Время в зеркале одной переписки
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2020
Наверно, Валентин Григорьевич опять бы поворчал. Как ворчал он, узнав, что я согласился на публикацию своей переписки с Виктором Петровичем Астафьевым: прилично ли при жизни письма-то печатать?
А я-то сам разве не думал об этом? Но вот иркутский издатель Геннадий Сапронов настоял, а Валентин Григорьевич, прочитав переписку, потом и предисловие написал. Стало понятно, что дело не в честолюбии, а в «скоропортящемся времени», которое стремительно теряет память.
Это в спокойные устойчивые времена жизнь растет, как дерево, и «годовые кольца» шире или уже только от плотности лет, которые всегда чуть на отличку. А нынче, когда молодая жизнь брезгует старыми «кольцами» и старается держаться подальше от них, дерево жизни мечется, как больной в жару, и речь его делается несвязна. И новая литература не дитя старой и не только не числит ее матерью, а и мачехой не зовет — сама от себя родилась
Вот тут «литературный процесс», как «процесс в больных легких», уходит на глубину, доживает свою прежнюю жизнь по конвертам частной переписки.
И это тоже важно — тогда еще были конверты и бумажная переписка, был почерк, который много определяет в интонации письма, в самом его лице. А уж в электронном письме индивидуальности не жди — сама механическая буква охладит порыв, угасит улыбку. Отчего и проза нынче делается «цифровой» плоской и все будто чуть на одно лицо.
Наша переписка с Валентином Григорьевичем Распутиным началась с 1975 года. Годом раньше мы познакомились и вступили в переписку с Виктором Петровичем Астафьевым, и в одном из осенних писем 1974 года он написал мне беспокойное, любящее письмо о Валентине Григорьевиче, только что напечатавшем тогда повесть «Живи и помни». «Ох, дадут они Вале», — писал Виктор Петрович, зная этих «оних», которые дадут, по своему опыту, и просил скорее писать о повести, ограждать ее от «них». А вскоре еще и Псковский театр поставил «Деньги для Марии», и Новосибирское издательство предложило мне написать о Валентине Распутине в серию малых биографий. Ну и пошло…
И если сейчас взять эту переписку целиком, она будет родней книге «Крест бесконечный», сложившейся из нашей переписки с Астафьевым, и «Уходящим островам», которые сложились из многолетней переписки с А.М.Борщаговским. Но сейчас мне бы только хотелось побудить читателя к разговору о переписках вообще — как лучшем зеркале времени. Публицистика всегда обобщительна и избегает частностей, и оттого ее портрет времени и верен, но холодноват, и всегда немного «не про меня», словно все перемены дня так и совершались на газетных полях, а не на живом человеческом сердце.
Сейчас мы по-разному глядим на 90-е годы. Одни зовут их «лихими» и торопятся поскорее забыть, другие величают «колыбелью демократии» и готовы благословить. Я, признаться, из первых — консерваторов. Эти годы были для меня особенно мучительны, потому что они развели Виктора Петровича и Валентина Григорьевича, которые оба были уже моим сердцем, и трещина только ширилась. Их переписка, вышедшая недавно, подтверждала, что они разошлись после газетных писем периода расстрела Белого дома: «Раздавите гадину!», которое подписал среди прочих Астафьев, и «Письма к народу», поддержанного (если не сочиненного) Распутиным. И как, оказывается, и в частной переписке мы намертво связаны с временем. Ты его в дверь — оно в окно.
Да и уклонись-ка от него, когда твои собеседники то депутаты, то советники президента. Сами для этого пальцем о палец не ударят, даже уклоняться будут, но и самое бесстыдное время на глубине хочет оставаться по-русски совестливым, и «простые люди» (странная категория, которой прикрывается всякий политик), а на деле-то просто люди, народ, живое тело Родины, ищут себе заступников от всегда подозрительной для народа власти.
А раз читают и любят и верят, то в первую голову их и зовут — Астафьева, Белова, Распутина, потому что в избирателях-то как раз «баушка» Катерина у Астафьева, Иван Африканыч у Белова, распутинские старухи из «Матёры», да «дочь Ивана, мать Ивана». А механизм власти им чужой — вот писатели и бьются за них, и порой оказываются далеко от себя, и тут без боли никак.
Виктор Петрович умел эту обузу половчее стряхивать и Валентина Григорьевича все звал держаться подальше от «них», работать, а не «бороться», а Валентин Григорьевич и сам знал, что хорошая книжка и правда больше сделает, но, видя боль страны, понимал, что «писатели — единственные, поди-ка с нас за это спросят». И не в Советах спросят, а на небесах, где с русского человека спрос особый.
Они должны были разойтись, как ни болезненно это прозвучит. В тот затянувшийся час нервного восторга и помрачения большинства Виктор Петрович больше слушал улицу, а Валентин Григорьевич — свое сердце и не то что не мог, не умел перемениться, а не хотел, потому что твердый характер и суровый ум, который он умел держать в узде, не позволяли ему изменить тому, что для сердца, для народной его части, было святыней. Разные они были. Астафьев весь наружу, а Распутин — весь внутри: две половинки одного русского сердца. Все врозь и все вместе — «умом Россию не понять».
С той поры переписку с астафьевской стороны вела только Мария Семёновна, его жена, и по письмам чувствовалось, что они разговаривают «через голову»: «Скажи ему…» И так уже до кончины Виктора Петровича. Эхо этого расхождения будет отзываться и в нашей переписке.
В.К.
Валентин Курбатов — Валентину Распутину
Псков
30 апреля 1993
Дорогой Валентин!
Слава Богу, ты хоть на относительной свободе!
Я десять раз за время твоей болезни собирался в Москву, но теперь уже не только на Сибирь, а и на Москву никаких карманов не хватит. Придется домовничать и понемногу возвращаться мыслью в прежние границы, когда и поездка в соседнее село была событием и уходила в домашнее предание. Оно, может, и к лучшему. Мысль меньше суетится, и начинаешь, как матёринская Дарья1, «на ее д о-о-лго смотреть». Отечество наше окончательно посыпалось. Референдум2 был его последней возможностью как-то оглядеться. Оно предпочло безумие. Что же теперь остается? Стоять в одиночку. Воспитывать детей людьми. Искать кусок хлеба. Побольше делать для церкви. Да молиться, чтобы Бог дал человеческую кончину без унижающего страдания.
Жизнь не получилась. Оказалось, что она больше должного связана с родной идеей и идеей общественной. А в одиночку жить не выучился — все кажется напрасно и бесцельно — как-то уж очень животно. И в церковь мало гожусь, хоть только в ней, в долгих службах, и нахожу единственное успокоение. Слишком далеко успел выйти из церковной ограды, чтобы вернуться совсем и не оглядываться. Сейчас бы какую-нибудь долгую, требующую терпения и не вовсе бессмысленную работу, но слово как-то существенно поистратилось, размылось в своих существенных смыслах, оказалось вылущено, будто вместо зерна одна полова осталась — отчего никакие статьи и никакие книги (и искреннейшие и честнейшие) уже не действуют на человека.
Надо бы домом заняться, с избой возиться, в деревне подольше жить, но и домашние обстоятельства не пускают, и мысль заранее бежит как от самообмана. Работать-то хорошо, когда душа просит, а когда сам себя из-под палки заставляешь, то и дом не в радость.
По инерции что-то еще делаем, к Пушкинскому празднику готовимся3, к Дню славянской письменности, но тоже как-то все через силу и без интереса. Никто к нам не едет. Манили Крупина4 — ему некогда, Белова5 — тоже. А на большее уже и фантазии нет — надо ведь чтобы и читатель знал того, кого мы зовем. Как-то вдруг осталась матушка-литература без авторитетов. Я еще сочинил на свою голову Религиозно-философское общество им. Кирилла и Мефодия (у нас было в прошлом веке братство их имени). Так вот тут лень-то мысли и сказалась и вся бесполетная скудость нашего любомудрия и обнаружилась. Скорее стал скрываться за приглашение авторитетов, чтобы сам да и товарищи мои себя стыдиться не начали, пустого празднословия своего. Но и у приглашенных сквозила та же усталость холостой мысли. Вроде и свое говорят, но такое чувство, что то ли в сотый раз слова свои произносит, то ли сам уже им не верит…
Мысль вообще, кажется, по Руси холостой пошла. В межеумочный период попала, никак за живое не зацепится.
Прости, что я вместо ободряющих обыкновенностей о здоровом воздухе, о румяной пользе Подмосковья, о калорийности санаторного питания все в свою занудную сторону ворочу, но уж тут подлинно — у кого что болит…
Выбирайся поскорее, Валентин. На кухне-то все-таки легче разговаривать, чем в письмах. Обнимаю тебя.
Твой Валентин Курбатов
__________
1 Старуха Дарья — героиня повести Валентина Распутина «Прощание с Матёрой».
2 Всесоюзный референдум 1991 года о сохранении СССР.
3 Традиционный Пушкинский праздник поэзии в Михайловском.
4 Владимир Крупин — русский и советский прозаик.
5 Василий Белов — русский и советский прозаик.
Валентин Курбатов — Валентину Распутину
Псков
29 июня 1993
Дорогой Валентин!
Очень я был рад, что на Пушкинском празднике сумел уговорить Василия Ивановича [Белова] остаться и съездить в монастырь. Он и сам потом понял, насколько ему это было нужно, и уехал покойнее и светлее, чем приехал. Уже в поезде с какой-то острой тоской заговорил о Викторе Петровиче [Астафьеве], как-то минуя всю болезненную нынешнюю внешность, и тут-то я особенно ясно и понял, почему он все время вспоминал недавно ушедшую мать, и видно было, что действительно не находил себе места. Она для него была связана и с Виктором Петровичем, и вот он не может разорвать сердце. Но сам, конечно, руки не протянет, чтобы не быть неверно понятым. Да и не он это должен делать. И хоть я верю, что все вы правы, а Виктор Петрович менее всего, но вот поди ты — никак мне не смириться с тем, что вы порознь и пока еще продолжаете удаляться друг от друга, и никак для себя не определю, верно ли это перед Богом, а не перед короткой человеческой правдой. Все казалось, что следовало бы резче говорить друг с другом, а не друг против друга — это, может быть, было бы больнее, но зато здоровее. Но теперь, похоже, уже ничего не воротишь. Единомыслия уже не будет. Его не будет по многим частностям между тобою и Беловым, тобою и Клыковым1, тобою и Шафаревичем2, тобою и Крупиным, и по частностям болезненным. Я уже не говорю о себе — со мною-то вообще согласиться нельзя: больно широк, надо бы поуже.
