгляд: мимо брела толпа людей, погромыхивая кандалами на босых ногах. Одинаковые черные плащи, одинаковые печальные лица. Очень мне знакомые лица.
Я пригляделся и оторопел: они все были точной копией меня. Один в один. Я двинул за ними, словно завороженный; мои двойники шли молча, с трудом переставляя истерзанные ноги; я автоматически приспособился к их темпу и мучительно пытался понять, что все это значит. Может, все-таки тут не рай, а наоборот? Может, меня размножили в нескольких десятках копий, чтобы наказать за каждый из совершенных грехов по отдельности? Этого-то добра у меня полно, и заповеди я нарушал, только шуба заворачивалась. Хотя бы шестую вспомнить…
* * *
Они стояли на коленях. Четверо: старик в драном чапане, боевик в пустой разгрузке, мальчишка и еще один, узкоплечий, в камуфляже; приглядевшись, я понял, что это женщина. Руки связаны сзади, бумажные пакеты на головах.
Они стояли на коленях, лицом к рассвету, к заснеженным хребтам их родины; но не видели встающего солнца, не ощущали запаха горных трав — в бумажном пакете пахнет только пылью и собственным страхом.
— Девчонку-то за что? — спросил я мрачно.
— Снайперша. Синяк на правом плече, — возбужденно ответил майор.
Он радостно потирал маленькие ладошки; малорослый, пузатый, в новеньком снаряжении — словно радужный мыльный пузырь, надутый счастьем.
— Зря ты так, майор. Самоуправством пахнет.
Майор нахмурил бровки, словно ребенок, у которого хотят отнять игрушку — новенькую, в еще не вскрытой упаковке.
— А как, как еще? — закричал майор. — Ментам их отдать? Так родственники выкупят, всем тейпом скинутся, ты же знаешь. Не будет ни следствия, ни суда. Все вокруг — шкуры продажные. Никому не верю. Только себе и тебе, лейтенант.
— Не по-людски, — сказал я. — В бою — другое дело. Я тебе, майор, не расстрельная команда.
— Это приказ! — взвизгнул майор. — Под трибунал захотел? Твои — мальчишка и баба. Или ты вначале бабу хочешь попользовать? Давай, я не возражаю.
Я шагнул к обреченным, отметив, что стволы конвоя дернулись и проводили меня; видимо, майор отдал соответствующий приказ заранее. Значит, не так уж и доверяет.
Содрал пакет с мальчишки; он зажмурился от внезапного света и отшатнулся, ожидая удара; все лицо его было в кровоподтеках.
Посмотрел на горы. На разбухший кровью шар, ползущий вверх. Потом, кряхтя, опустился рядом с мальчишкой. Пятым в шеренге.
Острые камешки впились в колени.
* * *
Бредущие дубли морщились, наступая на острые камешки, я все так же шел за ними. Наконец распахнулась дверь, и они стали по одному исчезать в проеме желтого света; я почему-то вспомнил лампы в городской больнице и вздохнул. Шагнул следом.
На сцене стояла Дарья. Боец Вдовина скинула привычный камуфляж и была одета лишь в кожаный передник, заляпанный бурыми пятнами; она расхаживала по сцене, подтянутая, с гладкой смуглой кожей, украшенной мелкими стразами пота; тяжелые груди с набухшими, неожиданно светло-розовыми сосками раскачивались, дразнили.
— Ну что, приступим? — сказала Дарья низким, волнующим голосом. Встала на край сцены, расставила ноги, задрала передник; обнажился чисто выбритый лобок, бесстыже выпятились половые губы, выглянул любопытный перламутровый бугорок. Дарья принялась ласкать себя левой рукой, правую пряча за спиной, прикусила губы, прикрыла глаза; по затемненному залу прошелестел вздох.
— Готовы? Первый, пошел!
На сцену, громыхая цепями, поднялся мой двойник. Сбросил плащ и оказался совсем голым; где-то, на самом дне, промелькнула мысль, что я еще ничего себе, в форме.
Дарья подошла к двойнику, улыбнулась. Ухватилась левой рукой за член и принялась его ласкать, скользя пальцами; я и не представлял, что она может быть такой нежной.
Остановилась, сжала, видимо, сильно — двойник вскрикнул. Взмахнула правой рукой: мелькнул клинок, брызнула кровь; бедолага закричал и рухнул на колени; женщина размахивала кровавым ошметком, выла по-звериному, потом принялась запихивать свежее мясо в рот, пачкая кровью подбородок; зал визжал, стонал, кричал.
Едва не теряя сознания, я пятился назад. Как ни странно, дверь оказалась открытой; вываливаясь на улицу, я услышал:
— Следующий!
* * *
Зажигалка выбрасывала искры, но не хотела загораться; я посмотрел на свет и увидел, что газ едва плещется на донышке. Руки мои дрожали. Я принялся озираться; из темноты шагнул сторож-азиат, чиркнул спичкой, поднес огонек.
Затянулся жадно, пробормотал:
— Вот о чем люди мечтают, оказывается. С виду и не скажешь. Боец Вдовина, самый надежный сотрудник.
— Бывает, — спокойно сказал сторож. — Ты-то сам чего не определишься? Так и будешь болтаться без дела, пока остальные неземной кайф ловят?
Я помолчал. Потом спросил, но про другое:
— Слушай, а вправду все — иллюзия? Ничего этого нет и никогда не было? Ни меня, ни ребят, ни расстрела на рассвете? И тебя тоже?
— Я-то, предположим, есть. Это все — мое.
— Погоди, а как же девчонка? Она сказала, что ЭДЕМ — ее фантазия?
— Верно. Она мечтала сделать счастливыми всех, и я помог ей. Так что ЭДЕМ — ее. А она — мое. Понятно?
— Если честно — нет.
Азиат хмыкнул.
— Может, когда-нибудь поймешь. А нет — тоже невелика потеря. Но все мы, наша судьба, наше счастье и страдания — беспорядочный набор знаков в рукописи, и имя автора неизвестно. Ну что, понял наконец, чего ты на самом деле хочешь?
Я не ответил сразу. Просто начал вспоминать. Облупленную голубую пирамидку, весенний ветер в окно.
Я шел, а Бхогта-лама улыбался мне вслед.
Пахло полынью; ткацким челноком метался жаворонок, сшивая небо и землю; бабочка вспорхнула с покосившейся оградки, уселась на звезде из жести и сложила бледные крылышки.
Отец — молодой, смеющийся — встал с коляски, пнул: она полетела вниз по склону, кувыркаясь.
Папа взял меня на руки, поцеловал в перемазанную малиной щеку. Сказал:
— Пойдем, сынок.
Посадил на шею и понес — туда, где оранжевый плод солнца уже нагрел воду на песчаной отмели, где плещет рыбья молодь и можно купаться.