Десять поэтических сборников 2019 года
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2020
Нужны ли сегодня поэтические сборники?
Если следовать логике Томаса Куна — то нет. Полвека назад в своей знаменитой «Структуре научных революций» он открыл следующую закономерность. По мере того как наука становится все более специализированной и недоступной для неподготовленного читателя, меняется формат научных публикаций. Прежде для классической науки это была книга — рассчитанная не только на коллег-ученых, но и на широкий круг непрофессионалов-любителей. Что касается современного исследователя, пишет Кун, то «результаты его исследования не будут больше излагаться в книгах… Вместо этого они, как правило, выходят в свет в виде коротких статей, предназначенных только для коллег-профессионалов»1 .
Следует вывод: «В современных естественных науках книги представляют собой либо учебники, либо ретроспективные размышления о том или ином аспекте научной жизни»2 . Популярные издания, одним словом.
Не происходит ли то же в современной поэзии?
Не дошла ли она в своем развитии до той же ступени профессионализации и эзотеричности, когда необходимость в поэтическом сборнике постепенно отпадает? (Если, конечно, это не популярная поэзия или популярная книга о поэзии.) Не достаточно ли — как и в мире точных наук — перейти только на короткие публикации в профессиональных изданиях (читай — литературных журналах)? А то и просто — на странице в соцсетях, где круг френдов вполне совпадает с кругом коллег-профессионалов?
И состояние поэтического книгоиздания сегодня, вроде бы, эту мысль подтверждает. И не только книгоиздания. Самая крупная поэтическая премия — «Поэзия» — дается у нас не за книгу, а за стихотворение. Самые заметные поэтические серии — «Воймеги» и журнала «Воздух» — до книжных прилавков фактически не доходят.
Все же аналогия между науками (естественными) и поэзией — довольно условна.
У ученого новые исследования, новые результаты важнее предыдущих и как бы отменяют их. У поэта новые стихи не отменяют прежних — за исключением самых ранних, ученических. Поэтому книга остается основной «единицей изменения» поэтической работы. И к счастью, они пока издаются.
К концу года на моем рабочем столе и в его окрестностях нарастают сугробы стихотворных сборников. На этот раз — даже больше обычного. Поэтому решил слегка сломать традицию годовых обзоров: вместо шести-семи книг речь пойдет о десяти. Столько сложилось, столько собралось, неожиданно пропитав друг друга скрытыми перекличками, отсветами и связями.
Сны милиционера
Вадим Муратханов. Цветы и зола. — М.: Воймега, 2019. — 68 с. Тираж 300 экз.
У этой книги долгая история. Первая ее версия — с тем же названием — была издана в Ташкенте в 2000-м. Почти в самиздатовском виде, как и все пять первых книг Муратханова, и полнее по составу.
Дальше произошло то, что обычно происходит с поэтическими сборниками, выходящими где-то за пределами МКАДа и воробьиным тиражом. О ней забыли. Казалось, забыл и сам автор — в начале 2000-х пробовавший другую, более прозаически-графичную манеру письма.
К счастью — все же помнил: дополнял, редактировал, сокращал, готовил к новому изданию.
Тема детства разлита во всех сборниках Муратханова; но в «Цветах и золе» она достигает почти предельной концентрации. «Мудрая интонация взрослого, глядящего издалека на собственное детство», — заметила о стихах Муратханова Мария Галина. Интонация «Цветов и золы» — неуверенная, «неуклюжая» интонация самого ребенка.
Беспокойное вторженье —
Ветер в комнаты проник.
Не знает их расположенья,
Ошибаясь, хлопает дверьми.
Нестрогий размер, неточная рифма — все придает этой интонации достоверность. И неожиданный пародийный эффект, сближающий эти стихи с Приговым и с концептуализмом 80-х в целом. Появляется и почти приговский «милицанер» — но увиденный, опять же, широкими от удивления детскими глазами.
За столиком милиционер
у входа в госучрежденье
сидит, неумолим и сер
с момента своего рожденья.
Сейчас он спит. За ним меж плит
бежит ковровая тропинка,
но во все стороны торчит
неутомимая дубинка.
Детская здесь не только оптика, но и слух: «милиционер» и «госучрежденье» читаются «милицанер», «госучережденье».
Даже название — «Цветы и зола» — кажется не литературной игрой (привет Бодлеру), а детской ослышкой. Точно это слух ребенка сопротивляется тому, что зло — (зло!) может цвести. И вместо «зла» слышится «зола».