Но видно, в конце концов придется единомыслие понимать пошире и Россию пожестче, чтобы устоять в главном. А мы оказались [даже] жестче, чем следовало, и вот на этом-то и можем быть пойманы расторопными дирижерами, которые мелкие трещины сумеют довести до неперешагиваемых пропастей. Нам бы удержаться все опережающей любовью, которая простит и срыв, потому что неловкое слово можно поправить и скверный поступок поправить другим поступком, а мы, к сожалению, слова выучились ставить впереди любви и считать их вырубленными в бронзе или начертанными на небесах. За это и будем платить тяжкой мерой все более плотного одиночества и в конце концов оставлять сиротой свою Родину.
Без любви мы подлинно «кимвалы бряцающие». Сто раз повторю когда-то поразившее — победить нельзя только безоружного человека. Это доказал Христос, но никто не хочет его доказательств, хотя всяк берет его на вооружение. С тоской и отчаянием вижу, что сегодня Христос чуть не дальше от России, чем до крещения. Особенно это видно в церкви, разделенной столь же решительно, как и все наше бедное общество. Об этом на бревнах у бани говорить или в тихих прогулках над Ангарой, вышелушивать из слов ядро смысла, оглядывать себя из края в край и потихоньку выбредать к истине. Но куда уж мечтать об этом. Всяк поневоле наособицу, и это, может быть, страшнее всех иных средств, направленных против человека. Родные душой люди должны видеть друг друга во всякий час, когда темнеет и теряет опору душа, тогда и земля у них стоит здоровой и мир не потеряет рассудок. Спасти Родину можно только любовью к ней и друг к другу. Мы за любовь принимаем что-то другое, и не мудрено, что ничего у нас не выходит.
Прости, Валентин, что все выходят какие-то торжественности, тогда как за ними стоит простая тревога, что мы делаем многое не так и хоть твердим о новом качестве жизни, но сами упорно этого нового качества понять и принять не хотим, предпочитая привычное оружие, которое по внутренней ложности своей лучше работает в руках демократов, ибо они знают его главный секрет — в его пользовании не надобна совесть. А с совестью оно осекается.
Впрочем, все это только смутная догадка о чем-то, никак не проступающая в прямое слово. Но все отчетливее я вижу для себя, что наша всечеловечность, и наша всемирность, и наше избранничество истолкованы нами не так, как следует, и, кажется, неверно поняты (да простит мне Фёдор Михайлович). И именно оттого, что взяты ложные задачи, выходят соответственные результаты, и мы все выходим примером наоборот и скоро станем несчастьем мира.
Нет покоя, нет устойчивости, нет чистого образа будущего. А хотел-то написать только — больше будь на Ангаре, Валентин, в деревне да в покое сиди. И нашего брата на порог не пускай. Настоящая-то наша работа вся впереди. А сейчас — так… разговоры, и на них найдутся другие мастера. Обнимаю тебя.
В.Курбатов
__________
1 Вячеслав Клыков — советский и российский скульптор.
2 Игорь Шафаревич — советский и российский математик, академик РАН, публицист, диссидент.
Валентин Курбатов — Валентину Распутину
Псков
1 ноября 1993
Дорогой Валентин!
Никак не знал, куда тебе написать, но чувствую, что обстоятельства вот-вот позовут в Москву. Когда бы знать, что ты там, я бы даже и приехал. Слишком переменился мир, тысячелетие успело смениться досрочно, Россия успела сменить генетику и вот-вот родит из своих потемок какую-то неведомую нам державу с чужим языком и мыслью. Сейчас бы самое время на завалинке собраться всем деревенским сходом и рассудить, чего человеку делать — не прохожему, не уличному человеку, а нам самим, каждому по отдельности и всем вместе.
Очень похоже, что никакой России может не остаться вовсе, а борьба за нее переносится из парламентов в человеческое сердце, в каждую отдельную душу. Какое-то партизанское существование, отсиживанье по лесам, во всяком случае, сейчас, на период ближайшего ожидающего нас безумного правительства. Надо просто сохранить человека, сберечь простое его сердце и живую душу. Никто кроме культуры этого не сделает. Во всяком случае, мне не видится ничего другого. Нам действительно придется взяться за перо и спокойно и твердо, несмотря на рев тысяч «глушилок» говорить и говорить о чистом русском человеке, терпеливо лечить его от помрачения.
По мне это и всегда было единственным делом литературы, но теперь кажется, что теперь это услышат или должен услышать даже глухой. Культура не умеет и, как кажется, не должна бороться политическими средствами — она неизбежно терпит в этой борьбе поражение. Неужели опыта прежних Дум не хватило, чтобы убедиться в напрасности сидения в них всем Милюковым и Набоковым? А уж наши «думцы» будут и того беднее. Или хоть там, в ДУМЕ, НЕ СОРЕВНОВАТЬСЯ в красноречии, а учиться незаметному терпеливому делу.
Не знаю. Иногда такое отчаяние охватывает и такой стыд, что хоть беги. Не за страну, не за правителей наших, и это уже как бы позор естественный. А за литературу. За то, что она втягивается в те же средства противостояния и оставляет читателей сиротой. Никто, как наше поколение, не измельчил так значение русской литературы в глазах читателя, никто не уронил его так низко. Сидели ли толстые и достоевские по правительствам, даже бунины и горькие?.. А нам непременно трибуну подавай, министерское кресло. А что выходит. У того же умного критика Сидорова1, у Клыкова?
Ну, ладно. Это у меня старая песня. Это я от одиночества брюзжу, от усталости. И оттого же к тебе напрашиваюсь на денек, чтобы душой подкрепиться.
Твой В.Курбатов
__________
1 Евгений Сидоров — советский и российский литературный критик, в 1992—1997 годах — министр культуры Российской Федерации.
Валентин Распутин — Валентину Курбатову
7.08.1995
Иркутск
Дорогой Валентин!
Твои письма пришли с перерывом дней в пять-шесть, но с тех пор минуло недели две, а может быть, и больше, как я получил последнее. Но тут уже вмешалась не одна моя лень, которой я предаюсь во всю Ивановскую, а кое-что поинтереснее. Это кое-что — случившийся со мной удар, выбивший меня из памяти примерно на час. Нечто подобное со мной уже бывало, но слабей и короче, и, возвращаясь в память, я себя сразу находил, а тут еще потребовалось время, чтобы вспомнить, кто я и где я. Это произошло на даче, и хорошо, что сразу отыскались врачи. Поначалу решили, что это инсульт, из породы щадящих, но теперь пришли к выводу, что это, скорей всего, тромб мозгового сосуда. Позволено даже не ложиться в больницу. Но напугали жену, что необходимо находиться в состоянии покоя; я и сам люблю находиться в этом состоянии, однако с женой мы расходимся в понимании покоя, а потому покоя нет, начинаю бунтовать и рваться за ягодой. Но беда в том, что мы слишком долго прожили вместе, и все мои хитрости, даже приготовления к ним, она знает назубок.
Никак не могу согласиться с тобой в полном оправдании В.П., что бы он ни говорил и ни делал, широтой его могучего таланта и полнотой жизни. Мне кажется, что ты невольно поддался «задаче» — и выполнил ее, находя необходимые доказательства. Доказать можно все, что угодно, когда задаешься такой целью. Ни зла, ни обиды у меня на Астафьева нет, и я искренне надеюсь, что, если поживем еще, то и сойдемся, и сдружимся. Но делать это придется заново, потому что того В.П., которого я знал, у которого немало взял и который как человек и как талант был целен, здоров, — того Астафьева уже нет.
«Не сотвори себе кумира» — вот о какой заповеди он запамятовал. После Толстого, на которого ты ссылаешься как на авторитет, не оглядывавшийся на так называемое общественное мнение, это не кажется тебе столь большим грехом… А вред? Если он прав в своей «органической правде», то ведь правы и черниченки, и нуйкины, и окуджавы, ибо он сознательно рядом с ними встал, рассылая проклятия и требуя расправы. До того и Толстой не доходил. Толстой в сваре не участвовал, он поставил себя земным богом и устанавливал законы самовластно. В.П. полагает, что талантом все оправдается и талант из любого кривого положения его выведет и выпрямит, что он не может быть неправ, ибо достиг положения, когда и неправда превращается в правду, если смотреть на нее из вечности. Но до вечности-то еще дотянуть надо.
Как бы ты отнесся к священнику, который проповедует в храме, что Бога нет? В.П. сейчас со своей кафедры делает то же самое: обязанный от зла спасать, он не оставляет своему читателю никакой надежды. Ты смотришь на его роман с высоты вечности, а те, кто подхватили его и представили к долларовой оплате, ценят совсем по-иному — как орудие, стреляющее по своим. И не ты ли, бросаясь защищать истязаемое пропагандистской сворой тело, говорил, что отказываться от своей истории, какой бы они ни была, смерти подобно… В.П., живший и участвующий в ней, отвергает ее с матом.
Всю жизнь, ты пишешь, осматривался, не договаривал — теперь требуется выговориться. Да уж так ли оглядывался и осторожничал?
Кажется мне, что мы и тут поддаемся внушению. Да в тех условиях творилось больше и значительней — потому что чуяли, искали и внимали, фигура умолчания перед читателем таяла, как снежная баба. Не сказал ли тот же В.П. о войне в «Пастухе и пастушке» безжалостней и четче, чем в романе? Но — не истязая героя и читателя. Не говорили ли многие из нас в те «сумерки просвещения» полезней и одухотворенней, чем теперь, когда свет бьет со всех сторон, все известно и все понятно?! Да от этого ярко бьющего света ничего не видно и еще меньше понятно, хочется в укрытие, в тень, в Запрет. Не я говорю — великие говорили, а действительность подтверждает, что на свободном-то полностью выпасе искусство и отравляется. А сострадание превращается в один из пунктов распорядка дня.
