Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2020
Золотарёв Сергей Феликсович — поэт. Родился в 1973 году. Окончил Государственную академию управления им.С.Орджоникидзе. Автор поэтического сборника «Книга жалоб и предложений» (М., 2015). Лауреат премии журнала «Новый мир» (2015). Живет в г. Жуковский
Третий дан
Петров вышел из подъезда. Раскрасневшийся, пригубленный. Сильный ветер рвал мерзлый воздух. Петров закурил и постоял под деревом. Осенний дождь за время его отсутствия превратился в маленькие ледяные шестеренки.
— Зачем? — сказал себе Петров.
— Затем, — ответил ему ветер, — что тебя ждет дома жена.
— Зачем я это делаю, ведь я люблю ее и мне хорошо?
— Затем, что ты боишься. Боишься измены и изменяешься сам. Боишься душу положить и готовишь пути ко внутреннему отступлению.
— А нельзя просто: пути к отступлению?
Ветер присвистнул.
— Разрешите прикурить?
— Запросто.
— Убили! — Петров резко повернулся на женский визг.
— Убили! — крики пошли воздухом, как его содрогания.
В дальнем конце двора суетились тени. Бежали какие-то люди, стекались с краев.
Мимо промчалась «скорая», заливая дворы истерикой сирены.
— Скоро, однако. Правда, что ли, убили кого? — подумал Петров и похолодел.
— А ты не знал?
Петров помотал головой:
— Не знал чего именно? Свисти ясней.
— Чудак-человек. Каждая твоя измена — причина очередной насильственной смерти. Это же очевидно. Прямая связь. Вот как через пуповину. Ты чем только что занимался? Взаимопроникновением жидкостей. Жидких костей. Правда, что ли, не слыхал? Помимо всех известных костей, существуют еще и жидкие кости. Да ты и сейчас видеть можешь, как снежинки к небу прибивают — жидкие гвозди называются. Так вот распятие Спасителя происходит уже по новым технологиям. И прибиваете вы уже не железными — но жидкими гвоздями. Всякий час пригвождаете и мучения длите. Взаимопроникновение ваших жидкостей вызывает к жизни жидкие гвозди, а они порождают ту самую смерть на распятии. Такую частную, личную усмерть Спасителя при непосредственном твоем участии. Но раз имеется в наличии насильственная смерть, она должна как-то материализоваться в нашем гуманном мире? Не так ли, Петров?
— Вот ты только ко мне не апеллируй. Не вмешивай меня только. — человек поежился. Ветер продувал до костей.
В углу поубавилось суеты. Стояла полиция без мигалок.
— Опять твое обычное самоустранение. Самоотвод. Не любишь правде в глаза смотреть.
— Не люблю. С чего ты взял?
— Ну, тады слушай. Трудно подсчитать. Такой статистики не ведется, да и не найдется. Но если вообразить. Количество измен в мире приблизительно равно количеству убиенных, утонувших, сгоревших, на мразе замерзших, растерзанных зверьми, без покаяния внезапно скончавшихся, в исступлении ума самоубиенных…
— Стоп, стоп, стоп. И что? Либо оставаться верным, либо убивать? Третьего не дано?
— Третий дан.
— Что?
— Скверная формулировка. Третий участник дан в виде схождения Святого Духа, в виде языков пламени. В виде одного из лиц Святой Троицы.
— Да подожди ты.
— Дождя не будет.
— Вот демагог. Что делать-то? Выход какой, по-твоему?
— Как волос из луковицы, живые растут из мертвых.
— И…
— На теле всегда одинаковое количество волос.
Внезапно ветер кончился, и наступила та тишина, когда кажется, что оглох. Все было затянуто белой материей, точно на лицо ему положили платок.
— Вот же черт.
Петров оглянулся. Место было светлым, злачным, спокойным, и не было на душе болезни, печали и воздыхания.
Настроение
Силантьеву нравится делать добрые дела. Раз в месяц, поимев зарплату, он рассылает небольшие суммы нуждающимся знакомым. Перечисляет несколько рублей по адресам, указанным в телевизоре. Вот и сейчас он завершил денежные транзакции и смотрит в окно на осеннюю протекающую реку, взяв за тонкую палку бокал вина. Опалубка лица светится чистотой. Силантьев отхлебывает холодного сухого и видит поверх земли. Он чувствует себя легко и пустотно, и чувство это отзывается в мире бескрайней равниной. Чистота просторного события облагораживает черты. «Взаимообразно» — находит он слово и живет с ним какое-то время.
Бессонов
— Плодоношенье — первый шаг к прямохождению, — делает вывод человек, глядя на куст рябины. — Уже не редкость видеть, как листья шевелят тенями. И только необоснованная политкорректность мешает отнести, к примеру, облепиху к виду homo erectus.
Ваня Бессонов с близкого расстояния в увеличительном стекле своего воображения рассматривает сухой березовый лист. Издали тот похож на дохлого мышонка, вблизи же пахнет вечностью, как скошенной травой детства. Растения встают с колен за счет передачи жизни из рук в руки. Только жертвенность приподнимает дерево над обыденностью. Однолетние в этом еще мощнее. Они умирают за ради будущего. Только благодаря их примеру люди встали с колен.
Из дальнего подъезда выходит женщина с ребенком на руках и ребенком в ногах. Издавая громкие звуки суетливости, семья устремляется через двор. Женщина явно пьяна и имеет намерения усугубить. Лицо ее — еще молодое — уже несет на себе неизгладимую печать печали.
Человек отводит взгляд и пробует вернуться к осеннему настроению. Позади женщина громко охает. Обернувшись, Бессонов успевает увидеть, как она грузно падает на землю, успевая, однако, отвернуть голову малыша, и несильно ударяется лицом об асфальт. Ну как — несильно? Вытянув обессилившую руку, она громко стонет и, обращаясь ко всем сразу и к нему в частности, голосом из электрички жалобно просит: — Помогите! — в себя, — ох как больно! Но все это пьяное притворство, бесстыдство и кокетство. Человек такого повидал. Старший мальчик безучастно смотрит на мать. Младший даже не пискнул.
Первое движение Бессонова — помочь подняться. Но тут же он уже заранее знает, сколько фальшивых слов будет произнесено и каким тоном. Как начнет она картинно прихрамывать сразу на все руки-ноги. Как захочет рассказать о своей жизни и в конце что-нибудь попросит взамен. Ваня видит, что она цела и невридима. Мальчик наконец принимается помогать матери. Небо ясное. День солнечный. Человек поворачивается и идет в сторону дома. Уже у своего подъезда притормаживает. Рябина плодоносит. На душе камень.
