Роман
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2020
Анаит Сагоян родилась в Санкт-Петербурге. Девяностые и нулевые провела в Тбилиси. Эмигрировала в Германию, где и занялась прозой. Печаталась в литературных журналах «Лиterraтура» и «Берлин. Берега». Живет в Берлине. В «Дружбе народов» публикуется впервые.
Журнальный вариант. Полностью роман выходит в серии «Ковчег» изд-ва «Городец».
Судороги
— Она точно не умерла, — шептались испуганные люди, окружившие ее криво замершее на дробленом асфальте тело.
— Она не умерла, — подтвердили позже врачи и подключили к аппарату искусственного дыхания.
Грузия впала в глубокую кому. Неспособная ходить на собственных ногах, она свалилась, едва ли сделав несколько самостоятельных шагов, сломала себе позвоночник, расколола голову и просто застыла, скрученная так неизящно, что голливудский кинематограф подобный дубль с телом не одобрил бы: там у них грация, легкость, там нужно правильно ногу под себя поджать и согнуть руку в локте. Голову боком и по возможности вздернуть подбородок, как на полотнах Возрождения.
У смерти был запах сырости, скрип полуоткрытой двери и маячащий свет керосиновый лампы. Подползающая смерть мерцала безразмерной и бесформенной жалостью умирающих к себе. Жалостью к себе тех, кто остались живы. И Сандрик впервые пожалел себя, когда Миша, отец, ушел из семьи, а потом — когда не стало Инги. Тогда, в детстве, когда он остался один, ему всегда казалось, что луна смотрит на него глазами матери. Уже больной раком. Уже ускользающей. Что нет ничего более очевидного, чем этот полуоткрытый рот, распахнутые беде глаза и свет. Желтый, скачущий свет, который источала Инга, утекая в смерть из-под мятой простыни и затягивая за собой лакуну.
Миша всегда мечтал о кресле-качалке. Так всем и рассказывал при любом удобном случае: во время застолий, кухонных посиделок, встреч с одноклассниками. Или когда сосед поднимался одолжить до получки. В те годы мечтать о кресле-качалке было таким чудачеством, что мало кто решался проявлять любовь к этому греховному миру комфорта, растлевающему жесткое и натруженное до мозолей тело. И Миша, только и ждавший печального исхода всемирного заговора и вынужденного переселения людей в пещеры, упивался этой маленькой прихотью, которую мог себе позволить: помечтать о чем-то столь прекрасном и в его случае финансово неподъемном, чтобы только всех удивить. Объявив о своей несменной мечте в очередной раз, он обычно откидывался на спинку стула и горящими глазами оглядывал слушавших. Миша с наслаждением вбирал в себя их недоумение и прощение маленькой слабости человеку, готовому в любой момент начать добывать еду копьем, потому что «к этому все идет». Но, озвучив мечту, он ею пресыщался. Она серела, теряла тепло, как мертвеющее тело, пока он снова не вдыхал в нее жизнь на очередной посиделке. Миша так и жил — от озвучки до озвучки. Это помогало ему ждать великого, печального и уже неизбежного переселения народов обратно в пещеры.
Рассказывая всем о кресле-качалке, Миша будто отрывался от собственного тела и как художник, отходящий на обзорное расстояние от своей картины, смотрел на себя и свою несбыточную мечту как бы со стороны, примеряясь с карандашом меж пальцев, упоенно щурясь. В эти минуты он подпитывался жалостью к самому себе, обреченному любить то, чего не имеет, и ждать того, что не случится. Самосострадание, постсоветская чума, обживались в панельных квартирах, подбирая под себя целые семьи.
Инга, прихватив Сандрика, регулярно ходила в районный АТС, чтобы оплатить телефонные звонки, пустые разговоры, молчание в трубку и голосовую тоску, передаваемую не воздушно-капельным. Там в окошках сидели женщины с синими веками, алыми губами и лаком цвета перламутровой ржавчины на ногтях. Они и заправляли медно-кабельными механизмами передачи инфекции: захотят, отключат тебя от общего очага болезни, захотят, вернут к связи. В АТС всегда пахло краской, сыростью, карболкой и агрессивным женским парфюмом. Тусклый свет падал мимо тебя, а звуки носили канцелярско-фанерный характер.
— Этот номер не определяем. Каждый месяц вам, женщина, одно и то же говорю, — любили повторять за окошком, закатив глаза, нервно выдыхая и отпивая кофе.
Но в тот морозный предновогодний день все было иначе. Территория вокруг АТС взбухла от толстой, бесформенной очереди с дюжиной рядов в одну наглухо закрытую дверь, из которой широкая ладонь совершала периодические выпады в толпу. Промышленный район, намертво заглушивший все свои индустриальные трубы, ссутулился и скис в ожидании заокеанской руки дающей и внимания к своей затравленности. Все хотели должного внимания. Было мало говорить о жалости к себе друг с другом. Нужно было, чтобы их признали и пожалели. Чтобы о них говорили.
— Представляете, вчера поднимаю трубку, чтобы набрать номер, а там дочь моя с парнем каким-то о сьексе говорит. И не с дому, а видимо, от подруги, — женщина в толпе на секунду вдавила голову в плечи, и заимствованное слово глухо зашипело, как аспирин в стакане воды.
В те времена все начали постепенно понимать, что за пределами блочно-панельной аркадии есть не только «сьекс», но и другая жизнь. Что там по земле ступают богачи, не придуманные сценаристами мыльных опер, что у женщин там есть домработницы и даже оргазмы (это потому, что климат другой, мягкий, уверяли себя наши). И что за все это им не обязательно покаяние. Осознание того, что этот прекрасный, беззаботный мир по ту сторону безбожья обязан здешним людям, сыскавшим у судьбы чуть меньше удачи, пришло очень быстро, и все по эту сторону примерили на себя комбинезоны жертв.
— Так, очередь соблюдайте, назад, говорю, — широкая ладонь, выглядывающая из толстого серого рукава куртки, обозначила границы толпы взвинченных женщин и оторопевших детей.
— Что за отношение к людям, кошмар, кошмар. Второй час держат на холоде, как собак.
— На днях поставили елку, а он просыпается ночью, садится на кровати, бороду нервно чешет. Что, спрашиваю, случилось. Елка, отвечает, в углу на двух человечьих ногах притаилась, убери. Говорит мне такое, представляешь, и пальцем у виска крутит. Что, вскипаю я, дыру сверлишь? Нет, говорит, пулю вкручиваю.
— Говорят, в коробках можно доллары найти. Нас потому тут и держат.
— Как это?
— Коробки они там у себя внутри открывают, смотрят, что внутри.
— Доллары? — высокая женщина в черной затертой дубленке опрокинулась на собеседниц, замкнув круг доверия. — Вот прямо в коробках?
— Ну да, между карандашами и шарфиками. У моей подруги мать в Америке, так она доллары оттуда каждый месяц присылает. Я слышала, у них там все теперь карточками какими-то оплачивают, а бумажные деньги остались не у дел. Вот и сбывают в наши страны.
Не прошло и двух минут, как подозрительная толпа стала неистово ломиться в закрытую железную дверь АТС и угрожать ее выломать, если там, внутри, не перестанут вскрывать коробки. Разревелись дети, хватаясь за пальто матерей, потянули их домой. От поднявшейся суеты Инга потеряла место в очереди, и толпа вытолкнула ее в самый край огороженной территории. У Сандрика сводило челюсти от мороза, а под шапкой вспотели волосы. В горле пересохло, и язык натирал нёбо. Колючий свитер окольцевал шею, и поворачивать ее в стороны совсем не хотелось, поэтому Сандрик смотрел в землю, выслеживая на ней живность.
— Разве ты не хочешь подарка? У нас, сынок, в этом году другого и не будет.
— Пошли, мам. Я хочу пить. И есть.
— В коробках точно будут Сникерсы, подождем немного еще.
— Тогда не стучи и не кричи, как они.
— Ты что, зачем мне это. Стыд какой. Просто дождемся нашей коробки.
— А вдруг на всех не хватит?
— Ну, как получится, — Инга тяжело выдохнула и огляделась по сторонам в поисках спокойной компании, в которой можно было бы постоять и как бы примкнуть к общему ожиданию, но только чтобы никто не подстегивал выкрикивать угрозы. Рядом жалась к забору женщина, крепко ухватившись за хрупкую ручку маленькой девочки. Обе они отстраненно наблюдали за буйством толпы, но никуда не уходили. Инга потянула Сандрика за собой и аккуратно придвинулась к незнакомке, которая этого будто и не заметила.
— Я каждую неделю посещаю церковь, — начала вдруг она, явно обращаясь к Инге, и Инга, желая проявить внимание, доверительно склонилась к женщине. — Про свадебное платье у священника вот спрашивала. Мы с мужем развелись, а я боюсь, что развод — это грех. Ведь мы венчались. И я просила у священника разрешения.
— На что? — с каждым вяло и медленно произнесенным женщиной словом Инге становилось скучнее и тоскливее, но железная дверь АТС была все еще наглухо закрыта, а слово «доллар», выкрикиваемое толпой, обросло маниакальной хрипотцой.
— Платье свадебное сжечь.
— Ой, — смогла лишь выдавить Инга.
— У меня вообще очень много вопросов к Богу. Вот, например, что мне делать с бутылочками, в которых я святую воду хранила? Ну не выбрасывать же, — и незнакомка стыдливо приложила два пальца к губам. — Или вот брат мой в деревне коз пасет и потому не успевает молиться. Это грех?
Инга вдавила голову в плечи, оглянувшись в сторону беснующейся толпы.
— Так это грех? — переспросила женщина.
— А… это вы меня спрашивали? Извините, я не сразу поняла, что меня. Не знаю… — замешкалась Инга.
— Вот потому я и хожу в церковь. Все ответы там, — благоговейно заключила женщина и, не сказав больше ни слова, потерялась в густой толпе, уйдя в самое ее пекло и затянув в нее дочь. Сандрик успел разглядеть маленькую, тонкую ручку девочки, которую уже через секунду проглотила мутная жижа толпы.
— Мам, у меня идет кровь, — решил Сандрик, просунув руку под воротник куртки на затылке.
— Как кровь?! — встрепенулась Инга и стянула воротник сына, заглядывая внутрь. — Болит?
— Нет, мокро и липко. Как тогда, когда я разодрал колено.
— Это пот, сынок, — с облегчением выдохнула Инга, когда вытянула мокрую ладонь из-под куртки сына. — Ты просто вспотел. Потерпи еще немного. У тебя же ничего не болит?
— Я не знаю.
— Ну как так?
— Я не могу понять, болит или нет. Я не чувствую.
— Просто потерпи. Дома чай горячий попьешь.
Сандрик снова просунул руку под воротник, потом достал и внимательно ее оглядел.
— Я историю с елкой как-то заела, запила. Да забыла уже. А он мне вчера очередное выдает: темнота, мол, по-другому пахнет. Закроешь глаза в темноте, представляешь, что не знаешь, как сейчас на самом деле темно, и вдыхаешь. Темно… А я устала слушать этот бред. Он же еще год назад нормальным был. С ним теперь уже и не выпьешь. Свое толкает.
— Он же у тебя раньше медбратом работал.
— Ах, какая теперь разница, — женщина в толпе устало махнула рукой. — Ну работал. Пока крыша не съехала. А теперь только и рассказывает сказки. Помню, говорит, тело мертвое привезли ночью. Все ушли, на меня, мол, труп оставили и на студента одного, недоучку. А тело стонет и скрипит. Пальцами дергает. Студент как в угол забьется, руками в стены вжался. Бога зовет, крестик из-под халата достал и целует.
— Кошмар какой-то.
— Стоны и скрипы умерших людей — это у них там в порядке вещей. На голосовых связках, говорит, тоже есть мышцы, и они не сразу окоченевают. А я все равно думаю: это от нечистого. Неспроста же мой свихнулся.
Толпа исторгла из своей пасти неусваиваемую, ширококостную вербовщицу, которая пошла на кучку малоактивных женщин, сосредоточившихся у самого края и готовых сбежать.
— А в коробках-то приглашения, — начала вербовщица, щелкнув пальцами.
— Какие еще приглашения?
— Да на рабочие места грин-карты. Там свои, американцы, отказываются в гостиницах постели заправлять и автобусы водить. В стране паника — рабочие места пропадают, граждане все этим их «бизмесом» заняты. Это не нам помощь в коробках, ми-лы-е-эээ, это они помощи просят. А бланки приглашений нужно просто заполнить и нести в посольство. Им нужны наши руки, а эти сволочи, — и вербовщица медленно и натужно подняла указательный палец в сторону железной двери, — они все себе захапать хотят!
Кучкующиеся с краю моментально втянулись в общее мутное облако, чернеющее на фоне наступающей темноты. Нервное напряжение обросло домыслами и догадками. Уверенность в заговоре работников АТС не покидала теперь даже Ингу, еще минуту назад готовую сбежать.
— Как думаете потратить доллары? — спросили Ингу сбоку.
— Сыну, наверно, одежду куплю. Зимнюю, — ответила, не оглядываясь, Инга. Все голоса теперь казались ей из одного рта. Большого, гневного и голодного. — Ну и мужу — кресло-качалку, о которой мечтает.
— О кресле-качалке! Чушь какая-то. Зачем оно ему?
— Да вот, куплю, поставлю в самом центре залы. Пусть садится, — Инга сжала губы и впечатала остекленевший взгляд в качающуюся толпу. — Может, мечты должны сбываться, чтобы, наконец, издохнуть.
— Но вы не обольщайтесь, — выступила из кучки молодая женщина с красными волосами. — У меня вот подруга в Германии. Там, в ихних европах и америках, рассказывает, сплошь и рядом даже велосипеды крадут. Ве-ло-си-пе-ды! Представьте только. Кто-нибудь у нас велосипеды крадет? Ну кто? Есть хоть один пример?
— Никто у нас велосипедов не крадет. Ужас какой, — возмутительно забубнила толпа.
— Вот. А там — сплошь и рядом.
— У них или крупный «бизмес» или воровство велосипедов. Никто не хочет просто трудиться. Официантом, там, или водителем.
— Что за мелочный народ, — снова возмутилась толпа.
— Дура твоя подруга, — бросила девушка неподалеку.
— Это почему? — возмутилась рассказчица.
— Дура, потому что никому здесь у нас велосипеды не нужны. Ну украли велосипед. А кому его после сбыть? Здесь золото из квартир выносят, чтобы нажиться. Машины угоняют.
— То есть давайте все сейчас по головкам наших дорогих американцев и европейцев гладить станем. Наговаривает, мол, моя подруга на них, бедных. Нас бы кто пожалел! Кровь из нас все вокруг пьют. За собак считают. А все блага достанутся им, там, за дверью! Вот они в Америку полетят, а мы будем все еще стоять здесь и ждать, пока дверь откроется. Мы этого хотим? Этого мы заслужили?
— Так подарки же детям!
— Посмотрите на детей: голодные, холодные, ждут чуда. Жестокость! Вот, что движет этими свиньями в АТС. Жрут Сникерсы наших детей, небось, попивая свой кофе.
— Мам, а что бывает, если вся кровь вытечет? — Сандрик натирал пальцами глаза, всматриваясь в красные пятна под веками.
— Без крови человек не выживет.
— А человек может умереть, даже если кровь не вытекла?
— Конечно. Человек от разного умирает.
— А от чего еще?
— Зачем тебе это знать, Сандрик? Ты меня лучше про животных спроси или… не знаю там… про планеты.
— Об этом я сам прочту. Мне про кровь интересно. И про умирание.
— Рано тебе о смерти задумываться.
— Не смерть, а умирание. Мне интересно, как это происходит.
— Господи, Сандрик, где ты этого всего нахватался?
Из толпы снова истошно завопили. Люди наступали друг другу на сапоги, толкались плечами и ждали свершения.
Инга, потеряв терпение, решительно схватила Сандрика в руки и пошла прочь. Вербовщица догнала ее и перегородила путь, тяжело засопев.
— Куда это собралась? — процедила она.
— Домой. Отойдите по-хорошему.
— Мы здесь за общую цель боремся, а ты свалить решила? Это вот твое соучастие и сострадание?
— Слушайте, мне ребенка кормить надо. Мне на вашем сострадании супа не сварить.
— Это у нее продукты для супа есть дома, вот почему она сваливает, — выкрикнула вербовщица в толпу. — Зажралась. Вы только на нее посмотрите. Назад иди давай, ко всем.
— Не пойду, руки убери, — Инга долго и тщетно отталкивалась от вербовщицы, как вдруг все оглянулись в сторону железной двери: та медленно отворилась, издав истошный звук свершения. Толпа замерла. Из двери высунулась та самая широкая ладонь, потом исчезла, а после в толпу стали без разбору выдавать освобожденные от подарочных упаковок коробки. Женщины отпустили детей и обеими руками потянулись через головы ближе к цели. Уже спустя минуту множество рук изнутри с нетерпением скидывало коробки в толпу, даже не целясь. От сложившейся картины веяло мертвостью, мышечными рефлексами тела перед полным окоченением.
— Гсспди. Ты только на это смотри, — возмутилась женщина, вынув из коробки шапку ручной вязки.
— Америка. Еще богачами зовутся. Ну а фотографию-то свою зачем вкладывать. И записка фломастерами какая-то. Постыдились бы.
А когда подарки закончились и закончилась толпа, Инга скромно подошла к двери и заглянула внутрь.
— Мама, ничего не хочу, пошли, — Сандрик тщетно тянул мать назад.
Внутри уже стоял охранник, перебирая связку ключей и готовясь к дежурству.
— Извините, а где работники? Мы пришли за подарком.
— Все ушли. Нет никого. Вы тоже идите.
Инга постояла с минуту у двери.
— Зачем вам это все? Вот зачем? — охранник развел рукой по пустому помещению, еще совсем недавно заполненному коробками. — Куда ни ткни, все елки свои наряжают, гирляндами завешивают. Это же все, чтобы тоску свою замазать. Чтобы тьму свою осветить. Чтобы она горела, как будто живая. Но мне в стакан воды что-то не то подмешали. Оттуда на меня трещина смотрит. Дым испускает. А я ей — дай мне знак. Нет ответа.
— Что ж, с наступающим, — осторожно заключила Инга, мысленно втолкнула огромную кресло-качалку в самый центр залы, ткнула ее, чтобы та закачалась, сама ухмыльнулась, дернув коченеющими губами, и покинула территорию АТС, чтобы прийти сюда снова и обязательно оплатить все телефонные звонки, пустые разговоры и молчание в трубку.
А охранник вышел на холод, присел на ступени у железной двери, откопал из кармана куртки пачку сигарет и зажигалку. Зажигалка в его руках свистнула, распугав последних воробьев, и вскоре наступила полная тишина. Он закрыл глаза, и темнота мгновенно запахла. Стоп-сигнал его сигареты на секунду загорелся и снова потух.
Рука дающая
Следующие несколько лет Грузия выживала на одном лишь ожидании перемен. Миша тогда еще был с семьей. Это через полгода он встанет и выйдет в подъезд. Как будто зайдет в ванную и пустит себе кровь из вен. Но в тот самый день он сидел в зале, там же — Сандрик, и оба они смотрели на Ельцина. Ельцин пропитыми глазами смотрел на них и вязким фальцетом что-то обещал. Мишу страшно раздражали чужие обещания. Он всего хотел сразу: понимания, соучастия, свежей заварки в чайнике. Сам он во все это никогда не вкладывался. Он хотел всего взаймы. Чтобы разглядеть, как товар, и решить — а стоит ли вкладываться вообще. Но никто не давал ему взаймы ни понимания, ни сочувствия. Чайник был слишком часто пуст. Никто не хотел рисковать, бросать на ветер своих усилий.
Это делало Мише больно. Так больно, что только боль, причиняемая в ответ, могла замазать свою собственную. Они втроем — Сандрик, мать и отец — варились в этом котле. Никто не хотел уступать. Так и жили, пока отец в один из похожих дней не рванул с дивана во время очередной долгой рекламы и не взялся за ботинки в прихожей. Сандрик не встал. Мама не вышла из кухни. Они еще долго ничего не предпринимали, когда дверь за отцом захлопнулась.
Все настолько резко и очевидно изменилось, что первым желанием было закрыться в себе, поставить на паузу рекламу, Ельцина, время. Изничтожить этот самый момент, который уже случился. Как будто его и не было вовсе. И отца не было. И его запаха. И одежда его, только что навсегда выбежавшего из квартиры, не сложена все еще в шкафу.
И вот, месяцами ранее, они все еще сидят и слушают обещания с экрана, а Миша хмыкает, качая головой. Одна его рука растянута вдоль спинки дивана, другая легла на подлокотник. Сандрик сидит в старом кресле и перебирает импортные журналы с яркими картинками игровых приставок, машин на дистанционном управлении и роликов.
— Возьми в руки книгу. Хватит уже листать эти пустые страницы, — едва шевеля губами и не отводя глаз от экрана, бросил Миша. — Идиотом вырастешь на этих журналах. Ничего дельного Вовчику из Турции не привозят. А ты ведешься на этот мусор, — и отец хмыкнул так же, как делал это в адрес сытых чиновников с экрана. На слове «мусор» он уже смотрел на Сандрика, и взгляд его застыл на пару секунд.
— Я сегодня уже читал.
— Значит, прочитаешь еще.
— Больше не лезет, — огрызнулся Сандрик.
Однажды он подрался с отцом. Сандрик, едва шагнувший в подростки, уступал ему в размерах и силе, и отец тогда прижал его к стене и долго держал так, ухватив за челюсть, пока Сандрик не перестал пыхтеть и сопротивляться. В первый момент глаза Миши горели от торжества и превосходства. Но потом он с отвращением к себе отпустил сына и кинул стакан о стену. А сейчас он оставался угрожающе сдержанным.
— Больше не лезет, говоришь, — спокойно повторил он, потирая щетину. Слишком спокойно, с подвохом.
Сандрик напрягся в ожидании продолжения. Именно отец научил его обращаться с людьми особым способом: к новым знакомым Сандрик поначалу оборачивался с агрессивным оскалом, заранее расчерчивая их отношения и границы дозволенности. Как бы обороняясь от возможных претензий и нападок с их стороны. А лучшая оборона — это нападение. Сандрик так и делал.
— Зря ты вот так дерзишь. Знаешь, почему Дато после школы в тюрьму загремел, а не в университет пошел? Потому что дозу не рассчитал, а потом у него крыша съехала. Он целый год гонялся с топором за родным отцом. Клялся, что зарубит. Ни за что ни про что. А потом у отца от горя крыша съехала. И весь следующий год уже он гонялся с топором за сыном. Буйный мужик был — сразу в полицию забрали. Мол, такие нам и нужны, — Миша хлопнул ладонью по колену и закачал головой. — Вот он сына и вызволил. Всему району на радость.
— А я вообще при чем?
— При том, что Дато докатился до этой жизни. И у тебя все шансы с годами пойти по его стопам. А брат его младший, Ника, с финкой по району ходит и хаты берет. Я тебя от такого будущего отгородить хочу, а ты туда лезешь руками и ногами.
— Миша, он же просто на ролики смотрел. Не сгущай красок, — Инга робко вошла в залу, встав на защиту сына. Мишу это только раззадорило.
— Ролики?! На наших-то дорогах? Лучше пусть танк себе присматривает. На ролики он таращится. Ты смотри, а… Это ты его против меня настраиваешь. День за днем, день за днем, — Миша хлопал тыльной стороной ладони о другую ладонь. — Что же вы никак не уйметесь? «На ролики». Вот так всю жизнь и будет смотреть на ролики, которые на наши дорожные выбоины не рассчитаны. Все это мечты, витание в облаках!
В этот момент Сандрик представил, как Дато врывается в их квартиру и засаживает топор в Мишину спину, и топор застревает в ней. И отец падает на колени, истекая кровью. И вокруг него уже целая лужа. Когда крови становится слишком много, она выглядит густой и смолистой. Чернющая такая: только по красным, прозрачным краюшкам себя и выдает. И вот отец тянется за топором в своей спине, но там его больше нет, потому что кровавый топор в Сандриковых руках. И это Сандрик, у которого поехала крыша. Это все он.
* * *
— Ты слышал, что у Инессы Альбертовны ограбили ночью квартиру? — начал в ажиотаже Вовчик, когда они с Сандриком встретились в школе. — Догадайся, кто.
— И так понятно, — Сандрик дернул плечами.
— Я видел ее сейчас в классе географички, когда проходил мимо. Там дверь приоткрыта была, и она плакала. Вся школа теперь только об этом и говорит. И знаешь, почему?
— Ну.
— У нее в диване три тысячи долларов были запрятаны. Все забрали.
— Откуда ты знаешь?
— А она так и говорила сквозь слезы географичке: «Все три тысячи, все до доллара».
— Слушай, Вовчик, не рассказывай никому. Может, она не хочет, чтобы люди знали. Особенно старшеклассники. Особенно Никин класс.
— Да все уже знают, — бросил Вовчик и виновато отвернулся.
Позже в тот же день Сандрику поручили отнести Инессе Альбертовне кипу контрольных работ, забытых ею в школе. Ему не особо хотелось заходить в квартиру, где еще ночью парни в масках связали женщину, чтобы вынести все ценное. Прийти — значит, смотреть в глаза своей учительнице. Сандрику было стыдно за то, что он знал больше, чем должен. Ему было невыносимо понимать, что она ищет преступника, а все знают, кто это. И он знает, но не может сказать. Потому что страшно.
Схватив огромный сверток с тетрадями, Сандрик все же пошел и по пути думал, что Вовчик сольется на первом же повороте, потому что ему, должно быть, так же неловко смотреть в глаза Инессе Альбертовне. Да и Вовчику конкретно ничего не поручали: он может идти домой. Вовчик тем не менее напросился в попутчики.
— Хочу увидеть, — едва сдерживая возбуждение, заявил он.
— Увидеть что?
— Ее глаза. Квартиру. Это же так интересно. Представь, как она осторожно подкрадется к двери, когда мы постучимся, — и Вовчик сдавил смешок. — Подумает, вдруг снова.
— Ты придурок, Вовчик. Просто придурок, — бросил Сандрик и тут же вспомнил, как у них в подъезде умер сосед, а сам он несколько раз нарочно пробегал на чужом этаже, чтобы заглянуть в открытую дверь и посмотреть на труп.
* * *
— А, это вы… Точно, я же забыла… — безучастно заговорила Инесса Альбертовна, увидев ребят у порога. Высокая, с короткими черными кудрями, она всегда привносила с собой атмосферу собранности и готовности, стоило ей появиться в школьном коридоре. А сейчас она стояла сутулая, волосы поблекли, под глазами мешки. Она вяло потянулась рукой к свертку с тетрадями и уже собралась закрыть дверь, испуганно оглядываясь на лестничную площадку.
— Инесса Альбертовна! — вдруг вырвалось у Сандрика. Он решительно посмотрел ей в глаза.
— Да?.. Как?.. — учительница русского языка и литературы терялась в словах.
— Нам очень жаль, что все так вышло. Вы знаете, где искать то, что у вас забрали?
— Мальчики, идите домой, — она сменила тон и насупила брови.
— Мы можем помочь с поисками, — снова ляпнул Сандрик, и Вовчик с опаской оглянулся на него.
— Этого еще не хватало. Не лезьте во взрослые дела. Сами разберемся.
— Ну а если воры — тоже не совсем взрослые. Может, это школьники.
Вовчик прижался к Сандрику плечом и незаметно потянул вниз за его рукав. Послышалось, как лопнули нитки.
— Кто знает, — добавил Сандрик, почувствовав, что слишком далеко зашел.
— Все. Домой и точка.
— До свидания, Инесса Альбертовна, — бросил Вовчик и уже развернулся, чтобы спуститься по лестнице.
— До завтра, — замял разговор Сандрик и тоже повернулся уходить, потирая затылок.
Инесса Альбертовна не спешила закрывать дверь. Она нерешительно смотрела ребятам вслед.
— Я знаю, кто это был. Но все не так просто, — решилась сказать она напоследок.
— Почему? — обернулся Сандрик.
— Пошли уже, Сандрик, — Вовчик суетился на ступенях, не находя себе места.
— Не просто, и все, — Инесса Альбертовна скрестила руки на груди и сжала губы.
— Сколько можно все этой семье прощать? — не сдержался Сандрик.
— А никто и не прощает. Все. До завтра.
Уже через пару секунд ребята были этажом ниже, а хлопка двери так и не было.
— Мальчики, — вдруг послышалось сверху. Инесса Альбертовна робко выглянула в пролет. — Может, чаю с печеньем? В благодарность… — неуверенно предложила она.
Сандрик знал Инессу Альбертовну совсем другой: непреклонная, не терпящая возражений. А сегодня это был другой, сломанный человек.
— Я все же домой, но спасибо, — Вовчик припал к стене, чтобы сквозь узкий пролет его не было видно, и настойчиво закачал головой, подавая Сандрику знаки смываться.
Инесса Альбертовна была с недавних пор вдовой. Муж владел маленькой стоматологической клиникой в районе, по местным меркам считался человеком успешным, но сгорел за год от рака легких. Жене оставил сбережения. Детей у них не было. Ученики не особо любили Инессу Альбертовну, потому что она предпочитала проводить уроки даже в лютый мороз в необогреваемой классной комнате. А когда там со временем установили печку, она стала чаще проводить диктанты, одной рукой закидывая щепки и шишки в огонь, а другой держа толстую палку и перемешивая все внутри. И увлеченно диктовала текст, который знала наизусть.
— А я, пожалуй, попью чаю, — решился Сандрик.
— Предатель, — прошептал напоследок Вовчик и сбежал.
* * *
— Послушай, ты не вмешивайся во все эти дела, ладно?
— Я никому ничего не говорил, Инесса Альбертовна, честное слово. Но вас слышали люди…
Учительница устало дернула плечами, залила чайный пакетик кипятком и подвинула стакан к Сандрику. Они сидели в зале, хотя Сандрик больше привык к кухням. Ему там свободнее пилось и елось. Он не боялся бы накрошить на ковер, потому что ковров в кухнях не бывало. Да и зала Инессы Альбертовны все еще источала богатство, которое в отдельных деталях казалось Сандрику излишним. Например, мерцающие флёровые обои и статуэтка балерины.
— Вот ее не забрали, и знаешь, почему? — начала учительница, поймав взгляд Сандрика. — У нее пятка сломана, если обратишь внимание. А другое просто не успели забрать. Да и приходили они за конкретными вещами… Тбилисские старшеклассники сейчас — полная темнота. Не становись таким, когда вырастешь.
— Вы боитесь, что они снова придут?
— Немного. Но это, скорее, фобия. Им больше нечего забирать. Не обои же сдирать.