В.П. решил, что ему все можно, и ты потворствуешь: ему с его талантом, поднимающимся в необжитые высоты, действительно все можно. Но если можно великим, если им это прощается и превращается в знаки величия, если это к тому же щедро оплачивается, то почему нельзя невеликим? Одним можно по величию таланта, другим по малости. А ответственность — штука, которой распоряжается одна лишь вечность, ну и гуляй трын-трава по некогда великой русской литературе, величие которой нынче приобретает другой нравственный знак.
Это-то как раз и есть идти по течению, а не против, как ты говоришь. Потому что то направление, к которому примкнул вольно или невольно Астафьев, победит. И не столь большие для этого теперь потребуются сроки. Монархист Пушкин, кликуша Гоголь, реакционер Достоевский — уж если они были смяты и прокляты, что говорить о нынешних тормозилках! Недолог их испуганный ропот!
Заканчиваю, Валентин. Надеюсь, не обидел ни тебя, ни Астафьева. В.П. я продолжаю любить, но с болью. А с тобой, чует мое сердце, нам еще предстоит поспорить о размерах правды.
Обнимаю.
В.Распутин
Валентин Курбатов — Валентину Распутину
Псков
19 марта 1996
Ну, каково дома, Валентин?
Помогают ли стены закончить новые рассказы? Работается ли? Я чего-то вылетел из ритма и никак не соберусь. И потом, меня все несет втягиваться то в один конфликт, то в другой. Теперь особенно в дела Пушкинского заповедника, где все вверх дном, где все разорвано в клочья, потому что слишком много держалось на Гейченко, а тут и он помер, и матушка-система, которая еще могла по инерции поддержать порядок, пока оглядится новый директор. А теперь времени ни у кого нет, и никто не хочет терпеть друг друга ни одной минуты, требуя, чтобы другой немедленно думал так же как он, иначе на него разом слагается бумага в министерство, администрацию, президенту, Патриарху. (Все зависит от поворота вопроса и области противоречия.)
И временами видно, как каждая сторона тоскует по своей «чрезвычайке», расстрелять бы подлеца-противника — и никаких забот, а тут воюй, доказывай, терпи. Я получаю по шее отовсюду и всякий раз даю себе слово отступиться и заниматься «своим делом», но уж, глядишь, опять пишу письма. Звоню, еду, чтобы опять получить по морде там и тут. Все то же. Лета жду — уеду в деревню, спрячусь и примусь думать о высоком и вечном… Слава Богу, скоро картошку можно готовить для посадки, земельку копать, а там, глядишь, и сенокос поспеет, и уж вот там-то меня никто в городе не найдет. Разве вот в Красноярске свидимся. Виктор Петрович придумывает какой-то библиотечно-писательский семинар в Овсянке, клянчит деньги и собирается позвать тебя и Белова, и меня, грешного. И за его бодростью и размышлениями о книжном деле России я слышу тоску навоевавшегося сердца, которое ищет опоры в некогда родных сердцах.
Хорошо, если бы это так и было понято и принято и тобой и Василием Ивановичем. Потом разойтись будет не поздно, но упустить возможность собраться, как встарь, никак нельзя. Он когда-то сам первый протестовал, когда я говорил о вашей неразлучности, а вот повоевал-повоевал и понял, что все вы друг другу написаны на роду и никуда деться друг от друга не можете, потому что в народном сердце теперь навсегда втроем прописаны.
Впрочем, найдет ли еще деньги-то — президентские выборы съедят все, что возможно и невозможно. Больно уж много кандидатов — на всех не напасешься.
Обнимаю тебя и теперь уж в Москве жду — таково непостоянство характера — из Москвы гоню тебя в Сибирь, а уедешь — жду-не дождусь возвращения.
Твой Вал.Курбатов
Валентин Курбатов — Валентину Распутину
Псков
25 апреля 1996
Дорогой Валентин!
Я и сам понимаю всю сложность возможной овсянской встречи, но и знаю, что не делать такой попытки, значит, потакать злу. Кажется, они переносят встречу на август, чтобы мерзость выборов могла отодвинуться. А что выборы — мерзость (при всех исходах) видно уже сейчас по взаимному количеству грязи. В победе Зюганова я почти не сомневаюсь именно потому, что ненависть к нему выходит за все пределы. Бесплатные цветные газетки, рисующие его чудовищем, сделают свое дело. Во всяком случае, сделают его в провинции, как ни пугают старух, что он закроет церкви, и как сами попы уже ни подсюсюкивают властям в этой лжи.
Ну это — Бог с ним. А вот что ты зиму пролежал — это горе и горе. Хорошо хоть бы с пользой. Поправился бы хоть как следует и на год-другой позабыл про больницы. Жалко, что лето опять будешь в Москве. В деревне оно как-то здоровее. Правда, в твоей деревне от политики не спрячешься — народ вокруг дошлый. Да, впрочем, теперь, кажется, и ни в какой деревне не спрячешься. Если уж даже в монастыре не укроешься. Я был на страстной неделе и в Пасху в Печорах — только поворачивайся, все про выборы норовят спросить. Хорошо хоть служб не отменяют, и там успеваешь прийти в себя.
Очень понимаю и то, что ты пишешь о маме. Сам я каждое утро радуюсь, что она рядом, дивлюсь ее юмору и свету — при ее-то жизни, радуюсь таланту, который в каждом движении, в том, что она вяжет, в том, как смотрит кино, как вспоминает, как говорит о своих подружках («А у тово дому чуть не все девки мово — 13-го году, все из одной деревни. Все толстые, и зовут Тонями»), как складывает стихи про комара, которого убила ночью… И боюсь заглядывать в будущее, торопясь наглядеться и нарадоваться. И в тысячный раз думаю, что жить надо одним домом и на своей земле, а то дед у меня лежит в одном углу России, отец — в другом, брат — на Украине, так что и на могилу не съездишь. Я уж не говорю о дядьях, тетках, двоюродных братьях. Ни роду, ни племени. От этого больше всего Россия и болеет, а не от дурных политиков и идей. Вернее идеи и политики до этого довели, а теперь и не знают, как собрать. А уж чего собирать — прав ты: давно не народ, а одно население.
Я уж в Москву не поеду, пока ты не приедешь.
Обнимаю тебя, Валентин.
Пошли, Господи, здоровье и здоровье.
Твой Валентин
Валентин Курбатов — Валентину Распутину
Псков
2 октября 1996
Дорогой Валентин!
Судя по Псковскому ТВ, ты в Москве. Вчера показали, как Зюганов решает судьбу псковского губернатора, и я увидел тебя рядом. Во всяком другом контексте это не вызвало бы моей досады, но тут было невыносимо. Невыносимо, что можно играть, «насолить демократам» судьбой людей целой области только из политических соображений.
Ведь это игра людьми, Валентин, судьбой целой земли. Неужели нельзя было увидеть? Я понимаю, что ты приходил в этот президиум не эти вопросы решать и так уж повернулась судьба, но она теперь всегда так будет поворачиваться. Этим ребятам на народ плевать. Да и на Россию тоже.
Нельзя, нельзя нам сидеть в президиумах ни с Ельциным, ни с Зюгановым — ни тому, ни другому до Родины нет дела. Наше дело держать народную душу со страдающими, труждающимися и обремененными, с потерянными и преданными, а не за парадными столами. Мы эту работу делаем сегодня как никогда плохо…
Прости, Валентин, недоговоренность была бы несправедлива по отношению к дружбе.
Твой Вал.Курбатов
Валентин Распутин — Валентину Курбатову
22.12.1996
Москва
Дорогой Валентин!
Прости, что отзываюсь на твое письмо с огромным опозданием. Но трудно было отвечать. Сразу не стал писать сознательно, потому что мог сорваться и на резкость, а затем потянулось уже от нежелания бередить и тебя, и себя. Но объясниться все же необходимо и лучше сначала письменно, хотя и жаль, что мы с тобой разминулись в Москве всего на день. Однако, объяснившись, легче будет и встречаться.
Ты не в первый раз пытаешься поставить меня на место, не мною занимаемое, а определенное для меня тобою. Сначала — года два назад, когда моя подпись оказалась под письмом против церковных обновленцев. Я ее не ставил и не обманывал тебя, говоря, я не нашел ее под письмом, но мог поставить. В старые времена, когда я наверняка был бы более воцерковленным человеком, я наверняка был бы и на стороне старообрядцев. По консервативному своему складу характера и ума, по согласию с аввакумовским доказательством: до нас положено — лежи оно так во веки веков. Я даже в юности узких брюк не носил — и не потому, что комсомол не велел, а потому, что мне это казалось нарочитым, вздорным. Понимая прекрасно, что это невозможно и вредно — находиться России за «железным занавесом» от Запада, я втайне тоскую по нему: сколько доброго было бы не загажено! Так же втайне я сочувствую зарубежной церкви, более охранительной и аскетической к букве православия, чем патриаршья, но всегда до сих пор был против ее приходов в России. По тому закону, который говорит, кто мыслию, взглядом возжелал, уже согрешил, — я грешник, но по теперешним временам это не самый тяжкий грех.
С Зюгановым же я вожжаюсь не потому, что скорблю или скучаю по коммунизму (хотя скорблю — может быть, да, как должно скорбеть по поводу всего, чему народ в течение десятилетий отдавал силы). Но он мне кажется порядочным человеком, порядочней всех, кто имеет всё. Коммунизм ему не вернуть, он и сам это, я думаю, понимает, но составить силу, способную хотя бы тормозить властный разбой, худо-бедно ему удалось. И удалось бы больше, если бы «чистые» патриоты не боялись бы замазаться, белыми платочками вытирая руки в то время, когда надо было выхватывать страну из грязи, грязней которой не бывает. Делиться на красных и белых нынешним летом было безрассудно, безрассудно и сейчас. Но казакам достаточно того, что им дозволено носить лампасы, монархистам — что можно ставить памятники последнему государю, а что вытворяют со страной и народом, за лампасами и памятниками не видать.