Вот всегда я так. Ну что мешало сделать шаг и помочь подняться? Поставить человека прямо? Ничего не сделать, чтобы потом чувствовать уколы совести и изводиться и… вновь ничего не делать. Вот он — твой стиль. Твоя эрекция, хомо эректус.
Иван Бессонов смотрит на огромный хвост дикого винограда, оплетшего какую-то неясную конструкцию, и память выхватывает картинку из детства, когда он долгое время жил с ощущением, что растения едят людей. Реконструировав свою фобию много позже, он понял, что мог видеть похожую арку жасминового куста или плюща, обвившего проем, в который заходили и пропадали взрослые люди.
Campus sceleratus[1]
«Все время служения весталки должны были сохранять целомудренный образ жизни, его нарушение строго каралось. Считалось, что Рим не может брать на себя такой грех, как казнь весталки, поэтому их наказывали погребением заживо с небольшим запасом пищи, что формально не являлось смертной казнью, а соблазнителя засекали до смерти».
Скопцов отодвинулся от экрана. Резчик любил серьезные вопросы и считался образованным человеком в своем городе мастеров. В рассказе Макарыча «Срезал» Скопцову нравился Глеб Капустин.
Повернул регулятор, плита пощелкала и забросала искрами прорвавшийся газ. Вспыхнула синим.
Не уберегла огонь! Вышла из зоны конфорки. Один нонконформизм сплошной.
Через ухмылку пошел в ванную.
«Виновную в нарушении обета весталку сажали в наглухо закрытые и перевязанные ремнями носилки так, что не слышно было даже её голоса, и несли через форум. Все молча давали ей дорогу и провожали её, не говоря ни слова, в глубоком горе. Для города не было ужаснее зрелища, не было дня печальнее этого. Когда носилки приносили на назначенное место, рабы развязывали ремни. Верховный жрец читал тайную молитву, воздевал перед казнью руки к небу, приказывал подвести преступницу, с густым покрывалом на лице, ставил на лестницу, ведущую в подземелье, и удалялся затем вместе с другими жрецами. Когда весталка сходила, лестница поднималась, отверстие засыпали сверху массой земли, и место казни становилось таким же ровным, как и остальная поверхность».
Брызнул после себя аэрозолем.
Золи. Это, вроде, дымы такие. Зола тоже продукт горения, но помассивнее, потому на земле остывает, а не в воздухе. А зло вообще проваливается под землю — настолько тяжелое. Но вначале и оно — воздух.
Разве я не прав? — громко в воздух.
Разве, прогнав изменницу, ее казнил? Себя казнил — и никого больше. Да и сейчас казню. Но дело-то не в этом.
Тщательно вымыв руки до локтей, вышел в столовую пить чай.
Вот что сделалось ему интересным.
Место казни становилось таким же ровным, как и остальная поверхность.
Две одинаково ровных поверхности. Одинаково равных участка земли. Строительный «уровень». Ватерпас. Уровень поверхности. Уровень жизни. Две одинаковых поверхности. Но одна покрывает сплошной глиняный пласт. А в другой умирает семя для новой жизни. Один ноль — без потенциала. Другой — с возможностью. Мир появился из ничего. Но из такого ничего, в котором был заложен потенциал всего и сразу.
Он вспомнил операцию и поморщился. Обнулился потенциал, как ни крути.
Место казни. Для осознания жизни всегда надобна казнь как отправная точка.
И что рождается из этой твоей ровной поверхности, внутри которой заключена мучающаяся жизнь, Господи?
Рождается мое эстетическое чувство. Сочувствие ко всякому падшему зерну. Ощущение пустыни в себе. Без того чтобы себя казнить не оживет эта пустыня. Бесплодна она — до искупления. А искупления нет без греха.
«По легенде, две весталки были обвинены в нарушении целомудрия, но обе смогли доказать свою невиновность, совершив чудеса. Одна, потянув за трос, сдвинула с места глубоко вросший в ил корабль, другая смогла собрать воду в решето и донесла воду из Тибра до Форума, тем самым доказав свою невиновность».
Клавдию можно было оправдать, и даже при самом неблагоприятном развитии событий она всегда могла рассчитывать на чудо. Впрочем, я не дал ей такой возможности. Ай, молодца. — Скопцов поерзал в кресле и расстегнул штаны: — Что уж теперь… Хотя, если подумать, чудо все-таки имело место.
Он глянул в темную пустоту естества.
— А теперь не имеет.
Смазал Микозолоном.
Мига залом.
Улыбнулся.
Главная роскошь, которую могут позволить себе люди, это недопонимание. Но вот парадокс: кому-то приходится быть одиноким, чтобы кто-то другой не считал себя брошенным.
Отрезанное мужское до сих пор саднило и жгло.
Дыра
Во дворе библиотеки — переполох. В земле образовалась дыра. Странная такая прореха, диаметром не более 15 сантиметров. Первое время в нее бросали камешки дети. Потом подключились взрослые — полетели предметы посерьезнее. Взрослые позвали городские службы, те после всяческих бюрократических проволочек, — геологов. За это время дыра нисколько не изменилась. Геологи решили обследовать ее обстоятельно. Но опускаемые лоты и кидаемые, опять-таки, камешки не достигали дна и не давали результата. Единственно, что удалось открыть, что если крикнуть в нее «х..й», обратно доносится «йух». Ничто, кроме звука, не возвращалось. Дыра была запечатана и огорожена до лучших времен.
Агонь
На улице минус пять, но все еще осень. Листья на деревьях стали утонченными и оттого редкими. Иней на траве делает ее похожим на конский волос, идущий на смычки. Смычки — СмЫчки. Пруглов повертел в голове. Не то.
Редкий экземпляр «Олонецких епархиальных Ведомостей» Пруглов упустил и возвращался из академической библиотеки, занятый более своевременными мыслями.
Нужна новая космогония. Для крупного телевизионного проекта. По сценарию некое вымышленное городское племя бродяг оказывается потомками неандертальцев. Внешний ландшафт — бродяжничество, пьянство и обживание городских свалок. Внутренний пейзаж их существования надежно укрыт от глаз: с незапамятных времен сайды — это самоназвание народности — обитают рядом с людьми и придают старым, отжившим вещам и понятиям новые смыслы и значения. Дают вторую, а то и третью жизнь.
Пруглов написал уже основную канву — не хватало только уникального верования о происхождении мира, данного сайдам в мироощущении. Краткое изложение которого служило бы заставкой к каждой новой серии. И вот его бедные — а на поверку вовсе даже и не бедные — бродяги потихонечку приоткрывают завесу тысячелетнего симбиоза. Он даже завидовал своим героям. Казалось, с них окончательно снята обязанность каждодневной рутины и оставлен ритуал зарастающей памяти. Траурная прецессия земной оси была налицо. Оставалась космогония — учение о происхождении всего из ничего.