Зола в книге тоже присутствует — хотя и не названа. Мир стихов Муратханова — мир торопливого увяданья; это, возможно, и делает его не совсем детским.
«Выцветшие конверты», «плакаты пожелтевшие» и листья, что «все поопадали»… Все это, возможно, превратится в прах и золу. Чтобы сквозь них, как ахматовский «одуванчик у забора», проросли новые цветы и травы.
В заброшенном корпусе ржавчина, сырость,
разбитые стёкла и грязь.
Но прямо на крыше загадочный вырос
росток, никого не спросясь.
Взросление Золушки
Евгения Джен Баранова. Хвойная музыка: Стихотворения. — М.: Водолей, 2019. — 108 с. Тираж не указан.
Если герой Муратханова — взрослый, стремящийся стать ребенком, то героиня «Хвойной музыки» — ребенок, стремящийся стать взрослой. Или хотя бы казаться ею.
Поезд дальше не поедет.
Просьба выйти из вагона.
Чай, не маленькая. Чаю!
С мёдом, с мятой, с молоком.
Лучше всего у Джен Барановой — именно о таких «детских» вещах. О чае с медом, мятой и молоком. Об абрикосовом варенье. О Золушке.
Много уменьшительно-ласкательного. Если дождь — то «дождик»: «дождик серенький». «Домик лица». Кирпичик, водица, заборчик… Да и как по-другому? Бабка в окне? Нет, только так: «Мне четыре. Я узнала тайну:/ в том окошке бабушка живёт».
Но героине очень хочется повзрослеть.
И взросление происходит.
Прежде всего — через постижение опыта смерти (страшноватое название первой части — «Какие все мёртвые»). Через постижение опыта боли — как чего-то нормального, почти повседневного. С чем смириться трудновато, но неизбежно; такова плата за взросление.
Так мячик, брошенный, ничей,
минуты две не понимает,
что он лишь царь, что он лишь червь,
и потому его пинают.
Двуединство жизни и смерти, радости и боли. Стихотворение «Хвоя», давшее название сборнику — и готовность к поглощению природной, родовой стихией («Матушка-хвоя, возьми моё тело назад,/ плечи укутай в коричневый шелест и шорох»), вызывающая в памяти «Титанию» Тарковского, и — открытый, скорее, мажорный финал. «Не отвечает медовая матушка-хвоя». Слияние с хтонической Хвоей-Титанией отложено, путь жизни и взросления продолжается. Тем более что в нем столько еще красивого и по-детски радостного.
Сначала шрифт пойдёт курсивами,
а после сердце занырнёт,
туда, где лыжники красивые
с ботинок отбивают лёд.
И так румяно им и льдисто им,
и так морозно мне дышать,
что вспомню тени волокнистые
на Черноморской, 45.
Шелковицей давлюсь ли, смехом ли,
машинки ль собираю в ряд…
А лыжники твердят: «Поехали!»,
голубоглазо так твердят.
Что ж, и мы поехали дальше.
Следующая на очереди — книга Инги Кузнецовой.
Внутренний киноэрос
Инга Кузнецова. Летяжесть. — М.: Издательство АСТ, 2019. — 560 с. — (Поэтическое время). Тираж 1500 экз.
Нас так хорошо успели отучить от того, что крупнейшие издательства могут издавать серьезную поэзию, что книга Кузнецовой стала почти сенсацией.
Антон Чёрный в «Prosоdia» (2019, вып. 11) так прямо и спрашивает: «Почему именно Инга Кузнецова? Какой образ современного русского поэта считает успешным массовое книгоиздание?»
Пиши я это для «Литературного барометра», может, поразмышлял бы на эту тему. Но в этом обзоре меня интересуют литературное качество книг, независимо от того, где и как они были изданы.
Есть два вида «кинематографической» поэзии. В первом случае стихи выглядят как спрессованный киносценарий. Во втором — скорее, как запись уже снятого фильма, оживший экфрасис3.
Стихи Кузнецовой ближе ко второму типу — но лишены присущей ему замедленности и отстраненности. Это скорее «внутреннее кино». «Внутреннее зрение», как названа одна из частей книги. Кино-внутри-сознания, с быстрой сменой ракурсов и неожиданными монтажными стыками. И с непрерывно звучащей музыкой. Гобой, тромбон, «скрипка пиццикато», «ноты Баха».