Я думаю, ты не обличил Астафьева, когда он лобызался с дурачащим всю страну… язык не поворачивается, чтобы назвать его президентом. Тебе это показалось неприятным, но допустимым в борьбе с Зюгановым (какой там, к дьяволу, коммунизм, как будто ты веришь в его возвращение!). А когда я сел рядом с Зюгановым на пресс-конференции, посвященной, кстати, финансированию науки, образования и культуры, это сочлось не менее как предательством. Вот уж, с кем вы, мастера культуры? — палачами, вроде Зюганова, или со спасителями Отечества, как Ельцин?
Я запачкаться, Валентин, не боюсь и ни в каких глубинах души согласия у меня, чтобы хоть маленькой запятой оговориться, с Ельциным быть не может. Ваш Туманов, верю тебе, был более подходящей для Попова фигурой, чем новый, которого поддержал Зюганов, но взыскивать с меня за Зюганова, это в тысячу раз менее оправданно, чем спрашивать с Астафьева за творимое Ельциным.
Тысячу раз я давал зарок встать посередине, но то ли характер, то ли слабая воля не позволили. А больше того: как вспомнишь, что делается… да и вспоминать не надо, всегда перед глазами. О своей Аталанке я тебе уже писал. А в середине октября ездил в Кяхту, чтобы обновить впечатления. В городке за 20 тысяч не работает ничего, все стоит. Не работают ни школы, ни больница, полное оцепенение. А по улицам старушки гоняются за покупателями, предлагая сигареты не в пачках, а по одной, поштучно, чтобы насобирать на полбулки хлеба.
Я тебя тоже понимаю все меньше. С редактором «Огонька»1 ты не побрезговал обсуждать литературно-библиотечное дело, а затем вырабатывать совместное обращение, но, увидав в аэропорту Лыкошина с Володиным2, решительно пошел сдавать билет. Не те попутчики. Но в таком случае выходит, что согласие-то, к которому вы призываете, готовится внутри одной стороны, а вторая, грубая и лапотная, так и останется ненавидимой. Видел ли ты опубликованный примерно месяц назад список президентского совета по культуре из 40 человек? Ни одного из «вражеского стана». Это и есть «примирение»: вы молчите, а мы, нахапавшие выше головы, останемся при своих интересах.
Мне уж в приличное общество не попасть, и попасть — совершенно искренне — не хочется, с отверженными умирать легче.
Все. По этим делам точка.
Книжка с твоим предисловием скоро выходит. Еще раз перечитал: предисловие очень хорошее. Но дадут ли нам еще какие-нибудь денежки, не уверен. Ибо и издатели не уверены — и правильно, что книжка пойдет.
В Иркутск ездил, чтобы добрать справки для оформления пенсии. Тяжело болен брат, тяжело больна тетка, надо было навестить и помочь. Глаза видят все хуже — прошел очередное обследование (бесплатное, чего в Москве уже не получить), чтобы сменить лекарства и очки. Предстоит еще операция, по-видимому, двухразовая, но пока можно потянуть. Словом, не развеселился и в Иркутске. Кругом споры среди бывших своих, глупая злоба. Очень по-нашенски. Но светит каждый день солнышко, лежат богатые снега, стоят морозы.
С наступающим Рождеством Христовым и Новым годом тебя, Валентин! тебя и твоих домочадцев! Дай-то Бог обойтись вам в 1997-м без всяких уронов. О счастье уж не вспоминаю. Не до жиру, быть бы живу!
Очень надеюсь, что ты не обидишься на мои слова.
Искренне твой В. Распутин
__________
1 Лев Гущин — советский и российский журналист, в 1991—1997 годах — главный редактор журнала «Огонёк».
2 Сергей Лыкошин — советский, российский прозаик, в эти годы — один из руководителей Союза писателей России. Александр Володин — советский, российский драматург, сценарист.
Валентин Курбатов — Валентину Распутину
Псков
3 января 1997
Дорогой Валентин!
Спасибо за спокойное и твердое письмо. Видно, мы по-настоящему друг с другом и не говорили. Не о чем нам с тобой спорить — мы до звука согласны в целях — разве методы видим разные. Да и люди вокруг разные, и каждый из них по-своему красит «нашу» идею, и тут надо просто на полчаса дольше поговорить, чтобы эти оттенки перестали мешать. Что это помрачение общей подозрительности и расхлябанность слов, потерявших ось, привели к несогласию-то. А повернешь слово как следует, вернешь ему настоящий смысл, и тут и видно, что сердце бьется одно. И я ведь, когда кричу о том, что не наше дело по президиумам сидеть, не к «середине» зову — это уж надо или машиной быть, или совершенно равнодушным человеком, чтобы в таком месте устроиться.
Я только хочу, чтобы истину не «обуживали» до партийных границ. Она непременно окажется шире, и, сделав ее слишком «нашей», ты начинаешь увечить ее, а заодно и себя и не заметишь, как сделаешься невольником этой узости, когда тебе уже «товарищи по партии» в сторону и шагу не дадут ступить, сочтя всякий такой шаг предательством. А дело-то не в нас, сужая истину, мы страшно вредим и без того уже потерявшей голову Родине. Они ведь нас как раз в эту узость и загоняют, провоцируют, постепенно расширяя свое поле и вытаптывая на нем все живое и родное, что мы могли бы спасти, когда бы не страшились быть шире, потому что чего же страшиться, когда это наша земля и наше все, что в ней и что надумано о ней. Когда это чувство «нашего» крепко, то можно и ошибаться, и делать неловкие шаги, но сбить человека все равно будет нельзя и передернуть его карту тоже, ибо он везде искренен. Вот только об одном этом я и твержу год за годом и одного этого и хочу — быть дома во всей своей Родине, а не в одном углу, куда меня медленно затолкают опытные софисты другой страны.
И у Астафьева не один редактор «Огонька» был, которому я как раз слова-то не дал на «круглом столе», а много добрых людей из Костромы, Перми, Челябинска, Красноярска, Иркутска. И звал-то Виктор Петрович и тебя, и Василия Ивановича, и Носова, и Лихачёва, и Солженицына. Конечно, было, наверное, там не без расчета и не без честолюбия, но все опять же зависело бы от интонации разговора, от того как и о чем заговорили бы собравшиеся. Хотя, конечно, теперь уже ясно, что ничего такие разговоры не дают, что непременно или на «разборку» съедут, или на «круглые места», но и это говорит не о времени только, но и о нашей усталости, о неверии в побуждения друг друга, а в конце концов и о потере ответственности перед той же Родиной (прости что я будто на риторику съезжаю — не риторика это), потому что когда ответственность эта есть, куда угодно поедешь и с кем хочешь станешь говорить, и дела не унизишь. А ведь то, что мы умудрились окончательно развести «лагеря» — это нам нигде не простится. Надо и о неприятии говорить не в «параллельных» изданиях, а принародно и лицо к лицу, веря, что искреннее слово будет и услышано искренне и понято верно. Хотя и сам уж так устал, что начинаю тоже думать, что это романтизм. А не хотелось бы так думать, потому что это равносильно смерти.
Ну, на бумаге всего не скажешь — только измучаешься. Как у тебя расписание-то? Теперь в Москве будешь? — авось я к началу февраля соберусь. Пока письмо доберется, уж и святки, поди, отойдут. С Крещением тебя! Пошли Бог крещенской чистоты и Святого Духа бедным русским водам.
Обнимаю.
Твой Валентин
Валентин Распутин — Валентину Курбатову
7.11.1998
Москва
Дорогой Валентин,
наконец-то собрался написать тебе, воспользовавшись пролетарским праздником и тем, что телефон молчит. Этот телефон и следовавшие за ним действия за десять дней опустошили меня полностью. И если бы легче было в Иркутске!
По последнему твоему письму, кроме того что сказал по телефону, добавить почти нечего. Мы с тобой можем не соглашаться друг с другом, можем даже поругаться, хотя до сих пор этого, кажется, не было, но до разрыва дело, думаю, никогда не дойдет. К чему? Я знаю, что ты всегда искренен, слава Богу, была возможность в этом убедиться, и ничего плохого замыслить не можешь. Ругай ты меня — ну и ладно, это будет не со зла, остерегай — это не может быть оскорбительным.
Почти вся моя позиция — жизнь по большей части инстинктами, чувствами, я знаю, этого недостаточно, и даже когда не соглашусь с тобой, то, что требуется, возьму. К тому же ты как критик, как человек художественного и одновременно аналитического ума, в лучшем положении, чем я: ваше перо уверенней, не изнашивается долго, поскольку питается сразу с двух сторон, и если ты скажешь в свое время, что сердечный хлад у меня достал и до пера — я и тут не обижусь. Выслушивать такие вещи будет неприятно, но они неизбежны. А если и не скажешь — почувствую в молчании.
О предыдущем письме. Я, Валентин, до того письма не знал, что Астафьев будет в Ясной Поляне, и от поездки туда я отказался не из-за Астафьева. Очень не хотелось никуда ехать, особенно в многолюдное собрание нашего брата-писателя, очень не хотелось ничего говорить. Да и сказать было нечего, как, чувствую заранее, нечего будет сказать о Пушкине. Тот и другой для меня — это громадное целое, могучее и духовное, и отколупывать от них крошки, тщиться эти крошки объяснить, обнаруживать и насиловать свою бедность — тяжело это. Очень хорошо хоронили Г.В.Свиридова — в полном молчании, ни одной речи. А в колготне, в толпе ни Толстого, ни Пушкина не почувствовать. Сто лет назад после юбилея Пушкина Меньшиков написал блестящую «неюбилейную» статью, которая называлась «Клевета обожания». В будущие годы будет то же.
Что касается поездки в Овсянку — тяжело мне там было бы. Там как раз было бы что сказать, но не нужно было бы говорить. Нам с В.П. лучше оставаться врозь. Прочел я его 15-й том и убедился в этом. Все между нами было бы неискренним и ненужным. В.П. дышит не извне, а изнутри себя.
Не писал я тебе долго по одной причине, по главной — по своему разгильдяйству. Ездил, кроме того, в деревню, ездил в Братск, сочинил рассказ и переписывал его раза четыре. Но уж коли сразу не вышло, не вышло и на четвертый. Дальше мучить не стал и поставил точку. Уже здесь, в Москве, кое-что поправил и хочу отдать Володе Толстому, чтобы хоть отчасти оправдаться перед ним.