Шины проезжающих машин, отделанные шипами, громко шуршали по подмерзшей дороге. Камеры накачаны летним воздухом. Улица не слишком оживленная. Камерная, можно сказать, улица.
Надо задать условие. К примеру, постулируем: времени не существует. И помозговать.
Утверждает же религия, что Бог единовременно присутствует и в прошлом, и в будущем, и в настоящем. Ежели допустить данное условие, то каким образом дальше происходит видимое нам развитие? Как одно состояние перетекает в другое без длительности? Так. Представим любое отличие — отдельным срезом пространства. Нет плавности — есть дисперсность. Один шаг — одно отличие. Каким образом система прыгает из одного состояния в другое?
Дальнейшие события Пруглов наблюдал как будто из панциря своего размышления. Отстраненно, прямо скажем, наблюдал. За что позже спрашивал с себя, не был собою доволен и, в общем, переживал постфактум.
Девочка с котенком. Каким образом оказались они по разные стороны проезжей части? Да и движение, как замечено, вовсе не было оживленным.
— Мешка,Мешка! — смешно зовет девочка, и маленькое ответное чувство движется ей навстречу. Вот только — легковушка. Ловушка. Вот только — на скорости. Пруглов со своими нарождающимися вселенными что-то прозевал и увидел только твердое колесо, наезжающее на колкую кошачью голову. Прыгающее, точно пойманная рыба, тельце. С кошачьей головой во рту. Снежные глаза маленькой хозяйки. Девочка пробует подойти и взять на руки то, что еще бьется о землю. Прыжки высокие, упругие, усиленные выходящей жизненной силой. И вроде живой, раз движется. Сокращающиеся мышцы, ищущие новой опоры в уходящей из-под ног земле.
Пруглову сделалось плохо. Он не смог подойти к девочке, что так и осталась сидеть на обочине рядом с грязным остывающим комком. Нет, он все же подходил и без слов гладил ее по голове. Да — и прикоснулся к окровавленной внутренней мордочке в знак солидарности с великим горем. Потому как — на всю жизнь.
А вот за дальнейшее ему стыдно до сих пор. Вдруг. Неожиданно, как тошнота, полезли дурацкие мысли.
Нет никакого течения времени.
Смерть. Всякое изменение — это маленькая смерть. Это единственный механизм. Облик человеческий меняется из-за отмирания и нарождения новых клеток. Что если для нового состояния всегда необходима смерть предыдущего? Вот он переход каждой жизни. Через локальную смерть мгновения. Смерть — это переход на уровень. Но за счет чего? Энергетический скачок. В момент смерти живого существа происходит агония. Во время отмирания мгновения происходит агония. Всплеск энергии, чтобы продлить жизнь. Звезда, умирая, рождает материю для новых систем. Агония — квант энергии, необходимый для изменения состояния системы. Вот. Времени нет — есть вечная агония жизни! И вот выход из нее и есть разрыв круга страдания, колеса сансары. Назови как хочешь.
Агония мира — его космогония!
Готово. База есть. Теперь только обработать как следует. Нарастить мясом, как говорится.
Пруглов ускорил шаг по направлению к дому. Там, в натопленной яростными коммунальщиками уютной комнатке, ждал его открытый, но еще спящий ноут. В предвкушении чудного наплыва — минут или часов ясного полуденного сознания, когда мысли превосходят размером думающего, а тот ощущает себя настоящим демиургом, драматург потер сухие ладони.
— Пора перчататься, а то обветрятся, как в прошлом году, потрескаются.
Беспокойный
Мелкумов очнулся силой мысли. Что-то пришло из сна, что-то натекало извне, вместе со сладким солнечным соком.
— Положим, — продолжил он жившую задолго до пробуждения мысль, — суперкомпьютер в человеке есть. Вот только востребован он на элементарном уровне. Организует работу психосоматической системы, просчитывает миллионы простейших комбинаций. Учитывает внутренние и внешние характеристики для, к примеру, хорошего удара по летящему и вращающемуся мячу. Использует терабайты памяти для мгновенного анализа ежесекундных ситуаций. Все это так. Но для сознательной человеческой мыслительной деятельности его скорости недостаточно. Высшая деятельность — медленное размышление. Кропотливая, упорная ручная работа. В которой ценна, напротив, неторопливость. Плотность ткани иная. Данная материя требует душевной работы. Требует вложения тканевой души. Медлительность в данном контексте — накопление энергии с последующей ее переработкой. Ручная работа во все времена ценится выше фабричной выделки. А вне времени — и того пуще. Работу суперкомпьютера может проделывать за человека что угодно или кто угодно. Да хоть бы ангелы… Или эти… Говорят же, что бесы не знают будущего, но очень хорошо просчитывают комбинации, которые могут к нему привести.
Тут Мелкумов проснулся окончательно и застонал. Было от чего. В отсутствие сна он воспринял себя с жуткого двухнедельного похмелья: попытавшись продрать глаза, увидел кисти с запекшейся кровью. Руки казались сырыми внутри и обожженными снаружи. Комната и впрямь напоминала печь предельной духотой и накалом. Весь паркет был заляпан бурой слизью. В углу на диване, скрючившись, лежал Витя Маймистов. То, что это именно Маймистов, Мелкумов смог определить по Витиному вечному свитеру в прорехах от длительной службы. Дыры светились серой кожей локтей.
— Вить, — позвал Мелкумов: — чего мы вчера делали-то?
Витя молчал.
— Спишь? Ну, поспи!
Посмотрел на свои руки.
— Облетают ногти по осени. Глубокоуважаемый! — снова к Вите. — Приходите уже в себя! Вам на это вся жизнь была дана. Пить будем?
Но Витя лежит, горемычный, лбом в стену, нечестно выставив локти, окоченевший и вытекший. Витю зарезали японским коротким мечом для сеппуку, который найдут под диваном. Витя отполз на ложе и задубел. Самое смешное, что меч этот — с виду черный, лаковый с оторочкой красной грубой нити на ножнах — всего лишь никчемная имитация, дешевая сувенирная продукция из мягкого тупого металла.
Разглядевший масштабы бедствия Мелкумов никак не может его осознать. Не в силах собраться с мыслями, берет на столе недопитую бутылку и допивает. Потом:
— Даааа, — бессмысленно тянет и смотрит на руки. Вспомнить ничего не получается.
Соображает посмотреть входную дверь. Квартира не заперта, но это обычное для последних дней явление. Был ли с ними кто, останется невыясненным.
Мелкумов снова сморит на руки. Витя уложен на бок. Витя белый, как поплавок.
— Как же так, братишка?