утром шнитке
перевёрнутый шлем
мотоциклетный
небо летнее
из-за ветра подкладка совсем отошла
и махрится тысячей перистых лемм
сбой симметрии
страх любого числа
сердце на тонкой нитке
вечером альбинони
как шныряют в погасшей траве
дай им жизни хотя бы по две
жуковатые вороватые
деловитые муравьитые
бабочка села на пальцы
тащит складной парашют
дай им небо тебя прошу
без церемоний
Кинематографичность «Летяжести» подчеркнута и слегка сюрреалистической фотографией на обложке, и надписью (там же): «Мне нравится эта поэзия. Ларс фон Триер, кинорежиссер». И страничкой в конце книги: «Любимые фильмы Инги Кузнецовой».
О чем кино Кузнецовой? О любви. О то приближении к ней, то удалении от нее. По мере приближения смена ракурсов и образов учащается, речь вот-вот рухнет (или взлетит) в глоссолалию.
вектор этой любви
внеположен и жизни и смерти
вектор этой любви
слишком быстро повёрнутый вертел
вертел этой любви
опрокинутой верности вертер
что проходит сквозь жалобу вётел
это ветер
Такое вот странноватое внутреннее кино, с ветлами, вертелом и ветром, и множеством других неожиданных вещей. И музыкой. «Фантомная музыка/ ещё звучит».
Ливень, летчики и любовь
Лилия Газизова. О летчиках Первой мировой и неконтролируемой нежности. — [Место не указано]: Издательство журнала «Интерпоэзия», 2019. — (Библиотека журнала «Интерпоэзия»). 64 с. Тираж 500 экз.
Это кино — другое, документальное.
Дело даже не в названии, вызывающем в памяти кадры кинохроники с рептилеобразными бипланами. Дело в самой оптике — с первого же стихотворения, «Попытки киносценария».
В моём фильме идёт дождь.
Вода стекает по жёлобу крыши
Потемневшего от бессонницы
Старого дома
В большую деревянную бочку,
Там плавают головастики.
Молчаливый старик
(О нём все забыли)
И грустная девочка
(Она станет через много лет балериной)
Сидят на крыльце.
Там, где у Кузнецовой — музыка, у Газизовой — тишина. Люди молчат либо говорят короткими, как бы случайными фразами. Как и должно быть в документальном кино.
У Газизовой есть стихотворение, посвященное Кузнецовой: «Осень». Точно в пандан кузнецовскому: «Пришла зима, похожая на осень, / и вещи, словно брошенные оземь / озябшие плоды».
Осень такая пора,
Когда уже никто не виноват,
А будущее
Не имеет рода,
Как глаголы татарские.
Осень такая пора,
Когда долго решаю,
Летние туфли
Убрать уже
Или оставить в прихожей.
Вещи не бросаются оземь — лирическая героиня неторопливо подыскивает им место. Так и видишь ее, задумчиво стоящую в прихожей.
Эта тоже книга о любви.
Каждое утро
Придумываю твою смерть.
И к вечеру
Она сбывается.
Но к рассвету
Ты снова оживаешь
И гладишь мои волосы.
О любви как «неконтролируемой нежности», которая возникает вдруг, случайно, как неожиданная закадровая речь. И о ней — пожалуй, лучшие стихотворения книги. «Любовь и земледелие», «Каждое утро», «Когда мы поссорились…».
Свет удивления и жалости
Надя Делаланд. Мой папа был стекольщик. — М.: Стеклограф, 2019. — 70 с. Тираж 400 экз.
Разгадка названия дана в первом же стихотворении. «Мой папа был стекольщик, и теперь / я всем видна насквозь, совсем прозрачна».
Для младшего поколения, вероятно, требуется пояснить. «У тебя папа не стекольщик?» — это человеку, загораживающему обзор. Последние лет двадцать этот хамоватый вопрос ушел в языковое небытие — куда ему и дорога. У Делеланд неожиданно воскрес, преображенный в метафору самой поэзии.
Это и метафора исчезновения лирического субъекта. В стихах Делаланд он (точнее — она) теряет всякую материальность, плотность. «Тело мое, состоящее из стрекоз…»
А обложка добавляет и еще один смысловой акцент. Бог-стеклодув выдувает из трубочки Еву. Рядом, на табуреточке, удивленно следит за процессом голый Адам.
У Делаланд много того, что можно назвать духовной лирикой.