— Инесса Альбертовна, вы совсем одна?
И в этот момент она посмотрела на Сандрика как будто немного с жалостью. Будто совсем один — это Сандрик. Смотрела и молчала.
— Как дела дома? — спросила она вдруг.
— Нормально.
— Не хочешь об этом говорить?
— Да не о чем. Дом как дом. Все чем-то занимаются.
— А у мамы с папой как?
— А почему вы спрашиваете?
— Да это я так, просто, — Инесса Альбертовна потерла плечо, оглянулась к окну. — Кстати, Миша — мой одноклассник. Ты не знал?
— Он никогда не рассказывал, — признался Сандрик, и сам удивился этому факту. — Ни разу. Хотя он знает про вас. Странно.
— Ты любишь отца?
— Нормально, — Сандрик часто представлял себе, как отец умирает. Например, как он засыпает и больше не просыпается. Но еще чаще он представлял, как умирает сам: в отместку отцу.
— Ну что за дурацкий ответ. Я, как-никак, — учительница русского языка. «Нормально»!
— Люблю, не люблю. Какая разница. Он весь в делах. Моя любовь больше нужна маме.
— Почему?
— Маме ее не хватает.
Инесса Альбертовна неспокойно завертелась на стуле. Встала, схватила пачку сигарет, неумело закурила у окна.
— Утром купила. Впервые в жизни, представляешь. Ну, в смысле впервые для себя. Раньше только мужу брала. От них и помер.
* * *
Спускаясь по лестнице от Инессы Альбертовны, Сандрик разогнался и перешагивал через три ступени, а с последних шести решил спрыгнуть. Так он влетел в отца, который едва удержался на ногах. Они недолго смотрели друг на друга. Сандрик просто попятился, почесал голову, уткнулся в пол, почему-то разглядывая отцовские ботинки, а Миша так и остался держать расставленными руки, в которые бухнулся сын.
Не перекинувшись и словом, они разошлись. Отец стал нерешительно подниматься по лестнице, а Сандрик выбежал из подъезда и пустился наутек. Самое важное — бежать, не оглядываясь. И тогда все мысли стираются, вмазываются друг в друга. Главное бежать и придумать себе цель, которая как можно дальше от точки старта. Сандрик жил за несколько кварталов отсюда. Он спешил к матери. Ему показалось, что в точке «Б» она падает в пропасть, и никто не успевает ее спасти. Рядом нет ни его, ни отца. В точке «А» вырисовывалась Инесса Альбертовна, нервно курящая у окна. И вот в ее дверь стучат. Она испуганно тушит сигарету и крадется в коридор. Припадает к глазку. И там он: как обычно, приложившийся локтем к двери и смотрящий себе в ноги.
Таким Сандрик помнит отца из глазка двери. Бывало, постучится Миша или позвонит, если врубали электричество, а Сандрик и так уже в коридоре. И вот стоит Сандрик, выжидает, представляет себя самого, идущего к двери из самой отдаленной комнаты. И отец нетерпеливо стучит снова. Сандрик никогда не ждал домой отца. А она, у совсем другой двери, ждала.
Добежав до поля, где начинался недостроенный и заброшенный микрорайон, Сандрик не сбавил скорости. Из травы торчали прутья и врытые глубоко в землю блоки. Обо что-то он споткнулся, и его выбросило метра на два вперед. Сандрик ударился головой о землю, и темнота выжгла на небе пятна, как огонь, разъедающий кинопленку. И потом больше не было ничего.
Сандрик очнулся часа через два, привстал, держась за травмированную голову, в которой не стихал заведенный двигатель какого-нибудь списанного КамАЗа, заправленного мочой. Боль настигала волнами, одна сильнее другой. Сандрик залез на бетонные перегородки, которые должны были стать первым этажом панельки, точно такой же, как их дом. Едва справляясь с болью, он гнал мысли, которые обретали все более четкие контуры. Ему снова захотелось их смазать, но бежать он больше не мог.
Приложив к карману брюк ладонь, Сандрик едва не подпрыгнул, сидя на бетонном блоке. Не было ключей. Всей связки: от гаража, от подвала, от склада, где работал отец. Не было ключей от их собственной квартиры. Это была не его связка, а отца. Схватив ее утром не глядя, Сандрик оставил свою в прихожей. Хуже того: на отцовской связке висел его армейский жетон с личным номером — «мой медальон смерти», как любил повторять Миша. А что, если отца вычислят по номеру? Узнают адрес? Будут с финкой хату брать?
Сандрик бросился искать ключи по всему полю и за ним, почти добравшись назад к дому Инессы Альбертовны. Там он вспомнил, что ключи все еще звенели в кармане, когда он выбегал из подъезда. Отчаявшись, Сандрик вернулся на прежнее место, сел на блок и расплакался, закрывшись руками и уткнувшись в колени. Прошло полдня, и почти полностью стемнело, а он не спешил возвращаться домой.
— Что уселся тут и рыдаешь, сосунок? — грубый и бесцеремонный вброс в адрес Сандрика был ему знаком. Дато называл сосунками всех, кто ниже ростом. В их дворе жил парень, года на два старше Дато, но заметно ниже: он тоже слыл сосунком. Только младшего брата, старшеклассника Нику, Дато и боялся.
— Потерял кое-что, — неуверенно ответил злой и голодный Сандрик, вытирая грязными руками слезы.
— Что?
— Миллион долларов.
— Прям миллион-миллион?
— Да!
— Ты сейчас сказал мне «иди в жопу»? — и Дато нарочито припал ухом к лицу Сандрика. Тот отпрянул — от Дато несло перегаром, и Сандрик решил не шутить с ним дальше.
— Просто дай мне тут сидеть. Я тебя не трогал.
Дато не отставал. Он запрыгнул на блочный выступ и присел рядом с Сандриком. Что, думал Сандрик тем временем, если связка попадет в руки Ники? Что, если ее давно нашел Дато? Он же, тупица, побежал, небось, сразу к брату, чтобы тот все порешил. Они вычислили, что квартира наша, и за бутылкой водки обсудили свой план.
— И как выглядит твой миллион?
— Зеленого цвета.
— Странно. Я думал, он звенит. И совсем не зеленый…
— Почему ты так сказал?! — Сандрик решительно развернулся всем телом к Дато.
— А почему ты так занервничал? — полюбопытствовал тот.
— Так, просто… — Сандрик с опаской покосился на Дато. — А что?..
— Ничего, — Дато сорвал высокую тростинку и стал рвать ее дальше на клочки. Движения у него были нервными и неточными. — Знаешь, папа всегда любил Нику сильнее меня. «Мой Никуша» — так и называет его всегда. Даже когда брат попадает в серьезные передряги. А меня он никогда не зовет Датуной.
— Так не судят о любви, — осторожно поддержал беседу Сандрик.
— Но я же чувствую: вот не любит и все. Говорит: ты — мой позор. Вот так: Никуша всех обокрал, а позорище — я.
— Не принимай близко к сердцу, — повторил Сандрик слова, которые мать часто говорила ему самому. Повторил и сам над собой усмехнулся. А потом Дато вдруг резко сменил тон:
— Знаешь, на во-он том кладбище, что на горе, не все так просто, — начал он загадочно.
— Что ты имеешь в виду?
— Сразу за кладбищем… Ты, вообще, добирался туда?
— Нет еще.
— Сразу за ним пригорок, и в нем закопаны никому не известные люди — ну те, у кого не нашлась родня, когда обнаружился сам труп. То есть, может, родня и есть, но не объявилась, когда сообщили о трупе. И знаешь, я там был. Из пригорка торчат кисти рук, разные части тела. А совсем рядом течет ручей. Туда, короче, смывает части людей. Поэтому там не купаются местные, деревенские.
— Бред какой-то, — Сандрик передернул плечами, вспомнив, как Дато бегал с топором за отцом.
— Это ты так думаешь. А вот на Пасху исчезают все крашенные яйца, оставленные у могил. Это, если верить местным, те самые руки с пригорка и утаскивают, когда их смывает ручьем к могилам.
— Почему ты мне это все рассказываешь? — не стерпел Сандрик. — Какое, вообще, отношение имеет это к…
— Ну? К чему? К миллиону? — ухмыльнулся Дато.
— Ах, отстань! — Сандрик безнадежно махнул рукой, а тот тем временем снова заладил:
— Ящериц когда-нибудь ловил?
— Ну, пару раз. Их здесь много.
— А животы им резал? — вкрадчивый тон Дато стал постепенно раздражать Сандрика.
— Да, резал! Что ты пристал, вообще?! — Сандрик закрылся руками, сдавливая нескончаемую боль в голове, и уткнулся в колени, качаясь из стороны в сторону. Сейчас, думает, спросит он Дато напрямую.
— Я узнал, что если намазать слизь из живота ящерицы на окно, то через эту слизь можно увидеть голую женщину.
— Уже пробовал?
— Само собой, не базар. Красотка. Ты уже слышал, что Гоча научил свою собаку спускать за собой воду?
Сандрик от неизбежности завыл. Дато нервно потирал руки, шею, затылок. Сильнее засопел.
— Свежепохороненные выделяют фосфор…
— Все, хватит! — не сдержался вконец Сандрик.
— …Прямо из земли… — Дато съежился. Мешки под его красными глазами стали еще темнее. — Чё ты, расслабься. Я же просто поговорить пришел. Вот, хочешь, бери… — он вытащил из кармана потерянную Сандриком связку ключей и бросил ему на колени. Сандрик хотел было схватить связку, как ладонь Дато ловко упала на ключи и оттащила их снова к себе. — Куда спешишь, вдруг не твой это миллион.
— Это мои! Мои ключи! Мои, отдай! — взревел Сандрик.
— Номер на жетоне? — деловито начал Дато и покосился на Сандрика.
Сандрик знал его наизусть. Что ему еще нужно?
— А что мне будет, если верну?
— Ты и так сделал уже все, что хотел! Тебе эти ключи больше не нужны, — Сандрик осторожно предположил, что если не дубликат, так слепок уже готов.
— То есть я такой болван, что верну тебе ключи и таким образом спалю себя и Нику? А вдруг я возвращаю их, потому что Ника о ключах еще не узнал?
Это ловушка. Сандрик ему не верил.
— Во мне что — человеческого мало? А знаешь, как Ника расправляется с непослушными? Он в Глдани1 парню лицо кислотой облил. Да-да, слышал же? Это сделал наш Никуша.
— Отдай ключи, — почти шепотом взмолился Сандрик и закрыл глаза.
— На, бери, — Дато небрежно бросил связку ему в полураскрытую ладонь. Сандрик мгновенно опомнился и даже попятился назад, сохраняя безопасное расстояние.
— Если убить лягушку, начинает идти дождь, — едва слышно проговорил в пустоту Дато, нестерпимо потирая плечи.
И Сандрику вдруг стало его жаль. Дато мало кто любил. Его даже не боялись, как Нику. Он был как будто никому не нужен.
После этого случая Сандрик не спал еще три ночи, со страхом подозревая, что Ника все же сделал слепок ключей. Он прислушивался к любому ночному шороху в подъезде, обливался холодным потом от шагов поздно возвращавшихся домой соседей. Никому ничего не рассказав, Сандрик, как ему казалось, доживал с этой тайной свои последние дни. Ему теперь хотелось умереть не в отместку отцу, а из стыда, что он всех подвел. Что к горлу ни в чем не повинной матери приложат нож или — того хуже — обольют кислотой, что заберут ее любимые украшения, доставшиеся от бабушки, что вынесут ее жалкие сбережения, которые она скрывала от отца, чтобы своевременно покупать сыну одежду и учебники.
Но уже через три дня Нику посадили в колонию для несовершеннолетних, и совсем не по делу Инессы Альбертовны: он по неосторожности грабанул местную «шишку», перед которой власть Никиного отца уже не имела силы. А еще через неделю Дато умер от передозировки. Его обнаружили на втором этаже недостроенной панельки на окраине микрорайона. Он лежал, скорчившись на бетонном полу, а на стене перед телом было вымазано кровью из носа: «Только не на пригорке».
Пробоины
Миша постучал в дверь, и Сандрик упал головой на подушку. Стук отца было невозможно спутать с чьим-либо еще. Сандрику одновременно захотелось и спать, и приковаться к инвалидной коляске, и вылезти через окно шестого этажа.
— Сынок, может, откроешь? — окликнула его Инга. — У меня руки в ведре.
Сандрик вдруг ясно почувствовал, что голова непривычно отяжелела: он пытался поднять ее с подушки и повторял свои попытки до боли в спине. Миша застучал настойчивее и ритмичнее, ворча себе под нос.
— Не могу… — шепотом вырвалось у Сандрика. Он смотрел в белый, пустой потолок, в котором растворялись все мысли, как в кислоте. — Мам, открой. Не могу, — повторил он в себя.
Послышались всплески воды, падение мокрой тяжелой тряпки на пол, и мать, вздыхая и с укором заглянув в залу, где Сандрик лежал на диване, пошла к двери.
Отец не входил. Родители застыли друг против друга. Сандрик и сам не понял, как успел встать и вот уже стоит на ногах в проеме между залой и прихожей. Инга начала первой:
— Миша, что не так? Заходи, у меня дела встали.
Миша продолжал стоять у порога, как вкопанный. Его руки были прижаты к куртке, а глазами он так и съедал Ингу. И молчал.
Уже через пару секунд она все поняла, нервно махнула на мужа рукой и ушла в кухню.
— Как же ты мне надоел. Ты все равно это сделал. Все равно. Зная, что я против! — жаловалась она уже из кухни, а Миша осторожно перешагнул через порог и, не отнимая рук от груди, медленно разулся с виноватой улыбкой на лице.
— Ну, чё стоишь, — шепотом и едва скрывая волнение, начал он. — Иди сюда, — он слегка оторвал от груди кисть руки и неловко поманил ею к себе.
Сандрик медленно и тихо зашагал в сторону отца, вглядываясь в его полураспахнутую куртку из кожзаменителя: оттуда на него смотрели два сверкающих глаза. Отец полностью распахнул куртку и опустился на корточки. Полосатый, с серыми переливами котенок с дрожащими лапками выкатился на линолеум и, шатаясь, поплелся к Сандрику, который опустился, осторожно взял его на руки и прижал к груди. Котенок, зацепившись когтями за шею, испуганно запищал.
— Дай ему свыкнуться, — Мишины глаза горели. — Нужно еще подумать, чем его кормить будем.
— Так значит, он здесь задержится?! — Инга вбежала в прихожую и, увидев котенка в Сандрикиных руках, с обидой выставила нижнюю губу. — После всех моих просьб? В квартире животным не место.
— Ингуль, угомонись. Ты даже не почувствуешь присутствия котенка. Беру его на себя, — уверил Миша жену и повесил куртку.
Утром следующего дня Инга на коленях в прихожей смывала мочу из-под выходной двери и почти плакала. Сандрика она принципиально не подпускала помочь, а Миша спешно ушел на работу, перешагнув через лужу.
— Только этого мне не хватало, — с одышкой повторяла Инга и вытирала пот со лба о плечо. — Вот все было хорошо, и для полного счастья привел кошку!
— Мам, мы научим его ходить на свой лоток. Он пока еще котенок.
— Который вырастет в дрянную кошку.
— Кота. Мы смотрели.
— Ой, да какая разница! Они все без разбору потом стоят у двери и воют, наружу просятся. Будет на улице заразу цеплять и домой носить. Ужас, ужас… Кошмар какой-то, — Инга нагнулась и понюхала взбухший линолеум. — Фу. Мочу так просто не отмыть. Это же теперь на всю жизнь останется.
На следующий день Сандрик тыкал котенка мордой в то же место, куда тот зачастил мочиться, пока никто не видит. Тыкал и угрожал ему, что выбросит на улицу, если так продолжится. Котенок сопротивлялся, отворачиваясь от лужи, и истошно мяукал. Отец качал головой, прохаживаясь из комнаты в комнату, а мать лежала без сил на диване, закрыв лицо руками.
Спустя минуту она встала и потухшими глазами уставилась в угол со взбухшим линолеумом.
— Ну что, навоспитывались? Дайте теперь все убрать, — и Инга вдруг сильно закашляла, достала из кармана юбки платок и протерла мокрый лоб.
Инга всегда хотела второго ребенка. А Миша был против. Они много спорили по этому поводу, дело доходило до ругани. Во всех остальных семьях мужчинам вообще было невдомек, что можно выбирать, сколько детей заводить. И заводить ли вообще. Детей в семьях просто «клепали», долго не задумываясь. Женщины брали все обязанности на себя, не спали ночами, нянчась с младенцами, а мужчины зарабатывали на хлеб. Что-то произошло с Мишей позже. Он вдруг понял, что второго ребенка просто не должно быть. «Время дурное», — любил повторять дед Сандрика, оправдывая сына.
— Это потому, что ты нас оставить собрался! Вот и не хочешь второго, — как-то заявила Инга и расплакалась.
— Дура ты! — только и нашел, что ответить Миша. В тот раз они сильно поругались, и несколько дней Инга не готовила ему, а он пропадал вечерами, не приходя вовремя домой.
— Это ты думаешь, что Аннушке тяжелее всех, потому что она не может иметь детей, — заладила Инга снова уже через месяц. Миша тогда повернулся к ней спиной и стал копаться в старых электродеталях в коробке. — Все жалеют ее, мол, бездетная, несчастная! А что ей терять? Нечего. Ну нет детей, значит не успела ни к кому привязаться. А вон у Гаяне их трое. И знаешь кому тяжелее всего? Знаешь, кого одолевают кошмары по ночам?
— Гаяне, — с ухмылкой ответил Миша из-за плеча. — Потому что целыми днями за тремя бегает и себя перестала уже замечать.
— Нет, — Инга снисходительно закачала головой. — Сложнее всего матерям, у которых всего один ребенок, — и она сбавила тон, а Сандрик, заглядывая через прощелину, сильнее вжался в дверь. — Думаешь, мне не страшно от мысли, что я могу пережить своего единственного ребенка? Смотри, сколько поножовщины в школах. И знаешь, в чем разница между мной и Гаяне? Если она потеряет одного ребенка, у нее все еще будет смысл жить дальше: ради двух других. А что останется мне? Что останется мне, Миша?
— Да ты же просто эгоистка, — Миша медленно развернулся к жене и недобро прищурился. — Только о себе и думаешь. Ты же сейчас мысленно похоронила Сандрика, ты это понимаешь?
— А что с того, что другие боятся представить такое о своих детях? Чем они лучше меня?
— А тем, что все их переживания не сосредоточены вокруг себя самих. Хватит страдать о себе. Все о себе да о себе. Опомнись. Делай и дальше для сына все, что можешь. А там как жизнь распорядится, так и будет. Задвинь себя и свое «я» подальше. Ты не одна.
Однажды Инга, как женщина изворотливая, все же забеременела от Миши. Она все рассказала ему, не откладывая с новостью. Думала, что он смирится с фактом, и все пойдет как по накатанной.
С котенком же все не ладилось и дальше. Он облюбовал еще пару новых мест, и Инга теперь прогибала спину в углу за телевизором и в проеме между кроватью и шкафом в спальне. Запах мочи в спальне окончательно сломал маму.
Это были самые непростые месяцы для семьи. Миша чаще выпивал, а то и просто не ночевал. Близилась зима, не хватало денег на керосин для обогрева, днями вырубали электричество и воду, а подросший кот так и не приучился к лотку. Никто не понимал, что не так с Ингой. Она задыхалась, поднимаясь на шестой этаж и, стуча в дверь, приваливалась к ней всем телом, жадно вбирая едва поступающий кислород. С головы постоянно лился пот, конечности ослабевали. Она все чаще ложилась в кровать днем, потому что ночного сна просто не хватало. И этот сухой, непрерывный, раздирающий материнскую гортань и отцовские нервы кашель…
В итоге врачи диагностировали у нее астму и выписали целый курс бронхорасширяющих средств. Инга повсюду ходила с карманным ингалятором. Когда она забывала его дома, ее одолевали приступы паники и волны удушья становились еще сильнее.
Она потеряла цвет лица, молодость кожи и веру в хороший исход. Беременность, протекающая на фоне болезни, давала все больше сбоев, пока однажды Инга не подняла тревогу: ребенок перестал толкать ее в живот. Все внутри нее затихло. Она чаще пропадала в ванной и однажды вышла оттуда с кровавыми тряпками и полными слез глазами. А потом Миша отвез ее в больницу, и оттуда она вернулась домой совершенно подавленной. Миша посмотрел на Сандрика в прихожей виноватыми глазами и ушел на балкон курить. Он не выходил оттуда час.
— Я присмотрю за тобой, мам, — начал неуверенно Сандрик, хоть и не знал, что делают в таких случаях.
Инга взглянула на сына потерянным, совершенно исчерпанным взглядом и улыбнулась пустой улыбкой. Сандрику хотелось быть хорошим сыном: единственным, потому что Инга больше не могла иметь детей. Так и открылась она ребенку, зная, что он один мог ей посочувствовать.
— Не бойся, мам, ты не переживешь меня, — не нашел более утешительных слов Сандрик, но, озвучив их, понял, как они ему не понравились.
— Ах оставь… Ну что за разговоры, — Ингу снова одолел сильный кашель, и началась одышка.
— Я сейчас принесу таблетки от астмы. Они остались в кухне, — Сандрик уже бежал за ними, как вдруг Инга остановила его тихим и безразличным тоном:
— Выбрось их в мусорное ведро. Все упаковки. А ингалятор принеси.
— Что значит «выбрось»? — не понимал Сандрик.
— Говорит мать «выбрось», значит, выбрось, — тем же тоном добавил с балкона Миша. Сандрик не знал, что делать.
Постучали в дверь. У порога стоял Мишин дальний знакомый. Они обменялись парой незначительных фраз, потом Миша поймал кота, который тут же истошно завопил, чуя неладное. Кота он передал в руки своему знакомому. Тот что-то коротко сказал о своих дочерях и уже через минуту спешно спускался по лестницам.
Сандрик стоял в прихожей, не в силах собрать слова в вопрос. Миша молча прошел мимо него, сел на диван и уставился в телевизор. Сандрик успел привязаться к злополучному полосатому коту, привык его кормить, наказывать, тыкая носом в лужу мочи.
— Подними челюсть и принеси маме ингалятор. Видишь ведь, задыхается, — сухо бросил Миша. Сандрик машинально зашагал в кухню и вернулся в спальню с ингалятором.
— А что — лекарства просроченные?.. — неуверенно предположил он.
Инга присела на кровать, опрокинула голову, сделала глубокий вдох и одновременно плотно нажала на дно баллончика, обхватив его губами.
— Нет, — ответила она уже после. — Просто эти лекарства от астмы. А вчера врачи сказали, что нет у меня никакой астмы. У меня теперь ни ребенка, ни астмы.
— Что это тогда? — спросил с опаской Сандрик.
— Скоро закончатся ваши бессонные от моих приступов кашля ночи. Нужно только дом проветрить и хорошо отмыть. Уже встаю, хватит лежать, — Инга говорила обнадеживающие вещи, но голос ее звучал глухо и безжизненно.
Всю неделю она тщательно отмывала квартиру, и с каждым днем ей действительно становилось лучше. Болезнь отступила, ингалятор она тоже выбросила. К ней вернулись цвет кожи, энергия и сила. Она походила на мертвеца, в которого влили кровь, и та отчего-то потекла по венам с еще пущей скоростью.
Миша стал реже выходить работать, чаще засиживался на диване у экрана. Почти все время молчал. Сандрику хотелось кого-то обнять, но родители казались неприступными, монолитными скалами. Кота забрали. Ну и хорошо, думал он, вспоминая о матери. И все же Сандрик скучал по нему.
А кот всем мстил. Почти год жизни с ними он каждый день мстил. Сандрик не делал ему ничего плохого, Миша кота тоже любил. Тот приползал к нему и терся боком о его ноги. Он даже к Инге приходил и оставлял на ней немало своей шерсти. Она панически стряхивала ее, заливаясь кашлем и хватаясь за ингалятор.
Миша был уверен, что Инга делает это нарочито громко и жалобно. Он же демонстративно закрывал уши своими огромными ладонями, чтобы ее не слышать. Даже Сандрик со временем невольно жмурил глаза от маминых приступов, потому что нервная система уже давала сбои. А кот мстил. За непонимание, за нелюбовь, нависшую, как облако, под потолком. Мутное облако, которое люди выдыхали в свои комнаты.
В один из дней новой семейной жизни без кота Миша сидел на диване в зале как-то совсем иначе: держал осанку и все время молчал, каменным лицом провожая пестрый видеоряд на экране. Инга готовила в кухне, выздоровевшая, воспрявшая, окаменевшая. А Сандрик сидел в спальне и листал очередной одолженный у Вовчика каталог с игровыми приставками, от вида которых кружилась голова.
— Папа купит мне вот эту приставку, — однажды заладил повторять Вовчик, пока отец не привез ему из Турции ту самую приставку. Ребята на районе не особо любили Вовчика, потому что он обладал игровой приставкой — мечтой любого мальчишки, — но родители запрещали ему звать на игры «всякую шпану со двора». Вовчик же жаждал этого признания, но взамен получал только угрозы от хулиганов. Однажды он перестал ловить мячи в воротах: просто необъяснимо быстро разучился играть. Первую неделю ребята думали, что он не в форме. Вторую неделю они перестали брать его вратарем в игру. А играли они обычно против той самой «шпаны со двора»: те приходили на поле с ножами или стеклянными бутылками, которые могли в любой момент, если случится необходимость, превратиться в «розочки».
— Что не так, Вовчик? — взъелась на него команда, устав проигрывать.
— Если поймаешь, выебем, — обещала шпана из команды постоянных соперников. Сандрик вспомнил, как услышал это на одной из игр, когда Вовчик настоял на возврате в команду. И еще вспомнил его испуганные глаза: взгляд мальчика, у которого самая современная приставка, но страх, который чуют хулиганы.
В Сандрике росла ярость: игра в тот день не заладилась с самого начала. Вместо того чтобы следить за мячом, он сбивал с ног соперников, а потом наступал на лежачих или на бегу таранил их. Поднялась высокая желтая пыль, из которой, внезапно появляясь на пути, Сандрик сносил каждого встречного. Хотелось крови, спекающейся на горячем песке. Хотелось показать Вовчику, как справляться со своими страхами. В итоге на Сандрика, а заодно и на всю команду, ополчилась команда соперников. Их окружили со всех сторон рослые старшеклассники и, дико сопя, накинулись с битыми бутылками. Ребята не отделались бы только легкими порезами, не выгляни из окон близстоящих панелек соседи. Отец Вовчика прокричал со своего этажа:
— Сука, сына не трогай! — и, напоказ размахивая беспроводным домашним телефоном, добавил: — Звоню в милицию! Подонки!
И подонки сразу рассосались по углам, незаметно выбираясь из квартала окольными путями.
— А ты — домой! — скомандовал Вовчику отец, указывая антенной телефона внутрь квартиры.
— Получи напоследок, — тихо процедил сквозь зубы Сандрик и съездил Вовчику по челюсти. Ярости в нем не убавлялось, и он едва себя сдержал, чтобы не продолжить бить друга, упавшего на землю и на миг опешившего. Вовчик держался обеими руками за челюсть, ребята в непонимании уставились на Сандрика, а он вытер рукой рассеченную бровь, стряхнул кисть руки, и кровь с нее брызнула на желтый песок…
— …Соб-баки, — бросил Миша в экран телевизора, где крупным планом проступали засаленные поры очередного чиновника, и осанка его стала еще ровнее. Как будто он сейчас встанет, но не встает, потому что нужно досмотреть новостной эфир. Голос отца вернул Сандрика в спальню. Под ним скрипела старая деревянная табуретка, в запотевших руках пошли волной тонкие страницы каталога. Он хотел и не решался что-нибудь сказать отцу. С каждым новым днем ему все чаще казалось, что между ними все же возможен мир. Что дело в нем самом, в Сандрике. Он тогда набирался смелости, пытался сосредоточиться на этом ощущении, а смелость постоянно куда-то утекала, как керосин из ржавой разъеденной до дыр канистры. И в этот момент нужно было, насколько это возможно, усиливать влив, чтобы утечка была всегда меньше, а потом поймать этот временной зазор, пока канистра полна, и действовать, идти на таран, ни о чем не думая. Как в тот день, когда их били на футбольном поле: в баке Сандрика было тогда столько керосина, что жидкость пробилась через все ржавые дыры и выплеснулась вверх из горловины.
Сандрик выглядывал из спальни на отца, и сердце колотилось, как перед прыжком. Глотая воздух словно через забитый фильтр в гортани, он сжал страницы каталога, выгибая и сминая его, и ржавые пробоины в его животе стали нещадно пропускать керосин. Больше напора, больше. Сейчас он спросит отца о каком-нибудь фильме. Миша любил обсуждать фильмы. В эти моменты он чувствовал себя непризнанным сценаристом или режиссером. Или просто непризнанным.
— На Западе меня оторвали бы с руками и ногами, — уверял он, когда они с Сержем, мужем Ингиной сестры, обсуждали какую-нибудь сцену в кино. — Нет, ты посмотри: дешевая игра. Постгорбачёвское кино — ну ни в какие ворота. Пусть берут пример с Голливуда.
— Ты что, в кинокритики туда, в Голливуд, подался бы? — любил иронизировать Серж.
— Да нет, не обязательно.
— Но кто-то конкретный должен ведь тебя с руками и ногами рвать?
— Да я хоть в кинокритики, хоть в политические советники сгодился бы. Эх, Серж, это здесь не ценят людей, — и Миша обычно небрежно махал рукой и уходил в другую комнату, чтобы тем самым закончить спор и остаться победителем.
И вот Сандрик сидит: его осанка стала прямой, как у отца. Они будто на пару готовятся к чему-то очень важному и судьбоносному. И Сандрик поймал себя на мысли о том, как они сейчас похожи: спина, плечи, руки. Словно он вглядывается через проем двери в зеркало. Сандрик открыл было рот, набрал воздуха для слов, как сердце его забарабанило, отбивая ритм в голове. Он опустил голову, а под ногами поднимался багровый песок.
В этот момент его живот треснул, и из него бесконтрольно полилось мутное горючее. Миша рванул с места, одним решительным движением расправил мятые свои спортивки и ушел в прихожую. Не прошло и десяти секунд, как за ним навсегда хлопнула выходная дверь, и послышались Мишины спешные шаги вниз по лестнице.