На радио Орфей звучит Гуммель. Иоганн Непомук.
Мелкумов подходит к окну. Со второго этажа открывается весь двор.
Насыпь листьев — вроде описи, в которой учтены все дела человеческие за отчетный период. Отчет Витька набросан вчерне и припорошен снежком. Но нет там записи акта состояния гражданина Мелкумова. Потому как состояние его неопределенное. Медленно он мыслит, тканево… Водка действует быстрее.
Птичьи следы на козырьке крыши по первому снегу точно фиксируют траектории взлетающих и садящихся бортов с ближайшего аэропорта. Полетная Карта. Составитель. Неразборчиво.
Инеем рам
— пробубнил Родов, склонный к пересмешничеству. Относилось данное замечание, собственно, к библиотеке ИНИОН РАН, которую младший научный сотрудник академии наук Фёдор Родов склонял на все лады.
— Балуешь все. Хоть бы чем серьезным его заняли. — Кольчецова посмотрела изнутри очков на затемнение в лице Фёдора Родова: — Вот что ты за человек? Все бы ему балагурить.
— ИНИОН — это же отрицательно заряженный элемент фундаментального исследования. Анион книгохранения. Вот увидите, что будем иметь в кислотном остатке.
— Не могу больше сидеть в центре Москвы на окладе в прожиточный минимум, — Кольчецова смотрела в окно, — доедая собственные зубы.
— А доплаты от мэрии? Какая-то атмосфера у вас.
— Какая?
— Инионизированная!
На следующий день фундаментальная библиотека сгорела. Тушили ее несколько нарядов огнепоклонников больше суток. Пожару присвоили высочайший уровень. Потери в собрании были велики.
После начали разгребать завалы.
Самый больший урон был причинен, как это бывает, не самим огнем, но водой, которой тушили. Но пеной, из который выходили пожарные. Книги, знаете ли, не любят влажности, не понимают красоты блестящих шлемов и не привыкли к химическим реактивам.
— Кислотный остаток. — Родов вынимал из бурой грязи обгоревшие страницы.
— Хождение Непомуком.
Огороженная в свое время дыра во дворе — полость неизвестного происхож-дения — после расчистки увеличилась в размерах.
Фёдор смотрел в расширившуюся дыру. Сверху она напоминала конус угольного разреза.
— Или затопленной штольни. — сказал вперед себя человек.
Вода прокачала ее до размеров дантовского ада.
Фёдор ходил по пожарищу и бубнил под нос:
— Коли имеется затопленная штольня, где-то должна вылезти из-под земли пустая порода. Где только?
— Недопомук, однако, — прокомментировал Рите свое видение ситуации в библиотеке.
Рита подогрела индюшачьих котлет с овощами и села смотреть, как он ест.
— Отпуск всем оформить обещали. Оплачиваемый. Куда хочешь?
— А у нас библиотечные работники теперь себе могут многое позволить?
— Малое.
— Поехали в Библ.
Ночью.
— Люблю твои губы. — Рита приблизилась и водила пальцем по раскрытому его рту. Укусила: — Так и уснула бы, целуясь. Составляясь в целое.
— Тогда спи.
На следующее лето не сложилось. Отпахав еще год, Фёдор уговорил Риту отправиться провести конец лета не в южных краях, но где-нибудь в Карелии.
— Там у нас свой Библ.
И они промчались на поезде по русскому северу и вышли в Петрозаводске. И сели в машину и прибыли в Кондопогу посмотреть на красавицу-церковь.
Родов предъявил корочку Академии наук.
— Иоганн, опять же таки, Непомук, — залихватски представился и прошел внутрь огороженной территории.
— А это что? — вопрос сопровождающему охраннику.
На амвоне лежали «Олонецкие епархиальные Ведомости».
— А! Это! Кто-то из реставраторов забыл, кажись, — отряхиваясь, — у нас тут одна смотрительница… тоже удумала. Тут вот прямо. Смена моя была. Подожгла себя. Ага. Запах паленой курицы — и только. Волосы скурвились на концах и гореть не стали.
— И чего?
— Ничего. В смысле, невредима. Но переполох, я вам скажу, был. Вы-то самовозгораться не желаете?
— Мы самооскорбиться можем.
— Это как хотите.
— Книгу можно?
— Книгу нельзя.
Однако Родов еще заглянет в темные пивные страницы «Ведомостей».
Храм все-таки сгорел. Риту укусила гадюка, и она умерла на губе Онежского озера.
И сделалась Эвридикой.
В метафорическом срезе сгоревшая колокольня является антитезой затопленной штольни, — успел подумать Фёдор прежде чем стал другим человеком.
Прикрытие
В глазах теперь все время рябило, точно шел дождь.
— Дыры. Всюду дыры.
— Мерещатся?
— Уж не знаю. Может и должны бы мерещиться, да не мне. Это начальству крышу надо сдавать.
— Так плохо?
— Чего ж хорошего. Комиссия завтра. Ааа! — Сутулов махнул рукой: — Все бесполезно. Зал там спортивный — крыша купольного типа. Ее так и называют — бочка. Вся течет. Места локализованы. Но где затекает сверху — непонятно. Мы заплаток наделали. Начальник-то хитрит. Надо все швы заделывать. Ну и приплыли. Сегодня дождь обещают, если что. Опять потечет. Не сдадим объект, как пить. А не сдадим, денег не заплатят.
— Что можно посоветовать людям, которые хотят прикрыть свою задницу?
— Что?
— Прикройте ее.
— Ну, как ведет себя описавшийся ребенок? У вас же там лужа? Вот он и не встает с кровати. Собственным телом прикрывая стыд.
— Скажешь тоже.
Серый осенний дождь. Четверо рабочих облепили крутой скат крыши и держатся, как ласточки на вертикальной стене. Живой щит из промасленных телогреек. Дождь не прекращается. Люди стекают, подобно большим каплям, подбираются и снова цепляются — кто за что придется.
Комиссия внутри — в тепле и сухости.
Спуск
После проливного дождя Фёдор обнаружил на балконе плесень. Плесень росла во весь вечер. Наутро в углу бетонного короба лежал маленький старый дождевой человек. И даже успел окуклиться, как будто жил уже давно. Под ним лежала мокрая картонка, а в руках мялся пакет с черным хлебом.
Родов наморщил лоб: — Ты как здесь оказался, болезный?
— Искал снежинку с пятью лучами — ну, знаешь, как цветки сирени с четырьмя лепестками — и замерз. Сейчас, вот, оттаял.
— И что с того? На балкон как залез?
— Говорят же тебе — оттаял. А вода, как известно, вниз течет. Вот и натек.
— Ну, так стекай дальше.