Ганичев говорит, что для толстовской премии Володя деньги достал (или достает). Я ему, Володе, еще не звонил. И не знаю, продолжает ли выходить «Ясная Поляна». Жду, что, быть может, позвонит сам. Был на днях Белов Василий Иванович, сказал, что тоже что-то передает для «Ясной Поляны». Заодно сообщил, что с Мишей Петровым поссорился, поскольку тот в своем журнале не признает (или плохо признает) православие. В.И. после операции, довольно тяжелой, которую я перенес раньше, и на многих сердит. В том числе и на себя, считает, что это большой грех. Мы с Володей Крупиным его успокаивали, но он не успокаивается.
Обнимаю тебя и жду в Москве. Не будет меня только с 22 по 29 ноября. Затем опять здесь. А после Нового года, как всегда, недели на три в Малеевку.
Твой Валентин
Валентин Курбатов — Валентину Распутину
Псков
27 января 2003
Дорогой Валентин!
С «Перепиской» ты прав. В малое оправдание себя скажу только, что я долго упирался. Разговор о ней завела Марья Семёновна [жена В.Астафьева], когда еще выходило 15-томное соб.соч. В.П.. Она тогда на чтениях в Овсянке сказала, что есть отдельный том вашей переписки. Я уперся. Когда В.П. заболел, за дело взялся Сапронов, я тоже отказался. Ну, а уж после смерти В.П. Марья Семёновна стала корить меня, что я «не хочу помочь делу В.П.». И тут я смалодушничал.
Оценок в отношении тебя я не смягчал, как вообще ничего не менял, убрав только две-три прямые грубости, которые были движением минуты в отношении Василия Ивановича и одну бестактность в отношении Можаева. Что до отношения к Абрамову, то тут, верно, виноват я. Мне всегда казалась его проза мертвоватой, рассчитанной, умозрительной. Это была как будто не любовь и не страдание, а позиция. Благородная, высокая, но прежде всего позиция, прием, метод. А может быть, это во мне только бессознательная ревность «литературоведа к литературоведу», хотя думаю, что нет. Я просто знаю, что из критического «цеха» сбежать нельзя.
А про свою «книгу» (что пора-де и самому что-то написать) и говорить не буду. Боюсь, мне уж из домашней гонки не выбраться. Смешно сказать, что и моя Турция тоже отчасти связана с этим. Я там ничего не зарабатываю, но там работодатель кормит меня, и я тем самым сберегаю семейный бюджет. Я бы не стал говорить об этом, когда бы ты не повернул разговор к книге. Да и Бог с ней. Кому сейчас нужна хоть какая-то критика. Тем более о 60 — 80-х годах. Хотя, конечно, это была последняя литература «большого стиля», в которой мы не уступали никакой большой литературе Запада. Для книги об этом надобен ум поосновательнее моего. Тут нужно исследование настоящей академической руки вроде С.С.Аверинцева и П.В.Палиевского. А я уж, видно, так и пробегаю остаток жизни по малым человеческим поручениям.
Спасибо за твое интервью «Правде». Твой разговор о «Норд-Осте» жесток и верен. Но там есть еще один человечески болезненный оттенок. Ребята, работающие в нем, радовались своей работе, потому что там действительно шла речь о Родине, и они радовались чистоте дела. И не зря боевики взяли не «Нотр-Дам», не «Чикаго», а именно Родину в ее лучшем. Но уже и те перевели родное на уж очень бойкий язык, и эти взялись за дело тоже в жанре мюзикла. Трагедия вышла слишком театральной с обеих сторон и скоро сама послужит сюжетом для новых бойких работ.
Ладно. Дай тебе Бог спокойно посидеть за столом. И правильно, что в Малеевке. В Михайловском уж очень «поэтично», и тут прозаики не работают. Муза начинает под руку толкать. Проза — дело скучное, а она дама бойкая.
Обнимаю тебя.
Твой Вал.Курбатов
Валентин Курбатов — Валентину Распутину
Псков
3 апреля 2003
Дорогой Валентин!
Каким было бы счастьем, если бы ты принял предложение В.И.Толстого и приехал в этом году в Ясную Поляну со «Словом» о Льве Николаевиче. Последнее такое «Слово» говорил Л.М.Леонов, вероятно, году в 78-м, на 150-летие. Я видел и слышал его по телевидению и был потрясен страшной глубиной и серьезностью. Снова становилось ясно, что такое русская литература, к чему она призвана и что исповедует.
Сейчас самое время напомнить об этом. А сделать это, кроме тебя, некому. И не лесть это никакая, что ты и сам прекрасно понимаешь, потому что все остальные нынешние художники либо слишком «художники», либо слишком политики и уже не слышат небесной полноты писательского избранничества. Я понимаю, насколько это трудно и ответственно, но понимаю также, что однажды русский художник должен делать такой шаг и взваливать на себя ответственность сказать свой символ веры с твердостью и прямотой, к сожалению, все необратимее оставляемыми нашей литературой. Нас все отчетливее приучают к сознанию, что литература только иронический или развлекательный продукт и должна оставлять свои пышные притязания. Это внешне даже как будто благородно и скромно, но внутренне лукаво и разорительно. Ты это знаешь лучше меня, и я уж только от отчаяния пишу это и прошу тебя вместе с Владимиром Ильичом о согласии на Слово.
Теперь другое. Сапронов, очевидно, осознав узость издания только нашей переписки с Астафьевым, решил издавать всю эту переписку, все письма В.П. к разным людям во все годы его работы. Зная, сколько и как писал Виктор Петрович, можно предположить, как велико будет это издание. Но и как интересно! Потому, что не было более искренней и более разнообразной переписки, отражающей всю многосоставность русского литератора, приходящего из крестьянства со всей силой, но и со всеми комплексами такой дороги.
Так вот, Геннадий просит о копиях писем В.П. к тебе. Я не знаю, почему вы разошлись. Он, мне кажется, человек живой и с неповрежденной основой. Впрочем, я не знаю его иркутской жизни и сужу только по тем изданиям, что вышли, и по тому, как он тратит деньги, добытые своим предпринимательством, издавая сейчас «Царь-рыбу» и «Знаки жизни» М.С.1 с новыми главами о последних днях В.П. Я знаю, что это не прибыльно, как неприбыльна и наша никому не нужная «Переписка». Но, повторяю — не знаю, что могло стоять за вашим расхождением. Я понимаю и сложность самого замышляемого издания переписки В.П. и предупреждаю берущуюся за редактуру А.Ф.Гремицкую. Но она обещает бережность и чистоту отбора. Да, в конце концов, и всякий адресат должен чувствовать ту же ответственность, предоставляя письма для печати, чтобы не выйти из пределов литературы.
Я по своему извечному простодушию думаю, что вам в Иркутске должно бы встретиться не только по поводу этого издания, а просто потому, что пока в человеке есть живая и благая черта, его надо удерживать, не отпуская туда.
Да, кажется, и время разбрасывать камни (в лицо своим «противникам») сменяется временем собирать эти камни, если мы еще собираемся жить в России, а не на той тающей льдине, которую ты рисовал в речи у Солженицына. Это пусть те переходят на льдину, а мы дома. И мы еще и их, дураков, спасем.
Обнимаю.
Твой В.Курбатов
__________
1 Мария Семёновна Корякина — советский, российский прозаик, жена Виктора Астафьева.
Валентин Распутин — Валентину Курбатову
8.08.05
Иркутск
Дорогой Валентин!
Я бы и дальше молчал, потому что по лености своей давно обрек себя на молчание, да дали мне прочитать твою переписку с Борщаговским1. И она заставила меня нарушить обет молчания (но не косноязычия). Знал я тебя, казалось, хорошо, но оказалось, что глубин твоих не знал и десятой доли, и удивительно, что обнаружились они мною опять в жанре вроде бы второстепенном. Но не для тебя, ибо ты и здесь отнесся к этому жанру очень серьезно и точил свой ум с удовольствием, воспользовавшись тем, что собеседник тебе попался серьезный.
Много раз я убеждался, что ничего случайного в жизни и встречах людей друг с другом не бывает и что ведомы мы зрячей судьбой. Нарочно ища такого собеседника с другого, в сущности, берега, меж которыми переправа то есть, то нет, — ни за что не найдешь. А тут он был сознательно показан и подведен, вас заставили расположиться друг к другу, сдружиться с единственной целью — чтобы сказать то, что было сказано. И мне показалось, что Ал-р Михайлович даже откровеннее и напористей, чем ты, потому что он чувствует себя хозяином и не одну пядь занятой территории сдавать не собирается. Он и в глубокой старости не потерял уверенности в себе и своих сородичах и наступает даже там, где нет никакого сопротивления и где опасность выдумывается его либеральной стороной, чтобы воспользоваться ситуацией и снова и снова продвинуться вперед.
Он умен, очень умен, как-то плотно и монолитно умен, не теряя с годами прочности ума. Широк и в советское время справедлив (старается быть справедливым) и к своим, и к нашим. Не признает этого разделения на «своих» и «не своих», но только до определенного времени, до определенного начала событий, а потом пишет «обвиняется кровь», хотя эти обвинения были или дурными (в «перестройку»), или справедливыми (в послереволюционные годы), у Солженицына, которого не обвинишь в антисемитизме, что показано хорошо. Я у Борщаговского, кажется, ничего не читал, но после вашей переписки захотелось прочитать и «Обвиняется кровь», и книгу о Бабушкине: неужели он и его оправдывает?
Вообще признание нас — Абрамова, Астафьева, меня — вызвано у Борщаговского, во-первых, художественностью наших книг (и этого у него не отнимешь), а во-вторых, их способностью влиять на общество так, что вольно или невольно помогало расшатывать механизм власти. Я говорю о наших книгах 70-х до середины 80-х годов. Хотя ты и не признаешь художественности у Абрамова, но тут я согласен с Борщаговским. Он, может быть, и сам не осознавал разрушительного действия наших книг, да нет, осознавал, конечно, но было это у него по справедливости на втором месте. Но затем, когда пошли «Дети Арбата», книги Эйдельмана и др. своих по крови, книги, которые он поднимает на последнюю высоту литературы, вкус почему-то решительно изменяет ему и справедливости как не бывало.