По-мужски
— Сандрик мой — он ведь совсем не смыслит в керосиновых лампах. Зря поехал. Возьмет да не ту купит. А они же, знаешь, те еще торгаши: как окинут его своим матерым взглядом, раскусят и всучат бракованную. Или вообще без фитиля. Перетерпим. Оклемаюсь, а там небось и свет дадут, — Инга коснулась рукой лба, чтобы стереть пот, и вместе с ним прихватила целый клок липких волос. У кровати сидела Жанна, сестра, смиренно скрестив пальцы обеих рук на коленях. Впрочем, больше никто в комнате не заговорил до самого наступления вечера. В воздухе взбухало ожидание, заполняя собой все большее пространство почти до самых обоев. Становилось тесно и душно.
Спальные районы Тбилиси уже вторые сутки не получали новостей о жизни привилегированных бразильских семей, отчего возникало очевидное сходство Тбилиси с фавелой: такой же уголок на склоне гор и отсутствует развитая инфраструктура. Ощущение обвала земли между внутренним и внешним миром усугублялось с каждым часом. Нет электричества — не включишь в ванной горячую воду. Значит, кастрюлями и чайниками из кухни кипяток тащи.
Это был вязко ускользающий временной отрезок, когда все в городе из любопытства уже побывали в Макдональдсе, но туда еще не успел зайти Данила Багров. Время было и вправду особое: некогда запретный заокеанский мир стал теперь всего лишь труднодоступным. Его можно было уже слышать, видеть и даже пробовать на вкус. Красивый, непринужденный, свободный, хоть и не свой.
Не то чтобы кастрюли из кухни в ванную таскать приятнее было. Но роднее, что ли. По-заправски взял так в обе руки и солидно пошел. А тут сиди, ешь этот гладковыбритый хлеб с ровной котлетой, да еще после себя сам поднос выноси. В Тбилиси негоже так себя в кафе вести. Гнилая Европа — она же скоро вымрет, подносы за собой вынося…
Чтобы не врезаться в такси, маршрутка экстренно затормозила, и Сандрика сильно подало вперед. Полдюжины пассажиров завалилось на него по принципу домино, и он крепче ухватился за поручень. Когда таксист впереди отловил своих пассажиров и лениво двинулся дальше, за ним покатилась и маршрутка, прижатая слева плотным потоком. У тбилисских маршруточников самый изощренный мат: пестрая смесь русского и грузинского с искусным внедрением лишнего гласного звука между двумя согласными.
Как только опасность миновала, маршруточник почти безотчетно дотронулся до маленькой наклейки-иконы Богоматери на торпедо. Вокруг нее нежились полуголые фотомодели на фоне пышных пальм и с не менее жертвенным взглядом. Сандрик вглядывался в эпизодическую прелесть этого женского ансамбля, пока не сошел у огромного крытого рынка, где жизнь казалась живее, чем где-либо еще.
Вдоль лавок толпились медлительные покупатели. Сомнительно скоблили антикварные ложки, сбрасывали цену фаянсу. По ходу припоминали своих дедов и бабок: те, мол, серебро в специальных футлярах хранили. «Что же вы тогда по наши ложки сюда пришли?» — интересовались лавочники. — «Ну, пришли поглядеть, нельзя, мол?» — «А вы их не скоблите — серебро нежное».
Но в Тбилиси ценились не только серебро и золото. Куртка из настоящей кожи считалась новой качественной ступенью жизни. Это уже через два десятка лет все станут носить «кожзам», лишь бы модный покрой был. А раньше мода была на качество. Оставайся нищим или набирайся хватки и богатей, а куртка твоя должна быть из кожи: кожанка впечатляет, слегка пугает, наводит шума. И для этого не нужно обходить бутики со штучным товаром. Достаточно выйти на крытый рынок, который простирается в длину параллельными друг другу рядами. Крайние ряды никто не воспринимает всерьез: там проворные цыгане и нехваткие старики продают списанную роскошь или под нее халтурный новодел. А вот черные кожанки всегда располагаются в самом конце злачного центрального ряда. Ты как бы проходишь все уровни, где тебе по мере возрастания предлагают способы самоутверждения: все начинается с ажурных женских трусов, сложенных друг за другом, как канцелярские папки.
Далее обычно идут прилавки с кофточками в горошек или полоску и свитерами с обязательным роскошным вырезом на груди и мудреной вязкой. Что бы здесь ни примерила женщина, ей обязательно скажут, что теперь она выглядит очень импортно. Выглядеть импортно в Тбилиси — это залог успеха. В те годы в Тбилиси было так мало туристов, что никто из наших даже не догадывался, что там, «в европах и америках ихних», надевают сплошь функциональную одежду, а та импортность, почерпанная нами из нескончаемого потока сериалов, где женщины ходят по дому на шпильках, а мужчины мажут волосы гелем и садятся обедать за огромный семейный стол, — это не та будничная импортность, которой на самом деле обложился среднестатистический иностранец.
И ты продвигаешься дальше, вдавливаясь в проемы между крепких плеч и бедер, а здесь очередной прилавок теперь уже мужских футболок, на которых Дольче и Габбана написали свои имена шрифтом Баухаус, а Абидас… Абидас тоже все написал и вполне-таки себе. Три полосочки наискосок. И здесь самое важное — ни за что не задаваться вопросами подлинности, чтобы не портить настроения в первую очередь себе. Правила игры просты, и если им незатейливо следовать, то жизнь кажется куда проще, и Dolce & Gabbana на всю твою спину — это теперь не столько ярлык и фирменный знак с характерным стилем и качеством, сколько упоминание прекрасного, хоть Баухаусом, хоть с одной «b», и тем самым ощущение своей причастности к толпе упомянувших.
Вот с джинсами все обстоит сложнее, особенно у девушек, потому что все продавцы джинсов в Тбилиси девяностых — молодые мужчины, которые как бы нарочно не обустраивают свои примерочные кабинки насущными условиями для примерок. И все они будто сговорились между собой не вешать в кабинках зеркал, чтобы попеременно заглядывать через занавес или, слегка задирая его, спрашивать: «Ну как, сестричка, зеркало заносить?» Обращение «сестричка» придавало неловкой ситуации ненавязчивые доверительные нотки. А сестричка стоит босыми ногами на пыльной картонке и вспоминает семейный обед мужчин с лакированными волосами и женщин с ослепительными ожерельями на веснушчатой загорелой груди. Потому что в темную фанерную кабинку сейчас войдет братишка с куском зеркала и голодными глазами.
По пути к кожанкам обязательно наткнешься на стенку, полную бумажников, упирающихся рядами в самое небо. Тот же Баухаус и опечатки, но кожа, главное, натуральная. И кожей пахнет все сильнее. Вот пошли сапоги, один кожанее другого. Тут же отдел всевозможных средств для полировки обуви, чтобы кожа блестела. Еще несколько шагов, и вот они: счастье и предвкушение пахнет кожей, все окунаются носами в ряды курток, чтобы надышаться жизнью. Черные, немудреные, совершенно квадратные, кожанки оцепили тебя со всех сторон, а мимо них расхаживает их гордый хозяин-перекупщик, вертя зажигалку меж пальцев. Оскорби его: спроси, не дерматин ли у него на прилавке. И вот он подзывает тебя к себе, подмахивая рукой, чиркает зажигалкой и подносит ее к кожаному рукаву. Не горит, не плавится: кожа. Фирма. И ты просишь его потушить огонек, потому что все еще думаешь купить этот черный квадрат, чтобы припадать подбородком к плечу в душной маршрутке и вбирать ноздрями ощущение кожаной жизни, чтобы оно в тебе задерживалось, растворялось и преломлялось, пока снова не померкнет.
Сандрик протиснулся глубже в ряд. Показались дешевые лампы, светильники, свечи. Здесь обычно располагается товар, который хорошо идет после намозолившей глаза дорогой кожи: ты ее или покупаешь, или нет, но у тебя точно остается ощущение опустошенности: в кошельке или в душе. И тогда важно показать тебе что-то утешительное, ненакладное.
— Лампы керосиновые продаете? — Сандрик склонился к лавочнику через набитый утварью стол.
— Зачем лампы? Что за прок с них: только керосин жрут. Смотри, какие свечи у меня: купи десять — на всю зиму хватит.
— Шутите, батоно2. Десять нам и на неделю не хватит. Вы мне зубы заговариваете, — Сандрик машинально потянулся рукой к карману куртки: прохожие протискивались между рядами, выталкивая его вместе с собой вперед. Молния на кармане куртки была закрыта, и Сандрик снова отвлекся на владельца лавки. Тот расхохотался, а потом мельком посмотрел Сандрику за спину, дернул бровью и стал вдруг бойко завоевывать его внимание:
— Вот смотри: горит свеча, парафин стекает. И огарки можно всегда переплавить в новую свечу. Чему только тебя твой отец учил? Ученого из тебя лепил? Нам ученые не нужны. Нам руки умелые погоду делают.
Сандрик раздражался, но не желал отступать и хотел поддержать взрослый, мужской разговор.
— Руки руками, а вот лампа светит лучше. Ваши свечи небось уже несколько раз переплавленные.
— А керосин твой будто не разбавленный продается на каждом углу? — укоризненно заметил лавочник. Беседа принимала громкую тональность.
— Нет у вас лампы, вот вы и привязались, — Сандрик собрался идти дальше, как, коснувшись кармана куртки, обнаружил, что он распорот. — «Деньги. Мама!» — мгновенно пронеслось в голове. Дырявый карман был уже пуст.
Лихорадочно оглядываясь, Сандрик старался узнать мошенника — по жесту, по спешке, по вороватому взгляду в землю. В самом конце толпы мелькало осунувшееся лицо низкорослого типа в пальто на три размера больше. Он опасливо осматривался и что-то кому-то из рук в руки передавал. А потом встретился глазами с Сандриком, который немедля бросился в его сторону. Схватив мужчину за воротник пальто, Сандрик что есть силы тряс его, как будто именно так можно было вытрясти ворованные деньги.
— Отдай, слышишь? Гони, сука, назад! Не ты их заработал. Не ты потел из последних сил! — голос его сорвался на последнем слове.
— Что тебе от меня нужно?! — мужчина пытался гневно оттолкнуть прыткого юнца, оглядываясь по сторонам в поисках правосудия. Никто не вмешивался, только обступили по кругу и ждали.
Кто-то осторожно подошел к мужчине и шепнул пару коротких неразборчивых слов, искоса поглядывая на Сандрика.
— Что он тебе сказал, тварь? Отдай мои деньги назад!
— Да не брал я ничего! Обыщи меня. Смотрите все, пусть он меня обыскивает, — объявил толпе мужчина и нарочито вывернул карманы.
Он оказался на удивление чист: ни чужого, ни даже своего бумажника при себе. Как будто он не на рынок пришел, а в кухне своей чай заваривает.
— Чист, как трубочист, — иронично бросил кто-то из толпы.
— Заткни пасть, — угрожающе процедил в толпу мужчина, не отводя прямого взгляда от Сандрика.
Сандрик не стерпел: интуиция не давала покоя, кулаки трещали, и он ударил подозреваемого в лицо. Началась потасовка, угрозы. «Мальчика бьют… Жаль парня». Слухи за минуту разлетелись по всей ярмарке.
— Не тронь мальчика! — послышалось вскоре издалека. Кто-то добежал до толпы, протиснулся сквозь нее, увидел драку и со всей силы вытолкнул обоих в стороны, встав между ними. — Мальчика не трогай, сука! — мужчина средних лет проследил, как «трубочист», остервенело ругаясь, отступает вглубь толпы, и оглянулся на Сандрика. Выдохнул и уже тихо сказал, смотря ему в глаза: — Иди домой, слышишь?..
Услышав голос мужчины, Сандрик резко поднял голову. Вытирая кровь с губы, он крикнул ему:
— Иди к черту! Чего пришел?! Откуда вообще взялся?!
— Лампу он керосиновую пришел покупать. А деньги в толпе украли. Кто ж его, вора, теперь отыщет, — сообщил мужчине кто-то из зевак.
— Лампа, значит, нужна? Идем со мной. Груз развезу и куплю тебе.
— Да иди ты к черту, повторяю! Не хочу я с тобой. И лампу твою не хочу! — прошипел Сандрик, вытирая мокрые глаза.
— Пошли, дурак, куплю и отдам. Понесешь домой.
Сандрик отвернулся и стал уходить, стиснув зубы. «Никогда», — повторял он сам себе. «Больше никогда».
— Даром не хочешь, гордый, так отработай ее, — не унимался грузчик. — Есть тут дело немудрое, но попотеть придется.
На мгновение Сандрик засомневался и приостановился. Перед глазами плыла кровать, а на ней мать вертит головой из стороны в сторону. А потом она достает из кошелька последние деньги на лампу. Приехала Жанна подменить его у кровати. Надел ботинки, вышел…
Сандрик помешкал. Но кровь внезапно снова ударила в лицо, и он продолжил уверенные шаги прочь, вытаптывая пыльную землю.
— Да стой же ты! Дело тебе дома доверили. Небось за старшего в семье. С пустыми руками, что ли, вернешься?
Сандрик сломался.
В конце ярмарки был припаркован грузовик. До него дошли молча. Грузчик снял куртку и забросил ее в кабину.
— И ты сними, сейчас разогреешься, — обратился он к Сандрику, стараясь на него не смотреть.
Выносили груз, разносили по лавкам. Кровь на губе спеклась, а в венах вскипела. Тем не менее, думал Сандрик, брать лампу просто так — не мужской поступок. Так часа два-три, без остановки. Разгружай, нагружай. Спина трещала.
Грузчик незаметно поглядывал на мальчика, выкурил между делом всю пачку.
— Дай сигарету, — грубо бросил Сандрик во время передышки на поребрике.
— Ничего себе, — оглянулся грузчик. — Дай костям вырасти, а потом делай, что хочешь, — затягивается, молчит некоторое время. — Куришь уже, что ли? — осторожно спросил он, снова искоса посмотрев на мальчика.
— Курю. Не поверишь, даже ширяюсь. Осторожно, конечно, без повторных шприцов, — Сандрик нагло уставился на грузчика, тот отвел глаза.
— Байки одноклассникам рассказывай.
— Засосало как-то. Вчера выпили, до подъезда еле добрел. Там и ночевал.
— Да что ты? — иронично переспросил грузчик. — А мешочков под глазами не вижу. В школе-то как дела? Учеба идет?
— Бьет ключом, — Сандрик хмыкнул.
— А чего так?
Сандрик молчит, царапая веткой восьмибитные танчики3 на рыхлой земле.
— Ну не расшевелить тебя на нормальный разговор! Скажи хотя бы, кто твой любимый учитель?
— Ница.
— Чё?
— Учитель-ница. Инесса Альбертовна.
Грузчик хмыкнул и отвернулся.
— Прогуливать позволяет, потому?
— Часто посылает нас за дровами и сухими ветками в местный парк. Весело же. У нее руки всегда в саже: она в школе печку топит целыми днями. Так увлеклась этим делом, что утерла бы нос любому кочегару.
— И за это вы ее любите?
— Вполне себе повод. Да и в промежутках между топкой она репетирует с нами разные литературные вечера для целой школы: то на юбилей Лермонтова, то на двухсотлетие Пушкина. Вовчик, одноклассник, хоть и кудрявый сам, по-настоящему вжился в роль Пушкина, когда Инесса Альбертовна ему той самой сажей лицо загримировала, — Сандрик выцарапал усатого персонажа Супер Марио, победоносно стоящего на одном из танчиков. Тот держал в руках, как трофей, огромную керосиновую лампу. — Вот только уже полгода как Инесса Альбертовна в школе не появлялась. Говорят, ребенка ждет. Слышали, что родила на днях.
Ловким щелчком указательного пальца грузчик стрельнул окурком, провожая последним взглядом дугу потухающего огонька.
— Больно он тебе вломил?
— Нормально, — Сандрик спешно встал. — Я отдохнул. Пошли работать. Мало осталось.
— Миша! — издалека к ним бежал сутулый старик. Добежал и, едва справившись с одышкой, протянул маленькую коробочку. — Вот, возьми. Вырастет, в волосы закалывать будет. Ручной работы. Поздравляю тебя, дорогой.
Грузчик открыл коробку и бережно достал из нее маленькую металлическую заколку в форме бабочки. Обнял старика за плечо. Смутился. Отвернулся от Сандрика и спрятал коробку в карман.
По окончании работ Миша отыскал лампу на рынке, покрутил, проверил. Расплатился. Но Сандрику отдавать не спешит, время тянет, рядом на бетонный выступ присел.
— Мама как? — грузчик ловким щелчком зажег очередную сигарету и сразу затянулся, пряча в карман зажигалку.
— Слегла опять, — неохотно ответил Сандрик.
— Хуже ей?
— Может быть.
— В больницу чего не ложится?
— На этот раз отказывается. Тебе-то чего.
— Ишь какой, — грузчик ухмыльнулся, оглядевшись через плечо. — Пушок над губой повылазил, так уже думаешь, что вырос? Мало пожил.
— Лампу отдай, как договорились, и больше ни меня, ни маму не увидишь. Живи, как знаешь, — Сандрик решительно собрался уходить.
— Послушай, — грузчик вдруг замешкался. — Постой. Я тут подумал… — он неуклюже достал из кармана тощий бумажник, растормошил содержимое в мозолистую ладонь и спешно все пересчитал. — Вот. Возьми, там, знаешь, на лекарства, на хлеб. Маме отдай.
Сандрик улыбнулся впервые за день. Горькой такой, не по возрасту, улыбкой. Он долго смотрел грузчику в глаза, а потом произнес, сбавив тон:
— А помнишь, я ни один рисунок в детстве не заканчивал до конца. Начну, что-то не понравится, устану, отложу. На следующий день за чистый лист брался. А ты злился. Говорил: ничего не дорисовываешь, все, мол, только заново начинаешь.
— Ты мне хочешь что-то сказать? — грузчик вытянул руку с мятой горсткой мелких купюр и монет. То ли дающего рука, то ли просящего.
— Я вот подумал: а какая она, твоя новая семья? По душе?
Вечерело, но в окнах не загоралось электричество. Надо было спешить. Еще бы воды набрать. Небось и ее перекроют. Беда не приходит одна. Сандрик выхватил лампу, отвернулся и, не прощаясь, поспешил к обочине.
«Не иди за мной. Только не иди. Не хочу. Не хочу!»
На широкой улице стало тесно и жутко. Прошлое обросло щупальцами и огромным всепожирающим чудищем поплелось за Сандриком, выдыхая жар в его затылок. Сгусток обиды и гнева застрял в горле, и Сандрик нарастающими волнами завыл себе под нос, стиснув зубы и едва разомкнув губы. Так хотелось быть мужчиной именно в этот мерзкий момент.
В маршрутке снова пришлось стоять, хотя тянуло просто уткнуться в окно на заднем сиденье. Поднять колени, вжать их в живот, укрыться с головой в куртку. Позади безликое чудище догоняло маршрутку, присасывалось щупальцами к жести. Это был не отец, а она, пришедшая на его место, — развороченная пустота. Рыхлая, как будто там что-то есть. Горькая, как если бы ложилась на язык. Скорее бы… Не сбавляй. Гони.
В купе было душно. Сандрик достал маленький кассетник и подключил наушники, свисавшие вдоль шеи. «Закрой за мной дверь, я ухожу»4 . Больше никогда. «Закрой за мной дверь, я ухожу». Никогда. Мысли мешались с музыкой. Хотелось чиркнуть зажигалкой и поднести к коже. К той, под которой взбухли вены. «Посмотри на часы, посмотри на портрет на стене».
Шум дорог и скрип маршрутки смазались в общий гул. Водитель исполнял немаршруточные маневры, переходя из ряда в ряд. На повороте его занесло, и в салоне едва не покатились пассажиры. Женщина, всю дорогу почти вжатая в лобовое стекло, едва удержалась на ногах. В какой-то момент она ухватилась за ближайший спасительный выступ. Им оказался руль.
— Дура! Нашла, за что держаться! Убери руки! — водитель сопротивлялся, выравнивая руль, пока женщина по инерции снова тянула его на себя, качаясь из стороны в сторону.
— Что мне сделать, если я падаю?! Води нормально! До чего докатились… Кому не лень, права покупают.
Сандрик почти не слышал их. Только рассматривал удивительные картинки на торпедо. А потом водитель безотчетно дотронулся до маленькой наклейки-иконы Богоматери. Беда миновала, но тбилисский мат не заканчивался.
На одном дыхании поднялся Сандрик по лестнице: лифт застыл, как свинец, кнопка не реагирует. Значит, без перемен. Нетерпеливо повертев ключами в замочной скважине, он вошел. Дома было привычно тихо, пахло копотью от печки и некачественным парафином. Такая себе заповедная аркадия: всем инфицированным мир да уют. Припаяли к ее сеточкам, пригвоздили. Впечатали. Стерпится, сказали, слюбится. Стерпелось: свыклось. Только ссадины и остались. Сандрик сразу подумал: все позади, я внутри.
— Ма-ам? Я лампу купил! Хорошую. Проверил. Поем и выйду воды набирать. Керосин куплю.
В прихожую вышла Жанна.
— Уснула?.. — Сандрик сжал виновато губы. Не стоило на радостях так кричать.
— Сандрик, родной… Сейчас кое-кто приедет, — Жанна припала обессиленная к стене.
— Врача вызвали? Маме хуже? — ноги разбухли и ботинки не слушались. Сандрик с силой выдернул их и скатился на пол. Усталость только теперь навалила со всей сдерживаемой до этого силой. — Сейчас. Иду. Скажи, зайду сейчас. Отдышусь.
— Да, «скорая помощь» едет уже…
— Встаю…
— Сандрик, нет Инги больше. Все закончилось, — Жанна нервно вдохнула воздух и выдохнула его с беззвучным судорожным плачем.
— Что ты, вообще, несешь. «Скорая» зачем тогда, — Сандрик начал машинально распаковывать керосиновую лампу, но взгляд его медленно стекленел.
— Так ведь… смерть зафиксировать.
То ли дошагал, то ли дополз Сандрик до спальни. За окном — сырой ужас, в комнате — тучный мрак. В углу в печке тлели поленья.
— Я помогу тебе во всем, слышишь, — Жанна отчаянно ухватила его за руку. Всегда живая, бойкая, сейчас она показалась Сандрику совершенно потерянной.
— Я обмою ее, — исступленно произнес Сандрик.
— Тебе не обязательно этого делать. У Инги есть я!
— Я обмою ее сам. Смотри, как она, бедняга, взмокла, — Сандрик дрожащими пальцами коснулся лба матери. На ощупь кожа была мягкая и еще теплая.
— Воду перекрыли час назад…
— Спущусь, наберу неподалеку. Вскипячу. Достань кастрюли. С остальным я справлюсь, — Сандрик встал и шатаясь зашагал вглубь комнаты, к печке. Внутри так живо затрещали поленья, будто сейчас человеческим языком заговорят.
Паром накрыло большое окно, и за ним расплылись очертания белых панелек, как будто это вовсе не они там, а высокие отвесные айсберги на пути, и корабль сейчас врежется в один из них. А может, корабль Сандрика — это ледокол, и есть еще шанс на спасение. Но пар на стекле свертывался в капли и быстро стекал вниз, оголяя подлинное лицо айсбергов. Внизу напротив дома рабочий демонтировал огромное, вбитое на полкорпуса полезное слово «канцтовары», еще задолго до этого съеденное ржавчиной. Сопротивлялись только голуби, отчаянно оборонявшие свое жилье в проеме за выпуклыми буквами.
Медведица в ванной
— Вонища!
По лестницам неровным шагом поднимался пьяный сосед. В подъезде было настолько темно, что казалось, будто следующая ступень — это уже открытый космос.
— Вонища, твою мать!
Сандрик не любил ночи в Тбилиси. По ночам часто обкрадывали квартиры. Поэтому он всегда держал на тумбочке у кровати нож, а к входной двери прислонял заполненный старым железным конструктором шуршащий целлофановый пакет. Это служило сигнализацией в случае, если дверь уже открыли. Сандрик гордился своей изобретательностью, но что делать в случае, если воры уже в доме — он и понятия не имел.
С этими непростыми мыслями он встал с кровати и ушел в ванную.
— Свиньи, ба-лять, — снова послышалось из подъезда.
— Да задолбал уже. Чертов алкаш, — совсем не раздраженно и уже привычно бросил Сандрик, закрываясь в ванной.
Воду отключили. Сливной бачок был пуст и издавал хриплый звук, будто сейчас задохнется. Сандрик зажег свечу, взял ковшик и зачерпнул им из тазика.
Черное пятно ковша с длинной ручкой заблестело по контуру созвездием капель. Оно напомнило Сандрику созвездие Большой Медведицы. Отблескивая против тусклого, короткого света, ковш перестал быть атрибутом ванной, и сама ванная, скрытая в темноте, уже не была такой ветхой и убогой, а раздвигала свои пространства до бесконечности.
И в этот самый момент, когда не осталось стен, а кафельные плиты, раковину, тазик и прочую утварь, медленно вращавшуюся по своей оси, начало уносить в разные стороны, все вдруг выстроилось обратно в одном идеальном, слаженном рывке: кто-то тихо поскреб входную дверь, и это повторилось снова секунд через пять.
Сандрик замер. Поначалу хотелось забиться в черный угол ванной. Все эти истории с ограблением квартир реальные. Но с тобой-то ведь этого не случится. С тобой вообще ничего не случится. Сандрик подергал тазик за спиной в надежде, что тазик издаст тот самый скрежет. Чтобы потом посмеяться над своими страхами и пойти спать.
Скрежет от тазика был тоньше и громче. Прозвучал совсем под ухом. А тот, который издалека, больше не повторялся.
Когда Миша, отец, еще возвращался домой после работы, а мать была жива, Сандрик часто надевал наушники с огромными плотными подушками и подолгу слушал западную музыку, которая вдруг накатила на все постсоветское пространство одной сокрушительной волной, подминая под себя подростков, голодных до музыки улиц. Сандрик мог часами выписывать незнакомые слова и искать их в англо-русском словаре. Отец входил в комнату, и вид Сандрика в наушниках страшно его раздражал. Миша часто подходил, вставая глыбой прямо над сыном, и упрекал его в том, что тот нашел легкий способ уходить в себя, потому что не хочет видеть отца. Инга всегда вставала на защиту сына. Говорила, что так ребенок изучает английский, что это очень важно. На самом деле, Сандрик уходил в себя, чтобы меньше контактировать с отцом. Хотя он даже не помнил, с чего все началось, кто первым задал этот неизменный и ровный тон между ними.
По старой привычке запершийся в ванной Сандрик аккуратно выдвинул крючок, приоткрыл дверь и бесшумно вышел в прихожую. Тусклый лунный свет падал на неровный вздутый пол, на комод, на ручку входной двери. В синем свете луны ручка казалась намертво примороженной.
Трудно жить одному. Но никого больше не хочется вокруг. Отделу опеки над несовершеннолетними тоже не было до Сандрика по большому счету никакого дела. Пришли формально разок, сделали вид, что поверили байкам Сержа и Жанны об уже полученном опекунстве и ушли: топить печки в своих отделах, подбрасывая архивные папки в огонь. Всем хорошо. И Сандрику хорошо — просто совсем никого не хочется вокруг.
До чего же неожиданно было увидеть, как намертво замороженная ручка, будто по маслу, совершила пол-оборота вниз. Потом поднялась и снова беззвучно опустилась. Сердце Сандрика заколотилось. Некоторое время он так и стоял в проеме между прихожей и залой.
«Нож», — вспомнилось ему, и он сделал было шаг в сторону спальни, но ранее вдавленный ногой паркет со скрипом вздулся обратно. В такт этому звуку ручка двери мгновенно замерла на полпути вверх. Там, в подъезде, кто-то оставил на ней ладонь и не отпускал. Ни голосов, ни топота. Ничего.
Когда отец ушел, все разом изменилось.
А потом как-то из Германии прилетела подруга Инги и привезла с собой подарков и сладостей. Вытащила из чемодана завернутый фрукт, развернула: один в один похож на привычный всем в Тбилиси королек. Инга еще посмеялась над подругой: нашла, мол, чем удивлять.
— Это я так, что в кухне осталось, то и сунула в чемодан, — оправдалась та и продолжила доставать другие гораздо более чудные фрукты. А королек протянула Сандрику: — Вот тебе шарон.
— Это королек.
— Нет, дорогой, это шарон. Ну, или «каки» для немцев.
— А в чем разница? — иронично заметил Сандрик, оглядывая фрукт.
— Это, милый, гибрид с яблоком.
— Значит, и по вкусу немного яблоко напоминает?
— Да я бы не сказала. Просто косточек нет! Не любят наши немцы косточек.
Сандрик вышел из кухни, понемногу откусывая от шарона. Действительно, совсем, как королек. Уткнувшись в окно, стал наблюдать за мусороуборочной машиной, въехавшей в квартал после трехмесячного отсутствия: мусорщики растерянно смотрели на гору, под которой утонули контейнеры, и озадаченно переговаривались друг с другом, важно делая замеры руками: должны, мол, где-то там быть контейнеры. Сто процентов они там. У одного за ухом даже торчал карандаш. А потом они просто сели в грузовик и уехали. Отвлекшись на эту идиллию, Сандрик и не заметил, как дошел до сердцевины фрукта. Косточек там и вправду не было.
Выведенный в лабораториях новый вид королька можно было считать практически совершенным — нет жестких косточек, значит, меньше суеты с фруктом. Ешь и наслаждайся. Только вот впечатлила память фрукта о том, что в нем должны быть косточки.
Сандрик всмотрелся в сердцевину и насчитал шесть аккуратных пустых дырочек. Их внутренние стенки прилегали друг к другу, но не срастались. Как будто косточки там быть должны.
Так ушел отец, оставив Сандрика с матерью одних. Он просто исчез из самой сердцевины, но после него навсегда остались несрастающиеся лакуны. Как будто отец там быть должен.
Спрятавшись в своих воспоминаниях, Сандрик так и остался стоять на месте, а ручка вернулась в свое привычное положение. Некоторое время ничего не происходило. Синева из окна легла на руки и ноги. Вены на запястьях казались в этом свете черными.
Грабя квартиры, в Тбилиси зачастую и убивали. Никто не хотел свидетелей. Чаще всего грабители пользовались ножами, чтобы сделать все по-тихому. По утрам жильцы находили трупы своих соседей, чьи квартиры после налета напоминали «белый каркас». Но никто ничего не слышал.
Сандрик решительно вдохнул воздух и рванул в спальню. Одним рывком он схватил с тумбочки нож и вернулся на место, стараясь не ступать на взбухшие участки паркета. Ручка двери была снова вдавлена вниз. От ее вида Сандрика затошнило. В ушах непрерывно звенело.