— Дальше не могу. Дальше впитаюсь, а я пожить хочу.
— У меня?
— А хоть бы и у тебя.
— Лучше впитывайся.
— Тварь я дрожащая или тесто бездрожжевое? — растущий человечек приподнялся на локте: — Ты меня не гони, я тебе еще пригожусь.
— Сказочник. Русский народный промысел.
— Отчего ж — русский? Может, греческий? А может…
— А чего в разных ботинках?
— Ботинки одинаковые. В них ноги разные.
Человечек помял хлеб в пакете:
— Ты ведь думаешь о ней?
— О ком? — резко.
— Не орите. О Рите.
— Заткнись. Хотя, откуда ты?..
— Знаю. Вот скажи, если бы мог спуститься в царство теней, ты бы вывел ее?
— Нормальный разговорчик. Адекватный такой.
— А чего? Царство это имеет конкретную локацию на земле, вернее, под землей. Как письменность завелась, только об том и пишут. Египтяне, греки, римляны. Данте вот тоже. Надо — физически — туда спуститься, а потом уже метафорически распуститься.
— Бред.
— А говоришь, готов.
— На слабо берешь? Ну, допустим. Я виноват во всем. Я ее потащил. Я вел себя, как последний хлыщ и… Думал, укус не страшен. Потеряли время. Сужу себя? Сужу. Каждый день страшным судом. Так что ты хочешь от меня услышать? Готов ли я пойти на все? Готов. Как будем воскрешать мертвых?
— По слову. Кровь — любовь. А тело — общее дело.
— Опа. Философ Фёдоров собственной персоной.
— Наше дело — предложить.
— Что-то больно много у вас дел.
— Не так уж много. Грех — это антропный принцип. Ежели расчеловечить все, расшебуршить, то свобода и останется. Это все в голове. Взять фотографию. Снимок. Запечатление мгновения. Срез его. Раньше, когда существовали дагерротипы — длящегося времени, а теперь — коротенького его отрезка. Так вот, смеем утверждать, что пространство — такой же снимок, только человеческим мозгом производимый. Первая производная другой — настоящей и единственной материи Вселенной — времени. Нет никакого континуума пространство-время. Есть только Время и время, улавливаемое органами чувств, интерпретирующими его как пространство. Горы растут — мы этого не замечаем. Мы не видим даже, как растут наши собственные дети, когда они рядом. Человек может только сличать, как по снимкам, — по фиксации своей памяти. То есть в принципе, человек — категория вневременная. А время — категория внечеловеческая. И как при пересечении двух плоскостей возникает прямая, так возникает пространство. Материя.
— И?
— И плоть как часть материи. Живой человек — смесь времени с духом в разных пропорциях. У молодого больше времени. В старом — духа.
— А воскрешать как?
— А и не надо. Все живы, ровно как мы с тобой. Воскрешать никого не требуется — требуется выводить. Вызволять, коли договоришься.
— С кем?
— С Гуттенбергом.
— Гуттен морген! Это еще что такое?
— Ну, мы ж первопечатники — Гуттенберг, Фёдоров. Есть у меня идейка одна. Идефикс. Аппарат, печатающий книги. Расставить по супермаркетам. Подходит покупатель, выбирает из памяти любую книгу, на любом языке по любой теме, какие только есть в мировой паутине — и жмет на энтер. Через пять минут перед ним сброшюрованная книга в стандартной мягкой обложке.
— Ты о чем вообще?
— Отвлекся малость. Но в принципе этот аппарат переводит время в пространство. Мировая идея. Спойте что-нибудь.
— Что?
— Ну, напойте первое, что придет в голову.
— Ты в своем уме?
— Нет. В твоем. А теперь — пой.
— «Случайные слова — виньетка ложной сути!» — затянул вдруг Фёдор с малининским кабацким обаянием.
— Неплохо, — оценило жюри: — Раньше в Гагру тащиться пришлось бы.
— На зимний вечер?
Человечек, чувствовавший себя уже совсем как дома, засыпал кофейные зерна в мельницу и принялся с шумом молоть.
— Думаю, одним вечером дело не обойдется, — по окончании мольбы. — Арабика — славное место. — Он поставил турку на огонь.
— Арабика — сорт.
— Плато. За Пещеру Верёвкина слыхали? Без шуток. Спели о логосе. Стало быть, спелеология.
— Твою ж ты мать, — завелся Родов. Ему начинало надоедать.
— Хорошо. Идем без проволочек. — Бес цыкнул. — Хочешь свою зазнобу получить взад — следуй инструкциям. А что ты, собственно, теряешь?
— Не пошел бы ты, — сквозь зубы Родов.
— Между прочим, отличное времяпровождение. Проводишь время до двери, и оно приглашает тебя к себе на чашечку чаю. Есть данные, что вход в подземку недавно был открыт поблизости.
— Открыт. Собяниным, что ль? Как новая станция метро?
— Он сейчас по канатным дорогам специализируется.
Первый придворный
«Второзаконие Ньютона сообщает нам нечто об инерциальных делах древних иудеев, вернувшихся из плена и завоевавших Ханаан. Второзаконие действует применительно к движущейся материальной точке зрения. А потому даёт ретроспективный обзор пути».
Лабин мог монетизировать все. Однажды он продал редкую запись голоса Пушкина. А еще однажды — луч Вифлеемской звезды. Когда мы его попросили рассказать, где он нашел таких простаков, Лабин неожиданно вступился:
— Не скажите. Люди знающие. Натурально, меня подняли поначалу на смех. Говорят: какой луч? Это было — если вообще было — две тыщи лет назад. До Рождества Христова. Ну, или вместе. Ну, или вместо. А вы бы что подумали?
— Ну, примерно то же самое, только без «вместо».
— Ну вот, и вы тогда — знающие люди. Правда, поверхностно. Не в глубину. А в глубине что? — Помедлил. — В углублении дупла спит луч истины. «От какой звезды он нам достался?» — говорю я им, как вам сейчас: — А не комета ли пролетала тогда или планета какая была в то время в апогее?» — Молчат. А не может ли комета такая вернуться, говорю, с периодичностью такой-то? И вот представьте, что где-то годах в восьмидесятых прошлого столетия она действительно возвращается и светит на нас сызнова, и ученые могут записать уже ее излучение на определенные носители. Как вам такое? Не тот же ли это свет? Или, скажете, в одну воду нельзя войти дважды? Один луч нельзя уловить заново? А утеплить? Изолировать? Открытие вечных форм в изоляторе временного содержания.
И вот такому-то человеку досталась роль всей жизни в Среднем театре.
И Лабин спекся. Поплыл Лабин. Расслабился. Размяк как хозяйственник и сделался обратно человеком, то бишь, слизняком.