Если попробовать определить главную интонацию ее стихов, то это, наверное, удивление. Удивление — миру, удивление — людям, яблокам на ветке, Богу, старику в транспорте. Все это удивление с какой-то ясной, бесхитростной доверчивостью сообщается читателю — не взахлеб, не навязчиво, с дерганьем за рукав, а как-то тихо, осторожно, точно лирическое я поэта само не до конца уверено в своих открытиях.
но жалость пересиливает всё
когда сидит обиженный и толстый
подходит бесконечный близкий взрослый
и на руки берёт несёт несёт
несёт качает и души не чает
и солнце постепенно настаёт
и сладко пахнет и весь день поёт
огромными весёлыми лучами
Заговаривающаяся речь, со множеством недосказанностей. И не нужно досказывать — разрушая доверительное понимание между автором и читателем, которое возникает с первой же страницы.
Порой у Делаланд исчезает не только субъект поэтической речи, но и ее объект. Мы лишь догадываемся, что «обиженный и толстый» — скорее всего, ребенок. А порой и не можем догадаться.
за окном это красное полусухое шуршит
опрокинув немного воды по дороге к рассвету
обернусь прямо в прошлое кто-то его ворошит
стариковской метлой и бумага вот тоже краснеет
отойди убегай или сделаю злое лицо
уноси свои грабли и чёрный пакет с головою
ты был дворником-трусом сантехником был подлецом
ты смеялся в рукав и гулять выходил под конвоем
а теперь во дворе глухомань умирающих крон
задохнись и увидишь лиловые всполохи дыма
без огня потому что никто никогда не влюблен
и никто никогда и никем никогда не любима
Что это — «красное»? К кому обращена речь? Прозрачность предметов такова, что сквозь них видно всё. Но это «всё» — тоже бесконечно прозрачно, почти на границе видимости, и единственное, что остается — чувство удивления и жалости.
Заклинание сливового дождя
Aigerim Tazhi. Paper-thin skin. [Айгерим Тажи. Бумажная кожа] / Translated from the Russian by J. Kates. — Brookline, Mass.: Zephyr Press, 2019. — [148 с.] Тираж не указан.
Книга Тажи, как и «Летяжесть» Кузнецовой, несколько выпадает своими «где и как» из рецензионной линейки.
Где — в американском издательстве «Zephyr Press» (что по-английски означает только «легкий западный ветер», а не кулинарное изделие).
Как — в виде билингвы: справа — стихи Тажи, слева — они же в переводе Джима Кейтса, известного американского переводчика современной русской поэзии.
Первая книга Тажи, «Бог-о-слов», несколько самиздатовская по дизайну и неровная по составу, вышла в 2004-м в Алма-Ате. Впрочем, и в ней было с десяток неординарных стихов, из которых и была составлена дебютная журнальная подборка Тажи в «Новой Юности» (2009, № 4). Нынешний сборник, вышедший почти с пятнадцатилетним перерывом — книга зрелого поэта.
Та же — как и у Делаланд, и у Кузнецовой — мерцающая зыбкость. Только более «объективная», обращенная к внешнему миру — но и мир этот более причудлив, сюрреалистичен.
Верблюжьей походкой
путник пылит, приближается.
Глаза разного цвета,
руки вырезаны из дерева.
За пазухой гадюка мёртвая,
жалящая верёвка.
Конь пал на дороге.
Хрупкий, как ветка,
остов. Волны песочной шкуры.
Имя твоё? Выговори хоть слово.
Складки лица. Солнце меняет угол.
Бумажная кожа просвечивает,
на лбу проявляются буквы.
У Делаланд — прозрачность стекла, у Тажи — бумажной кожи. Кто этот странноватый и страшноватый путник? Имя невозможно произнести — оно проступает само: на коже, как на бумаге. И остается неизвестным.
Упрощая, можно сказать, что лирика Кузнецовой — более философична, Делаланд — религиозна, Тажи — мифологична.
У лирической героини Тажи почти первобытные — первозданные — отношения с природой.
Подслушав в парке разговор,
Пришла к зачахшей старой сливе
И в крону спрятала лицо.
Вначале с жаром говорила,
Потом, стесняясь, угрожала:
«Если не дашь плодов — срублю!»
Так сливами рвануло небо,
Как будто дёрнула за бусы.
Три дня фруктового безумства,
И пированье надоело.
Плоды, как мусор, на траве
Растоптаны в пюре.