Миша, отец, всегда мечтал о каком-нибудь апокалипсисе. Чтобы что-то влетело в землю, но чтобы все выжили. Или хотя бы самые близкие. Он тогда ушел бы с ними жить в пещеры, о которых так часто говорил. Его привлекал пещерный образ жизни, где все просто. Когда днями вырубали электричество или воду, а часто и то и другое, все впадали в панику (хотя было уже, казалось, не привыкать). Все падали духом. А Миша обретал новые силы, возбужденно носился по квартире, уговаривал всех играть в городки. Без электричества и воды жизнь обретала новые краски, новые возможности: ничего не нужно было достигать, ни к чему стремиться. Даже самые навязчивые мысли о предназначении человека (а Миша был раздираемым изнутри человеком) отступали назад, когда тух свет и из крана ничего не текло. Все становилось проще. Торжествовала мысль о пещере. Вот сейчас завернешь из кухни в залу, а там — она, обетованная.
«А что если припасть к двери, и когда они ее взломают, резко всадить нож в одного, потом в другого. Сколько бы их ни было. Главное сделать это мгновенно, пока они не опомнились», — строил планы Сандрик, и глаза его загорелись: если хотя бы немного перестать трусить, можно все хорошо спланировать.
«То есть просто взять и убить», — уточнил он для себя самого и прислушался к своей же реакции. Ничего. Просто взять и убить. Нормально.
«Насколько сложно вынимать нож из живого мяса?»
Деревянная рукоять ножа впитала пот его ладони. Пот стекал каплями со лба, выступил на спине.
«Нужно ли его внутри поворачивать?»
«Стоит вонзить в горло или в живот?»
«Я хочу убить? Или сильно ранить, но сохранить жизнь?»
«А что мне за это будет?»
Резкий глухой удар в дверь. То ли кулаком, то ли коленом. Сандрик попятился назад, ноги подкосились, под ними все поплыло.
Новый сильный удар.
«Почему они шумят?! Что они планируют?»
«Может, это чья-то месть? И не грабить вовсе пришли они, если им все равно, что их все услышат…»
…Запах жареной картошки ударил в нос, как только Сандрик открыл дверь и вошел. Инга картошку почему-то всегда недожаривала. Но это еще полбеды. Картошка, не переносившая холодную, неотапливаемую зиму, была к началу весны противно сладкая и местами синела.
— Руки помой. И не смотри так. У нас не ресторан.
Сандрик разулся, опрыскал руки из хрипящего крана, потер о брюки и пошел на сладковатый запах картошки.
— Что по физике?
— Ничего.
— Ну-ка дыхни.
— Мам, оставь.
— Дыхни, говорю.
Сандрик закатил глаза.
— Ешь теперь. И смотри у меня.
Недожареная картошка захрустела под зубами и упорно не лезла в горло.
— Папа с работы звонил. Деньги, говорит, выдадут только в следующем месяце. Ну, что молчишь?
Инга резкими движениями скоблила обгоревшую сковородку, и невыносимый скрип отдавался в зубах, в спине, в затылке.
— Мам, нужно на медленном огне. Так и дожаришь, и ничего не обгорит.
— А ты мать не учи тут давай. Пушок над губой не делает тебя мужчиной в доме. Так что по физике? — затараторила Инга.
— Ничего, говорю же.
Сандрик нанизал пару ломтиков картошки на вилку. Было ощущение, что он вонзается в мясо остывшего мертвеца.
— Мне еще за электричество платить. Как уложусь, не знаю.
— Мам, я хочу ходить на футбол.
— Так, вот чай, — Инга грохнула стаканом по столу, налила в него кипяток, достала из другого стакана мокрый пакетик и, сморщившись, переложила его в стакан Сандрика.
— Ребята уже записались. Там за полгода совсем немного надо. Ну и кеды…
— Ты где рубашку порвал? — мать потянула воротник Сандрика вверх, показательно, чтобы он хорошо видел разошедшийся шов. Потом резко отдернула руку и отошла к плите.
— Тренер собирает хороших ребят. Просто у меня нет кед.
Сковородка свалилась с плиты на пол и расплескала остатки масла.
Сандрик глотнул очередной ломтик картошки и посмотрел на календарь, вяло повисший на стене. Тысяча девятьсот девяносто и дальше сорванный уголок. А на огромной фотографии над цифрами уместились нереальная женщина и нереальный остров.
Все крепче сжимая нож, Сандрик начал невольно сопеть, уже привыкнув к оборотам дверной ручки и еще паре других шумов: возникало ощущение, что люди снаружи что-то скребут. Так прошло двадцать жутких минут без перемен.
«А что бы сделал отец?» — голова Сандрика кружилась, и комната качалась из стороны в сторону. — «А сделал бы я то же самое?»
«Неужели умирать и правда так страшно? Умирать самому?»
Сандрик вспомнил, как однажды Данечка, сын Жанны и Сержа, поранился, упав с забора. Весь ужас пришелся на те три секунды спазматической тишины между его первым выкриком и еще более сильной волной второго выкрика. В этот самый момент время зажевало, как пленку: ребенок застыл в непонятной позе с открытым ртом. Ты не знаешь, чего ждать. Ты не понимаешь, насколько сильна травма. Ты упал в темную глубокую яму и еще не решил, как выбираться, а зверь проснулся в углу.
Так неужели самому умирать страшнее? Нет. Сандрик тихо усмехнулся. Самому умирать просто. И перед глазами снова всплыла сцена с Данечкой, когда Серж и Жанна рванули с разных сторон к сыну, схватили на руки и осторожно его потрясли. Трясли до тех самых пор, пока из Данечки не вырвался новый едва ли сносный, но долгожданный крик, а затянувшемуся спазму пришел конец.
Лучше умереть самому, чем видеть смерть родных, заключил Сандрик, засопел еще сильнее, поднял руку с ножом и всверлил взгляд в дверь. Он уже не смотрел на ручку: она жила своей подвижной жизнью. Послышались очередные глухие удары, до того дикие, что казалось — дверь вот-вот сорвется с петель.
— Убью, — впервые за все это время произнес Сандрик вслух и улыбнулся. А потом и вовсе расхохотался на всю громкость, закатывая голову, захлебываясь собственным смехом, упиваясь принятым решением. — Убью, мать вашу! — и упал.
«Это все ты. Смотри, что ты наделал…» — знакомый, но так и не узнанный голос повторял одну и ту же фразу, пока Сандрик не очнулся. Обнаружив себя на том же месте в прихожей, он огляделся: никого вокруг, все вещи на месте. Он бросил быстрый взгляд на дверь, — и она была закрыта. Пакет с железным конструктором лежал нетронутым, прислоненный к двери. Рука все еще крепко сжимала нож. Голова страшно болела. Сандрик приподнялся и снова огляделся. Стараясь ступать медленно и бесшумно, он подкрался к двери и всмотрелся в глазок. Никого. Да и рассвело-то еще не до конца. В подъезде не было слышно ни единого движения. Только неровный храп под самой дверью.
Сердце снова заколотило, но Сандрик решительно открыл дверь. На рваном коврике у двери лежал съежившийся сосед. Покраснев от злобы, Сандрик ткнул его ногой. Тот не отзывался. Сандрик ткнул снова.
— Вонища! — только и нашел, что ответить сосед сквозь прерванный сон.
— Убирайтесь на свой этаж и проспитесь!
— Ты чего меня не впускала, идиотка, — отстраненно выдавил сосед.
— Убирайся, слышишь, давай, — и Сандрик тщетно попытался оттащить мужика от двери. Руки дрожали, хотя страх уже давно отступил. Сандрик развернулся, решительно зашел в ванную. Электричества все еще не было. Он схватил ковш, зачерпнул им из тазика, и в темной ванной снова засверкала Медведица. Как будто не было всей этой ночи, не было ожидания смерти — своей, чужой. Не было ничего.
Сандрик вернулся в подъезд и не без омерзения окатил мужика водой из ковша, но сосед едва ли сдвинулся. Хотелось снова схватить нож и засадить его как можно глубже в эту огромную бесформенную тушу. Хотя страх уже давно отступил.
Вовчик
Глаза привыкают к темноте, если дать им время. Просто уткнись и жди: черная гуща станет медленно отступать, задвигаясь в углы, вползая в щели. По крайней мере, тебе кажется, что ты берешь над ней верх. А посмотри обратно на свет: ты слепнешь, ты выцветаешь. Тлеешь с краев к самому центру. Ты теперь — темнота.
Сандрик скатывался по перилам аварийных лестниц до первого этажа школы. Так проще: на ступенях могло укачать, и потом хоть блюй в пролет. А качало, как на лодке, даже от самой легкой поступи. Это еще ладно. После шестибалльного землетрясения и не такое бывает. Вот девятиэтажка по соседству креном просела: Сандрик не ходил туда к однокласснику Вовчику с тех пор, как у того на Сандрикиных глазах выпало из рук яблоко и покатилось из кухни по длинному коридору, набирая обороты, а потом даже завернуло в залу и только там уткнулось в закрытую дверь спальни. Мать Вовчика отворила изнутри дверь, подумав, что кто-то стучит, а яблоко коварно нырнуло в прощелину, споткнулось на скорости о выпирающую ножку тумбочки и вылетело в открытое окно.
Это ладно еще. Родители Вовчика через год закатили грандиозный ремонт квартиры, накупили мебели из-за границы, и всю эту роскошь дружно потом косило к открытому окну в спальне. Крен переиначил все перпендикуляры внутри здания. А раньше жизнь проходила по большей части внутри, по кухням, — такая себе, местами, кренова жизнь. Короче, бухать в этом доме было категорически нельзя — принял, встал из-за стола, и тебя моментально понесло к окну.
Это ладно еще. Как-то раз Сандрик встретил Вовкиного отца в очереди в пекарню. Так тот, накренившийся, совсем как в своей квартире, склонился к впередистоящей женщине и вперил стеклянный взгляд в пустоту. Та, себе на уме, даже подумала, что Вовкин отец призывает ее откинуться навстречу: мало ли что он хочет ей нашептать, а она, возможно, как раз одинока. Вот и склонилась, ушко аккуратно подставила, а Вовкин отец от неожиданности как резко отпрянет. И уклона не меняет. Она хмыкнула, оскорбившись. Оттолкнула его. Он — гордый и злой, вышел из очереди, развернулся и пошел прочь, откинувшись всем телом назад, будто на скате. Ну, как привык.
Сандрик спрыгнул с перил. В коридор первого этажа школы попадало меньше всего дневного света. К подошве липли серые мокрые опилки, пахло керосином и плесенью, но в нос изредка пробивался запах свежей краски из кабинета директора. В самом конце жутко маячило перекрытое кривыми досками восточное крыло школы, где при шестибалльной тряске провалилась лестница четвертого этажа, пробила за собой лестницу третьего, и дружно они сорвали наполовину лестницу второго. Первый этаж держался. В мутном, вязком ожидании.
Выйдя с платного дополнительного занятия по физике, Сандрик мерно вышагивал по пустому коридору. Все уже давно разбрелись по домам, а ему нужна была четверка в годовой. Так раньше считала мама. Можно было, конечно, сразу купить эту четверку, но физичка была женщиной интеллигентной, хороших манер: оценку нужно было «отмыть» получением базовых знаний, которыми учителя не делились на основных занятиях. Ведь кладезем знаний не разбрасываются там, где в одном ряду сидят будущие безработные инженеры тбилисских нулевых и уже вполне состоявшиеся нюхачи девяностых.
— Ноги убери.
Сандрик прищурился, стараясь разглядеть ребят в школьном дворе. Заляпанное окно мешало узнать их сразу. Те копошились, то забегали за угол, то снова появлялись, будто на шухере.
— Так, ноги убрал.
— Что?.. А да, — опомнился Сандрик и учтиво отошел. Уборщица, баба Таня, крутыми рывками замазала освободившееся пространство пола мокрой вонючей тряпкой мутно-оранжевого цвета, сильно напомнившее Сандрику кофту, в которой старуха проходила весь прошлый год. И позапрошлый.
— Что встал, господи. Иди вон.
— Да я так, чем мешаю-то?
Старуха молчит, упорно трет обуглившийся паркет.
— Почему вы меня так не любите? — не унимается Сандрик. — Нет, ну правда: сталкивает с пути вас Омарик, а не любите вы меня.
— А что мне тебя любить? Внук ты мне, что ли.
— Можно подумать, Омарик вам — внук!
Уборщица уставилась на Сандрика с диким блеском в зрачках и засопела.
— А ты меня что — не толкаешь, только чтобы я тебя больше любила? Или может, чтобы от Омарика отличаться?
— Я не толкаюсь, потому что не хочу, — едва нашел что ответить Сандрик и потупил взгляд.
— Ну вот иди отсюда и дальше не хоти… хотей. А благодарности моей не требуй. Двигайся, давай. Развелись тут самовыдвиженцы на доску почета.
Это уж слишком. Сандрик вскипел и грубо толкнул ногой ведро грязной воды. Оно звонко упало на бок, и по паркету потекла чернота с мерзкими сгустками, собранными со всего этажа. Уборщица Таня беззвучно склонилась над ведром, сдвинула его и стала упорно тереть огромную лужу. Сандрик стоял и выжидал: гнева ли ее, проклятий. Голыми руками старуха выжимала муть обратно в ведро и снова принималась тереть. И молчала. Сандрик хотел подойти, помочь. Еще немного, и он бы отнял тряпку. Знак бы, сигнал… Он на одном дыхании сдвинул перекинутую через плечо сумку, чтобы не мешала нагибаться, засучил рукава, подвернул брюки, чтобы не промочить их во время работы, и, не оглядываясь, рванул к выходу из школы.
Обойдя здание снаружи, он, едва не плача, завернул во внутренний школьный двор. На коже выступили красные пятна, по спине тек холодный пот. Сердце билось так сильно, что вызвало тошноту. Сандрик упивался моментом чистого девственного зла, настолько прекрасного, что накрывало с головой. Настолько зрелого, что хотелось сейчас же бежать к самой гордой и неприступной однокласснице и жадно всосаться в ее губы. Виски пульсировали, уши горели. В животе, как грибы, выросли горы, а потом их растрясло, и случился камнепад. Упоение росло, поднимая планку, и новые горизонты давались юному открывателю непросто: в глазах то и дело мерк свет, и наступала никем ранее не описанная темнота. Хотелось в нее опрокинуться и ждать: сейчас проявятся невидимые прежде очертания.
Сандрик набрал разбег и побежал на голоса в заросшем углу школьного двора. Вовчика беспощадно били. Он безучастно валялся на земле и не сопротивлялся. Даже голову не прикрыл. Почему-то заливался жеваным смехом.
Шайка Омарика была известна на весь район, не то что на всю школу. Их любимым занятием было решать вопрос чести. Все обычно начиналось так: у тебя вымогают деньги и ты их должен обязательно отдать. Если они у тебя есть — лучше просто отдать. Самое неверное решение — врать, что их нет, потому что после убедительной просьбы следовало унизительное указание подпрыгнуть на месте. Не прыгнуть нельзя было тоже. С тобой говорили спокойно, но ты знал, чего ждать, если ослушаться. Поэтому прыгать нужно было только будучи «чистым»: не зазвенят монетки — идешь себе дальше. Зазвенят — и тебя за вранье оттаскают в несколько приемов. В итоге ты лишаешься и денег, и уважения. Да потому что ты просто жалкий врун.
Но сейчас все зашло дальше. Сандрик вырвал из кучки Омарика и вмазал кулаком в лицо. Повалил на землю, закатил ногами в его бока. Двое других оставили Вовчика и ухватились за Сандрика. Снова упоение, снова накрывает с головой. Камнепад.
— Суки. Пиздить вас! Оставьте Вовчика! Больно, тварь? На, получай еще. Жри. Вовчик, ты чего, вставай! Я один тут долго не продержусь.
Вовчик приподнялся и вцепился в сумку на плече Сандрика, дергал и тянул ее на себя. Замок у сумки даже щелкнул. А потом Вовчик резко отпрянул. Снова упал. Омарик, следивший за каждым движением Вовчика, разинул рот и хотел было злобно расхохотаться, но после очередного удара схватился за бок и скорчился от боли.
Двое побитых напарников Омарика тоже теперь лежали на земле, ухватившись за головы. Сандрик держал одного за волосы и, стиснув до скрежета зубы, вдавил окровавленный, сжатый до дрожи кулак ему в нос: до звона в ушах хотелось ломать кости, давить хрящевые ткани. По вискам Сандрика потекли огромные капли пота. Тем временем привстал, покачиваясь, Омарик, и Сандрик пошел на него, хотел было замахнуться, как тот неожиданно выставил вперед руку с ножом. Во двор забежала остальная Омарикова шайка. Через них было не прорваться домой. Сандрик немедля развернулся, одним рывком поднял Вовчика за воротник, и они понеслись в другом направлении, перелезая через изгородь. Впереди были только горы, переходящие в старое заросшее кладбище.
— Бегите, дружки! — кричала вслед школьная шайка. — Поосторожнее там с волками, суки! Мы вас ждем внизу! И ночью не уйдем, так и знайте!
* * *
— Папа меня убьет, черт, он меня убьет, — взвыл Вовчик.
— Что это было с тобой, чувак?
— Я эта… Да они долго, блять, били. Мне было уже все равно. Пусть, думаю, бьют, твари, — Вовчик засуетился, поднимаясь в гору. Споткнулся, пробурчал что-то себе под нос. А потом снова заладил: — Точно убьет отец.
— Да не ссы ты. Переждем и вернемся. Чё думаешь, они и вправду там ждать будут? Делать им нечего.
— Им не впервой околачиваться ночами.
— Вот поднимемся еще выше, и весь район как на ладони будет. Мы их выследим. Как уйдут, спустимся и мы.
— А если не уйдут? — Вовчик оглянулся и различил в сумерках внизу Омарика, который незамедлительно поднял вверх средний палец.
— Да не оглядывайся ты, придурок. Идем дальше.
— Тебе-то легко вот так: дома никто не ждет. Пускаешь только пыль в глаза, что с дедом живешь. А он у тебя всего лишь прописан.
Сандрик резко развернулся, схватил обеими руками Вовчика за куртку и засопел.
— Я тебя выручал, тупица. Я бы уже давно дома был. Один, не один, ждут, не ждут: я был бы дома, — сказал он и гневно вытолкнул Вовчика вперед. — Идем. Вон там холм, за ним скроемся и проследим.
За холмом развернулась небольшая равнина. Там паслись коровы, неподалеку мирно лежала собака, и пастух грыз семечки, сидя рядом с ней на большом валуне. Сандрик подумал было все рассказать и просить о помощи, но в мышцах рук и ног снова забурлила кровь: хотелось быть сильным до конца. Сильным одиночкой.
Холодало, легкие куртки уже не выручали. Солнце давно скрылось за гору, и ровный умирающий свет накрыл равнину. Вовчик дернул локтем Сандрика:
— Слушай, давай спросим о волках.
— А что спрашивать?
— Ну, спросим, часто ли он видел их здесь.
— Иди, Вовчик, спроси. Мне как-то все пофиг. Спустятся, голыми руками придушу. Выхода все равно нет.
Вовчик неуверенным шагом добрался до пастуха. Сандрик последовал за ним. Хорошо, думал сильный одиночка в глубине души, что хотя бы кто-то здесь есть. Не так жутко.
— Извините… ээм, — Вовчик почесал голову, а пастух, смуглый, худощавый мужчина средних лет, медленно повернул голову и равнодушно уставился на него. — Мы тут с другом поход устроили. А волки здесь часто бывают?
— Да, бывают, — безучастно ответил мужчина и снова защелкал семечками.
— Таак, — Вовчик старался не сбавлять и без того вялого темпа общения. Постоял, подумал. Подбирая слова, поднес руку, взглянул на часы. — А не подскажете, во сколько здесь выходят волки?
Пастух снова уставился на Вовчика и Сандрика, потом на свои часы, потом опустил руку и молча осмотрелся по сторонам.
— Что ты несешь, Вов, — шепнул Сандрик. — Что за нахер «во сколько»… На работу, что ли. Добрый вечер, — обратился Сандрик к пастуху, налаживая беседу.
Оказалось, что того зовут Кхличбе, а его собаку — Соломон. Пару минут спустя Сандрик случайно оговорился, назвав пастуха Соломоном. Тот оскорбился, окинул Сандрика презрительным взглядом и поспешно ушел. Ребята снова остались одни. Тем временем окончательно стемнело.
— Вот думаю, спуститься сейчас и пойти под ножи или все же переждать? — Сандрик выглядывал из-за холма и следил за шайкой. Те даже с места не сдвинулись.
— Папа хочет пристроить меня в немецкую школу после девятого.
— Пристроить?
— Ну да. По-другому туда и не попасть. Там только дети «шишек» учатся.
— Молодец твой папа. А ты-то сам хочешь?
Вовчик не сразу ответил, а Сандрик надеялся услышать, что Вовчик просто не может ослушаться, что Вовчик сам не хочет по окончании учебного года покидать родные стены аварийной школы, или скажет еще какую-нибудь убедительную ерунду в оправдание.
— Я-то хочу. Да вот справлюсь ли. Там занятия проводятся. Нужно впахивать. Как ты думаешь, я потяну?
Сандрик тоскливо улыбнулся.
— Конечно, потянешь. Ты умница. Только навещай иногда. На физкультуру приходи, что ли.
— Что?.. А, да. Хотя нет, во время занятий не получится. Ну, во дворе видеться будем.
— Странный ты, Вовчик. Сам не свой.
— Почему это?
— Да так, — Сандрик укутался глубже в куртку, оперся спиной о врытый в землю валун и закрыл глаза.
* * *
— Эй, вставай. Слышишь? Поднимайся, парень. Окоченел он, что ли.
Сандрик медленно открыл глаза, но едва ли мог сфокусироваться. Была глубокая ночь. Послышалось сразу несколько взрослых голосов. Вскоре Сандрик узнал отца Вовчика. Тот обнимал самого Вовчика, потирающего спросонья голову. Отец утешал его, злобно озирался на Сандрика, которого тем временем тряс районный милиционер, часто захаживавший в школу. Имени его никто не помнил, но прозвали его просто: «Ментол». Шухер, Ментол! Или: Ментол снова торчит в директорской. Или: переждем в туалете, пока Ментол не свалит.
— Проснулся? Ну так вставай. В отделение идем.
— Какое отделение? Мы с Вовчиком ничего не сделали. Нас, вообще-то, пытались зарезать. Вон, вон они! — Сандрик указал пальцем на Омарика, который чудным образом стоял неподалеку, изображая испуг.
— А верю я тебе лишь наполовину. Вовчик, бедняга, действительно ничего не сделал. Проблема в тебе, сынок. Идем. Мне твой одноклассник Омарик обо всем уже доложил.
— Никуда я не пойду.
— Вот пусть тогда волки и жрут тебя здесь! — вспылил Ментол и с омерзением добавил: — Вставай!
— Вовчик, о чем они, вообще? Что произошло, пока я спал?! — недоумевал Сандрик.
И тут Вовчик расплакался.
— Он сказал, что волков покажет. Говорил, не бойся, — выдавил он, всхлипывая.
— Что-о? — взревел Сандрик и дернулся с места. Вовчик неумолимо врал, но плакал большими, настоящими слезами.
— Спокойно, парень, — Ментол поднял Сандрика за воротник, закатил ему руки за спину и нацепил наручники. Покопавшись в его сумке, он вытащил за самый кончик использованный шприц и демонстративно поднял его вверх, как трофей.
— Ты посмотри-ка на это! — возликовал Омарик и оглянулся на Вовчика.
— Все за мной вниз. Озираемся по сторонам, — коротко заключил Ментол.
В отделении глубокой ночью было тихо и безлюдно. По крайней мере в коридорах. В камерах постукивали, харкали и вяло ныли.
У Омарика, Сандрика и Вовчика поочередно брали отпечатки. В пакете на столе лежал тот самый шприц. Отец ждал Вовчика снаружи.
— А отпечатки еще зачем? — испугался Вовчик.
— Для протокола, идиот. Обязательная процедура. Скажи еще спасибо, что так отделался. А дружка твоего сразу в колонию и отправим, — Ментол вдавил палец Вовчика в чернила.
— А может пока с уликами разберетесь, прежде чем Сандрика сажать? — осторожно поинтересовался Вовчик и покосился на Ментола, стараясь прощупать ход его дальнейших мыслей на этот счет.
— А что с ними разбираться-то? Есть шприц, есть мера наказания. Что делу висеть, а? И так висячих по горло уже, — небрежно бросил Ментол.
Сандрика отправили в отдельную камеру, остальных отпустили. В камере Сандрик проспал до середины дня. Разбудил его скрип отворяемого замка.
— Выходи, есть разговор, — на лице Ментола было сложно что-либо прочитать.
Сандрик встал и последовал за ним в кабинет. Там он сел на жесткий холодный стул, а Ментол грузно завалился в свое рабочее кресло.
— Я вот все же решил снять отпечатки со шприца, знаешь. Хотя зачем, казалось бы. Все улики налицо, — начал он и замолк, уставившись на белую стену. Немного погодя продолжил: — Чего один-то живешь?
— Не один, — спохватился Сандрик. — С дедом.
— А соседи уверяют, один. Отец бросил вас с матерью. Мать померла. За дедом смотрит родственник. Да и в шкафах только твоя одежда и лежит, ну и матери покойной. Сам проверил. Короче, тут дело такое… Отпечатки-то на шприце — не твои.
— Оно и понятно, — Сандрик безучастно хмыкнул. — Мне его Омарик подбросил.
— Во время драки, значит?
— Откуда вы знаете про драку?
— Утром уборщица Татьяна из вашей школы приходила в отделение. Видела, говорит, из окна, как ты вбежал в школьный двор друга своего, Вовчика, выручать.
У Сандрика на душе заскребли кошки. Навалилась щемящая тоска.
— А чего она приходила? Вызвали, что ли? — спросил он.
— Да нет, сама пришла. Говорит, Омарик домой вернулся под утро, и спрашивала, всех ли отпустили или только его.
— Как домой? К ней домой?
— К себе, дурак. Баба Таня опекает его с тех пор, как родителей пацана убили. Тоже, кстати, за наркотики. Родня отняла квартиру. Мальчик практически на улице и остался.
— Бабушка, значит, она ему?
— Нет, соседкой их просто была. К себе забрала, опекунство оформила. Так вот, на чем это я остановился… — Ментол подался вперед и скрестил пальцы рук на рабочем столе. — Отпечатки-то не твои. Подбросили, получается.
— Теперь Омарика посадят?
— Омарика?.. Нет пока. Но тебя отпустим, — Ментол не спускал с Сандрика глаз.
— А чё это вы добрый такой, дядя? Вам же таких, как я, ловить и ловить — милое дело.
Ментол снова откинулся в кресло и залился смехом.
— А что с тебя взять? Вот с шайки Омарика соберешь дай Бог. И с дружка твоего тоже. В колонию забирать не будем, но сдерем три шкуры. А ты иди-иди, покуда я добр.
— Но с Вовчика зачем сдирать? За глупое наивное вранье про волков? Он же просто испугался. Оставьте его, слышите.
Нарочитое молчание. Ментол потянулся в кресле и, ухмыляясь, покачал головой.
— Я бы оставил, да вот только… Вот хорошо ведь, что взял я отпечатки у пацана. Эти богатенькие, как киндер-сюрпризы, — сладко шепнул Ментол, склонившись к Сандрику. — Откроешь, а там — негаданный подарок.
— Нет! Врете! — Сандрик закачал головой, заерзал на стуле. — Но его били! — ухватился он за последнюю ниточку, которая тоже рвалась от натяжения.
— Мало ли что они там не поделили, наширявшись вдоволь. Мальчик, опомнись. Тебя кинули. Свои же кинули.
Сандрик молча опустил голову. Губы дрожали. Ладони обмякли.
— Иди-иди уже. Но знай, я тебя все равно запомнил. Свободен, — жестко завершил Ментол. Сандрик встал и разбитый поплелся к двери.
— Значит, Вовчика все-таки сажать будете? — спросил Сандрик, обернувшись уже у самой двери.
— Сейчас? Нет. Сейчас сдерем бабла, семья не бедная. А посадить всегда успеем. Таких, как Вовчик, можно подловить в любой момент. Еще не раз послужит.
— Каких таких? — не понял Сандрик.
— Начинающих, — с ухмылкой ответил Ментол и подмигнул на прощание.
* * *
Выйдя от Ментола, Сандрик наткнулся на отца.
— Чего пришел, — негодующе спросил он, только завидев Мишу у порога.
— Тебя забрать пришел.
— Я звал Сержа.
— Он с ребенком. А ты, если не желаешь меня видеть, лучше не попадай в такие ситуации. Или хотя бы не попадайся.
— Легко сказать.
— Я в этой же школе учился. Опозорил меня перед старыми учителями. Чего ты вообще лез спасать неблагодарных? — возмутился Миша, согнувшись над Сандриком, который без сил свалился на жесткий стул в коридоре. — Это их личные разборки. Не поладили сегодня, поладят завтра.
Обычно на вопросы отца «почему», «ради какой цели» Сандрик всегда отвечал: «просто». Это Мишу всегда злило. И Сандрика тоже. И теперь Миша снова ждал этого короткого, раздражающего ответа.
— Ну? Чего совался? Я уважаемый человек, между прочим. А ты, мать твою, загремел сюда.
— Следи за словами, слышишь, — и Сандрик дико вскочил со стула. — Грузчик с высшим образованием.
— Так, собирайся давай. Меня дома ждут. Вот твой рюкзак. Вот ключи, — холодно и немного надорвано последовал ответ Миши.
— За поворотом разойдемся, — поставил условие Сандрик.
— Не вопрос. Походишь, поразмыслишь.
Вот так всегда, подумал Сандрик и не заладил нового спора. Вдвоем они вышли из отделения милиции и побрели до первого поворота. Холодный вечерний воздух покалывал лица, пробирался под воротники, мерзко скользил по их спинам. Поблизости двое парней расклеивали агитационные плакаты одной из политических партий: в несколько рядов уместили штук двадцать одинаковых листовок на гнилой стене заброшенной лачуги. Косые электрические столбы вдоль автострады, что расположилась неподалеку, поддерживали друг друга одним лишь натяжением проводов между собой: сколько, казалось бы, проявления воли и взаимовыручки. Сбоку моргала кривая вывеска кафе, гордо носившее название «Парадиз». Впрочем, таких названий было на один квартал по два или три. Обычно над этими зданиями нависали деревья со вздутыми, как тугие паруса, целлофановыми пакетами на ветках.
Миша и Сандрик дошагали до поворота и неловко встали на месте.
— Между прочим, у тебя есть теперь сестра. А ты даже не поинтересуешься о ней.
Сандрик молчит, уставившись в серый туман позади отца.
— Даже не спросишь, как ее зовут?
— А я должен? — последовал невозмутимый вопрос.