Пьет наш Лабин пятый день и думает тем самым вернуть себе человеческое достоинство. И уже гравитация Земли непостоянна.
«Отсюда и время нелинейно и пространство прерывисто», — думает Лабин, спотыкаясь о временные узлы.
— Размер души зависит от среды обитания. Среда эта — память. Душа напрямую зависит от размеров памяти. Забвение — смерть. Ибо — суша. Душа на суше не выживает. Ее суета выжимает, — вещает Лабин во дворе каким-то забулдыгам, изрядно надоев им своим пустословием. Люди желают выпивать в простоте.
— Достал уже, собака! Геморрой один от него.
А он им:
— Гемофилия как-то связана с гомофобией. Через рифму любовь-кровь. Некровь означает некроз тканей, неровных ее краев… Нелюбовь не красит…
Тут-то ему и прилетело. Первый удар шел откуда-то сбоку. Потом посыпалось. Пошло-поехало. На земле он уже не помнил.
Небрежная набережная переносной реки.
Впрочем, зимы сделались теплокровными. Не замерз — и то ладно.
Вечер.
В углу двора наблюдается движение. Человек. Да на нем нет живого места!
«Господи! Господи! Что же это такое? Что я здесь делаю? Ах, да. Послали. Послали за добавкой. Сам пошел. Вроде бы. Но почему так темно?»
Лабин поднялся с колен. Его лицо… Лица не было. Его качало от водки, слабости, сотрясения мозга и вращения земли.
— Господи, — снова молвил Лабин, — все верно. Все правильно. Все справедливо.
Когда убивали, ему открылся смысл жизни, и теперь было важно донести его до места жительства раскрытым. Он не помнил его, но сознавал.
— Не дать закрыться, — сплюнул кровь с разорванных губ Владимир Лабин.
— Ни черта не видно. Что с глазами-то? — матом высказался Лабин в духе «надеюсь, они просто закрылись от гематом».
Кое-как добрался до второго этажа.
— Лена! Открой! Я избит! Мне надо умыться.
— Ты пьян.
— Я пьян и избит!
— Избыток уже, Лабин!
— Ты дура!
Он тяжело посопел. Голова кружилась. Все плыло. Попробовал собраться. Просыпался с лестницы. Ангел сходящий. Как если другой человек спускался в нем сейчас в преисподнюю. Кто-то спускался в нем — медленно и тяжело — освещая себе путь налобным фонариком.
Во дворе тихо.
«Чешуя телеснее, чем мех. Она залегает ближе и пригнана плотнее. Мех, впрочем, ценнее из-за термосных качеств».
Эти мысли при выдыхании и перемешивании со встречным воздухом превращались, однако, в странные мычания.
«Враждебная среда, — подумал Лабин. — Как гелий в легких, только наоборот. Калий в тяжелых».
Ударился обо что-то деревянное. Но не дерево. Облапал. Похоже на кабельную катушку. Пустую и брошенную. Лабин постоял. Постонал.
«Околеешь в этой колее. Выело меня мое же время. Я как скорлупа от яйца в мешочек».
Куда-то понесло.
— Кубическая сила.
— Ты чего, скот, об машину! — Он получил увесистый тычок в грудь и упал. Опять гравитация — внутренне посмеялся.
— Вали отсюда, паскудина!
Жено! Его била какая-то незнакомая баба, и он не в силах был ни произнести слова, ни произвести действия.
— Вонь-то какая от него!
Видно, когда били в живот, кишечник опорожнился.
— Как бы мне раввину в Тулу перебраться! — просипел Лабин на мотив Есенинской жалейки и пополз.
Он полз через пустыню и смеялся. Лабин полз в обосранных штанах, сплевывая кровь разорванного тела и был счастлив.
Какое-то неутомимое чувство свободы, равенства, братства с самим собой обновилось в нем и затрепетало на баррикадах с новой силой.
— Пусть ветер сдует землю в океан!
Буря. Отвесная и скользкая, как стекло.
Человек слепо смеялся в земную бороду. Все правильно. Подобно престарелому великому боксеру, который делал посмешище из людей в свое время и который продолжает выходить в ринг, чтобы кто-то теперь смог побить остывшую звезду, Лабин отдавал долги за собственную неуязвимость. Человек, спускающийся в нем, ударился головой и потерял фонарь!
Ледяные волны взрывной волны, огибающие планету.
Неделю.
— Бен Лабин! На сцену.
Сердце бьется, как пульверизатор.
Он вспомнил, как, избитый и униженный, лежал в пустыне мира с выколотыми глазами. Собранный и возвышенный.
«А ведь в русском языке даже семантически Он — альфа и омега, поскольку Аз — некогда первая буква алфавита — теперь находится на последнем месте Я», — мелькнула странная мысль.
И Лабин шагнул вперед:
Всем малым миром, скрытым в человеке,
Противится он вихрю и дождю,
Которые сцепились в рукопашной.
В такую ночь, когда не выйдут вон
Медведица, и лев, и волк голодный,
Он мечется с открытой головой
И гибели самой бросает вызов.
Ад
Стояли уже морозы, когда спасатели обнаружили человека в земной промоине, образовавшейся после тушения пожара в фундаментальной библиотеке ИНИОН. Тот был без чувств, однако жив. Человек находился в природном водостоке по приблизительным подсчетам не меньше недели. Все это время он спускался в поисках выхода.
В руке полоумный зажимал страницу из записной книжки. На которой аккуратным почерком самого незадачливого диггера был начертан текст следующего содержания:
«Люди очень близки. Гораздо ближе, чем мы думаем. Иногда они даже накладываются один на другого, подобно цветовым кружкам, давая новый оттенок».
Первый Спасатель повернулся ко Второму:
— И что это значит?
— Что-что. Что кругом педики.
Славка
Славик сломался, когда умерла мать. До того он почти сорок лет сидел на печи у Христа за пазухой и ел уворованные братом консервы с мясоперерабатывающего завода. Мать работала мастером на том же заводе. Славик плыл по жизни спичкой в весеннем ручейке. Его кидало от фашистской идеологии и националистических организаций вроде РНЕ до черной магии и прочего оккультизма, от натальных карт индуистской астрологии до изучения майанского языка и культуры.
— Иоганн Непомук Гюттлер — дед Адольфа Гитлера, — сообщил он мне как-то заговорщицки. — Гитлер вместо Гюттлер — ошибка церковного писца. И если фамилия Гюттлер условно происходит от немецкого huter — хранитель, страж, то бюрократическая неточность дорого обошлась человечеству, ибо хранитель был отогнан, а стража распущена! Так-то, дед Сергей.