Он воистину столп либерализма и общечеловеческих ценностей, не в шутку называет себя космополитом. Знает прекрасно, до поры не говорит, что общечеловеческие-то ценности — это ценности его народа, а для нас они смертельны. Читая, я всякий раз почти безошибочно после твоего письма мог угадать, где он тебя станет поправлять. Ни в чем, что зацепило его позицию, он не согласится, все расставит по своим местам. Делает это умно, без нажима, но не пропустит.
Книга эта будет очень нужна, Валентин, не сомневайся. Конечно, читателей она много не соберет, но какая книга теперь, кроме бесстыжих и развлекательных, собирает читателя? Но сказано в ней много, и диалог напряженный, точно вы заранее сговорились, что письма ваши, как главы, пойдут потом в книгу, и мастерски следили, чтобы нигде не провисло. Я проглотил всю рукопись за четыре или пять приемов, а для меня с моими глазами это действительно «проглотил», не в силах оторваться до трех-четырех ночи. Лично меня нигде не задело, думаю, что редактура твоя была, а если бы и задело, возмущаться бы не стал, ты режешь правду-матку в отношении тех, кого любишь, но свое тоже не отдаешь, заставляя, к примеру, забыть своего оппонента (правда, ему тогда уже было, кажется, за 80), что он говорил накануне, и соглашаться с тобой (отзывы Борщаговского о романе «Прокляты и убиты» — пример тому). Только к концу, когда пошли 80-е годы, я правда, несколько утомился, но ведь и какие события пришлись на эти годы — стыд вспомнить!
Что не принял? Да почти все принял, кроме мелочей. Думаю, что не нужен натурализм о Гейченко в его последние годы, это уже как снимающая все, что было, кинокамера. Задело, что загодя ты заталкиваешь Астафьева в Букеровскую премию и ищешь там справедливости. Но это уж на твой вкус и твой ум, советовать ничего не буду.
Но если бы пришлось что-то советовать Борщаговскому, выразил бы недоумение, зачем так много и восторженно о своем любимом зяте. Герман — режиссер, по-видимому, действительно талантливый, но при родстве-то мера нужна прежде всего.
Ну все, больше ничего не говорю, ибо и сказать-то точно не умею, кроме благодарности вам обоим за это могучее летописание.
Хандра моя нынче, как никогда, была тяжелой и затянулась, не выбрался из нее окончательно и теперь. А может быть, уже и не выберусь. Съездил в Аталанку, в прошлом году наконец-то добился, чтобы строили там школу. Теперь строят, армяне и корейцы, а земляки мои воруют безбожно все, что доставляется для школы, и куражатся, что школа им не нужна. Ой, тяжело на это смотреть! Но смотреть надо, скоро поеду опять. А в Ясную Поляну, вероятно, не соберусь, и не потому, что нет времени, а боюсь уже являть себя. Позвонил недавно Василию Ивановичу в Вологду, а Ольга Серг. говорит, что ему надо минут десять, чтобы подняться и подойти к телефону, что совсем слаб. Нет, деревенское наше происхождение для нынешнего времени прочности не дает, а скорей, напротив, раньше обессиливает. Не та атмосфера.
До Нового года, надеюсь, увидимся. В Москве не обходи, ты там собирался быть в начале ноября.
Обнимаю тебя.
В.Распутин
P.S. Да, захотелось после вашей переписки прочитать не только «Обвиняется кровь», но и твоего Пришвина. Книжечку уже отыскал и положил поближе. В свое время я ее, конечно, читал, но теперь мало что осталось в памяти. «Но это память, память виновата» — почти песенка.
В.Р.
__________
1 «Уходящие острова». Александр Борщаговский // Валентин Курбатов: Эпистолярные беседы в контексте времени и судьбы. — Иркутск: Издатель Сапронов, 2005.
Валентин Курбатов — Валентину Распутину
Псков
16 февраля 2008
Дорогой Валентин!
Как недвижна домашняя жизнь, пока не завернешь в какую-то из столиц! Словно мы живем в разных государствах. Или это оттого, что я не смотрю телевизор? А книги и церковь минуют день, как случайность. А там. говорят, какие-то выборы и связанные с ними угрозы. Даже, говорят, какой-то Масон (который прямо так себя и называет) баллотируется в президенты. Поневоле закроешь окно на улицу. Слава Богу, дня через три приезжает Савва Васильич1 и привезет эту улицу в полном объеме, так что вокруг на день-другой вскипят кремли и министерства, комитеты и президенты, проекты и воплощения.
А я собираюсь в Вологду, куда меня зовут по вашим с Саввой следам, и, грешный человек, не знаю, о чем там говорить. Ведь и там, верно, ждут «комитетов и президентов», пламенного гнева на Т.Толстую и Дуню [Смирнову], а я ни одной их передачи никогда не видел, как не видел и передач Вити Ерофеева. Никаких точек соприкосновения с аудиторией. Раньше еще можно было о книгах поговорить, а теперь какие книги, если все читают разное, я вон и уважаемых толстых журналов несколько лет не вижу. Ни «наших», ни «ихних». Работа как-то так складывается, что не требует этого чтения. А читатели старой литературы уже кто по домам сидит, а кто и по домовинам. И получается, что еду эгоистически — на Вологду поглядеть, на Василия Ивановича, который числит меня в католиках, оттого, говорят, у будущей аудитории есть вопрос — точно ли это так? и как мне не стыдно. Хоть удостоверение в консистории бери, «вероисповедания православного, у исповеди был тогда-то», как в доброе старое время.
Гена [Сапронов] готовит издание моего Юры Селивёрстова — нашлись московские люди, готовые финансировать, и Наталья Дмитриевна Солженицына приглашает к ней с выставкой к концу апреля. Гена хочет успеть с изданием прямо к выставке. А ведь ему еще надо готовить три книги в серии «Этим летом в Иркутске». Я уже смотрю на него с болью — так можно загнать себя. Из моей лени это непостижимо. Наверное, они какие-то другие люди — Савва, Гена — и у нас все другое: состав крови, устройство мозга, наличие физических сил. Богатыри — не мы! Гена обрадовал, что с кабинетом Виктора Петровича все в порядке. Его купила какая-то тетка из Фонда и повторила до запятой в своем офисе, через который проходят сотни людей, так что кабинет поневоле «будет работать». И Марья Семёновна была на открытии и была очень довольна. Сетует только на нас, что мы все ее позабыли. Я пишу ей в молчание. И постепенно истощаюсь.
Обнимаю тебя.
Твой В.Курбатов
__________
1 Савелий Ямщиков — советский и российский реставратор, историк искусства, публицист.
Валентин Курбатов — Валентину Распутину
Псков
3 марта 2008
Дорогой Валентин!
Съездил в Вологду, повидал Василия Ивановича. Он зовет меня «Валентин Григорьич из Пскова» — так мы сошлись с тобой в его сознании в одного человека. Память его совсем померкла. Всплывает какое-то имя, он его покатает во рту и непременно вытащит что-нибудь «скоромное» к смущению Ольги Сергеевны. И все только приговаривает: «Таланту нет! Таланту нет!» — хотя еще рвется писать стихи. Граница сознания то-о-ненькая. И будь мы все вокруг, была бы потолще, потому что он радуется и на минуту крепнет. Но мы все во-о-н где. И рвется, рвется в свою Тимониху («И пошел бы, и баню истопил»), хотя по комнате ходит маленькими шажками и ковер для него «голгофа» — никак ногу не занести. Ваш приезд с Саввой в филармонии живо вспоминают и поругивают Савву, что он не дал тебе сказать слово. Врут, конечно, просто им хотелось, чтобы ты говорил подольше. Съездил я в Кириллов и Ферапонтов монастырь, захватил земли для нашего Креста, порадовался чистым снегам и зиме, которых в этом году в Пскове не было. Порадовался, как они там крепко живут меж писателями, как уверенно и твердо. Не нам чета. У нас, кажется, все окончательно разъехалось. И похоже, Пушкинский праздник впервые пройдет вообще без нашего участия. На комиссии по подготовке все вспоминали тебя. И напрасно искали еще какое-нибудь объединительное имя, которое можно было бы позвать для авторитета Праздника. Искали и не нашли. Похоже, все будет медленно соскальзывать в развлекательную сторону. А винить некого. Ганичев давно не принимает участия в формировании писательской делегации. И все идет как-то само собой, то есть никак.
Обнимаю тебя.
Твой В.Курбатов
Валентин Распутин — Валентину Курбатову
13.03.08
Москва
Дорогой Валентин!
После второго письма делать нечего, надо садиться и отвечать. Но, честное слово, если бы ты чуть замешкался со вторым, я бы ответил и на первое. Но по вечерам что-то все гость да гость, а после гостя в сон тянет.
Мои эскулапы-академики (не вру!) добились пока того, что я стал, как младенец, засыпать, но в 4—5 просыпаюсь, и больше уже ни в одном глазу. Мне этого маловато, но иногда добираю дневной дремотой. И всегда вспоминаю Маргарет Тэтчер, которой всю жизнь хватало четырех часов. Я знаю и другие примеры, но достается от меня только Тэтчер.
Грустно то, что ты написал о Василии Ивановиче, очень грустно. Год назад он был лучше. Напрасно, наверное, его потащат на юбилей в огромный зал церковных соборов? и набьют его до отказа. Из них треть зала полезет к В.И. целоваться и беседовать.
Я подвигаюсь, похоже, в ту же сторону, что и он. Памяти никакой, а то, что ляпаю несуразное, и ты свидетель. Но, во-первых, и тянут бессовестно, никто же не верит, считается, что ежели стоишь на ногах, то и все остальное при тебе. Да и сам, признаться, побаиваюсь молчания, потом еще труднее заговорить. Было бы письмо — другое дело, а то ведь и его нет, а хочется хоть понемногу его откуда-нибудь выскабливать.
Но пока учусь спать.
В Иркутск собираюсь в середине апреля, а в июне Гена тянет на строительство последней по Ангаре гидростанции. Выдержу ли, не ведаю. Кажется, в июне же и иркутские встречи. Как они обойдутся на них без тебя, не представляю.
Надеюсь вскоре написать тебе.
Сегодня юбилей С.Михалкова (95), а завтра Василий Иванович.
Обнимаю.