Миша ухмыльнулся и покачал головой.
— Ну а как ты думаешь? Можешь прийти, навестить ее. Дорогу знаешь.
— Понимаешь, Миша…
— Отец.
— Да. Так вот, Миша, понимаешь, эти твои мосты — они вот зачем тебе: а затем, что не на кого, видимо, сваливать все свои неудачи. Женушка новая твоя, небось, прыткая, спуску не дает. А нужно, чтобы рядом был козел отпущения.
— Ах ты сволоченок, снова привязался к моей жене!.. — и оба они сцепились. Миша со всей силы прижал сына к ближайшей стене.
— Давай! — орет Сандрик. — Поднял руку и вмазал.
— Как ты, вообще, с отцом разговариваешь?!
— Поднял руку и вмазал! — глотая слезы, завопил Сандрик. Утробный и необычно низкий голос исходил с самой глубины горла, вызывая спазмы. — Я жду. Никуда не ухожу.
— Да что это я, — вдруг спохватился Миша, отпустил руки и растерянно оглянулся по сторонам. — Ты перенервничал сегодня, иди домой, слышишь. Все, иди, — и коротко указал пальцем прочь. — А тогда мы все здорово налажали.
— Да. И поэтому ты просто рванул с дивана и трусливо смотал, — Сандрик помешкал, расправляя на себе смятую куртку, но вскоре стал уверенным шагом уходить. Пройдя метров сто, он вдруг встал, как вкопанный, и нервно подтянул ремешки на рюкзаке. Оглянулся в сторону отца: в темноте было не понять, там он или уже нет. Хотелось кричать в черную, вязкую гущу пустоты.
* * *
Вернувшись домой, Сандрик устало разулся и стал разгружать вещи. Всю дорогу по пути назад рюкзак казался тяжелее, чем утром. Под спортивной сменкой лежал небольшой мешок. Вытащив его на свет, Сандрик пренебрежительно хмыкнул: это был мешок картошки. Еще он достал пачки сахара и макарон. А уже под ними лежал маленький сверток: в нем звенели копейки. Раскрыв сверток, Сандрик обнаружил и пару мятых купюр, которых хватило бы на месяц или даже два месяца пропитания — это смотря как протянуть. Разгневанный Сандрик в первую очередь принялся за продукты: он вышел в подъезд, спустился во двор, прошагал немного и, замахнувшись со всей силы, выкинул продукты на мусорную горку, которая в ночи выглядела как сторожевая башня. Просто чтобы не расширять территорию мусорной горки, люди увеличивали горку в высоту: замахивались от души полными целлофанами. Дети даже устраивали соревнования по метанию мусорных пакетов.
Поднявшись домой, Сандрик принялся за сверток с деньгами. Взял купюры и, уже готовый их разорвать, вдруг замешкался. Деньги сладко захрустели между пальцев. В этот самый момент желудок издал глухие тоскливые звуки, и резко подступил ничем не подавляемый голод, а у продуваемого из щелей окна тряслась и скрипела пустая ржавая канистра.
Отложив деньги, чтобы собраться с мыслями, Сандрик открыл спальню матери, в которую не заходил с момента похорон, молча подошел к шкафу и распахнул его. Одну за другой перебирал он ее одежды. Материнский запах все еще узнавался в них. Или это был запах стирального порошка, которым она пользовалась. Какая разница. Все напоминало о маме. Даже то, как падал в комнату свет. Как он ложился на заправленную кровать. Одежда была сложена ее рукой. Никто к ней после не дотрагивался. Сандрик вытащил из глубины полки мягкий бежевый свитер и, развернув его, приложился щекой. Мама любила именно этот свитер и боялась его износить. Надела его всего-то два раза: на юбилей отца и когда после очередной химиотерапии волосы повыпадали. В те дни ей сильнее всего хотелось быть красивой.
Сандрик снова сложил свитер и вынес его из комнаты. Наутро баба Таня обнаружила его аккуратно упакованным и оставленным без единой записки в кладовой школы, откуда она обычно забирала ведро и тряпки.
Мешок в клетку
Серж когда-то любил цирк и был ему предан. Жанна так и познакомилась с ним — после одного из выступлений не уходила домой, околачивалась вокруг Тбилисского цирка в поисках «черного хода», как она его называла. Серж вышел из парадных дверей: красавец с густыми кудрями и стеснительной улыбкой.
— Я просто должна их потрогать! — с этого Жанна и начала их знакомство, даже не представившись, нетерпеливо встав на ступеньку выше. И не успел Серж опомниться, как она уже перебирала его блестящие локоны волнообразными движениями пальцев. Жанну он полюбил сразу — наивно и честно. А она еще долго после этого им просто восхищалась, не более того. Это гораздо позже Жанна призналась самой себе, что любит Сержа: любовь пришла на смену обожествления Сержа, примешанная к чувству вины по отношению к нему, к чувству обиды. Чем проще становился Серж, тем сильнее она его любила: с него неприглядно слазила божественная кожа, а из-под нее стал проглядываться нескладный, не всегда везучий, вполне нормальный человек. И хотя он оставался таким же красивым, в его глазах мерк сверхчеловеческий блеск. Теперь его можно было любить. Без всяких обожаний.
После травмы Серж больше не мог выступать, но всегда приходил поддержать друзей-акробатов. Да что там, он едва ли мог усидеть на месте при виде махового сальто. Это было время, когда еще никто не проснулся, но все уже рухнуло, и людям казалось, что вот завтра снова откроются заводы, на прилавки вернется хлеб в должных количествах. Что это все понарошку, маленький сбой. И Серж был по привычке исполнен нескончаемой любовью и какой-то неоправданной признательностью в глазах.
— Почему ты не доверяешь их мне? Не понимаю. У меня вот шелковое платье, и, поверь, ткань подороже, чем у твоих брюк. Хрупкая — лишнее движение, и ей конец. Так вот, знаешь, сколько лет у меня это платье? — и Жанна так близко показала Сержу три пальца, что он едва сфокусировался на них. — А как будто вчера купила.
— Осторожно, у меня утюг! — стал отбиваться Серж. — Сожгу ведь случайно.
— Ты хотел сказать «обожгу».
— Обжигают обычно кожу. А ткань — сжигают, — колко заметил Серж, подловив досадный взгляд Жанны. — Летел он из морских глубин в надежде робкой поцелуя-а-а…
На выпуклом экране Игорь Николаев горячо дергал рукой мимо струн, а Наташа Королёва извлекала ровные ноты и при этом невероятно выгибала грудную клетку то вперед, то внутрь. Серж любил легкую музыку, легкое настроение, приятные ритуалы, по-детски трепетное предвкушение какого-либо события. Это годами позже он оброс грубой, несгибаемой щетиной и циничным оскалом. А тогда, в день премьеры новой программы друзей-акробатов, он собирался по традиции надеть свои широкие клетчатые штаны на подтяжках. Выключив громкий телевизор, они вышли из дома и пошли в цирк.
— Скоро не смогу носить своих привычных одежд, — начала в троллейбусе Жанна, осторожно трогая живот. — Думаешь, мы потянем? Все так странно вокруг, — и она припала лбом к запотевшему стеклу.
— Жанн, обморозишь голову. А чего вдруг не потянем. Глупости какие.
— Ну не знаю. Ребенку вон столько всего нужно.
— Да скоро все снова наладится, — легко бросил Серж. — Без паники. По мере поступления.
Сойдя у самого цирка, Серж, переполняемый светлыми чувствами, и Жанна, уже не так сильно любящая цирк, направились к кассам. Серж с упоением вслушивался в перешептывания толпы у кассовой очереди:
— Наверно, с цирковым прошлым, — замечали одни.
— Небось, на сцену выйдет, запомни его лицо! — говорили другие.
— Почему тогда он здесь, а не с труппой?
Серж любил навести невинную сумятицу вокруг, а потом оглядывался и признательно улыбался.
— Перестань их уже надевать! — неустанно просила Жанна с нескрываемым раздражением, когда они возвращались из цирка. — Отпусти. Что было — то было. Только народ смешишь. Еще не хватало, чтобы ты их на заводе носил, когда его снова откроют. Лучше бы переквалифицировался в кого-нибудь. Вон, погляди, что творится в стране. В нашей новой, независимой стране, — с горькой иронией добавила Жанна.
Но Серж смотрел на Жанну с ласковым укором в глазах, а брюки ей гладить и дальше не доверял. Все делал сам и потом подвешивал их в шкафу, аккуратно проводя ладонями по лишним складкам.
— Я ж не из тоски, а так, — оправдывался он.
— Ты все время смотришь назад, назад… — не унималась Жанна. Счастлив прошлым, которого нет. Которого больше не будет. Тебе наобещали, что все будет навсегда. Навсегда, пока этому не пришел однажды конец. Поражаюсь, такой доверчивый.
— Я просто оптимист. Разве это плохо?
— Да что я, и вправду, заладила, — и Жанна устало отмахнулась. — Ты ведь и так счастлив.
Сержу действительно так мало было нужно для счастья, что, когда все рухнуло не только на самом деле, но и в сознании людей, он даже тогда не сразу осознал это. И только с опозданием обнаружил, что совсем не знает, как держаться за узды, когда потрясывает. Как перестроиться на этот новый незнакомый лад. Все эти вопросы были ему чужды: на что жить, как сводить концы с концами. А тут еще нога от старой травмы заныла так невыносимо, будто ждала всего сразу. Беда не приходит одна, любил повторять Серж, постепенно привыкая не бриться и развивая мышечную память на оскал. А потом все как-то сразу устаканилось — и нытье в ноге, и негнущаяся щетина, и оскал: все само по себе село в ритм, получалось на автомате.
— Вот думаю, где я себя потерял, в какой момент? Я, знаешь, стал слабее чувствовать вкус еды. Больше всего в сыре мне теперь нравится парафиновая корочка. И даже не на вкус, а на ощупь, когда жую. Крепкая такая. Жуешь, и есть сопротивление. Отвлекает, сука, — Серж грубо придавил сигарету к стеклянной рифленой пепельнице времен непристойной роскоши, и пепельница, хоть и тяжелая, скосилась, осыпав пепел на пожелтевшую клеенку.
— А цирк они закрывают, сволочи. Говорят, временное решение и все дела, — Вадик, старый друг-акробат, хотел было сплюнуть, но вспомнил, что находится в квартире. Плевок будто так и застрял на кончике языка, и Вадик, давясь, сглотнул. — Эх, ну что сказать, — он поднял рюмку и, стараясь не создавать много шума, стукнулся с вытянутой рюмкой Сержа. — Давай за наших. За наших, пусть держатся.
Вбежала Жанна с плачущим ребенком на руках.
— Ну-ка тише, Данечка. У Рамзадзе сегодня был? — последнее слово произнесено, как вбивание гвоздя. Жанна прищурилась на мужа, качая беспокойного Даню.
— Чё ты пристала, господи. Пойду я. Не был, но пойду же.
— Как пойдешь, вот так? — Жанна небрежным жестом указала на стол. — Ты ему там не раковину починишь, а что-нибудь, не глядя, случайно разберешь. Нам еще туда платить придется. Мозги хоть иногда включай.
Серж бросил издевательский, изподлобный взгляд, слегка склонившись вперед.
— Выговорилась? Ну?
— Нет, — Жанна мстительно сжала губы.
— Ну выговорись, чё ты.
— Я прощаю тебя, Сержик. Ты протрезвеешь, и все поймешь, — совсем непрощающе прошипела Жанна и вышла из кухни.
— Да я и так уже по самое горло прощен! — крикнул ей вслед Серж. — Разве ты не видишь? Нет больше смысла просить прощения и давать его. Грош цена нашему прощению!
— Сколько пафоса, господи! И кто бы говорил! — выкрикнула Жанна из спальни под неустанный плач Дани.
К Рамзадзе Серж в тот вечер так и не пошел. Просто проводил Вадика, свалился на кушетку и уснул до самого утра.
— Живем в стране, где все на лапу дают, — начал Серж на следующий день на той же табуретке в кухне, как будто и не вставал с нее со вчерашнего дня. Серж умел завалиться на табуретку так, будто у нее была мягкая спинка и подушки по бокам. — Так и буду всегда бегать по району сантехником, пока бездари получают места на оставшихся заводах. Да еще как армянскую фамилию мою увидят, сразу вежливо на дверь и показывают.
— Эту страну уже не исправить, — Вадик махнул рукой и потянулся к соленьям на столе. — Да и нас, русскоязычных, осталось здесь совсем никого. Знаешь, что мне утром хозяин одного нового автосервиса говорит? Ну, пошел я туда проситься. Он, короче, с понтами, а боксы-то у него задрипанные, узкие, машины едва заезжают. Говорит: свечи менять умеешь? Ну тогда прекрасно. Я могу тебе нотариуса посоветовать. Я и спрашиваю, опешив, какого нахуй нотариуса. А он мне: ну так, Петришвили чтобы стать. Я же Петров, огрызаюсь я. А он мне: нам нужен Петришвили.
— Короче… А на днях тип мне фильтр под мойку протягивает, говорит, вот его и нужно установить, — Серж резко припал к столу. — А фильтр его — полная харахура5. Я говорю, мол, не пойдет. Нужен новый, а этот — в мусор. Упирается… ни в какую. Я встал и ушел.
— Вот и очень зря. Установил бы этот фильтр, заплатили бы тебе. А там со временем он и сам убедился бы во всем, — показалась из-за двери Жанна.
— Здрасть, умница тут нашлась, — радостно завелся Серж. — Завтра накроется там у него что-нибудь под мойкой, скажет, что у Сержа руки из жопы росли, так и установил. Я или хорошо делаю, или посылаю куда подальше.
— Перфекционист, елки-палки, — Жанна вдруг устремила орлиный взгляд на замолкшего Вадика, который Жанну как будто немного побаивался. Да и Жанна, хоть с годами и привыкла к Вадику, где-то в глубине души не особо его любила. У Вадика была удивительная черта заливаться смехом от собственных несмешных фраз, а потом случайно пошутить и совсем этого не заметить. Это раздражало Жанну. — Вадик? А жена твоя не злится из-за того, что ты у нас вот только если не ночуешь, а так обычно у себя дома и не бываешь?
— Он в чужих домах еще и не какает. У него принципы, — встрял Серж, подливая свежей порции водки.
— Ну чё ты сразу… как не своя, — Вадик вылупил глаза под стол, развел в стороны ладони. — Я ж вам не мешаю. Неудобно даже.
— У вас тут, короче, все неудобно, неловко. Стыдно слово лишнее сказать. Хренов менталитет. Уехать бы от всего этого подальше, ей-богу, — Жанна решительно развернулась и вышла из кухни, слыша отдаляющийся шепот:
— Чё ты сразу про это «не какает» вспомнил? Стыдно же.
— А что, ты ж не какал у нас еще никогда. Я сейчас твой образ перед Жанкой отполировал, а ты «чё да чё». Помнишь, ты как угорелый убежал на прошлой неделе. Жанна долго еще смотрела вслед и не понимала, что стряслось-то, — Серж едва не подавился от глухого, хриплого смеха.
— А чем гордиться-то? Было бы чем. Мол, другие засранцы, а Вадик в гостях ни-ни!
— Нормально, — одним беспечным словом замазал Серж, и они в который раз стукнулись рюмками.
Субботним утром Серж встал в паршивом настроении. Нужно было идти на вызов в другой квартал. А там полная неразбериха с водопроводом. Серж наспех умылся, посидел с Данькой, пока Жанна ушла мыть голову.
— Серж?! — угрожающе окликнула его Жанна из ванной.
— Ну что опять?
— Не понимаю, как… Как, как, как ты заходишь на тридцать секунд, но растрачиваешь полтаза горячей воды. Я ее разбавила, чтобы хватило для головы. Да мне тут на три головы хватало, а после тебя… — дальше в ушах Сержа начали звенеть разные ударные инструменты, и как будто кто-то без особого ритма бил в огромную тарелку.
— Три головы. Горгона Медуза, — Серж хмыкнул. — Эх, Данюш, пошли в кухню греть новый чайник воды, — отрешенно добавил он и взял ребенка на руки.
Когда Жанна вышла из ванной, Серж протянул ей брюки, те самые, в клетку.
— Что, — Жанна дернула плечами, вытирая волосы полотенцем.
— Скрои, как предлагала.
Жанна ухмыльнулась, игнорируя протянутые Сержем брюки, и прошла мимо, нарочито отмахиваясь от них.
— Блин, ходила полгода по дому, ныла, мол, чё хранить, как реликвию. А теперь ломаешься не по делу.
— То есть ты сейчас серьезно решил? — Жанна резко развернулась и встала, как вкопанная.
— Я тебя умоляю, только без сцен. Брюки как брюки. Просто лень было дать. А потом и совсем забыл.
Жанна сменила скептическое расположение духа, вдохнула полной грудью и пошла на брюки.
— Смотри, сумка получится незаменимая: вот здесь я могу скроить три узких кармана — это для отверток и плоскогубцев. А тут, — и Жанна по привычке бережно развернула брюки, но вскоре движения ее стали более цепкими, деловитыми: — да, вот именно здесь я пройдусь оверлоком. Шов будет прочный и надежный, поверь. Ничего не выпадет.
Серж смотрел на нее с тоскою. И даже как-то с любовью. Жанна готовилась убить священного оленя. Ей это было важно. Она верила, что все непременно изменится. Жанна любила символы и знаки, отчасти придуманные ею самой. «Боевое крещение» — так называла она это событие, в ажиотаже перебегая из комнаты в комнату в поисках ножниц и ниток.
Первый выход на дело, только уже с новым мешком для инструментов, чем-то походил на начало инаугурации, некоего посвящения. Жанна выгладила Сержу всю одежду, даже трусы. Уже у порога она причесала его, слегка смочив расческу. Кудри, как всегда, не особо слушались. А Серж продолжал смотреть на Жанну как тогда, когда протянул ей брюки, будто и не отводил с тех пор глаз.
— Ну все, готов. Иди, — подогнала она мужа, неумело скрывая ажиотаж. — Только не опаздывай, я готовлю суп. И купи на обратном пути хлеба.
Серж с перекинутым через плечо клетчатым мешком медленно спускался по лестницам, но вскоре набрал скорость и вниз почти летел. Вырвавшись из подъезда наружу, он вдохнул воздух, едва не захлебнувшись им, на секунду приостановился, но взял себя в руки и пошел.
* * *
— Говорю же, дайте мне двадцать тысяч рублей, и я вернусь через два часа с новым клапаном, — предложил Серж, выглядывая из шкафчика под раковиной.
— Знаю я вас, — грубо бросил высокий лысый хозяин квартиры в белоснежном халате и сплюнул в раковину. — Половину прикарманиваете. Я сам поеду и привезу. А ты пока дальше разбирайся.
— Так поехали вместе. Я же посоветую хороший. Не то купите китайское говно.
— Нет уж, спасибо, — хозяин резко вытянул огромную ладонь перед привставшим с пола Сержем. — К своим потащишь, втридорога продадут мне свою харахуру, а ты потом у них долю заберешь. Дорогой мой, — с отвращением добавил он, — знаю я ваши трюки.
Когда хозяин выехал, Серж повозился с краном, потом с трубой и вскоре понял, что без нового клапана дальше в починке не продвинуться. Оставалось ждать. Перед глазами юлила нервная жена хозяина, и двое мальчишек бесцеремонно дрались прямо над головой присевшего на холодном и жестком кухонном кафеле Сержа.
Снова подошла жена и схватила единственную табуретку. Серж было уже вытянул вперед руку и хотел вежливо отказаться, как она, не глядя на него, унесла табуретку в лоджию и поставила на нее швейную машинку. Закатные лучи влетели во все комнаты, когда женщина отодвинула занавеси.
А потом в тусклое помещение забежали друзья Сержа и, не колеблясь, исполнили маховое сальто, и вдруг — бац! — коронный номер исполняет Серж на пару с Вадиком. Помощники закатывают огромное, тяжелое колесо смерти, а нарядные Серж и Вадик взбираются на разные концы конструкции, которая постоянно вращается. Во время очередного вращения Серж едва удерживается в колесе и чуть не срывается с огромной высоты. А потом он засыпает, но продолжает вращаться.
Серж проспал так часа два, пока не услышал тихий женский голос прямо над собой:
— Да не знаю я, может, он вообще умер. Я сидела себе, шила.
— Ты б ему хоть стул предложила. Обозлится же. Скажет сейчас: платите больше.
Вернувшийся хозяин квартиры никакого клапана так и не нашел. Он выложил Сержу двадцать тысяч рублей на новый клапан и велел, чтобы Серж приехал на следующий день.
Через месяц полило, как из ведра. Две недели не прекращались дожди. И вызовы не прекращались тоже. Ну и слава Богу, вторила Жанна: не хватало, мол, чтобы вызовы прекратились.
Так однажды Серж вышел в дождь чинить сантехнику на районе, и клетчатый мешок намок, а старые инструменты оставили на нем несмываемые пятна ржавчины. Стоя на холоде, промокший до нитки, Серж потеребил мешок, пытаясь разбудить в себе старые воспоминания. Воспоминания не то чтобы стерлись. Они-то как раз остались. Но исчезли сопровождавшие их запахи и голоса. Исчез тот магический свет, как в диафильмах из детства, когда мир как будто слегка подсвечен. Все исчезло. Только голые воспоминания и остались.
Возвращаясь в смолистой темноте домой, Серж остановился у захламленной мусорки, выпотрошил содержимое мешка на асфальт, переложил инструменты по карманам куртки и брюк, достал сигарету, закурил. Потом он замахнулся, выкинул непотребный мешок за мусорную горку, сплюнул в лужу и пошел себе вперед. А на следующий день он дал Жанне перешить что-то другое, черное и неприметное, чтобы очередных пятен не было видно.
Прыжок веры
Жанна вышла на балкон и закурила.
— Смотри. Опять. Дважды уже за сегодня, — небрежно бросила она и указала подбородком вниз, в сторону длинного темного пятна, медленно ползущего по улице.
Серж вышел на балкон, прикурил от Жанниной сигареты, и вместе они затянулись, упоительно прищуривая глаза.
— Вчера заняла гречку у нас в магазине. Еле дала, представляешь. Дико так посмотрела и грубо бросила пачку перед носом.
— Кто? Натела, что ли?
— Ну вот, представь себе.
Черное пятно окончательно выползло из-за угла и полностью растянулось под балконом.
— Стыда нет. Сколько мы ее выручали, — фыркнул Серж и оттряхнул пепел.
— Да. Жаловалась еще, мол, болеет и постоянно деньги нужны на лекарства. Но она та еще живучая дрянь, — заключила Жанна, ткнув пальцем в сторону воображенной Нателы где-то между балконом пятого этажа и черным пятном на асфальте.
Тем временем пятно сгустилось, завыло, закачалось. Но вскоре снова двинулось дальше.
— Ну что — сварить гречку эту злосчастную? Сука. Отбила желание ее готовить.
— Ну свари. Мне все равно. Полезет.
— Не поняла, — Жанна нарочито мягко уложила ладонь на перекладину балкона и с деланным любопытством уставилась на Сержа.
— Свари, говорю. Валяй.
Жанна вскипела и выкинула недокуренную сигарету за балкон, прямо на черное пятно.
— Дура, не в толпу же! — Серж с вызовом посмотрел на жену, но быстро сдулся.
— Прежде чем на что-то намекать, иди и начни что-то делать сам. И будет тебе мясное рагу на стол, — бросила Жанна, грубо оттолкнула Сержа и зашла обратно в комнату.
Серж облокотился о перекладину и уставился на второе за день черное пятно, изучая каждое лицо по отдельности и оставив напоследок самое интересное — лицо в центре пятна. Оно было покрыто мертвой белизной и слегка подергивалось от неуклюжих движений мужчин, несущих гроб.
* * *
— Мам, а почему острова не уплывают? Их же ничего не держит.
Услышав свою фамилию, произнесенную с бархатным американским акцентом, Жанна встрепенулась.
— Данечка, ты посиди спокойно. Я мигом. Моя очередь.
— Но ты не ответила!
— Я сейчас, солнце! Никуда не уходи! — Она подбежала к окошку, где ее приветствовал молодой, красивый, холеный без особых стараний мужчина. Жанна ему бесконечно улыбалась, даже тогда, когда он с прилежностью гимназиста погрузился в штудирование фиктивных документов, протянутых ею, и единственного подлинного приглашения от подруги. На золотое колье Жанны он не посмотрел ни разу, хотя именно на эту фишку она и ставила. Еще у Жанны была шубка с отчаянно распахнутым меховым воротником на груди и экспресс-курс английского за спиной. Шубка была в годах и ушита, но, высланная подругой из недосягаемой Америки, она все еще могла дать жару. В ней Жанна чувствовала себя сошедшей с экрана. Просто в Тбилиси такой второй больше ни у кого не было, а значит, и сама Жанна в ней обретала альтер эго: у женщины с такой шубой в доме никогда не сыпется штукатурка, а под ковром не рыскают тараканы.
— Цель поездки? — красавец-мужчина отложил бумаги и, скрестив между собой пальцы обеих рук, склонился ближе к окошку. Жанна с удивлением заметила, что придавленный под его локтями костюм даже не помялся. А сама она, дура, в утренней суете не успела выгладить рубашку. И кажется, он обратил внимание как раз на этот неприятный факт. Там, конечно, неподалеку трепетали гладкие груди и, как могли, спасали ее альтер эго, но мысль о невыглаженной рубашке бесстыдно телепатировала сама себя.
— Навестить подругу («Но рубашку я обязательно поглажу, вы не думайте…»), — и тут Жанна решительно сделала то, чего не готовила вообще: она склонилась навстречу красавцу, также скрестила пальцы рук и вкрадчиво шепнула: — Мне очень важно уговорить ее приехать назад. Понимаете, у нее здесь жених, а там личная жизнь ее не клеится, — английский дал трещину в парочке оборотов, но в целом звучал доверительно.
— Это ваш сын лет пяти там махает?
Жанна растерянно оглянулась на Даню, и тот сразу расплылся в наивной детской улыбке.
— Да, — она махнула ребенку в ответ и постаралась так же легко и просто улыбнуться, но мышцы щек будто застыли: получалось или слишком слабо, или на все лицо в дюжину складок. Видимо, стали сдавать нервы, но было важно продержаться до конца.
— Хороший сынок. Ждет маму назад.
Следующие минут пять прошли гораздо более предсказуемо. Подобных рискованных выпадов, как о неустроенной подруге, Жанна больше не делала. Единственное, казалось, что она запомнила, отходя от окошка, это были ободряющие слова красавца-без-особых-стараний: «Ну что ж, уговаривайте. У вас на это ровно десять дней!». Ловкий удар печати. В то же время что-то новое, неопределенное в голосе мужчины и его прищур заставили Жанну снова посмотреть в протянутый документ, чтобы убедиться в положительном ответе. Он был.
* * *
— Отвернись, — Жанна ловкими движениями рук покрутила Даню, остановив спиной к себе. — А теперь закрой глаза и расправь руки.
Даня доверчиво зажмурил глаза и открыл рот в гримасе ожидания.
— Но только верь мне до конца, хорошо? Ты же мне веришь?
Даня махнул головой, и мурашки от предвкушения неведомого охватили его.
— …Ну тогда падай.
Данька не решался. Мотал головой, не открывая глаз.
— Дурачок мой, не бойся! — Жанна смеялась, раскрыв наготове руки. Дул слабый, но морозный ветерок. В парке почти никого. Неожиданно Даня сделал решительный глубокий вдох и откинулся назад.
Жанна подставила руки у самой земли, поймав ребенка почти одновременно с его выкриком.
— Мама! Это страшно! Давай еще, — Даня подскочил на месте, завороженно глядя на Жанну.
— В следующий раз, солнце. Пошли теперь домой. А знаешь, как называется этот трюк? — Жанна нежно обняла сына, испытывая глухое чувство вины. — Прыжок веры.
— Потому что я падаю и не знаю, что будет?
— Потому что ты падаешь и знаешь, что я тебя поймаю.
— Не знаю, а верю.
— Умница. Веришь… — Жанна достала из сумки увесистый полароид. — Ну-ка не шевелись. Улыбайся.
Даня сморщил очередную гримасу, почти похожую на улыбку. Да что там гримасу — голова съехала на плечо, зачесался лоб, стало жать в рукаве. Острее всего ощущаешь мир в тот самый момент, когда он должен застыть, а ты вместе с ним. Один щелчок, и свежая фотография медленно выползла из камеры.
— Вот таким теперь тебя и запомню…
Зверь, откормленный чувством вины, мертвой хваткой вцепился в затылок Жанны. Так ей и залег всей тушей на спину, выпуская горячий пар из застывшей пасти.
* * *
— Сандрик, это я. Как ты там? — Жанна нервно сдавливает в ладони телефонную трубку. В голосе — горький, сухой остаток последних часов.
— Жанн, все в порядке?
— Да-да, конечно. А у тебя? Справляешься один? Еду приготовить?
— Нормально. Живу себе. Что нового?
— Визу дали. Я не думала, что дадут. Всем отказывали. Я же только играючи, понимаешь… — стала оправдываться Жанна, вытирая слезы.
— Играючи не заверяют поддельных документов, — голос Сандрика по ту сторону телефона обрел не по возрасту строгие нотки.
— Не кори меня. Серж третий месяц не работает. Больше никто не дает в долг. Сандрик, мы в полной жопе! Я сестрой клянусь, Ингулей моей бедной: я все исправлю. Я устрою Данечке будущее. Я тебя отсюда вытащу!
И Жанна разрыдалась в трубку. За себя, за Сержа. За время. Отчасти потому, что все они пригвождены к безысходности, потому что вышли из первобытной пещеры, выстроили вполне себе приличное общество, а потом — раз — и грубой наждачкой отшкурили им кожу. На людей стало жутко смотреть: губы сжаты, остекленел взгляд. Они теперь многое стерпят, кроманьонцы современности, — и пещеру в скале прорубят, и слона забьют, и костром обогреются. Ходят такие — мешки из мяса и крови. Хочется докопаться, чтобы выкопать: себя, вклинившегося в это неразборчивое месиво. Себя, забытого там навеки. И страшно ведь. До тошноты. Хоть склоняйся над толчком и жди, когда отпустит.
— Вчера пришел под вечер и повторяет такой, прям трепещет: «Они сказали, что я — Бог». Бог, понимаешь, Бог. Починивший кому-то задарма очередной телевизор или магнитофон.
— Мне приехать с утра?
— Да. Займи Даньку, отвлеки его. Мне нужно собраться с мыслями.
— Когда вылет?