…А теперь — к лирике, по форме более традиционной. Но с внутренним движением к ее преодолению. Это можно было бы назвать новым традиционализмом, если бы эпитет «новый» не был так выхолощен прибавлением ко всему мыслимому и немыслимому.
Резковатый звук струны
Евгений Морозов. О том, как ты была всегда. — М.: ЛитГОСТ, 2019. — 108 с. Тираж 200 экз.
Понятие поэтической известности сегодня фактически лишилось смысла; слыша о поэте — известный, сразу хочется спросить — кому. Если — за пределами литературного сообщества (и частично — филологического), то из более-менее серьезно пишущих поэтов — пожалуй, только Быков и Полозкова.
Эволюционирует и понятие неизвестности. Опять же — кому?
Евгения Морозова я узнал только по этой книге. Она у него, как оказалось, третья. И какие-то публикации уже были. Нет, не молод — 1976 года. Поздний приход? Похоже на то.
Интересная попытка обновить традиционную форму за счет неожиданных, парадоксальных эпитетов.
Я вижу твои утверждающие губы,
очередные глаза, принуждённые просьбы,
корни ромашек на выбритом пляже,
резкий скелет под нерукотворным тестом.
Мне не очень близка эта линия «усложнения» эпитета, но у Морозова эпитеты порой так неожиданны и кладутся так густо, что это перестает восприниматься декоративным украшением — и становится стилем.
Ты, мой ранний малиновый друг,
мой цвет весны, заплачка невинности,
детское хотение луны и счастья,
бодрый ветерок серебряных мыслей,
придорожную веру сермяжной травы,
несожжённый ковыль тугого отчаянья
за глубокой пазухой, за зорким киотом
потеряй на память, чтоб не забыть.
«Энергетика этих стихов поразительна», — пишет в предисловии Катя Капович.
Согласен. Стих у Морозова сделан грубо и плотно и, что называется, хорошо разогрет и разогнан.
Но у этой «энергетики» есть и другая сторона, толкающая стихотворца на широкий путь многословия, забалтывания самого себя. Там, где воля к парадоксальным метафорам и непредсказуемым, как горные повороты, эпитетам ослабевает, — возникает что-то в духе «стадионной» поэзии шестидесятников (которых тоже несло от «энергетики»). «…Не смотри, что азиатчина / из земли, чья смерть добра, / воскресая в будни, вскладчину / продирается с утра…» Даже в лирических стихах это ощущается по какой-то размашистости и исповедальной горячности:
Уходя из дома, где тесно зверю,
а в углу гитара да вещи-сны,
я так страшно хлопнул входною дверью,
что оставил в воздухе звук струны.
Остановись стихотворение на этом замирающем звуке струны — можно было бы простить и излишний надрыв, и невнятные «вещи-сны» (то ли «вещи и сны», то ли «вещие сны»…) Но оно катится дальше, наматывая катрен за катреном. «И пока маячил, стесняясь выпасть / из обоймы, в будничном наяву…»
Как писал Морис Бланшо (я уже где-то приводил это): «Мастерство писателя находится не в пишущей руке… Мастерство — всегда дело другой руки, руки не пишущей, способной вмешаться в нужный момент, схватить и отстранить перо».
«Господи, как не внове, / что я люблю попсу…» Почему бы нет — «попса» бывает разной. Главное, чтобы «попсовость» не проникала в стихи, не уводила от новой экспрессивности, интересно намеченной.
Сады чужие и свои
Василий Нацентов. Лето мотылька. — Воронеж: АО «Воронежская областная типография», 2019. — 80 с. Тираж 350 экз.
Современная лирика — какое-то царство энтомологии. Только вроде недавно писал о «Полёте жука» Алексея Алёхина, потом о «Сне златоглазки» Елены Лапшиной… Теперь вот подоспело «Лето мотылька» молодого воронежского поэта Василия Нацентова.
Молчу травой, но звук неповторим,
гляжу стрекозами, но взгляд неповторим,
и проще быть не встреченным, одним,
и знать наверняка,
что знает только ветер —
какое лето — лето мотылька
в чужом саду, на слишком белом свете.
Как и Морозов, Нацентов думает и пишет традиционным стихом. И тоже стремится как-то «сломать», трансформировать его. Правда, они поэты разных поколений: Нацентову — двадцать с небольшим. Молодость и ее переживание — одна из главных тем книги: «Я молод. И мне нечего сказать / о имени и времени своём…» Мотылек, кружащий в стихах, — один из ее (молодости) образов.