В.Распутин
Валентин Распутин — Валентину Курбатову
05.08.08
Москва
Дорогой Валентин!
Позавчера вернулись из Ясной Поляны, где мы со Светланой прожили, как в раю, три полных дня. Гуляли, читали, барствовали, как и положено старичкам, у которых обязанностей все меньше и меньше. В колокольчик им, конечно, позванивают, чтобы не забывались, но пока еще деликатно.
И каждый день виделись с Володей [Толстым]. Накануне отъезда он привез к себе домой — и долго сидели, познакомились с сыновьями, которых ты обучил стоять на голове, а Катю я знал и раньше. Тут Володя и признался, что «наезжают» на него все решительней, чтобы поделился Ясной Поляной с хозяевами жизни, особенно с той ее частью, где гостиницы. Чувствовалось, что это серьезно. Володя не из тех, кто жалуется по пустякам. Придраться всегда к чему-нибудь можно. И доказать, вернее, указать, что его дело — только музейное, без всяких иных затей.
Поговори с ним, Валентин, не пришло ли время нашей поддержки и какой она может быть? Передел собственности и не думал отступать, аппетиты растут, и чем ближе к концу света, тем больше жадность.
Мы вернулись из Ясной днем, а через три часа юбилей (75) у В.Н.Ганичева. Я поехал на юбилей в Екатерининский зал Дворца вооруж. сил, и уже вечером позвонил Толя Пантелеев, чтобы предупредить, что он завтра едет на тот же самый юбилей. Разговаривала Светлана и объяснила ему, что завтра он опоздает, Толя побежал сдавать билет, а я на другой день вслед за ним. Я на другой день собирался лететь в Иркутск (Светлана отпускает дней на десять), но утром объявили о кончине Александра Исаевича. Улетать было нельзя — месяц назад мы дважды по неделе жили в его доме по приглашению Натальи Дмитриевны, и я четырежды разговаривал с А.И. Всякий раз минут по 15–20, он был уже слаб и передвигаться не мог, но за рабочим столом сидел каждый день. Голова накануне 90-летия на удивление ясная, память по сравнению с моей прекрасная. Это был по всем статьям богатырь.
Я сейчас вернулся из Академии наук, где сегодня прощание с ним. На почившего нисколько не похож. Лицо еще не отжило. А завтра панихида в Донском монастыре и там же похороны.
А послезавтра я сделаю вторую, вернее, третью попытку уехать в Иркутск. Имею приглашение опуститься на полторы тысячи километров [!] на дно Байкала. Как я понимаю, надо показать Байкалу человека, который не принес и не принесет ему вреда, — вот и остановились на моей кандидатуре. Я бы и не против, но надо чтобы позволила медицина, а сердчишко у меня не очень.
Поживем — увидим. А неплохо бы увидеть дно Байкала.
Светлане сейчас полегче, но надолго ли — как знать! Но в больницу ей придется возвращаться еще неоднократно.
Обнимаю тебя, Валентин.
Надеюсь на встречу в сентябре.
Твой В.Распутин
Валентин Курбатов — Валентину Распутину
Псков
18 августа 08
Дорогой Валентин!
Знаю, уже знаю, что ты опускался на дно Байкала. Ну и как оно там? Узнали вы друг друга? Ребята-то ученые — хитрые. Они тебя, как «омулет» опускали, как «жертву» приносили, чтобы их дела были благословлены, чтобы Байкал думал, что раз такого хорошего человека, который жизнь ему отдавал, опускают, то, значит, и сами ребята хорошие. А они чего там ищут-то? Это ведь всегда сначала просто по сторонам оглядываются, а потом, глядишь, что-то и найдут — нефть какую-нибудь, сохрани Бог. А огород-то, огород-то что? Травы и цветы? Кормовые и бахчевые? Представляю, как закричала душа, прося остаться.
Изо всех сил собираюсь в Ясную. Немного устал от псковского сидения. Только дачка и мила, но там сейчас дети, а комнатка там одна, так что график у нас скользящий: один приезжает, другой уезжает. Вот и запросился в Ясную. Нарочно поеду дня на два раньше, чтобы собрать душу перед писательским набегом, потому что там уже все пойдет кувырком — знаем мы этих писателей, сами были…
О похоронах Солженицына хорошо написал Дима Шеваров — как всегда, он видит любяще и чисто. А те, кто не видел, — досадливо. Как вон мне Миша Петров написал, что безлюбый был человек — Александр Исаевич, не любил никого. Я тоже как-то так по книжкам и по жизни видел, что мы были для него только материалом для книг, персонажами его «дней» и «колес». Отчего я, грешный, и Матрёну его так воспринимал. То есть он ее так посторонне написал — вот де есть такие замечательные особи. Словно он не жил у нее, а только остро наблюдал. Ну это у меня от всех его книг. Он и себя так видел. Такое уж Господь определил ему послушание. У него «частной» жизни ни одного дня не было. Вся — социальный опыт.
Впрочем, что мы знаем? У Натальи Дмитриевны надо спросить. У детей…
Но тут уж подлинно успокоился.
И мир его мятежной страдающей и справедливой душе.
Обнимаю тебя.
Поклон Светлане.
Твой В.Курбатов
Валентин Распутин — Валентину Курбатову
16.12.09
Москва
Вчера мы со Светланой вернулись из санатория в Егнышевке, это в Тульской губернии на берегу Оки, в бывших владениях Голенищевых-Пушкиных. Санаторий инвалидный, тебя туда могли взять только как сопровождающее лицо. Я тоже был сопровождающим лицом своей жены, хотя и сам полноправный инвалид. Но так почему-то лучше, а почему — не разобрался. Жили как у Христа за пазухой, кормили вкусно и обильно, народ мирный, даже жизнерадостный, поет песни, танцует, побрякивая костылями; кино, как я убедился, только старое, новое не признают. Литературой интересуются мало, хотя библиотека хорошая, но газет не держит, ни правых, ни левых. Почти две недели я оставался неузнаваемым, потом, правда, был разоблачен, но, слава Богу, без особого интереса.
Теперь опять Москва и твое письмо, ждавшее меня почти месяц. Ты справедливо отчитал меня за участие во встрече писателей с Путиным. Я до самого последнего момента и не знал, кто из нашего брата там будет. Дважды звонили в Иркутск, сначала я отказался, затем стали настаивать — и согласился. Кто еще будет на этой встрече из нашего брата — не могли сказать. И когда расселись, никого, кроме Юрия Полякова и Андрея Битова, я не в состоянии был узнать, да и Андрея Битова не видел лет 15. Что делать? — вляпался, пришлось терпеть.
Но я не могу согласиться с тобой, что незачем было хлопотать о толстых журналах. Да, они умирают естественно, потому что умирает государство, но ведь они умирают не только у нас, а во всем мире. А поскольку мы с тобой тоже участвовали в жизни литературы, нам ничего не остается, как участвовать (недолго и осталось) в сохранении ее приличия, хотя бы мало-мальского. Ты это постоянно и делаешь, я-то уже не гожусь, хотя время от времени даже в бессилии делаю попытки.
Толстым журналам Путин пообещал библиотечную поддержку. А библиотеки сами должны решать, какие журналы они выбирают. Можно не сомневаться, что «музыка» эта, если она даже «заиграет», будет звучать недолго. Но ведь хочется, хочется, чтобы пожили еще и «Москва», и «Наш современник», и «Лит. учеба», и «Сибирь»… Конечно, все идет к одному концу, но, как говорится, на миру и смерть красна.
Да это и не главное было на той встрече, Литература писателей интересовала куда меньше, чем свое бытие, и очень скоро они дружно свернули на свое Переделкино, на то, что оно запущено, что одним позволяют приватизацию, а другим нет, что там, кроме писателей, селятся неизвестно кто. А то, что вся Россия запущена и в ней селится неизвестно кто, — об этом и речи не было. И вмешаться всерьез было невозможно, я свой голос использовал первым, а потом раза два пробовал вмешаться, но тут же прерывали, в том числе и сам хозяин.
Нет, туда я больше не ходок. Защитник из меня совсем никудышный, и чем дальше, тем больше. Вспомнил, как наградил тебя 72-летним юбилеем. Не потому что юмор такой, а потому что голова такая.
Решили мы возвращаться в Иркутск. Не помню, может быть, я и писал тебе об этом. Но в нынешнем сезоне переселение не удастся. Светлане после Нового года, вероятно, придется возвращаться в больницу, в марте, если все обойдется благополучно, хотим в Иркутск, а уж в следующем году намерены собирать вещички. Готовиться к смерти и умирать надо на Родине. А здесь до того хорошо бы побывать на могиле Саввы. Без него пустоты в Москве стало еще больше. Какая-то кричащая, никак не умолкающая пустота.
И я тут теперь соучастник ее.
Прости и ты меня за это настроение.
Твой В.Распутин
Валентин Курбатов — Валентину Распутину
Псков
25.02.10
Дорогой Валентин!
Ничего я пока для наших «Встреч» не написал. Никакого «сценария». Как-то мы всегда обходились без «сценариев». И ничего. Не проваливались. Думаю, что и сейчас как-нибудь выберемся.
А вот про Ангару после Богучан, думаю, мне уж придется забыть. Запрягли меня тут в Михайловском во всякую умную работу. Давай, говорят, рассказывай, про что в жизни узнал и какие книжки прочитал. И рассказывай в Тарту, в Эстонии, в Праге, в Стокгольме. Везде договорились. И я буду каждый месяц по неделе притворяться умнее самого себя. А они будут за это притворство платить. Не знаю, зачем им это. Но вот не решаюсь отказаться. Вдруг явилась стариковская уверенность, что нам и правда надо чего-то говорить, пока мы живы, потому что материя жизни рвется на глазах, и мы последние, кто помним, чем она держалась.
А иначе мир останется в заложниках у Ерофеевых и Гельманов. И уж они его не выпустят. Гельман уже обвинил меня в сталинизме и тоталитаризме, хотя мы еще не знакомы и не перекинулись и словцом — наносит упреждающий удар. Вызывает на соревнование на интернетовские поля, где они как рыба в воде. А я не пойду. Я один раз видел, как какой-то добрый человек посмел сказать против Дмитрия Галковского, так его, этого отважного человека, просто «запинали ногами» в интернете.