— В следующий понедельник. Я… я не знаю…
— Жанка, ну ты даешь…
* * *
По ночам осознаешь все самое важное. Все то, что днем кажется вздором. Ночью ты можешь прослезиться от масштаба, навалившегося на тебя в темноте. Например, вспомнишь, что вычитал днем: кроличья нора оказалась выходом в храм тамплиеров. Чем не масштаб? А наступит утро, и все забудется, и пойдешь ты сторожить свою пустоту. Много-много пустот.
И вот ты, универсальный солдат, уже в пути — от пустоты к пустоте. Но бывает, когда в ушах — постоянный, едва слышимый свист. Как будто самый нижний слой на сверхзвуковой частоте получил пробоину, и потекли с неведомого надзвучия перешептывания в твою слуховую коробку. В твою огороженную пустоту. Они, те самые вздорные ночные образы…
Сандрик не решался нажать на дверной звонок, потому что в квартире шумно ругались, и очень не хотелось становиться частью семейных склок. Но мысль о Даньке, который ни в чем не виноват, вдавила палец Сандрика в кнопку. У порога нарисовалась Жанна в обтрепанном халате Сержа и с собственными уложенными волосами. Жанне как-то всегда удавалось выглядеть импортно, экранно, даже когда повседневные атрибуты подводили.
— Заходи, Сандрик. Данька заждался тебя.
— Угу. Оно и понятно, — небрежно бросил Сандрик, снимая в прихожей ботинки. Он любил тетю, но чаще был на нее зол. Как-то не получалось гневаться и питать к ней любовь одновременно. Приходилось постоянно жонглировать. Сандрику не нравились отношения Сержа и Жанны: уж сильно напоминали они ему былые будни отца с матерью.
— Я каждый день выхожу из зоны своего комфорта! А ты спроси — почему я это делаю? А? Спроси! Я каждый день выхожу из зоны своего комфорта, только чтобы эту зону расширить — для вас! Сандрик, заходи. Сейчас будем пить чай, — выпад Сержа, вбежавшего в прихожую с жутким серым дымом от сигареты в пальцах, восстановил гармонию сцены, прерванной звонком в дверь.
— И где они, милый, результаты? Знаешь, кури в окно! — затребовала Жанна тоном, каким обычно посылают к черту.
Сандрик протиснулся между ними, игнорируя обоих, и поспешил к Дане. Мальчик сидел в зале и отстраненно собирал конструктор.
— Сандрик, а почему острова не уплывают? Их же ничего не держит.
— Потому что острова — это выдумка, — Сандрик приобнял двоюродного брата. — Нет никаких островов. Просто там, где очень-очень низко, залило водой. А под ней пролегает все та же земля. Большая земля соединена с маленькой, хоть этого и не видно.
— Значит можно надеть скафандр и спуститься под воду и долго шагать, а потом подняться на острове?
— Хватит и акваланга, — смеется Сандрик. — Ты же не в космос летишь.
— Сандрик, а тетя Инга умерла, потому что долго болела? — спросил мальчик, упорно разглядывая пластмассовые детали в руках.
— Мама долго болела, это правда.
— А моя мама тоже умрет?
— Нет, конечно. Жанна не болеет. А почему ты спрашиваешь?
— А я умру?
— Ты не умрешь, Даня. Ты — супермен.
— А мама говорит, что каждый раз, когда она меня целует, у меня прибавляется пять секунд жизни. Если мама умрет, значит и моя жизнь останется короткой.
Даня смолк и стал усердно разбирать построенный дом. Сандрик хотел ворваться в кухню и растрясти там обоих, чтобы в квартире замолчали все. Словно возникла острая необходимость вслушаться в тишину. В ней что-то происходило, но все это пропускали.
— Папа сегодня сказал маме, что она как будто уже не с нами. Это потому что она остров, а мы — большая земля?
Удар по кухонному столу. Обвинения, припрятанные козыри в рукаве. Перечень обид, перечень счастливых моментов. Такая себе любовь по списку. Сандрик мягко уложил ладонь Дане на голову.
— Просто там, где очень-очень низко, сплошь залило водой.
* * *
— С тобой, говорит, как в борьбе за коммунизм: жил обещанным будущим, а оно так и не наступило. Дура, — с обидой в голосе бросил Серж, зная, что Жанна не услышит, и одним глотком опустошил рюмку, даже не поморщившись. — Жили взаймы у будущего, но жили ведь. А потом пришло настоящее и свернуло нам шею.
— Хочется назад? — с иронией спросил Сандрик. Для Сандрика Грузия, которую он запомнил хорошо, была уже страной свободных скитаний по руинам недостроенных панелек, где можно было частенько напороться на поножовщину, страной ковыряний в парафине рыхлой свечи по ночам, страной купаний в холодной воде в непрогретой ванной. И этот незабываемый привкус «другой» жизни, которую теперь открыто транслировали на экранах, — разве это твердое доказательство собственной живости могло не нравиться подростку, решившему, что взрослеть можно только так?
— Назад… Назад. Да, нас кормили иллюзией. Но ее порции были, черт возьми, больше. А что сейчас? Из иллюзии счастья нас перебросили в иллюзию свободы. И мы совсем не стали свободными. Вольными — да. Вольными делать, что угодно. Где угодно и как угодно, лишь бы выжить. А хочется, чтобы все было, как раньше: «копейка» в гараже, копейка в кошельке. Пикники у озера. Праздники на сто человек. Но чем дольше мы хотим оставаться прежними, тем сильнее выпадаем из нового времени, — Серж всверлил нервный прищур в окно, услышав Жаннины приближающиеся шаги.
Жанна вошла в кухню и устало опустилась на стул. Все втроем прислушались: в тишине умирала маленькая семья.
— Уснул наконец, — утомленно протянула Жанна и потерла руками колени. Потом развернула ладони и бессмысленно уставилась на линии жизни. — Я так ему ничего и не сказала. А может, и не надо?
Сандрик и Серж удивленно оглянулись на нее.
— Зачем рассказывать, если я так никуда и не решусь улететь? — продолжила она. — А Данька — он такой, запомнит надолго. Часто еще вспоминать будет, как мама хотела… его бросить, — Жанна опустила лицо на линии жизни и тихо заплакала. От нехватки воздуха ладони присосало ко рту, и Жанна съежилась. Спазмы между тяжелыми вдохами стали продолжительными и звучали теперь глуше.
Серж отвернулся к окну, а потом и подавно скрылся за занавес. Теперь виднелись только его спина и плечи, на которых тонкая футболка пошла рябью. Сандрик потянулся к Жанне, и они от безысходности обнялись.
— Я сожгу билеты, вот прямо сейчас и сожгу! И золота больше в доме не осталось, чтобы сдать и купить новые. Сожгу… сожгу, — Жанна впилась зубами в свитер Сандрика на плече. От нескончаемого потока мыслей ее стало мутить. В затылок снова вцепился невидимый зверь.
Неоднородная тишина продолжалась минуты две: скрипел чей-то стул, кто-то время от времени сопел. За окном на фоне общей черноты синими пятнами проступали девятиэтажки, а в окнах потухали желтые огоньки.
— Не улечу. Ну ее, сытую Америку, — Жанна вдруг решительно отстранилась от Сандрика и прикоснулась пальцами к своим подрагивающим губам, будто нечто важное осознала. — Нельзя так.
Мужчины в комнате поняли, что это черта. Та самая, когда вот-вот случится решение. И ни в коем случае нельзя вмешиваться: поддержать Жанну в ее новом непреклонном векторе мыслей было опаснее, чем молча выжидать. Сложнее было Сандрику, чем Сержу: хотелось по-детски плакать, по-юношески учить жизни. Но было важно по-мужски выстоять. Переждать бурю. Присмотреться, прислушаться.
— Не улечу, — Жанна отпустила пальцы от губ и уставилась на потрескавшийся кухонный кафель.
* * *
Даня цепко охватил руками Жаннины ноги, в которых непрерывно то рождались, то глохли мелкие судороги.
— Хорошо быть маленьким и прижаться к маменьке, — Жанна опустила руки на спину сына и глотнула порцию воздуха, который мгновенно застрял в горле.
— Здесь так шумно. Хочу тихоту! Мама, ты же тихолог. Сделай что-то.
— Глупенький мой, никак не запомнил. Да и кому теперь интересно, что я «тихолог». Им руки нужны. Не советы. Потерпи, мой хороший.
— А когда ты прилетишь назад?
Жанна опустилась к Дане и покрыла его щеки своими ладонями.
— Не больше месяца. Я буду звонить каждый день. Каждый божий день. Мы будем разговаривать. Я пришлю тебе огромного динозавра. Скажи, чего еще ты хотел бы?
— Зачем присылать? Ты же сама прилетишь. Вот с динозавром и прилетишь.
Руки Жанны обессиленно сползли к Даниным плечам. Она встала, мрачно вытащила из сумки папку с бумагами, достала обратный билет и протянула Сандрику:
— Вот он. Свою функцию в посольстве билет уже выполнил. Мне-то он зачем через десять дней? Просто порви его.
— Умница такая, а вдруг в аэропортах снова потребуют предъявить обратный? — Сандрик выхватил билет и сам вложил его назад в папку. — Не живи одними эмоциями. Решила — делай. Передумала — никого не вини.
— Я никого не виню.
— Зато мы вокруг только того и боимся, что ты передумаешь и потом всю жизнь будешь это нам в укор ставить: мол, убедили остаться, не лететь!
— Успокойся, малыш, — съязвила Жанна.
— Да что ты. Я тебе даже в сыновья не гожусь, младшенькая.
На табло высветился Жаннин рейс. Она машинально бросила сумку на пол и обняла Даню.
— А теперь отвернись, — играючи шепнула она ребенку.
Даня послушно отвернулся. Все, как прежде. Любимая с некоторых пор игра.
— Ну же, падай.
Даня уже не думал. Он теперь верил, как никогда. Если закрыть глаза, никто никуда не исчезнет. Все не то, чем видится на первый взгляд. Даже кроличья нора может быть выходом в храм тамплиеров. Мальчик откинулся назад и у самой земли упал в мамины руки.
— Храбрец! И как это называется? — Жанна опустилась на колени.
— Прыжок веры!
— Точно! Потому что я тебя всегда поймаю. Иначе никак.
Даня уложил свои маленькие ладони на щеки матери, совсем как делала это она.
— Мам, ты не думай, что ты — остров и тебя унесет. Просто на самом деле там, где очень низко, залило водой. И тебя совсем никуда не унесет, потому что под водой ты все равно соединена с нами.
В громкоговоритель равнодушно объявили о начале регистрации. Жанна решительно посмотрела Сандрику в глаза.
— Обними Сержа. Скажи, что я его люблю, даже если он так не думает. Мне жаль, что он не захотел… — Жанна сделала глубокий тяжелый вдох, чтобы восполнить нехватку кислорода.
И впервые Сандрик испытал к Жанне гнев вперемешку с любовью. Это удалось тогда, когда не осталось больше ничего, кроме как одного прощения. И Сандрик одарил Жанну прощением, которое охватило его самого. Которое не нуждается в словах. Которое ни к чему не обязывает. За которое даже не ухватиться, потому что оно не спасет. Не прокрутит пленку назад. Но за которым стоят новое, чужое, время и попытка не выпасть в бездну, потому что ты просто хотел остаться прежним.
Без головы
Иногда важно залечь на дно. Как будто тебя и вовсе нет. Обязательное условие — продолжающийся дикий ритм жизни вокруг выпавшего, несуществующего тебя.
— Никто из нас не выберется отсюда живым.
— Откуда, — Сандрик поднес ложку с кашеобразной смесью к губам старика и ждал. Тот сжал губы и вздернул подбородок. Есть отказывается, а курить — курит. Руку вытянул, пальцами сигарету к дряблым губам склонил. Сидит почти что боком. — Откуда, — повторил Сандрик с налетом небрежности, перемешанной с состраданием.
— Отсюда, мальчик. Отсюда.
— Из города? Из страны? Откуда? Нужно есть. Затянулось уже. Вот упрямец.
— Александр Гарегинович я.
— Александр Гарегинович? Александр… Надо же, мы с вами тезки. Ешьте теперь, — Сандрик приложил край ложки к упрямо сомкнутым губам старика, надеясь на их соответствующий рефлекс. Тот лишь отвернулся и снова затянулся сигаретой. Кормить насилу, пока старик разговаривал, не хотелось, иначе слетела бы с катушек последняя видимость того, что все нормально. Обычная встреча в обычной комнате. Старик тем временем охотно продолжил говорить:
— Меня отец назвал так в честь своего брата, которого турки маленьким зарезали. Тот под кровать спрятался и плакал. Нашли. А отец в большой кастрюле уместился. Так и сидел в ней, накрывшись крышкой. Много слышал нехорошего. Все вопили, пока все не стихло. Целая деревня тогда полегла, а он выжил. Ну а тебя?
— Что меня?
— В честь кого-то назвали или так?
— В честь деда, — коротко бросил Сандрик и от приступа мелких нервных колик потер шею о плечо. Дед открыл рот и принял вязкое содержимое ложки. А потом еще и еще. Будто осенило, что это вполне себе нормальный процесс.
— У моего сына, говорят, теперь другая семья. Женщина там, мол, хваткая. Вот и забрала. А у него сын от прошлого брака один остался. Перебивается, как может. Школьник еще. Не твой ли одноклассник?
— Хм. Сложно сказать. А звать его как? — спросил Сандрик, чувствуя, что вскипает.
Дед молчит. Сомкнул губы. За ними скрежет зубов.
— Никто из нас не выберется отсюда живым, — как-то машинально процедил он вдруг, уставившись в стену.
— Кстати, о смерти, — Сандрик постарался остыть, набираясь терпения: — Я как-то бегал по двору. Лет шесть было мне, наверно. Слышу — курица из гаража хрипло горло себе надрывает. Там мужики возятся, держат ее со всех сторон, а она, как человек, помощи просит, вырывается, вовсю горланит. Деревенские бы давно управились, а эти суетятся. Я заглянул из-за ворот, а они перетянули тонкую ее шейку через бревно, один топором замахнулся и как закатил по бревну! Аж топор в дереве застрял. Кровь куриная по мужикам брызнула, они опешили, руки отпустили. А курица с бревна соскочила и понеслась вон из гаража, прямо по моим ступням. Я закричал, разревелся. Помню, как сейчас, через широкие отверстия своих босоножек тепло ее лапок. Мужики, ругаясь, выбежали из гаража, и дети, разинув рты, побежали вдогонку, а курица-то без головы — и мчится дальше, мчится. Весь двор перепугала. Девятиэтажку нашу панельную обежала и вернулась назад, а остановиться и не думает. Да и думать ей теперь нечем — голова-то в гараже валяется! Я как завороженный на нее смотрю. Страх ушел, хочу поймать ее и, как щенка, прижать к себе, — Сандрик выдыхает, раз за разом активно набирая ложкой кашу. — Снится мне она до сих пор. Как будто я и есть эта курица. По двору бегаю, ничего не вижу — головы-то нет. А вы ешьте, Александр Гарегинович, ешьте. Молодец.
— Зубы ты мне заговорил, вот и радуешься, — проворчал старик.
— Так вот, дед мой тогда на крики спустился и прижал меня к себе. Утешать стал. А курица наконец упала, как сноп. Прямо перед нами. От кровоизлияния умерла, представляете. А дед говорит… Как вы думаете, что он мне сказал?
Александр Гарегинович равнодушно дернул плечами.
— Я вот на всю жизнь запомнил. Он говорит: не бойся смерти, не думай о ней, как будто ты без головы и не можешь думать. Смерть тогда придет с большим опозданием.
Уставившись в пустоту, Александр Гарегинович шевелил губами, точно попадая в последние произнесенные слова.
— Вы деда моего не знаете случайно? В одном микрорайоне, как-никак, живем.
Молчание.
— Александр Гарегинович, как звать вашего внука?
Молчание. Лишь на улице засигналил сборщик металлолома. У него свой особый позывной, чтобы не путали. В комнате — мертвая тишина.
— Имя внука, — не унимался Сандрик и ждал почти с минуту. — Называй! — неожиданно для себя самого выкрикнул Сандрик, встав и склонившись над дедом, как на допросе.
— Серж! — взревел дед. — Серж, сюда! Кого ты мне привел?!
Сандрик развернулся и через силу устремился к выходу. С каждым шагом ноги сильнее приваривало к полу.
— Из жизни.
— Чего?.. — переспросил Сандрик, обернувшись у самой двери.
— Откуда, спрашиваешь, живыми не выберемся? Из жизни.
Сандрик спохватился и спешно вышел, столкнувшись у порога с недоумевающим Сержем.
* * *
В магазине пахло горячим хлебом и сырыми опилками под ногами, которые впитывали серую жижу февральского утра. К кассе подошел мужчина средних лет с выцветшей неприметной внешностью и расплачивался за: развесные вафли, искусственные гвоздики и кусок сала. Его с перебоями обслуживала нервная продавщица. Одной рукой она ловко и умело клала продукты в пакет, а другой, с кривой и выдохшейся сигаретой меж сухих пальцев, указывала в неопределенную сторону. При всем этом она обращалась к сотруднице, отошедшей в складское помещение:
— Она и нас с тобой переживет, вот увидишь.
Потирая мокрой подошвой опилки, Сандрик старательно, но безуспешно разбирал смысл фразы. Он не то чтобы слушал продавщицу, но мозг все равно принимал навязчивую информацию. Дождавшись своей очереди, Сандрик подошел к прилавку.
— Мне полбатона вон того хлеба, пожалуйста. И, если можно, не трясите над ним своей сигаретой.
— Мальчик, — продавщица, почти молодая, почти красивая, склонилась к прилавку, готовая вспылить. Но пока она молчала и пытливо смотрела Сандрику в глаза, тот твердо решил, что проучит ее, закупившись через дорогу и махнув ей оттуда румяным батоном. — Твой хлеб сегодня будет только отсюда и только с пеплом, потому что развозчик напился и спит вон там, за дверью, на коробках. А жена его почему-то скандалит со мной, — выпалила она последнее себе под нос. — Так будешь брать? Утренний, свежий. А теперь и со вкусом ментола, — сказала, как отрезала. Потом отошла в темный угол и нервно постучала сигаретой о пепельницу. Прикусив кулак, она отвернулась, и Сандрику показалось, что плечи ее трясутся от тихого злобного смеха. А следующего покупателя она обслуживать не стала. Схватив с прилавка сигаретный блок, она нервно потрясла им: он оказался уже пустым. Вывернув его наизнанку, продавщица начала старательно выцарапывать на картонке шариковой ручкой заметки, отчего все ее тело закачалось еще сильней.
В тбилисских девяностых сигаретные блоки были у всех под рукой. Они не выбрасывались: оттуда выбирались-выкуривались все пачки, а сами блоки работали на людей дальше. На внутренней стороне, белой и завораживающей, как сама незаполненная пустота, записывались имена должников в очередях на хлеб. На блоках велись учетные записи. Кириллицей и без расшифровки строчилась читка Тупака Шакура. На блоках, выпрошенных у старших, дети и подростки рисовали черепашек-ниндзя или Форды-Мустанги из жвачек Turbo Kent. И только когда не оставалось белого места, блоками подпирали скрипящие двери. А когда картонки стирались и двери снова начинали скользить, блоки бросали в печку, чтобы они служили и дальше, согревая холодные панельные дома с перекрытым навсегда центральным отоплением. А потом, наконец, выдуваясь дымом в свой бумажный рай из трубы через пробитую бетонную стену, сигаретные блоки оставляли людей.
Сандрик вышел из магазина и, доедая хлеб, добрался до автобусной остановки. Автобуса он так и не дождался. Подъехала, покачиваясь, маршрутка. Народ стал без очереди, в тихой панике проникать внутрь. Казалось, что выходящие перелезают наружу через головы входящих внутрь. Такая слаженная, отрепетированная сценка.
В уже закрывающиеся двери вбежала девочка и продолжала махать парню с собакой. Она делала эти простые, механические движения в их направлении и после того, как автобус тронулся и покинул остановку. И когда парня самого не стало видно. Как будто машет она сама себе рядом с ними на остановке. И все они трое там — в уже истекшем, но зацикленном промежутке времени: так мы оставляем кусочек себя в каждом, с кем прощаемся. В одной из частей «Терминатора»6 есть робот из жидкого сплава. Он, бывало, терял грамм двести-триста себя то там, то тут, а потом настигал эти бесформенные части, чтобы снова слиться с ними воедино. И найти дальнейший след. А вдруг и мы, задумался Сандрик, подсознательно сбрасываем частичку себя рядом с кем-то, чтобы было куда вернуться. И девочка эта действительно махала не парню с собакой, а себе, оставленной рядом с ними в каком-то другом, едва уловимом качестве.
Сандрика придавило к окну со спины, подперло с боков. Но так было даже надежнее: некуда падать при сильных раскачках. Можно закрыть глаза и расслабиться, как на волнах, и тебя прибьет течением к берегу. А если не закрывать глаз и не пытаться отстраниться, то ездить весьма жутко: маршруточникам в Грузии можно аплодировать не меньше, чем пилотам, едва приземлившим пассажирские самолеты. Не то чтобы водители маршруток — герои наряду с пилотами. Просто после стрессовых ощущений в пути долгожданное облегчение пассажиров схоже.
Дед не выходил из головы. Однажды Сандрик был совсем маленьким, а дед — все еще в своем уме. Сандрик перебегал по крышам гаражей, залазил в разные углы. В тбилисских дворах у детей водилось хобби — собирать гильзы (а их было хоть отбавляй). И ведь красивые такие были — золотистые, заостренные. Чем больше у тебя гильз — тем ты круче. Вопрос о том, где их применить, не стоял вообще. Вот Сандрик и намечал себе сложные, непроторенные пути в поисках гильз — в кустарниках малины, куда мало кто осмеливался залезать, в проемах за гаражами. Так он однажды перелез со двора на оживленную обочину дороги, где и увидел деда. Тот переминался с ноги на ногу и, держа руки в карманах куртки, напевал себе под нос: «Нет, ребята, все не так, все не так, ребята!»7
— Сандрик? — дед вздрогнул, обнаружив внука совсем рядом и, съежившись, стал загонять старую коляску за ближайший куст. — Ты как сюда пробрался? Здесь дорога, машины, мама сердиться будет.
Заметив, что внук не отводит глаз от коляски, дед нервно достал сигарету, зажег ее и закурил, отвернувшись.
— Чья это коляска? — начал Сандрик, хотя отлично ее помнил. В ней он спал, в ней его иногда кормили — даже когда он слегка ее перерос: Сандрик был привязан к старым вещам.
— Да вот, решили мы тут с мамой и папой подарить твою старую коляску знакомым. У них ребенок родился, им очень сложно. Времена такие. Ну, ты вырастешь, поймешь, — и дед затянулся.
На коляске лежал большой картон из-под сигаретного блока, и на нем была нацарапана цена. Сандрик молча подсчитал, сколько батончиков сникерса мог бы купить на вырученные от коляски деньги: их вышло не больше десяти. Дед же считал не батончиками, а мешками картошки или риса.
Сандрика захлестнула обида. Он подбежал к коляске, схватил ценник и умчался с ним прочь. Дед еще неделю не поднимал на внука глаз. Потому что соврал. Или потому что коляску все равно продали. Однажды Миша пришел домой и коротко бросил, разуваясь в прихожей:
— Сплавил, — и достал из кармана скомканные рубли, а потом одну купюру за другой, пересчитывая, положил на трюмо. Вышло бы десять батончиков сникерса, подумал тогда Сандрик, стоя неподалеку.
* * *
— Знаешь, почему он помнит тебя? Потому что ты ему по большому счету никто.
— А где связь в твоих словах? — Серж открыл холодильник и достал оттуда заляпанную кастрюлю.
— А вот нет ее, связи. Чем меньше связи между людьми, тем проще их забыть. Но с другой стороны, тем проще их помнить. Потому что ты не должен. А когда должен, когда связь важна, она так сильно давит, что ты от нее бежишь, если вдруг что-то стало не так.
— Сандрик, ты никогда не был обузой для деда. Он тебя всегда любил. Иногда нужно уметь принять бессилие людей перед старостью. Он не хотел забывать. Просто его мозг — он уже очень устал. И не будь к нему так жесток, — подняв крышку, Серж скорчился и стал без особого желания выгребать ложкой остатки риса со дна. — У Жанки не переваривался. Никогда. Интересно, а в Америке своей она ест рис? Или, может, ей там какой-нибудь мексиканец буритос по утрам готовит?
— Она звонит?
— Да. Но я поставил на телефон определитель номера. Теперь как «плюс один» вижу, так сразу Даньку зову трубку брать.
— Да, Серж. Вот видишь, — Сандрик помрачнел.
— Чего.
— У каждого свой Альцгеймер.
— Эх ты, умник. Слышал звон, да не знаешь где он. Не болезнь Альцгеймера это вовсе. Ты посмотри, как он изъясняется. Старик в здравом уме. Не видел ты и не слышал людей с Альцгеймером.
— Ну, тогда втройне больнее, — тихо заключил Сандрик.
В кухню забежала курица, забрызгав кровью белую выпуклую дверцу холодильника. Прыгнула на стул, с него — на стол, теплыми лапками наступила Сандрику на пальцы рук и уставилась ему в лицо. Тонкой обрубленной шеей.
— Но деду я не верю все равно, — добавил Сандрик, отдернулся от куриных лапок и встал, отойдя к окну. — Альцгеймер, слабоумие, старость — неважно. Он помнит и притворяется.
Серж разложил тарелки, убрал с конфорки чайник, достал пакетик чая и стал поочередно топить его то в одном, то в другом стакане.
В зале зазвонил телефон. Длинный, необычный звонок разорвал затянувшуюся тишину. Заметив безучастность Сержа, нарочито спокойно посвистывающего себе под нос, Сандрик решительно поспешил в комнату.
Плюс один. Он ответил на звонок. Говорить приходилось громче обычного, почти кричать. Пара бессодержательных фраз. Расспросы о ребенке. Ребенок в саду. Ты же знаешь, он в это время всегда в саду. Все хорошо. Ест хорошо. Умнеет с каждым днем. О маме? Как сказать, да, конечно, спрашивает. С каждым днем все меньше, конечно. Не любит он эту тему. А Серж? А что Серж. Рис у него переваривается. Сам он таксует. Пришлось зимнюю резину сменить.
— Ну как он там без меня, нашел свои трусы? А носки? — приглушенный голос Жанны в трубке вдруг оброс нотками злорадства и горечи.
Разговор закончился обычными обрывками ненужных формальностей. Жаннины манеры прощаться стали теперь какими-то американскими: с легкостью, без тянучки. Ну окей. Целую, люблю. Ба-ай. Так в Тбилиси по телефону не прощались. В Тбилиси по телефону нужно прощаться долго. Даже почти оправдываться, что ты вынужден положить трубку, потому что обстоятельства таковы. Да и «люблю» ее как-то опростело. Такое американское «люблю» — как соловьиная песня. В Тбилиси на такое «лав ю» есть другой перевод: «давай, не болей» или «ну, не забывай, звони». Но это не любовь, это о чем-то другом.
Послышался голос деда из спальни. Он окликнул своего сына и попросил его не задерживаться допоздна с хулиганами. Сын, по-видимому, взбунтовался, потому что следом взбунтовался и Александр Гарегинович, а монолог с паузами продолжился.
— Почему ты приютил его у себя, Серж? — Сандрик насупил брови. Сложно было говорить про деда, не вспомнив об отце.
— Не бросать же на улице.
— Ты говорил с отцом по этому поводу?
— С кем? С твоим? — небрежно бросил Серж.
— Это же его прямая обязанность… А тебе старик — никто. Даже Жанке — никто.
Серж махнул рукой.
— Ничего. Выживем. Кто как не я поймет твоего деда. Обоих нас бросили.
— Почему не отдаешь его мне? Тем более он у меня и прописан. Я умею ухаживать за стариками. Тебе вон за Данькой смотреть нужно. Зачем ребенку каждый день наблюдать за тем, как старик говорит сам с собой?
— Он говорит с твоим отцом. Ему это важно. Нужно дать ему высказаться.
— Слишком поздно высказываться. Мой отец ушел в другую семью. И подросток в голове деда не имеет к отцу больше никакого отношения.
— Слушай, оставь, а. Оставь все как есть, — Серж устало склонился со стаканом чая к окну. — Не справишься ты.
— Вот только сейчас не заливай! Я за мамой ухаживал до последнего. Сколько мог. Супы ей готовил.
— Не потянешь деда.
— Почему? — не унимался Сандрик, в котором росла обида.
Молчание. Серж отпил из стакана. Вторым глотком опустошил его и неуклюже отставил на подоконник. Стакан звонко закрутился волчком, но устоял и наконец замолк.
— Не нужны ему твои супы.
* * *
Вечером, по пути домой, Сандрик забежал в тот же магазин, где был утром. За прилавком стояла все та же продавщица. Красными глазами она посмотрела на Сандрика и, узнав его, деловито отвернулась к стойке с зажигалками.
— Мне еще один хлеб. Нет, только полбатона отрежьте. Пожалуйста.
— Сорок копеек, — сухо бросила она.
— Сейчас, — Сандрик потянулся в карман за мелочью, а продавщица тем временем разделила батон и небрежно протянула половину в целлофановом пакете.
Забрав из рук пакет, Сандрик чуть было не фыркнул и стал уходить.
— Слушай… — вдруг поспешно начала она. — Ты меня извини, ладно? Не хотела я утром грубить.
Сандрик остановился, ловя себя на мысли, что немного разочарован. Зачем было извиняться?.. Ведь как все было хорошо: масса причин для ненависти. Можно было ведь столько всего еще накопать — завтра, послезавтра. А тут вдруг: извини. Без твоей помощи человек выбирается на свет. Без твоей помощи он поворачивается к тебе лицом и протягивает руку примирения. Без того чтобы ты его проучил. И ты как бы не у дел. Только ты и твоя ничем не оправданная ненависть.
— Нормально. Забыли.
— Нет, ты меня все же извини. Хороший ты мальчик. Не заслужил такого хамства.
— Знаете… ээ… Как вас зовут?
— Инга.
У Сандрика защемило в груди.
— Знаете, Инга… И вы меня извините.
— Так ведь ты вообще ничем меня не обидел, — недоумевала продавщица. — За что извинять-то?
— Да так… До свидания, Инга.
Сандрик в смешанных чувствах вышел из магазина на улицу, утонувшую в багровом закате. Из-за угла выбежала курица и стала тыкать безголовой шеей о его ногу. Кровь почти вся уже вытекла, залив собой округу до самого горизонта, а курица вдруг дернулась, распрямилась, потом размякла и тяжело свалилась на ботинки Сандрика, обдав его последним теплом.