Как за всякой дебютной книгой, за «Летом…» тянется послед поэтических традиций. Она полна невольных цитат или — если взять анаграмму фамилии автора — центонов. Как пишет в рецензии Ольга Балла: «Здесь легко расслышать и Блока, и Пастернака, и Тарковского, и — кого ещё?.. да весь гул поэтического столетия сразу» («Воздух», 2019, вып. 39). Но заметна и точка преодоления этого «гула». Если у Морозова— это парадоксальный эпитет / метафора, то у Нацентова — усложнение ритмического рисунка, работа с паузами, лакунами.
Не идёшь по земле,
не стоишь на земле,
но даёшь имена
птицам, травам и каждой второй сигарете.
Не-стрекозы, не-сад,
не-дыхание рук по листве,
не-любовь, не-ресницы,
но страх потерять.
И боишься.
Интересная поэтическая апофатика — отрицание как невозможность высказать, отобразить во всей полноте. Часто — с повторами, усиливающими ощущение этой трагической неполноты. «Я не слышу его, я не слышу…» — «Смотрят и не моргают/ смотрят и не моргают…» — «Не говори. Нам не наговориться».
Свой голос у автора есть; главное — чтобы мог развиться и окрепнуть. Чтобы не запремировали, не запубликовали, не затаскали по литтусовкам. Надеюсь.
Сквозь штриховку дней
Андрей Коровин. Голодное ухо. Дневник рисовальщика: стихи. — М.: ArsisBooks, 2019. — 248 с. Тираж 300 экз.
Поэзия как дневник. В этом жанре пишут очень разные поэты: Владимир Салимон, Борис Херсонский, Всеволод Емелин, Виталий Пуханов, Андрей Родионов… Дневниковость может означать отклик на злобу дня, а может — какие-то мысли и воспоминания, которые приходят в голову автору.
Главное — ритм ежедневных (или почти ежедневных) записей, создающих ощущение времени, максимально, под завязку заполненного стихами. Таков, например, «Одесский дневник 2015–2016» Бориса Херсонского, где каждое стихотворение помечено следующей по порядку датой. Или «Поэтический дневник, начатый в день смерти Юрия Мамлеева 25 октября 2015» Андрея Родионова.
Стихи в «Голодном ухе» идут без указания дат; однако поэзия это именно «дневниковая», построенная на живом отклике на все то, что случается с автором. На его путешествия, его встречи, его ежедневные перемещения по Москве. Все словно набросано быстрым карандашом — что и отражено в подзаголовке: «Дневник рисовальщика».
стоит солнцу вырваться из тени
и переполняют небеса
молодые дерзкие растенья
выкатив нахальные глаза
у заборов наглые улыбки
с граффити усмешки на губах
девушки гуляют словно скрипки
со смычками сумерек в зубах
Достоинство этого рода поэзии — в ее импрессионистичной легкости, недостаток — в необязательность многих строк — а порой и стихотворений. (Чувство, возникающее при чтении и Херсонского, Салимона, Родионова…). Хотя в поэтических дневниках, как и в обычных, важна не литературная удача каждой отдельной записи, а именно движение, течение живой и непрерываемой речи.
Мне ближе те стихи, где за легкими карандашными росчерками проступают более глубокие планы и смыслы.
пока душа подсвечена внутри
в ней есть кому таиться и скрываться
токуют чувства словно глухари
душе всегда немного восемнадцать
никто не знает здесь — откуда свет
дорога в соснах ровная прямая
задашь вопрос песок скрипит в ответ
идущего тебя не понимая
Эта та дневниковость, о которой писал Бродский: «По самой природе своего ремесла, поэты ведут дневник. Часто против собственной воли, они честно прослеживают, что происходит с их душами». Да. Особенно когда те — «подсвечены внутри».
Ангел самоанализа
Евгения Вежлян. Ангел на Павелецкой. — М.: Воймега, 2019. — 88 с. Тираж 300 экз.
Случай почти рядовой: научная идентичность заслонила поэтическую.
Как литературоведа и критика, как преподавателя РГГУ, организатора различных обсуждений и круглых столов — Евгению Вежлян знают гораздо лучше.