Лет десять тому мы общались часто. Выпивали, дрались. Я оставался у него ночевать и один раз даже жил недели две. Потом, как это часто бывает среди практикующего народа, разодрались, рассорились. Обиды он не забывал и, кажется, в душе не прощал. Хотя через долгое время мы снова сошлись.
— А у меня мама умерла, дед Сергей (так он меня называл). — Позвонил Славик. Я зашел. Он пил, ругал врачей, которые прозевали рак легких. Сгорела мать на его глазах за полтора месяца.
Славику (с братом, но тот был уже нетрудоспособен) достались две квартиры, небольшая дача в черте города и какие-то немалые — для него — деньги на счету. Мы тогда еще решили, что Славка — хитрый и использует свалившееся на него богатство с толком. Но мы ошибались.
Славик всегда любил всплакнуть. Но тут и через полгода, и через год после ухода матери не мог найти себе места. Не мог собраться, чтобы выправить документы. Пил и пил, плакал и клянчил деньги. Оказалось, он не умел элементарного. Во второй квартире поселились какие-то темные личности. Которые не только не платили, но еще и сами ему угрожали. Какие-то босяки приходили к нему домой, пытаясь что-то отжать. Мы впрягались, ходили к участковому и все не могли взять в толк, как он — хозяин — ничего не может поделать с этой шпаной, но еще и сам вынужден скрываться. Хотя Славик всегда был скрытен, врал напропалую и дела его были никому неизвестны.
— Дед Сергей, — прозвучало в телефоне. — Мишка умер.
Мишка — старший брат.
— Да ладно, — не поверил я. Дело в том, что Славик не раз на моей памяти «хоронил» живых людей.
— Да ладно, — не поверил я и пошел к нему. Мишка лежал под одеялом. От грозы района, дважды сидевшего за разбой громилы, остались большие мослистые кости, обтянутые желтой кожей. Веса в нем на вид было килограмм тридцать. Кто-то и до сих пор думает, что Славик сознательно уморил его до смерти. Не знаю. Все-таки вряд ли. Уж больно он расклеился после этого. Менты, кстати, особо не разбирались, хотя, на мой взгляд, выглядел труп более чем странно.
После смерти матери Славка упал духом, но жизненные силы еще оставались. Кутил же он, в самом деле. А вот после Мишкиной он вообще перестал хотеть. Если до того пил все время «Охоту» — мерзкое крапленое пиво, то после Мишки перешел на паленую водку. Я стал видеть его реже. Нам сделалось не о чем говорить. Вся его великолепная память, цитаты из советских фильмов с озвучиванием по ролям (у него был актерский талант, но слабый или не развитый) — все ушло: Славка сделался глуповат и слезлив.
До сих пор ломаю голову: чего больше в нем было — добра или зла? Что в нем не реализовалось? И мне становится страшно. То колоссальное темное начало, которое он в себе носил… Тирания и насилие уравновешивались в нем сентиментальной предприимчивостью в отношении гостей, навязчивым радушием и чрезмерным вниманием. Но уравновешивались ли? Не был ли его уход в себя и в бездну сознательным следованием по пути самоустранения. Не осознал ли Славка себя как порочную личность, способную к тяжким грехам? Может, взяв сторону света, он ушел в тень, не пожелав развития в себе маниакальных наклонностей, которые чувствовал полнее других?
Вообще возможно ли это, и не спасение ли это души в таком случае?
— Серёж, можешь зайти, меня избили! — На голове зеленой, торчащей во все стороны леской смысла стянут шов сантиметров в пять (так он с этой леской в башке и ходил с полгода).
— Серёж, я в реанимации — что-то с сердцем. — Собирались делать ему операцию, но он сбежал пить и отказался.
— Дед Сергей, Васька умер. — Кот.
— Блин, Слав, опять?
Заросший, опухший, вонючий. Канализации нет. Воды нет. Засохшее говно размазано по полу. Все шкафы, книги опрокинуты, перевернуты, точно человек бился в белой горячке (скорее всего, так и было). Принимает меня в коридоре на старой детской кушетке. Еще можно пройти на кухню, затянутую паутиной. Никто его уже и не уговаривает остановиться. Он забрался слишком далеко. Та еще спелеология.
Славик скрытно, как все у него, продал Савлову (другу детства, пройдохе-журналисту) дачу. И тот выдавал ему деньги «траншами». Тогда у Славика могла появиться небывалая для него сумма. Он звонил нам, приглашал «в ресторан», в «Рахат» — какую-то восточную забегаловку, кутил. Да! Скупал бутафорские мечи, катаны, мачете — холодное оружие, которое, кажется, считал настоящим. Приобрел стоечку под оружие, демонстрировал его нам с благоговением. Пьяный подолгу затачивал их, доводя до бритвенной точности, не принимая во внимание мягкость металла. И дарил. В полувменяемом состоянии дарил нам, продавщицам в магазине, каким-то знакомым таджикам. Скорее от желания быть широким, чем от действительной широты. Мне Славка подарил черный, лаковый с оторочкой красной грубой нити на ножнах японский традиционный короткий меч вакидзаси.
Умер Славка в свое отсутствие.
Квартиру вскрыли день на третий.
Но я часто представляю.
Славик умирает, и все его демоны стоят в изголовье. Нет свечей, обстановки, какой бы он хотел, свидетелей. Протухший, опухший до неузнаваемости Славик умирает почти в беспамятстве, страшной мучительной смертью алкоголика. Бред усиливается. Он видит черные крылья, старшего брата, Гитлера.
Фюрер говорит ему с усмешкой: «Вот и ты, Ева. Или звать тебя Ив? Ивушка. Все-таки отравление — эстетская штука. Ты же и ему, — кивает Гитлер на Мишку, — ушную серу в еду добавлял, чтобы побыстрее отмучился».
— Сука! — кричит Славик. — Врешь ты все, гнида казематная. Нацисты-гомосексуалисты!
— А никто не знает: вру — не вру. Ты такого по жизни наворотил, что дружки твои — Шурик, Золотарев, Савлов — они уже не знают, верить тебе или не верить. Уж извини, брат. Так печать недоумения и останется. Ты зачем цветочницу избил по лицу? На тебя даже дело завели — дачными деньгами откупился. Помнишь?
— Плохо помню. Пьяным был. А она меня из магазина сама выталкивать начала.
— Так ты невменяемый был. Орал. Покупателей отпугивал. А женщин и слабых бить нельзя.
— Кто бы говорил.
— Славик, Славик. Вот не убивал ты брата, а все будут думать обратное. Зачем так? Или все-таки ты? А Шурика кто избивал ногами, что его сестра родная не узнала? Ты же матерью клялся, что не ты. А Шурик, хоть и пьяный, помнит. Ты и с утра продолжал его мудохать, а он уже протрезвел. А матерью клялся. Как думаешь, не оттого ли она сгорела?