Наташка
Не то чтобы в девяностых пацанов бритоголовых не водилось. Как раз наоборот. Но вот этот не был ни на кого похож. Он вообще не с нашего двора был. Просто появился, как снег на голову, посидел на поребрике, а через пару часов смотал. Ни «как звать», ни «откуда», но все настороженно присматривались. Особенно девахи. Ну, те, у которых только вчера месячные пошли, а на завтра уже — планы, как, если что, вовремя развестись, чтобы молодость оставшуюся не загубить.
Ребята наши даже и не думали заговорить с чужаком. Может, потому что он сам как бы давал знать: оставьте меня, я тут вообще не по своей воле. А Наташка сразу не нашла себе места.
— Нет, он мне не нравится. В том-то и дело. Просто странный. Интересно же, откуда он такой.
У Наташки не было отца. Автобус много лет назад сбил, уверяла мать. А сама потом улетела из Тбилиси в Москву, и Наташка теперь всем рассказывала, что маму на Красной Площади трамвай переехал. И что она теперь — круглая сирота.
— Нет трамваев на Красной Площади.
— Здрасьте, — и тогда Наташка откапывала из старого фотоальбома перепечатанную отретушированную открытку начала двадцатого века, спускала ее во двор. — Вон еще с каких лет ездили. Это автобусов на Красной площади нет, умники.
Бабушка Наташкина семечки во дворе продавала. Дома жарила и в миске глубокой спускала. Мальчишки обворовывали ее на бегу, пока она, сидя на шаткой табуретке, среагировать успевала. «По-другому не продать», — вздыхала и мирилась бабка, а Наташка выбивала у воришек семечки услугами.
— Завтра на весь двор крикнешь, что любишь меня. А я скажу, что больно ты мне нужен. А ты: ждать тебя буду всегда. И в конце еще извинишься.
— Совсем обалдела, я вообще горстку брал и то по пути рассыпал, пока убегал.
И тогда Наташка прибегала к силе. Нет, рука у нее была совсем не тяжелая. Но воли — через край.
И вот он сидит на поребрике под палящим солнцем, такой непонятный, раскладным ножиком вытачивает из толстой ветки деревянный ножик. Голову бритую, загорелую время от времени натирает и к Наташке приглядывается. Потому что не совсем понимает, чего она вообще хочет.
— Вот, вот, опять посмотрел.
— Это ты его просто достала. Видишь, глаза закатил. Сейчас встанет и уйдет, — пыталась отговорить Наташку от намеченной цели подруга.
— Майка, слушай. Мы сейчас поднимемся домой и через десять минут назад. Дело есть.
Уже дома Наташка пыхтела под слоистым свадебным платьем матери, а Майка поправляла подол и обреченно качала головой:
— Зачем это все, не понимаю.
— Мама надеть не успела, так хоть я примерю. Зря что ли платье покупали.
— У тебя даже грудь еще не до конца выросла. Вот через год будет уже впору.
— Мой чужачок год там, внизу, не просидит.
Девочки выглянули из сырого подъезда во двор, а чужак бритоголовый все еще вытачивал нож на прежнем месте. Голову набок склонил, брови насупил. Первая щетина по низу щек, как иссыхающие ручьи по голым скалам. Годков бы пять-десять ему сверху, сказали бы про него: явно с фронта чеченского только вчера вернулся.
— Не смотри на него больше. И я не буду. Делай, как скажу. Вообще, просто фату мою придерживай, подправляй. А я все сама сделаю.
— Сделаешь что? — насторожилась Майка.
— Не хочу волосатого! Лысого хочу! — неожиданно завопила Наташка на весь двор. Оглянулись все. Даже курицы за сетчатой перегородкой. Наташка опрокинула голову, сморщилась от придуманных слез. И к ужасу Майки повторила убийственный набор слов. Майка так и стала причастна к делу — пока причастилась, а потом поняла. С Наташкой всегда так. И Наташка с опрокинутой назад головой драматично зашагала вперед. Майка держала длинную фату и тоже почти плакала. Не потому, что по роли положено. Просто очень плакать хотелось. От дружбы такой Наташкиной, как сейчас сказали бы, токсичной.
— Наташ, а пошли не в его сторону, а от него. Или хотя бы параллельно. Ужас какой, стыд. Что мы делаем… — Майка прикрыла лицо и засопела в ладонь.
— Разворачиваемся. Не хочу волосатого! Лысого хочу! — Наташкин голос невольно сорвался на хрип. Таким обычно достают в самое сердце. Ну, природа у хрипа такая — тут хоть химический состав Инвайта или Юпи хрипотцой оттарабань — сразу как-то выстраданно, на износ получается. И главное, улыбнуться еще так, чтобы навылет. Как будто Данила Багров только что разочаровался в своей подруге, доедающей вишневый пирожок в Макдональдсе. И улыбка его разочарования — в самое сердце же.
Мне Данила нравился. Особенно когда он под Наутилуса по снегу вышагивал. В Тбилиси снег выпадал раз в году. И я шагал под Наутилуса по жженой траве. Но ощущения почти те же. Главное, как наступаешь, куда смотришь. Музыка тебя поведет, подскажет.
И Наташка мне нравилась тоже. Майку я молил все мне о ней рассказывать. Как она день проводит, что кому говорит. В одной школе учились, в одном дворе костры разжигали.
Однажды с музыкой в наушниках лез я на огромный, высокий гараж, отстроенный соседом для своего КАМАЗа, а там по краям — прутья, рваные металлические листы, и крыша гаража покатая, и вот я придумал, что за Наташкой лезу. Чтобы ее вытащить. Дурак я, думаю, она и без меня справилась бы, и еще выше залезла бы. Но тогда я представил, что Наташка слабее, чем на самом деле. Что она позволит мне ее выручить. «Это значит, что теперь зверю — конец», — играло тогда в ушах, и я, упоенный собственной важностью, нагнетаемой ритмом песни, накрутивший свою нужность Наташке, неожиданно ощутил, как все органы заработали на полную мощность. В нос ударил запах жженой травы, на отдаленной крыше панельки от ветра заскрипела разболтанная антенна. Я оглянулся на нее, тотчас пересчитав все ее ребра. И внезапно почувствовал, как жизнь, будто кабина лифта, провалилась с высоты по мне-шахте. А потом ощутил эту вязкую, липкую влагу под трениками. Я тогда сам чуть было не сорвался, едва ухватившись за край крыши. Но жизнь начала мерно накатывать обратно. И Наташка стала мне с тех пор еще важнее. Помню, перемотал я кассету позже, включил ту самую песню, наушники ей на голову нацепил, и она сидит, молча слушает. А головой под ритм не кивает. И потом спокойно снимает наушники, передает их мне. Глазами ясными смотрит в мои, полные ожидания, а губами: «И чё?».
— Не нужен ты ей, вот честное слово, Сандрик. Ты какой-то… ну… меньше с тобой проблем, чем с другими. Понятный ты. Даже в зубы когда даешь — и то по делу.
— А ей какого подавай?
— А ей — чтобы сам от себя чего хочет не знал. Чтобы бабку ее обворовывал, чтобы уже заранее виноватым перед ней был. И ей сразу так хорошо становится, понимаешь?
— Нет.
— Вот и я тоже, — устало заключила Майка. — Но мне нормально. А у тебя крыша поедет.
В тот день я прятался в тени, прислонившись к блочному выступу, врытому в землю, и смотрел на Наташку.
— Не хочу волосатого! Лысого хочу!
Она уже давно перестала меня удивлять. Да и всех вокруг, казалось бы. Но это свадебное платье, эти выпады, вопли, голова, опрокинутая назад, и фата, неуклюже подбираемая Майкой, — как если бы ты играл в Супер Марио, дошел до дракона, а он — не дракон, он — Наташка, и сейчас она сама прыгнет в лаву и убьется, чтобы саму себя победить. И ты вообще ни при чем. Ты просто иди своей дорогой, тут, мол, такое дело…
Я не мог найти себе места. Внимание Наташки к чужаку раздражало, делало больно. Это же я, думалось мне, я должен быть на его месте. А Наташка совсем вошла в роль. Вокруг думали, что она над парнем измывается. Ну как бы да: измывалась. Но тут еще другое было. Наташка просто запала на образ парня: бритая голова, ножик, тяжелые ботинки. Ей нужно было непременно заземлить чужака. Прямо лицом в землю. Чтобы пока заманить, а потом из себя его вывести, дав ему где-нибудь ошибиться. Не сразу же на него западать. И тогда моему терпению пришел конец. Я рванул с места и, обогнав Наташку с Майкой, добежал до чужака. Просто встал перед ним и долго смотрел.
— Чего? Мешаю? — хмыкнул он, дотачивая нож ножом.
— Ты кто такой вообще? Здесь свои все. Иди, откуда пришел, — притянул я за уши наезд.
— А ты что — дворовый король? — огрызнулся чужак в ответ.
Я услышал позади приближающиеся шаги девчонок, и упоение захлестнуло меня.
— Тут никто тебя не знает. Может ты — крыса из соседних кварталов. Завтра, небось, своих с «розочками» притащишь?
— Сандрик, чё ты вообще залез? — услышал я Наташкин голос у самого затылка.
— Ну, притащу. Или, может, не притащу, — чужак подкинул доточенный нож и ловко поймал его в воздухе.
Я тогда схватился за ближайшую палку на земле и сделал два шага вперед. Чужак настороженно встал с поребрика.
— Бли-и-ин, ну просто на пустом месте, — Наташка закатила глаза: все пошло не по ее сценарию. — Сандрик, он у бабушки семечек не крал, ни к кому не приставал. Пусть себе сидит. Откуда ты взялся, вообще?
Майка переминалась с ноги на ногу, покусывая губы и оглядываясь по сторонам.
— Слушай, пошли, а, — потянула она Наташку за длинную, белую перчатку.
— Да никуда я не пойду, — Наташка завелась, отдернула руку, ухватилась за меня и развернула к себе. — Ты чего пришел? Что в тенечке-то не сиделось?
— Да что ты привязалась, иди давай, — деланно игнорировал я Наташку и снова собирался было обратиться к чужаку, как Наташка с еще большей волей развернула меня к себе.
— Бросил палку и ушел, — говорю.
— Платье не порви, уж больно красивое для засранного двора, — поддел я ее, и она тут же яростно вцепилась в мою футболку. Наташка могла повалить сверстников-пацанов, если сломаться и прогнуться под ее упорство. Глаза у нее становились звериными, челюсти смыкались. Это просто удручало. Но меня тогда переклинило. Я схватился за Наташку и бросил ее на пыльную землю, протащив по щебню.
Майка закрыла лицо руками, чужак вообще присел, потирая бритую свою голову.
— Ты — придурок, — не унималась Наташка. — Ответишь за это. Слышишь, — и она бросила горсть земли мне в лицо. — Чувство справедливости у тебя какое-то…
— Какое, ну? — я прижал Наташку к земле.
— Палки в колеса мне суешь.
— Вот так и говори с самого начала.
Наташка вцепилась в мои волосы и больно, почти до слез, рванула их вниз.
— Что, у бритоголовых не за что ухватиться, правда? — я зло смеялся, сдавив ее щеки, отчего губы ее раскрылись, и хотелось впиться в них. В кровь рассечь.
— Да я тебя просто урою сейчас, — до последнего не унималась она.
А потом как-то за одну минуту все и порешилось: к чужаку из ближайшего подъезда вышла женщина, видимо, мать. Что-то ему суетливо сказала, он неохотно привстал, за что получил слабый, но вполне унизительный подзатыльник, голову на грудь опустил, мамины сумки на плечи закинул, и они вдвоем ушли в направлении автобусной остановки. Там и автобус, так совпало, сразу подъехал. И все дела.
А ножик деревянный так и остался в траве. Я приметил его, отпустил Наташку, которая тут же, удрученная, вскочила, схватил ножик и разломил его надвое о колено. А потом просто сбежал, скрывшись за первым поворотом и выглядывая оттуда голодными глазами.
— Да хватит уже убиваться, Наташка, ушел твой чужак. Спектаклю конец, — бросила Майка и выдохнула, завалившись на поребрик.
Наташка, будто обескровленная, рухнула на землю.
— Знаешь, Наташ, а мне это уже надоело. Я после дня с тобой ночью спать не могу. Иногда хочется сквозь землю провалиться, — Майка развернулась, оглядев Наташкино скорчившееся тело у забора. — Ну вот, загадила свадебное платье матери. Она прилетит обратно и глазам не поверит.
— Я уже повторяла не раз…
— Да не сбивал ее никакой трамвай, господи! Что ты, на самом деле, заладила? Она маме моей каждые три месяца деньги высылает, потому что бабка твоя не умеет их через Вестерн Юнион принимать. И носит мама их к вам домой.
— Лучше бы она там, в Москве, умерла. Так проще.
— Что ты вообще такое говоришь?! — разозлилась Майка.
— Почему ты никогда не рассказывала мне про это? — Наташкин шепот стал совсем недобрым.
— Я вообще думала, что ты обо всем знаешь. Что бабка давно рассказала. Это ты у нее спроси, почему не рассказывала. Или ты думаешь, что на семечках одних она тебя содержит?
— Почему никто мне никогда не рассказывал? И сколько она высылала?
— Да гроши там какие-то, впритык. Однажды даже маму просила сверху немного добавить.
— Не хочу волосатого. Лысого хочу, — снова, но уже едва слышно заладила Наташка. — Не хочу, — и немного погодя привстала с земли: — Ну, бывало же, она звонит, чтобы код продиктовать, а трубку берешь ты вместо мамы твоей. Значит, ты ее голос за эти годы слышала хотя бы раз. А я, получается, нет?
— Ну, бывало… — Майка дернула плечами, виновато съежилась и отвернулась.
— Как ты могла, Май…
Майка, привыкшая к Наташкиным обвинениям, знала, что начинать оправдываться — себе дороже. Чужие оправдания заводили Наташку.
А Наташка снова легла на землю. Теребя пальцами мох на заборе, она замычала себе под нос:
— «Я смотрю в темноту, я вижу огни…»
— Это что-то новое у «Руки вверх»?
— Не помню.
— Пошли, платье отстирать попробуем. Да его, вижу, и зашивать нужно, — Майка решительно встала и потянула Наташку за руку. Та даже не двинулась. Только спряталась лицом в землю. — Ну. Муравьи в ноздри залезут. Да что с тобой, Наташка? Ты сегодня бьешь свои же рекорды.
— Знаешь, я иногда представляю, как мама, вся в крови, лежит под трамваем. И под ней растекается багровая лужа. И мне больно, но ей в то же время по заслугам. Это же справедливо. За все нужно платить, так ведь, Май? — и Наташка вцепилась в Майку пронизывающим, душегубным взглядом. — Иначе ведь все от рук отобьются. Главное же, — за кем правда. Ну что молчишь?
Майка опрокинула голову, утомленно выдохнув. А Наташка расплакалась. Только теперь слезы у нее были какие-то… ну совсем из воды. «Видимые такие, непридуманные», — выложила мне потом Майка наедине, глаза выпучив.
А Наташка мне потому и нравилась. Все остальные вокруг понятные были, и ее это бесило. Ну а с другой стороны, я сам от них далеко не ушел. Я и к чужаку-то прикопался, только чтобы Наташку обескуражить. Виноватым перед ней стать, как все остальные. А потом само оно понеслось: стало вдруг важно ее проучить. За все мучения, за то, что никогда не пощадит. Захочет, сломает. И она такая — сама себя в лаву, и других тоже за собой, если подцепит. В чем сила, Наташка?
Ворониха
— Откуда он вообще взялся? Ну, дай лапу. Не умеет. Значит, ничей, — Вовчик увлеченно разглядывал дворнягу, почесывая ее за ухом.
— Ты же не заберешь его домой, — я знал об отношении Вовкиных родителей к домашним животным: в свежеотремонтированной квартире даже на людей с ботинками косились. Даже если те разулись.
— Я могу смотреть за ним, если он останется во дворе. Буду еду спускать. Обучу командам. Думаешь, он останется тогда во дворе?
— Странный пес. Он ведь откуда-то уже бежал. Корми не корми, а что у него в голове…
— Псы верные, не гони на него. Смотри, какой он славный: не то что Ворониха, — встал на защиту скрутившейся на асфальте дворняги Вовчик. А потом он вдруг сжал губы и сказал так, прожито, сухо: — Захочу, и будет у меня домашнее животное.
Я покатился со смеху, сминая под собой упругую выцветшую траву.
— Так какое оно домашнее, если на улице жить будет?
— Зато мое. Мое животное. Я буду его опекать, — и Вовчик умотал за едой.
Я присел на поребрик, притянул к себе пса, а пес боится, осторожничает. То попятится, то неуверенно шагает навстречу. А потом вдруг как уложит подбородок на мои колени и в глаза смотрит своими, а они круглые, большие, одинокие.
— Кажется, ты хромаешь. Ну-ка покажи, — смотрю: у собаки разодрана подушечка на задней лапе. Спекшаяся кровь почернела, а местами покрылась янтарными сгустками, в которых застряли мошки и муравьи, как в окаменелой смоле. — Эх ты, лечить тебя надо.
Тут мое внимание привлек голос Кошмара неподалеку. Так на районе называли отца Никуши и Дато. Не потому, что люди боялись его, а просто натворил он дел кошмарных. Вздернув подбородок, он указывал на пса в моих руках и качал головой, говоря с соседом:
— Племянница же не виновата. А теперь два дня уснуть не может. Плачет, под кровать смотрит. Говорит: он точно там. А на улицу так вообще теперь не выходит. В окно смотрит, пса глазами ищет. Стрелять надо. Без вопросов стрелять.
Прибежал Вовчик и, отдышавшись, раскрыл сверток: хлеб, вареная картошка, рыба.
— Что, думаешь — поест? — я придвинул сверток, и пес стал жадно принюхиваться.
— Что, шпана, собаку нашли? Вы ее если кормить станете, она уже не уйдет. Мало у нас в округе собак, что ли?
Я напрягся, поглядывая исподлобья на Кошмара, в мгновение ока вставшего над нами большой, оттеняющей солнце глыбой.
— У нее рана на лапе. Выходим пока, — решился ответить я.
— А ну, показывай, — Кошмар заправски опустился к земле и стал ловко рассматривать собачьи лапы. — Ну так понятно: тут инфекция запущенная. Здесь просто так не выходишь картошкой вашей.
— А что делать-то? — взволновался Вовчик.
— Короче, — Кошмар снова встал во весь рост, отряхнулся. — Ко мне веди завтра вечером. Вон в тот сарай на холме, видишь? Я там держу аптечку с разными мазями.
— А почему аптечка не дома? — осторожно закидываю.
— Когда охотишься в лесу, все должно быть рядом, под рукой. Умник. Да и чего мне больных собак домой таскать.
— Я приведу собаку, — уверенно вызвался Вовчик. — Завтра вечером.
Тем вечером я не пошел с Вовчиком. А еще через день сидел в беседке и слушал вместе с Майкой Наташкины истории. Думал о Вовчике, который не появлялся. О подложенном шприце. О псе с раной на лапке.
— …И тогда мы спустились в люк. А там вот такенный проход дальше: можно вылезти из другого люка у того корпуса, представляете? Зря вы оба не пошли тогда с нами.
— И слава Богу. Ты там что-то подхватила и неделю лежала. Зачем мне это, — отмахнулась Майка от Наташкиных авантюр и оглянулась на меня. — А ты чего такой странный сегодня?
— Это он просто влюблен, — бросила Наташка и протаранила сандалией мою ногу.
— Да уж, влюблен, — я устало уложил голову на руки, развалившись на ржавом металлическом столе беседки.
— И в кого это? — поинтересовалась Майка.
Я оглянулся на нее и закатил глаза: в кого еще, мол, дура. Но сейчас мне было даже не до Наташки. Перед глазами маячили глаза пса — большие, круглые, одинокие.
— Ну и? Вовчик подлечил свою собаку? — соскочила с щекотливой темы Майка. — Не видно его что-то.
— Так вот же он, сидит, — Наташка резко потянулась вперед, разглядев неподалеку Вовчика, развалившегося на горячем асфальте. — Елки-палки, и плачет ведь походу.
Вовчик зарылся лицом в колени, и его спина тряслась. Когда мы подошли, он даже не поднял головы. Брюки на нем были разорваны, а нога расцарапана. Плачет, как сосунок, подумал я.
— Что, больно?.. — Наташка осторожно опустилась к нему. Я впервые видел Наташку такой: участливой, проникающейся чужой болью.
— Она, оказывается, в подвале, — проговорил Вовчик, когда Наташкина рука опустилась на его затылок.
— Кто в подвале? Не понимаю. Да что не так, Вовчик? — не стерпел я.
— Мы думали, сбежала. Радовались еще, — всхлипывая, продолжил он. — Мол, даст всем спать по ночам. А то все без умолку.
— Ворониха, что ли? — дошло до меня, наконец.
— Так она нашлась?! — спохватилась Наташка. — Это она с тобой такое сделала? Зачем ты спускался в подвал?
— Да отец послал, — Вовчик схватился за первый попавшийся под руку камень, замахнулся и нервно бросил, стиснув зубы.
Майка ушла за бинтами, и не прошло минуты, как она уже была снова внизу, и, старательно промыв Вовкину ногу, обматывала ее.
— …И он говорит: на ночь теперь ее оставить надо, пусть в сарае поспит. А ты иди. Ну, я и пошел. Просто на холмах задержался, ящериц искал. И тут как услышу: шаххх. И потом еще раз, контрольный. И доносилось оттуда, из сарая. Я побежал обратно… — Вовчик вытер нос о плечо, тыльной стороной ладони смахнул слезы. — Забегаю в сарай, а он там ее — в мешок, чтобы закопать где-нибудь. Потом сказал бы, что сбежала, знаю ведь. На меня оглянулся и ружье свое как приставит. Уходи, мол. Я начал кричать, зову на помощь. А псу-то ничего уже не поможет. Мертвый такой лежит. Кровь по мешку расходится. И Кошмар выстрелил прямо в крышу сарая, а она стала рассыпаться. Я испугался, развернулся, убегаю. Он еще кирпичами вслед кидался.
— Вот сука, — прошипела Наташка.
Я молчал, сжав губы. Вот и отомстил, думаю, хотя никакого удовольствия от мести и не испытывал. Только кислый вкус под языком. Чего-то не хватало, какого-то важного элемента, чтобы ощутить это чистое, ничем не разбавленное упоение.
Мы смотрели на Вовчика, на его трясущуюся спину, на мелькающий дикий огонек в его глазах. Я смотрел в себя, и там, внутри, мне хотелось оправдания пролитой крови. И только пролитая в ответ кровь напрашивалась и маячила.
— А Ворониха-то чего тебя цапнула? — Наташка присела к Вовчику и уложила руку ему плечо. Я вскипел. Вовчика хотелось ударить. За его умение вызывать жалость. За то, что он сейчас не играл и даже не старался играть. За Наташку, которая жалела мудака, подбросившего шприц.
— А хрен ее знает. Цапнула и все. Я едва успел убежать. Там же темно, лампочки все выкручены.
— Ворониху надо проучить, — вырвалось вдруг из меня: тихо и угрожающе.
— Ты чего? — Наташка подняла на меня глаза. С того самого дня, как мы подрались, она стала на меня именно так смотреть: прожигая себе вход внутрь, в самую глубину. Смотрит и молчит. Даже задираться почти перестала. Спокойный такой, внимательный, прожигающий взгляд. Я не мог его терпеть.
— Давайте просто скажем старшим, пусть выгонят ее из подвала, — предложила Майка, человек спокойный и мирный.
— Ага, чтобы она снова по ночам спать своими завываниями и воплями не давала, еще чего, — бросил я. — Может ты, Майка, еще и Кошмара просить станешь?
— Я такого не говорила, знаешь ли, Сандрик, — огрызнулась Майка и хмыкнула. Мы с ней почти никогда не сцеплялись. Но сейчас я жаждал подмять всех.
— Да. Ворониху надо проучить, — заключил вдруг Вовчик, выпрямился в спине, а потом и вовсе встал. Огонек в его глазах стал голубым, как на газовой плите. — Я готов прямо сейчас.
— Вы в своем уме? — запротестовала Наташка и тоже встала с земли. — Там, во-первых, темно, и сама она — черная, как смола. Иди и разгляди ее. Во-вторых, опасно идти вот так голыми руками на злую собаку.
— А мы не голыми, мы с камнями пойдем. И вон те кирпичи прихватим, — Вовчик покраснел от гнева. Он теперь жаждал крови не меньше чем я сам.
Я рванул с места в сторону битых кирпичей, оставленных за ненадобностью у достроенного соседом гаража. Наташка побежала за мной, схватила меня за плечи и привычно легко развернула к себе.
— Чего привязалась? Не хочешь с нами, иди своей дорогой. Бери Майку и иди.
— Я-то пойду. Но и тебя отговорить хочу. Понимаешь, это плохо.
— Иди, Вовчика отговаривай, слышишь. Бедный мальчик, всплакнул, в ласковой твоей руке нуждается.
Наташка ударила меня кулаками по плечам и оттолкнула от себя.
— Ты не возьмешь этих кирпичей. И камни собирать не дам, понял?
— Ворониху жалко, что ли? Всех достала она. Да на нее Кошмара не хватает! Не тех собак этот идиот мочит. Она же бешеная, посмотри, что она с Вовчиком сделала.
— Она не бешеная, и Вовчик — не подарок! Может, она сама в темноте испугалась!
— Наташка, я тебя не узнаю, — признался я, наконец отмахиваясь от ее рук. — Нет, ты как бы такая же дура неконтролируемая, как всегда, но сейчас борешься за животное, которое не дает житья всему кварталу. Ты чего это вдруг?
— Она живая. Вы ее до смерти забьете.
— Да, именно так, — сухо согласился я.
И тут Наташка схватила меня за воротник и бросила на стену гаража, а потом сдавила руками. Ну, я и не сопротивлялся. Посмотрю, думаю, на что она горазда.
— Помнишь, как там было? Он, я знаю, не спит, слишком сильная боль… Я даже знаю, как болит у зверя в груди, — и Наташка снова посмотрела на меня, прожигая себе путь внутрь.
И мои колени стали мгновенно ватными. Я осторожно потянулся ладонью к красной ее щеке, но тут Вовчик выхватил меня из Наташкиных рук.
— Смотри, вот здесь целая куча. Собирай в этот мешок, — решительно заявил он.
И я насобирал целый мешок камней и ломаных кирпичей. На одном дыхании. Майка охала, качала головой и только. А Наташка смотрела и молчала. Она молчала изо всех сил, пока у меня не затрещали барабанные перепонки. Другая, совсем другая Наташка. Подмененная.
Первым на дело пошел Вовчик. Я следом за ним. А за нами безмолвно поплелись девчонки. Спустившись в подвал, мы надеялись постепенно привыкнуть к темноте, но темнота только сгустилась. В любой момент готовые хвататься за камни, мы тихо опустили шуршащий мешок на землю. Воронихи не было слышно.
— Не подумали о свечке или хотя бы о спичках, — досадно признал Вовчик. — Может, вернуться и прихватить дома?
— Не надо уже. Как есть, — решил я.
— Возвращаемся, ребята. Возвращаемся, и точка, — запаниковала Майка, которой мерещились силуэты в темноте.
— Вовчик, — Наташка, казалось, снова уложила руку ему не плечо, — может, ты опомнишься? Сандрик — ни в какую.
— Оставь меня, — Вовчик отдернул Наташкину руку, и я возликовал. Не такая ты и нужная, подумал.
Рычание послышалось совсем близко, в углу у поворота в проходе, от чего мы резко отпрянули назад и шумно потащили за собой мешок. И тут Ворониха залаяла вовсю.
Мы с Вовчиком, недолго думая, схватились за камни и кирпичи и стали закидывать угол, откуда доносился лай. Майка кричала, почти плакала. В страхе она и сама потянулась за кирпичами. А Наташка молчала, как будто ее здесь и вовсе нет. Но ее всепожирающее присутствие ощущалось и без света.
Я кидал кирпичи, слыша, как попадаю по живому мясу. Ворониха вопила, как будто молилась. И еще я услышал другое. Слышал много и часто, между воплями Воронихи. Будто кто-то тонким голоском плакал. Но не Ворониха. Много кто плакал. И эти Наташкины руки, оттаскивающие тяжелый мешок. Ее руки, тянущие меня за локти. И ее молчание. И писки в черном углу. Писки, которые я заглушал своими криками. И Вовчик, засопевший и почти смеющийся. И Наташка, которая все-таки здесь…
Когда вопли и жалостливые писки стали постепенно стихать, а мы израсходовали почти весь свой запас, я схватился за последний кирпич и замахнулся в оставшиеся звуки. И наконец затихло все.
Я тогда взревел, сжав изо всех сил кулаки, а потом развернулся и в полной темноте, почти наугад огибая стены и перегородки, выбрался на свет. С одышкой упав на ступени у входа в подъезд и спрятав лицо в коленях, я сглотнул так и не рассосавшуюся кислую слюну под языком и разрыдался, скуля, точно как Ворониха. И кто-то там еще.
Ко мне поднялась из темноты Наташка, без слов присела рядом. Такая другая, взрослая. В омут меня не потянет. А я ей молюсь: помучай меня, отвлеки. Сравни с землей. Что-то надо обязательно сказать. Нельзя так молчать. Полная тишина — она как беспросветная темнота. И в ней сейчас завоет Ворониха.
Сорняки
— Уезжаю я, — Вовчик щелкнул языком о нёбо, перевалился на другую ногу, опрокинул голову и стоял так в ожидании чего-то нового, что должно безусловно заполнить двор, обочину у автобусной остановки, квартал и целый город вплоть до горизонта.
— В деревню, чё? — спрашиваю, развалившись на лавочке и до упоения ослепляясь солнцем в зените. Оно прожигает зрачки, и я стараюсь не морщиться, отчего зрение слабеет, и белый раскаленный свет будто обескровливает меня.
— В кибуц.
— Чего?
— Кибуц.
— Какие бутсы? — придуриваюсь.
— Кошки ебутся! Да уезжаю я, понимаешь, — и он потер затылок, важно брови насупил. Было в этом что-то напускное, до продуманной, отрепетированной красивости.
— Вид у тебя такой, как будто в армию тебя забирают. И я — не Сандрик, а баба твоя. Сейчас к ногам упаду, стану молить вернуться целым. А чё за деревня такая? В первый раз слышу. Это у Манглиси? Или Коджори?
И вот я замечаю, как осанка Вовчика выравнивается, голова снова опрокидывается, уголки губ едва заметно дернулись.
— Да не… — потянул он лениво, оглянулся в случайном направлении и всверлил годный прищур то ли в гаражную стену, то ли в первого прохожего во дворе. — Сигаретки есть. Четыре. У папы стащил. По одной в день, чтобы он не заметил.