Теперь для войны не надо иного оружия, кроме интернета. Города можно сравнять с землей, а уж человека убить — раз плюнуть. Опять соглашаюсь с Виктором Петровичем — хорошо, что старый и не увижу окончательного падения мира, хотя наши внучки уверены, что им выпало счастливейшее время России. А мы с тобой не сумеем им объяснить, отчего мы не так веселы, как им хотелось бы, и отчего нам их так жаль.
Господь действительно обрадуется тебе: А-а, вот человек, не знавший интернета, — отворите ему райские врата! Ты войдешь, а там нет никого. Все остальные сидят в интернет-кафе и жадно мечутся по экрану. И не учись! Нет там ничего. Давай останемся последними, кто еще читал книжки и писал последние письма.
Обнимаю тебя. Поклон Светлане.
Твой В.К.
Валентин Распутин — Валентину Курбатову
07.03.2010
Москва
Дорогой Валентин!
А ты ведь говорил, что уезжаешь в загранкомандировку, а я по своему обыкновению забыл. И стал звонить тебе, тоже не помню по какой надобности, кажется, чтобы сказать, что в журнале «Сибирь» твоей работе о нашем ангарском путешествии обрадовались и дают ее в 1-м номере.
А я не могу привыкнуть, что письма из Иркутска приходят ко мне в два раза быстрее, чем из Пскова. Твое последнее, датированное 25.02, прибыло вчера, 06.03. Вот что делает интернет. Еще до него было известно: если в одном месте ускорение, то в другом непременно замедление. Закон природы. Меня привело в восторг твое предвидение: если бы даже передо мною открылись райские врата за мою стойкость перед интернетом, то за ними действительно не оказалось бы ни единой души. Ты у меня последнюю надежду отнял. Но где-то там должно быть отдельное и уютное помещение для старушек, для самых-самых последних в человечестве, которые не только не нюхали этот самый интернет. Должны быть такие вроде моей бабушки и тетки Улиты. Не нюхали и не слыхали о нем.
А что касается нас с тобой… Да нешто там только ад и рай, и нет ничего посередине? Должно быть, но скрывают. Вот туда нас с тобой, надеюсь, и поселят. Ты Господа чтишь, и заветы его исполняешь, но интернетом под старость увлекся, а я интернет не принял, но в храме Божием бывал только по праздникам и не все заповеди соблюдал. Вот нас и обяжут друг друга выправлять.
Прости, Господи! И из литературы я выпал, а все тянет к литературным картинкам.
Повеяло весной, и потянуло в Иркутск. Но Светлана опять пошла по врачам, и ближайшее будущее мое в тумане. Написал в Красноярск Николаю Ивановичу, что нынешнее наше путешествие по Ангаре и Енисею под вопросом. А теперь, когда выясняется, что тебе придется просвещать Европу по части русской литературы, — тем более. А от просветительного этого дела отказываться не надо. А чтобы не скучно было — бери иногда с собой Володю Толстого; я вспоминаю, как вы с ним выступали на одной сцене в Иркутске — никакой Европе, ни ближней, ни дальней, не устоять.
Но, как говорится, в Иркутске, надо быть, еще встретимся.
Я тут сделал опять заявку побывать снова на дне Байкала — и не менее, чем на километровой глубине. Обещают, но обещают как-то пристально всматриваясь в меня. То ли сомневаются, то ли удивляются. Балласт, конечно, но я же не в космос прошусь.
Обнимаю тебя.
Твой Валентин
Валентин Распутин — Валентину Курбатову
2011
Москва
Дорогой Валентин!
Твое последнее письмо пришло довольно скоро — всего за десять дней. На этот раз я отзываюсь сразу же, пока не началась предпраздничная лихорадка.
Агнесса Фёдоровна [Гремицкая] позвонила мне сразу по возвращении из Красноярска. Но то, что ты по своей дотошности обнаружил полное совпадение со времени ухода в мир иной Виктора Петровича и Марьи Семёновны, в рассказе Агнессы не было. И это действительно чудо — день в день и час в час. И не кто иной, как сам Господь, мог об этом позаботиться.
Едва ли мне удастся побывать еще в Красноярске. Без Светланы я ничто — ни сказать теперь, ни вспомнить, не найти дорогу. А Светлана больна. От больницы до сих пор отказывались, но теперь уже, кажется, не миновать. С нетерпением она теперь ждет вестей из Иркутска и звонит каждый день: у Сергея вот-вот должна родиться девочка, и наша бабуля ждет ее с таким нетерпением, будто она, девочка-то, ее и спасет.
А может, и верно спасет.
Похоронили Лёню Бородина1. Я был на отпевании в храме, а вечером в редакции его журнала. Отмаялся Лёня. А маялся он очень, потому что годы и годы жил только переливаниями крови чуть ли не каждый месяц. Кто займет его место в журнале, пока окончательно не решено. Рвется откровенно Капитолина Кокшенёва, но Ганичев стоит за Володю Крупина. Сейчас наш брат, похоже, этим и занят. Но кто бы ни пришел, придется ему тяжко. У Лёни был авторитет не только писателя, но и страдальца за правду, у него, кроме того, был характер, и это помогало ему худо-бедно держать журнал на плаву. А у преемника его этого может не быть. Один из тех, кто давал деньги, был на прощальном ужине в журнале, и у меня не осталось сомнений, что давал их из уважения к Бородину.
Ну, поживем — увидим!
Первым поздравляем тебя с наступающим Новым годом. Дай-то Господь…
Обнимаю.
В.Распутин
__________
1 Леонид Бородин — советский и российский писатель, диссидент, с 1992 года главный редактор журнала «Москва».
Валентин Курбатов — Валентину Распутину
Псков
10 февраля 2012
Дорогой Валентин!
Все понемногу сыпется в наших «Иркутских Вечерах». Кризис он и есть кризис. Видно, не только в Египте, Сирии, Ливане, а и у нас. Да и перед выборами все нервничают — жизнь вышла из колеи и ищет, в каких бы берегах успокоиться.
Ищу кандидатов из последних сил, но вдруг оказалось, что знаю нынешнюю литературу мало, и никто сразу на ум не приходит. Хотел попросить о вечере иркутских писателей. Но меня предупредили, что всех честолюбий за один вечер не утолить и все выйдет только к размежеванию и ожесточению. И лучше такого вечера не затевать. А мне давно хочется, чтобы один вечер был непременно иркутским. Трудно с вами — писателями!
У нас отошел театральный Пушкинский фестиваль. Опять «Борисы», «Моцарты», «Пиковые дамы» — оперные, драматические, кукольные. И опять Пушкин как новенький. Играют его, играют, и чем больше, тем он только свободнее, радостнее и непостижимее! И тут же возня с выборами. Митинги, как в столицах. Меня зовут, а я цитирую то питерского поэта Соснору: «С горы валили митинги, выворачивая ноги, как при полиомиелите», то В.В.Розанова:
— Зачем вы, В.В., ходите на митинги? Что вы там слушаете?
— Я не слушаю! Я смотрю. Курсистки! Глаза блестят! И много хорошеньких!
Пока от меня отступаются, но кольцо все теснее. И понимаешь, что надо бы сказать что-нибудь простое, человеческое, и одновременно знаешь, что будешь истолкован самым бесстыдным образом. Никогда еще мир так не искал двусмысленности в каждом слове и никогда так не успевал в этом. Скорее бы кончилось все, и можно было бы начать жить хоть с какой-то определенностью. Только возможна ли эта определенность в мире, который изо всех сил хочет подтвердить пророчества календарей майя о конце света 21 декабря этого года. Ну раз все, то мы, что, рыжие, что ли? Мы тоже на митинги и в революции.
Вразуми, Господи, нас, грешных.
Обнимаю тебя.
Кланяюсь Свете.
Твой В.Курбатов
Валентин Курбатов — Валентину Распутину
Псков
27 октября 2014
Дорогой Валентин!
Я привыкаю к своим 75-ти, учусь «властвовать собой», «не соваться» во все проблемы, не бегать через две ступеньки. И сердце давно говорит, что хватит, и одергивает на бегу.
Ездил на вручение «Ясной Поляны». Дали Борису Екимову из «классиков» и тут же задумались: «А кому на следующий год?»
Классики быстро кончаются. А мне пришлось говорить о молодом Сергее Шаргунове, о его романе «1993», в конце которого он пообещал от молодого поколения, что мы напрасно решили, что все прошло, что еще будет «ярко и жарко». И так уж, видно, и не пожить в простых заботах дня, в обычной человеческой работе. Наши ребята от тоски бегут повоевать в Донбассе, а немецкие принимают ислам и летают на джихад. Что сделаешь с молодой кровью — не сельское же хозяйство поднимать, не промышленность строить. И мальчики уже не хотят быть Варфоломеями, которые станут Сергиями Радонежскими, и Прохорами, из которых выйдут Серафимы Саровские.
Ну, значит, так и будем топтаться по Болотным площадям, пока они не станут площадью Революции, и все — по кругу, по кругу… Из Настёниной1 триады «страшно жить, стыдно жить, сладко жить» осталось только «страшно жить»…
В Иркутске затеяли читать вслух «Матёру». — Так недавно без перерыва днем и ночью разные люди в стране читали «Анну Каренину»: я не слышал, но Толстой говорит, что было здорово — надо было кому-то вставать среди ночи, чтобы с запятой продолжить того, кто читал на другом конце страны, — это какая-то новая возможность интернета. Может, кто-то из читающих устыдится на минуту и соберет сердце вокруг твоей «Матёры», и она еще раз сделает свою благородную работу.
Обнимаю тебя.
Жду, когда выпишешься, посидеть как встарь.
Твой В.Курбатов
__________
1 Настёна — героиня повести Валентина Распутина «Живи и помни».
P.S. Тут и оборву, хотя переписка еще длилась, но времени в ней уже оставалось все меньше — живая боль и старость заслоняли день на дворе. Мы еще виделись на Иркутских вечерах, но тоже старались не задевать «общественного».
И публикую я это только для того, чтобы окликнуть другие переписки других писателей, чтобы мы вместе оглядели время и, может быть, больше поняли бы в нем, а там и вернее строили и новый день, за который, пока живы, отвечаем перед русским словом и историей.