— Уйди, тварь.
— А Мишка? Кто избил его чугунной сковородой и дураком сделал? Долго ты его бил. Сам рассказывал.
— А тебя он будил ударом сапога? Всю юность дрожал я. Вот и не выдержал. Вот упырь. Сам миллионы уничтожил, а меня оговаривает.
— Так я — официальный демон. А ты пытаешься остаться чистеньким в собственных глазах. Чтоб вспоминали о тебе доброе хочешь. Хочешь же?
— Ну.
— Ну. Ну. Ну, допустим, я тебя прощаю. Я ж знаю, каким человек бывает страшным в гневе, а потом возьмет да раскается. Но ведь тебе перед ним стоять, а ты сам от него отвернулся. Кто со второго курса Свято-Тихоновского ушел? Ко мне в националисты подался. Ты думаешь, за это по головке гладят?
— Я не мог. Считал себя недостойным. Что б ты понимал! Я сильно верил — до мамы.
— Гордыня. Во всем тебе мешала гордыня, не подкрепленная ничем, кроме пива. Хоть бы где дошел до конца. Чего ни начинал, все побросал.
— Сгинь, гадина.
— А ты знамение на меня наложи.
Славик пытается поднять правую руку. И думает почему-то, как окрестить Гитлера: по-православному или справа налево по католическому обряду… Тут он видит, что пальцы перепачканы в ушной сере и кричит.
Славик кричит и каким-то жутким рывком бьет рукой по оконному стеклу. Стекло режет руку. Славик падает на пол. Сердце трескается в груди от жара.
— Ну, — наклоняется кто-то. Славик видит грязные Мишкины ноги с длинными нестриженными когтями. — Ты чего братишка? — Легко поднимает и кладет его обратно на грязную кровать.
— Мишка.
— Чего ты от операции убежал, братик? Теперь, вон, не зашить его больше.
— Так я хотел того. Того же. Умереть хотел.
— А сейчас? Сейчас тоже хочешь?
— Сейчас хочу на дачу пойти. Там снег с козырька — помнишь, с тобой делали — снег счистить надо. Не дай бог проломится.
— Ты же продал дачу.
— Нет. Еще нет.
— Ну тогда пойдем.
Мишка помогает Славке подняться, и они, поддерживая друг друга, идут к входной двери.
— Свет. Надо погасить в комнате торшер.
— Дед Сергей погасит. Идем.
Открытие
Когда Родов окончательно пришел в себя, то заявил, что имеет сведения касательно сгоревшего храма Успения Богородицы в Кондопоге.
По его наводке был обнаружен более древний алтарь, предположительно, первой постройки, скрытый до того глухой стеной. Историки приступили к изучению находки.
Исповедь
Меловые убеленные солнцем стены монастыря. Высокое небо плотины. Ниспадающий свет. Отдание Преображения. Прихожане толпятся на каменном крыльце, где трое монахов отпускают им грехи. Один ласковый, похожий на Деда Мороза без грима, и ростом и лицом вышедший в люди. Двое других построже и пожиже. В толпе виден приятный человек средних лет. Улыбка блуждает по лицу в поисках смысла. А то словно тень находит, и задумчивость образуется. На духу исповедуют споро — люди больше приезжие, вызнавать жизнь каждого времени нет. Человек готовится и сосредотачивается на своих сокрушениях. Подходит очередь. Бабушка, покрытая епитрахилью, поднимается с колен и отчаливает. Человек приступает. Называется Элем и… Мысли его далеко. Прыгают с одного на другое. Вечного живота. Вот ведь жизнь раньше была мужескаго рода. Он никак не может начать.
— Вот, как бы… — пробует раскачать словами внутренний голос. — Что-то думал все утро… А вот. Никак не могу вспомнить, как у католиков называется момент претворения хлеба и вина в плоть и кровь.
— К причастию готовились? — прерывает монах, присматриваясь к испытуемому.
«Что это я? Нужно бы объясниться. Да неясно все как-то. ТолкУ без толку. По-английски — to talk», — человека внезапно охватывает странное, никогда не встречавшееся прежде чувство замещения. Он и сам не сумеет его описать. Вдруг захотелось умалиться до точки. До семени. «Вот оно — смирение!» — думает он. Но нет. Ощущение болезненное и связано с плотским наслаждением. Он вспоминает первый раз произвольного семяизвержения, когда только еще перезрел в юношу. Тогда он подтягивался на турнике, и как-то больно и сладко свело в паху. Позже он не раз искусственно вызывал у себя подобное чувство прежде чем научился ему помогать. Сейчас что-то подобное произошло во всем теле. Со всем материальным положением его. Со всем существом.
— Секундочку, убратия! — тихонько проговорил человек и начал отодвигаться от исповедника. Ему ужасно хотелось найти место, куда бы пристроить пятую точку. Вдоль стены были свободные места, однако не лавочку он искал. Какую-то новую нишу. Момент пробуждения, когда ты не хочешь просыпаться и холодно в комнате, а под одеялом тепло, и ходят близкие, громко переговариваются, а тебе хорошо. Вот чего захотелось человеку. Залезть в кокон своих грехов всем естеством и греться в их противоестественности.
— Вам нехорошо?
— Хорошо бы мне… — человек сдал задом, прорвал воздух и принялся задвигать себя в образовавшуюся щель пространства. Переломившись в пояснице, он стал упаковываться прямо в звенящий яблочным наливом воздух отдания.
— Понаделали тут филиокна, — откуда-то уже изнутри пространства, обитого материей, проговорил человек. — Яко исчезает дым, да исчезнут, яко тает воск от лица огня…
Миряне оторопело взирали на данное действо, не имеющее отношения к реальности, не веря глазам. Человек, меж тем, превратился в висящую темную точку, пискнул: «Аксиос, мучачос!» — и схлопнувшись в вакуум, колыхнул легкую занавеску воздусей.
Мощные стены мелового периода пачкались белой копотью. Пришедший к «Неупиваемой чаше» алкашик отряхнул запачканный рукав.
— Братья и сестры! Нынче мы купно наблюдали сеанс магии с разобла-чением… — Иеромонах поднял горчичное Евангелие. Луч солнца, отразившись от серебряного распятия, обжег сетчатки.
Миряне снова спокойно топтались в ожидании очереди.
Монах подтянул штаны под рясой, обшлагом рукава протер Благовестие и жестом пригласил согбенную старушку приступить к таинству.
— Вот так живет человек и не знает ничего о себе, — шептались вечером насельники монастыря, а игумен настоятельно рекомендовал чертей более не исповедовать.
[1] Злодейское поле.