— Четыре дня таскал? — я оживился не столько от новости о сигаретах, сколько от очередной волны восхищения Вовчиком: с примесью такой, гадливой, что ли. Да и потому что я так не умел: терпеливо и обстоятельно подбираться к своей цели. Я бы две за раз стащил, и всё на этом. Зато удовольствие скорее. Меньше его, но быстрее наступит. А Вовчик — другой.
— Это у него что-то еврейское, — заметила как-то раз Наташка. — Есть у них в крови: с головой все делать, не с дури.
— Это они под евреев косят, ты чего, — возразил я тогда.
— Ну вот не с дури косят. Говорю же, еврейское что-то. Вовчик не пропадет. Все дурака валяют, а он… валяет, но в меру. И не попадается. Тоже так хочу. Выйду замуж за еврея, — Наташка мечтательно закатила глаза.
— За Вовчика и выходи тогда.
— Не. Только не за него, — отмахивается.
— А чего? — подыгрываю, провоцируя ее на полное откровение. — Нормальный пацан.
— Дурак ты, Сандрик, — бросает Наташка и отворачивается.
И вот стоит Вовчик, уезжает, мол. Наташка выветрилась из моей головы, солнце снова прожигает зрачки. А Вовчик скрестил руки на затылке, потянулся.
— Ну чё, идем? По две на рыло. За школьный двор, — достает из заднего кармана сверток, разворачивает, а там они. — Черт, согнулись слегка, но ладно: главное, не треснули.
— Что это еще?! — Наташка опрокинулась в наш, казалось, замкнутый круг как-то совсем неожиданно. Майку за рукав притянула и круг ловко замкнула. — Так, не прячь. Видела уже.
— Наташка, чё пришла? Уходи давай, — замешкался Вовчик, к ней спиной развернулся.
А Наташка пальцы осторожно к губам приложила, глаза вылупила, воздух со стоном безысходности вдохнула:
— Папке твоему скажу. А то растит мальчика-святошу. Воротничок выглаженный, накрахмаленный, — и за воротник тянет, а Вовчик руку ее тщетно отдергивает. — Скажу ведь, скажу… — не унимается дразнить Наташка.
Смотрю на нее: упертая, чувствует слабину и давит, давит. А со мной не получается, довольный собой заметил я и даже хмыкнул вслух.
— А ты что тут разлегся? — незамедлительно отреагировала Наташка и сильнее солнца обескровила меня, прожигая зрачки, отчего я зажмурился. — Четыре их было, я посчитала. За школьный двор, значит. Ну пошли.
Ошарашенная Майка выдавила из себя короткий, хриплый смешок.
— Наташ, мы же собирались…
— За школьный двор, — и Наташка уверенным шагом пошла в направлении школы, потянув за собой наш круг доверия, как обруч, упершийся ей в живот и опоясавший нас позади нее. Ну мы и поволоклись следом.
Уже через десять минут сигареты почему-то оказались в Наташкиных руках, и она ловкими движениями пальцев выгибала их обратно в ровную линию.
— А что за повод такой? — досадно бросила Майка, скрестив руки на груди. — Что вам не жилось-то спокойно? — спросила она уже у нас с Вовчиком, то ли имея в виду нашу тайную, порочную в ее понимании затею покурить, то ли неосторожность напороться на Наташку.
— Да уезжаю я просто, — снова заладил Вовчик, присев на блочный выступ в темном, заросшем сорняком углу. И глаза его снова заиграли неспокойными огоньками в предвкушении следующих вопросов. С одной стороны, он очень ждал их, с другой — хотел дольше насладиться затянувшимся ожиданием чего-то прекрасного и неминуемого. Иногда такие моменты ожидания настолько упоительны, что становятся значительнее самого наступления. В них больше жизни, их легче прощупать. У них даже запахи есть. А наступившее — у него же такая тонкая прослойка, что оно рвется о каждый выступ, на который ложится. О тебя рвется, не успев накрыть с головой.
— И куда же? — Наташка отчего-то раньше меня поняла, что это о чем-то большем, чем деревня. Что это как выход за непробиваемый купол, накрывавший всех нас. Как подкоп в нужном месте, которое, наконец, вычислено.
— В кибуц, — запомнил я чудное слово.
Вовчик снова щелкнул языком о нёбо, да так, что Наташка отложила сигареты на врытый в землю блок.
— Ого. А что это такое? — и она прищурилась, перебирая в голове созвучные слова, как будто рифмы в этом случае приближают к разгадке.
— Это как деревня такая, — спокойно ответил Вовчик и оглянулся на меня.
— Ну я ж говорил, деревня! — оживился я.
— В Израиле, — Вовчик приподнял бровь. С важным видом оперся о колено локтем, а на локоть завалился подбородком.
— Ой, — дернулась Майка и застыла. — Да ладно, — едва шевельнулись ее губы.
— Фигня какая-то, — заявил я. — Вот прям завтра-завтра?
— Ну-у по-о-чти, — лениво протянул Вовчик.
— Ты такой смешной, Вовчик, — Майка расплылась в снисходительной улыбке. — То иврит, мол, учишь. То теперь Израиль. Это ж надо все бросить и уехать. Так разве делают? У вас же ремонт в квартире свежий совсем. На прошлой неделе, вон, папка твой два новых кресла домой заносил. Кожа, хвастался, чистая. Красное дерево, все дела. Кто так уезжает? Или не навсегда?
— Насовсем, — выдохнул Вовчик. — Или сейчас, или никогда. Папа так сказал.
Наташка молча протянула Вовчику сигарету первым, тот подхватил ее губами, и Наташка поднесла зажигалку. Дул слабый ветерок и тушил огонек.
— Ладонью прикрой, умелица, — съязвил я, и Наташка оглянулась на меня, закатила глаза, а потом нарочито медленно отвернулась. Но ладонью зажигалку прикрыла.
Вовчик сделал пару коротких затяжек, и дело пошло. Вторая сигарета досталась Майке, которая долго еще держала ее на раскрытой ладони и разглядывала как чудной экспонат.
— Господи, Майка, я тебя умоляю, — Наташка схватила сигарету. — Ну, открывай рот, а теперь губами держи. Да держи ты, блин, — и чиркнула поднесенной зажигалкой. — Втягивай, пока поджигаю. Дуреха. И не говори, что я мучаю тебя. Не хотела, ушла бы сама. Строишь из себя ломаку, а сама глазами голодными так и уставилась, — весь этот словесный выпад продолжался в моменты Майкиных неумелых затяжек и приступов кашля, которые Наташка выбивала смелыми хлопками по ее спине. А потом она придвинулась ко мне.
Сидит и смотрит. На лице — ухмылка. Чего, думаю, ждешь.
— Теперь за Вовчика в самый раз замуж, что скажешь? — сладко шепчу. — Билет в жизнь.
Наташка молча протянула мне сигаретку, свою тоже поднесла ко рту, пальцами придерживает. Ну и я свою у рта держу, глазами Наташку сжираю. Ненавистью и какой-то болезненной тягой ее одариваю, как дурак. А она — стена. Не пробьешь. Только уголки губ дергаются, как будто сейчас обсмеет меня. А потом она вдруг ко мне придвинулась, кончиком своей сигареты в мою уперлась.
— Ну, что застыл, ладонью прикрой, — говорит, не отпуская изо рта сигарету и не сводя с меня сверлящих глаз.
Я и поднял ладонь, но самого в холодный пот бросило. А тут еще и Ворониха вспомнилась, Наташкин совсем тогда другой взгляд. Ее неуверенные попытки что-то начать говорить. Что-то было важно сказать.
Наташка поднесла зажигалку, и наши сигареты окатило на стыке огнем. Мы одновременно прикурили, не отводя друг от друга глаз. Показалось, что Наташкина рука с сигаретой на миг дрогнула. А потом она внезапно потянулась ею к моему лицу, уложила ладонь мне на щеку, и я ощутил влагу ее губ на фильтре, выступающем между пальцев внутрь ладони и упершемся мне в кожу. И она не отпускала руку и снова смотрела так, как тогда. Я даже почувствовал тяжесть кирпича в своей руке. Ворониха скулила. И Наташка смотрела глазами щенка, и кирпич выпал из моей руки. Я припал было к ее руке сильнее, как так же внезапно Наташка сбросила руку, развернулась к ребятам, которые сосредоточенно разглядывали свои сигареты и выставленные прищепкой пальцы.
— Правильно, Вовчик, — Наташка затянулась, застыла, не дыша, и секунды через три выдохнула дым вместе со словами: — Надо валить.
Меня укачало. Я выдул клоки дыма, и ветром их вернуло ко мне. Дым лег на щеки, просочился в глаза. Все мы на районе казались друг другу жалкими и ненужными. Никому не сдавшимися. Таких, как мы, выжигают, чтобы поле расчистить. У взрослых было болезненное, но давно привычное ощущение безвыходности, собственной ущербности. Отец раньше любил заладить про общество, в котором его ценили бы. Мама верила, что нелюбовь отца оттого и проросла корнями, что никто его не ценил. Что все мы варимся в одном котле. Что вина — собирательная, от каждого понемногу. И когда кому-то удавалось выбраться туда, на свободу, все замирали и завороженно смотрели на чудо.
— Вовчик, ты прям — Бог, — призналась Майка, не верившая еще пару минут назад.
— Да прям, — отнекивался Вовчик, приняв осанку, достойную богов. — Всего-то другая страна.
— Хех! Всего-то! — Майка, не скрывая благоговения, мечтательно вздохнула и склонила голову к плечу.
Наташка молча и внимательно изучала Вовчика глазами. Да и я был ошарашен. Учить иврит — это одно, а вот взять и смотать — это же какой-то смертельный трюк. Это как надо было извернуться! Категории радости или зависти куда-то отступили. Стали слишком мелкими. Было действительно ощущение близости божества, и всем хотелось помелькать в радиусе его воздействия.
— Это же по вашей еврейской линии, да? — поинтересовалась Наташка.
— Ну как бы да. Типа возвращение на родину, — и тут Вовчик замялся.
— Кла-ас… — Наташка грустно вздохнула и тут же кокетливо добавила, протянув к Вовчику руки: — Забери меня. Стану тебе женой, — и смеется так коварно.
— Маленькая еще, потерпи, — не особо отказывает Вовчик.
— Разве родина твоя не здесь? — спрашиваю, вскипая от милых таких бесед.
— Ну родился, вырос я тут. И что с того? Родина там, где ты свой. Папа говорит, в Израиле мы будем своими.
— Ну, это же пиздеж, — решился я сказать, и все на меня мгновенно оглянулись.
— В смысле, — возмутился Вовчик.
— У мамы твоей фамилия еврейская — от мужа бывшего. Не еврейка она вовсе. Люди говорят. Чего молчите, все же знаете, — и я в недоумении развел руками.
Майкина сигарета выпала из пальцев на землю. Наташка бросила короткий смешок в сторону, а Вовчик недобрым прищуром уставился на меня.
— То есть что ты этим хочешь сказать, уточни, — он потянулся угрожающе вперед.
— А то, что афера это чистой воды. Подделывание документов и все такое.
Я едва успел среагировать на выпад Вовчика в мою сторону. Багровый, с проступающими на шее венами, он придавил меня к земле, и сорняк расцарапал мне щеку.
— Повтори! — прокричал он, но уже секунду спустя четыре руки с трудом растащили нас в стороны.
— Чё ты завелся так?! — Наташка растрясла Вовчика, приводя его, разъяренного, в чувства. — Подумаешь, чушь он сморозил. И что теперь? Кулаки в ход? Да тебя за такое поведение в твоем Израиле терпеть не станут. Это здесь нормально, а там за такое сажают. Назад отсылают. Ну вы оба дураки-и-и, — и Наташка осуждающе оглянулась на меня. Я и отвел глаза. Противно стало.
— И вообще, знаешь что, Сандрик? — Майка в свою очередь вдруг завелась, засопела. — Дай человеку порадоваться! Порадуйся за него и сам. Он улетает, чтобы начать наконец жить. Не то что мы, — и Майка чуть не расплакалась: то ли от собственной и нашей безвыходности, то ли от переизбытка эмоций, которые обычно держала при себе.
— Остынь, Майка, — только и нашел я что ответить. — Не умеешь ты так. Перегреешься с непривычки.
— Замолчи! — Майкин выкрик распугал воробьев на ветках, она решительно встала, потянула за собой Вовчика и Наташку и стала уходить. Вовчик по инерции встал, утаскиваемый Майкой, а Наташка даже с места не сдвинулась.
— Ты чего? — недоумевала Майка.
— Я догоню, идите, докурю вот только, — тихо ответила Наташка. Потухшую сигарету снова зажгла, спешно, без особого интереса докурила, смяла о блочный выступ, а уходить не уходила. Сидит, молчит. То сорняк иссохший срывает, то камень подошвой таранит. Я на нее смотреть не смею. Иногда бросаю быстрый взгляд на кисти ее рук: они упавшие, в воздухе качаются.
— Думаешь, будь у тебя шанс смотать к черту на кулички, не смотал бы? Так, чтобы намутить, подделать. Лишь бы смотать.
— Смотал бы, чё.
— Вот и я тоже.
— А я не о том, — закидываю. — Пусть уматывает под любым предлогом.
— А чего тогда прицепился?
— Поза его божественная допекла. И то, как это нравится… другим, — смотря в сторону, я ощутил на себе Наташкин прищур. Она вдруг потянулась ко мне рукой и играючи провела пальцами по расцарапанной, воспаленной щеке. Усмехнулась.
— Я вот точно смотала бы. Хоть в Израиль, хоть в Москву.
— К маме?
— Почему сразу к маме? Больно мне она нужна. Лучше, конечно, в Израиль. Там уж наверняка — свобода. А еще в Израиле всегда лето. И говорят, там все улыбаются. На улицах незнакомцы друг с другом здороваются, представляешь?
— Ну-ну.
— Никогда не летала на самолетах. Каково это, интересно.
Молчу.
— Представляешь, с самолета в Москве схожу, адрес отыскала, в дверь стучу. И вот она подходит, в глазок заглядывает, а там девушка какая-то. Столько лет прошло. Не узнает ведь сразу, я почти уверена. Открывает, ну а я смотрю в глаза прямо, все смотрю, и смотрю, и смотрю. И она смотрит, смотрит, и ее вдруг как током. И вот мы такие — чужие-чужие, родные-родные, а я разворачиваюсь и ухожу. Бегу по лестницам вниз. И догнать она меня не успевает, кричит, зовет. И никогда больше с тех пор не увидит. И денег ее, грошей присылаемых, не нужно. Ведь все так просто. А вот нет, не просто: билеты дорогущие такие. Но я школу окончу, подзаработаю, накоплю. И вылечу туда. За границы этого проклятого кольца.
Молчу. Она встает, собираясь уходить.
— И да, еще… — оборачивается. — Так часто теперь хочется, чтобы ты меня целовал. Как в тех фильмах. Но чтобы я потом очень легко смотала к черту на кулички, если рядом, на пассажирском сидении самолета, все равно будешь не ты. Но чтобы целовал именно ты, понимаешь. Вот такая фигня.
И ушла.
Свет
— Мам, Сандрик улетел в Германию.
— Как? Беженцем? Когда?
— Да нет, он там учиться будет. Ему помогли с документами.
— А когда улетел? — по голосу Жанна казалась нервной.
— Полгода назад. Что делаешь? Але! Слышно?
— Я… Да так. Работы много. Ты не болеешь?
— Нет. Мне хорошо. В школе тоже все хорошо.
— Сынок, там спроси у папы, сколько прислать денег.
— Пап, сколько денег прислать?
— Пару миллионов!
— Пару миллионов не могу, — было слышно, как Жанна суетливо стучала ногтями по твердой поверхности.
— Не может пару миллионов.
— Тогда вообще не нужно. Так и скажи, — снова донеслось из соседней комнаты.
— Да я и так слышу. Ладно, сынок, пошлю, сколько смогу.
* * *
— Сынок? Ну расскажи, что там нового в Тбилиси? Я тут окружена небоскребами, а мне так не хватает наших двориков.
— Папа говорит, что в Тбилиси все плохо. А мне все нравится. Ты кашляешь.
— Все нормально. Сандрик звонил из Германии? Устроился уже?
— Год уже не звонил. Папа говорит: молодой, не понимает. Ты заболела?
— Нет, конечно. Эх ты, Данечка, да здесь у нас болеть запрещено.
— Почему? Это же нормально.
— Если заболел, пиши пропало. Все из рук ускользает. Здесь нельзя. Вот в Грузии я бы поболела, отлежалась бы. Совсем как папа любит поболеть.
— А папа уже давно не отлеживается.
— Ты смотри: стоило мне улететь, и он перестал болеть? Прикидывался, небось, всегда. Здоровый, ведь, как бык, оказывается.
— Вот вчера он прикидывался.
— Да? Решил прилечь, похворать?
— Вадик сказал, что у папы все симптомы воспаления легких, а папа посмеялся над ним и утром вышел таксовать. Прикидывался, что здоровый.
* * *
— Данечка, я в этом месяце послать ничего не смогу. Я тут ногу сломала, представляешь. Все деньги ушли на больницу.
— Мам, ты прилетай, мы здесь за тобой посмотрим и ногу вылечим.
— А как же работа? Нет, сынок, никак. Пока никак.
— Может, пришлешь свою фотографию? Ты на фоне небоскребов.
— Как-нибудь пришлю, мой золотой.
— Завтра сфотографируйся.
— Прям завтра? Не, я же в гипсе хожу. Некрасивая такая. Вот встану на обе ноги и тогда сфотографируюсь.
— А ты попроси, чтобы тебе ноги не фотографировали.
— Знаешь, дорогой, у меня дурацкая стрижка. Мне так стыдно ее показывать, что я заматываю голову.
— Папа бы сказал: полоса неудач.
— Точно… Полоса неудач.
* * *
— Он не хочет брать.
— Ты чего плачешь, Данечка? Господи, как же мне не хватает сейчас Сандрика.
— Мам, я тоже взрослый, расскажи мне.
— Нет. Мне нужно поговорить с Сержем.
— Он не хочет брать, говорю же.
— Ох, сынок.
— А как твоя прическа? Теперь сможешь сфотографироваться? У Вадика появился компьютер. Он теперь письма принимает через интернет. Фотографию даже почтой в конверте посылать не нужно.
— Моя прическа стала еще хуже, Данечка. Все очень плохо. Серж, поговори со мной! — Жанна прокричала так громко, как могла. Даня невольно зажмурился и убрал от уха трубку.
— Мам, он не рядом. Не надо. Все равно не слышно.
— Ну хватит уже плакать.
— Да не плачу я! — выкрикнул Даня.
— Но я же слышу…
— Я скучаю по Сандрику, а он не звонит. Уже три года не звонит. Почему молчишь?
— Данечка, ты должен кое-что передать Сержу, окей?
— Хорошо.
— Слушай меня внимательно, — и Жанна стала перебирать слова, чтобы подобрать самые уместные: — Скажи ему: мама очень нуждается в его совете, потому что… очень мало времени… на… Скажи, мы с Ингулей оказались очень похожи. Мы обе носили платки на голове. Ингуля не снимала. И теперь вот я не снимаю. И так, видимо, до конца и не сниму. Это все.
* * *
— Насколько все плохо?
— Уже все.
— Что все.
— Месяц, если не меньше.
— Почему ты не прилетела назад?
Молчание.
— У тебя есть кто-то другой? Почему ты не прилетела к сыну? Не молчи.
— Данечка не должен видеть меня такой.
— Господи, он все равно узнает. Только уже не сможет тебя обнять. Ты лишила его права провести с тобой оставшееся время. Ты — сука, слышишь?! — голос Сержа сорвался на хрип. — Собирай вещи и прилетай.
— Не могу. Я нелегалка без прав, Серж.
— Причем тут это? Ты же назад прилетаешь. Не хватает на билет? Да что не так? Ты все эти годы присылала эти чертовы деньги! Ну давай я подсоберу за неделю и вышлю, а?
— Не могу.
— Объясни.
— Я сейчас прикована к кровати, ходить больше не могу. И… Все.
— Ты все равно можешь прилететь назад. Есть перевозка лежачих больных самолетом. Ты понимаешь, что нас к тебе не отпустят? Что Даня тебя больше никогда не увидит.
— Я могла прилететь полгода назад, когда мне поставили диагноз. Но ты не желал меня даже слышать в телефонной трубке. А тогда я все еще… была собой. Я была я. Похожа на себя. Мне стыдно теперь.
— Но ребенок! Насрала бы на меня. Летела бы к ребенку!
— А кто смотрел бы за мной? Ты?! Я стала практически недееспособной. Мне непросто дается взять в руки даже стакан. Меня ведет в туалет соседка-мексиканка, которая сама скоро согнется. Вечерами сидит у кровати и меня отпевает.
— Что мы наделали, Жанка? — Серж сполз на пол, провод натянулся, а телефон едва не упал. — Зачем все это было?
* * *
Серж стоял на балконе и курил одну за другой сигареты. Пепельница уже не вмещала бычков, и они падали по сторонам. На балконной полке стояли почти опустошенная бутылка водки и граненая рюмка с побитыми краями.
— Бестолково все сложилось, — бросил он в пустоту улицы, погрузившейся в ночной сон. — Вот бестолково.
— И что станешь ты теперь делать? — спрашивает Серж.
— А что я могу? Она там, а я здесь, — бросает в ответ Серж.
— Выход есть всегда.
— Мы отказались от всех выходов. Уже все.
Серж хватается за голову, сваливается локтями на перила балкона и ждет.
На балкон выходит Жанна, достает из пачки последнюю сигарету и прикуривает у Сержа.
— Лусинда читает мне библию по вечерам. Говорит, что так английский учит. И каждый раз склоняется к моей кровати и шепчет: «For you are dust, and to dust you shall return»8.
— Кто она?
— Моя мексиканка, с которой я снимаю квартиру. Что-то ты осунулся, Сержик.
— Нормально. Оставь, — Серж небрежно отмахнулся от Жанниной руки и затянулся. Табак на конце сигареты покраснел и снова медленно потускнел. — А ты уже умерла?
— Нет еще. Но все чаще не в себе. Лежу, едва ли понимаю, что вокруг происходит. Лусинда протирает мне лоб. Переодевает. Я мокрая. Вот прямо сейчас она снимает мои носки, — и Жанна медленно приподняла одну ногу, потом другую. Серж внимательно наблюдал за ее движениями, потом оглянулся на дальние горы и на плавающие огоньки домов горных деревень. — А Сандрик правда не звонит? — спрашивает Жанна.
— Нет. Только раз позвонил, года три назад. Сообщить, что долетел. И все.
— Может, ему сложно? Вы от него требуете внимания, вот он и отстраняется.
— Никто ничего не требовал. Деда его я взял на себя. Отец так вообще свалил. Матери, Ингули, больше нет. От кого еще осталось бежать? От себя самого, что ли? Три года, понимаешь, целых три!
— С годами обычно сложнее пойти на шаг, на который не решился поначалу.
— Это не оправдание, — с обидой заключил Серж.
— Там, в Америке, я встретила мужчину, — начала неуверенно Жанна, а Серж нервно придавил сигарету к перилам и выбросил потушенную за балкон. — У нас были отношения. Он — хорват. Крутился, вертелся там. Какой-то полулегальный бизнес проворачивал.
— И где он теперь?
— Ну, дай досказать. Нигде, — Жанна с обидой отвернулась и прикусила кулак. — Не срослось.
— А что рассказываешь-то. Я уж было подумал, вы там зажили долго и счастливо.
— Я привязалась к нему, потому что вы с ним были чем-то похожи. Даже ресницы — такие же длинные, закручиваются. А однажды он вернулся с работы домой, и я выбежала в прихожую, и он так стоял… Улыбка наивная, глаза сияют. Говорит: я купил билеты в цирк. И меня тогда как подменили. И все с тех пор. Все. Дальше не смогла.
Серж оглянулся на стоящую спиной Жанну. У нее тряслись плечи, а рваные волосы развевались на прохладном ветру, открывая затылок и внутренний мокрый слой прядей, прилипших к шее.
— Лусинда очень заботится обо мне. А со мной ведь теперь непросто. Хорошо, что ты не видишь меня такой. Я была для тебя всегда красивой. Твоей Жанкой. А кто я теперь?
— Ты все еще моя Жанка.
— А если задуматься, мне не так и много лет. И тебе тоже. В этом возрасте в Америке только-только заводят семью. Представь: мы бы все могли начать заново. Как будто ничего и не было — никаких неудачных попыток, никакой усталости и старых обид. А почему ты никого не нашел себе после меня?
— Это очень ранило бы Данечку. Он долго верил, что ты прилетишь через месяц или два. От силы три или четыре. Через год он решил, что нужно быть мужчиной и перестать ныть. Через два он научился любить тебя на расстоянии, любить твой голос в телефонной трубке. А через четыре стал снова плакать по ночам. Спустя еще год он будет любить свои мысли о тебе. Лет через десять он начнет забывать твой голос, через пятнадцать осознает, какую боль ты ему причинила. А через двадцать лет он тебя простит. Не потому, что любит. А потому, что все прошло.
— Хватит! Это ты мне так нож в самое сердце всадить хочешь.
— В твоем сердце уже дыра. И без ножа.
— Ты не обижаешь Данечку?
— С чего бы? Я хороший отец: еду приготовлю, уроки проверю.
— Ингуля однажды рассказала, как Сандрик сбежал из дома. Ему было столько же, сколько Дане сейчас. И представляешь, он сбежал из дома!
— Я даже не знал. Как это случилось?
— У Сандрика была копилка. Ну знаешь, такие — без ключей и пробок, их нужно только разбивать, чтобы деньги достать. Он копил два года. Каждый день Ингуля давала ему мелочи, и он радостно закидывал их в копилку. Маленькие детские радости — накопить и потратить. Он мечтал об игровой приставке, кажется. Через два года копилка была уже почти полной, но Сандрик решил: он разобьет ее, только когда в нее не влезет очередная копейка. Этот день настал. Сандрик вернулся из школы, достал из кармана мелочь, которую сэкономил, оставшись без булки в буфете. Разулся и побежал в залу. Не вся мелочь влезла. Он тогда в спешке умылся, чтобы приняться за еду, а потом разбить копилку. И вот он сидел за кухонным столом, доедал, пока отец с матерью спорили в зале. Ему было не привыкать, да и плохие мысли вытеснило предвкушением. И вдруг он услышал, как что-то в зале разбилось о пол и зазвенело. В тот день Сандрик убежал из дома, а Инга обзвонила весь район в поисках ребенка. Миша не работал вот уже полгода и совсем не переживал, что дома не останется денег на еду. Он давно строил планы по поводу копилки Сандрика. Это были деньги на черный день, неважно, что там ребенок напридумал и запланировал в своей голове. А разбив ее, Миша пытался убедить сына, что все это ради семьи и что эгоизм здесь совершенно не к месту.
— Я не думаю, что Миша сделал это назло.
— Конечно нет. Но он умел расслабиться, зная, что на крайний случай есть «план б», даже если этот поступок причинит боль другим, — Жанна закрыла глаза и коснулась рукой лба, по которому потекли очередные капли пота. — Мне часто снится, как Данечка ходит в школу. И я все время стою через дорогу и смотрю. Иногда я стою совсем рядом, бок о бок. Но он меня не замечает. Или я сопровождаю его в школу. Но он все равно меня не видит. Его никто не обижает в школе?
— Он — пацан. Справится, — скупо ответил Серж и всверлил глаза в асфальт далеко внизу.
— А как твоя старая травма?
— Ходить могу, — еще скупее отозвался Серж и отвернулся.
— Помнишь, как ты переживал, когда понял, что больше никогда не сможешь выступать? А помнишь тот самый день травмы? Ты посвящал это сальто мне. Думаешь, это был дурной знак?
— О чем ты? Что за знак?
— Ну разве тебя не насторожило, что посвященный мне трюк окончился печально? Разве это не знак, что у нас ничего не получится?
— А ты думаешь, что счастье в исходе? Что все ради этого самого исхода?
— А что у нас было по пути к концу? Ну скажи, что?
— Было. Вспомни. Было! — Серж отпил остаток водки из рюмки и, замахнувшись, выкинул ее за балкон. Рюмка разбилась, и несколько кошек рвануло из углов прочь.
Балкон закачался, и Серж не сразу понял, что началось землетрясение. Они прижались к стене дома, а качка продолжилась. Серж схватился за ручку балконной двери и дернул ее. Она не открывалась.
— Опять, сука. В последние месяцы заедает.
Землетрясение тем временем медленно сошло на нет.
— Нужно все равно к ребенку. Вдруг он испугался, — Серж несколько раз ударил коленом о дверь и выбил ее.
— Лусинда должна отвести меня в ванную, Серж, — Жанна прижалась к перекладине балкона.
— Так ты заходишь? — Серж держал дверь открытой и ждал.
— Иди к ребенку, а мне нужно в ванную. Уже все, Сержик.
— А Данечка? Он же в спальне…
— Я падаю. Больше не могу. Иди. Все.
* * *
— Серж? — Жанна в спешке собрала сумку и перекинула ее через плечо. — Ты скоро? Я уже в прихожей. Надеваю туфли.
— Иду! — Серж выбежал из спальни и, расчесывая по дороге волосы, добежал и встал перед Жанной, как вкопанный.
— Все не так делаешь. Дай расческу. Что, волнуешься, что ли?
За окном зарядил летний дождь. Серж улыбнулся своей сияющей, немного наивной улыбкой.
— Даже не верится, что мы вместе. Ты и я.
— Это потому, что ты — такой невероятный Серж, а я — простая Жанка?
— Ты напрашиваешься на комплимент. Чтобы я все опровергал.
— Ну так чего ты ждешь? — Жанна приложила ладони к горящим щекам Сержа.
— Сегодняшнее маховое сальто я посвящаю тебе.
— Ты только не перестарайся. Я видела сон, и он… не очень. Как будто я режу твои брюки в клетку. Представляешь? Режу твои цирковые брюки! Я! Своими руками.
1 Спальный район Тбилиси, известный высоким уровнем преступности.
2 В грузинском языке используется как формула вежливости при обращении к мужчине, аналогично слову «господин».
3 Имеется в виду консольная игра Battle City, известна под неофициальным названием «Танчики».
4 Текст из композиции «Закрой за мной дверь» советской рок-группы «Кино». Автор музыки и слов: Виктор Цой.
5 Хлам (тбилисский жаргон).
6 Серия американских научно-фантастических фильмов.
7 Текст из песни Владимира Высоцкого «Все не так, как надо».
8 «Ибо прах ты и в прах возвратишься» (англ.), Genesis 3:19.