Та же ситуация, что и со стихами Дмитрия Бака, Артёма Скворцова, Юрия Орлицкого, Наталии Азаровой, Ильи Кукулина, Елены Михайлик, Владимира Козлова, Льва Оборина4 …
Проблема даже не столько в идентичности литературоведа/литкритика, сколько в степени ее влияния на поэтический текст. В опасности для последнего превратиться в литературоведческие рефлексии «в столбик», в «стихи о стихах».
Поэтому к «Ангелу на Павелецкой» приступал не без сомнения. В последних публикациях Вежлян преобладала именно эта, «филологизирущая», линия. «Социальная поэзия», «Философская лирика» (это всё — названия). «Стоит отказаться от языка, и ты — внутри смыслового потока, где каждый жест значит нечто…» (это уже стихотворная цитата).
В «Ангеле…» такие тексты тоже встречаются — но, к счастью, не они в нем делают погоду.
…Или так:
зажимая в руке пятак,
проходя через турникет,
человек ты еще или нет?
Если стихотворный дневник Коровина — постоянное наблюдение за другими, взгляд вовне, улавливающий все, что попадает в поле зрения (и в поле слуха — отсюда, возможно, и «Голодное ухо»), то у Вежлян — дневник непрерывной саморефлексии, взгляда в себя и на себя. На поверхности текста появляются люди, предметы, существа, но только как повод для нового взгляда, нового вопроса — к себе, о себе.
«Еду в церковь». Встреча с инвалидом-бомжем в метро («сколько езжу с утра через Выхино / столько лет и встречаю его»). Вторая часть стихотворения — в самой церкви: «а во время службы в алтаре / под небом нарисованным / бабочка / вот такие дела».
И наконец, в третьей части возникает главное: авторефлексивное — связанное с темой времени, «накапливаемой» в двух предыдущих частях:
Время — оно как макароны.
Вещи — неочевидны.
Слова — тяжелы.
Особливо когда намокнут.
«Матушка», — обратилась ко мне
девушка надцати лет.
Ну какая я матушка, в самом деле,
ну какая я матушка.
Или что, мое время уже сварилось?
В этом «сплетении высокого косноязычья мысли с веселой ясностью бытовой речи» (Денис Драгунский, с обложки), в минимализме образных средств Вежлян продолжает линию Розанова — в поэтическом ее варианте. Это не самолюбование, не кокетство — это попытка понять «недостижимого себя,/ в котором столько пробелов,/ столько слепых пятен…»
Пара слов под опускающийся рецензионный занавес. О тех книгах, которые не вошли в этот обзор — хотя вполне того заслуживали. Просто — не сложилось, не скомпоновалось на «монтажном столе».
Оксана Васякина, «Ветер ярости» (Москва, «АСТ»). При всем скепсисе к нынешней феминистской моде, должен признать: Васякина — автор талантливый, и если не залипнет в своем громокипящем феминизме, то и, что называется, многообещающий.
Изяслав Винтерман, «Пчеловек» (Москва, Воймега). Самая удачная из книг израильского поэта — уже писал о двух его книгах в прошлогоднем обзоре.
Ербол Жумагул, «Трюк драматюрка» (Алма-Ата, ИП «Волкова»). «Языкант — то ли певчий акын, то ли Кант от Слова / прислонился, косячник; вернулся на сцену снова». Возвращение после почти десятилетней паузы поэта, ярко дебютировавшего в нулевые.
И наконец, книги Александра Маниченко «Ну или вот о нежности» и Юлии Подлубновой «Девочкадевочкадевочкадевочка» (уф!), вышедшие в новой екатеринбургской поэтической серии «InВерсия». Но они уже помечены двадцатым годом, и есть возможность сказать о них в следующем обзоре. Который, надеюсь, произойдет — если слова Томаса Куна не окажутся вещими и сборники современных поэтов продолжат составляться, издаваться и читаться.
1 Кун Т. Структура научных революций. 2-е изд. М.: Прогресс, 1977. С. 40—41.
2 Там же. С. 41.
3 К первому можно условно отнести стихи Ф.Сваровского и С.Янышева (периода его «Умра»); ко второму — Ш.Абдуллаева, А.Макушинского, С.Тимофеева…
4 Кирилл Корчагин, кстати, недавно и меня отнес к этой группе («…Стихи Абдуллаева-Афлатуни чаще всего кажутся заметками на полях его критических статей…») («Воздух», 2019, вып. 38). Ему, возможно, видней: он сам и филолог-стиховед, и критик, и куратор, стихотворец.