О романе Мишеля Уэльбека «Серотонин» размышляют Александр СНЕГИРЁВ, Александр ЧАНЦЕВ и Ольга БАЛЛА
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2020
Мишель Уэльбек. Серотонин/Пер. с французского М.Зониной. — М.: АСТ, CORPUS, 2020.
Александр Снегирёв
Оглядываясь из будущего
Советник министерства сельского хозяйства Франции Флоран-Клод Пьер Лабруст встретил на испанской заправке двух девушек, одна из которых свела его с ума. Между ними ничего не произошло, он просто помог подкачать им колеса, но воспоминание о возможном счастье с шатенкой не дает ему покоя. Вспоминается Набоков: «Нет ничего пошлее, чем укол упущенного случая», однако здесь никакой пошлости в чувствах героя нет, есть лишь пронзительная невозможность, тянущаяся ясной нитью сквозь весь роман.
Постараемся, не раскрывая сюжета, проследить, как роман развивается.
После роковой встречи на заправке главный герой решает повидаться с основными женщинами своей жизни, попутно вспоминая, как между ними все сложилось в свое время. Этому предшествует череда весьма любопытных сцен с японской любовницей, заслуживающих самого пристального внимания. Вообще отношение главного героя к этой японке наводит на мысль, что он немного…. как бы это сказать… странный человек. Дальнейшее повествование это подтверждает. Прочитаете и сами все поймете. Само по себе путешествие по бывшим напоминает фильм «Сломанные цветы» Джима Джармуша, однако этим структурным ходом сходство исчерпывается. В фильме Джармуша главный герой, в исполнении Билла Мюрея, пытается вычислить мать своего сына, в существовании которого он сам до конца не уверен.
Уэльбек, как всегда, пишет о настоящем, оглядываясь, будто из будущего. Этот взгляд создает специфический эффект некоего странного измерения, в котором происходят события романа.
Проза Уэльбека технологична. Сама напоминает механизм и наполнена терминами: точными марками автомобилей и технических средств, цифрами, показателями и т.п. Сам текст будто символизирует некую вселенскую машину. Машина бюрократии, машина жизненных обстоятельств, машина неизбежности. Все они составляют один необозримый механизм, которому веками тщетно противостоит человек.
Главный герой ест колбасу и запивает вином — еще одна постоянная черта прозы Уэльбека. Неудивительно, что со здоровьем у героев его прозы не все ладно, такая диета сведет в могилу кого угодно.
Уэльбек — певец конца. Его новый роман, как и предыдущие, наполнен размышлениями о самоубийстве. Размышления о добровольном уходе из жизни не столько драматичны, сколько полны философии и рационализма. В этих размышлениях отражается старость великой цивилизации. Старость и осознанность.
Профессия героя — советник минсельхоза (именно советник на контракте, а не штатный чиновник, как написали некоторые критики) — выбрана символично. Отрасль загибается, на протяжении всего романа герой сталкивается с неспособностью что-то изменить, все движется к драматической развязке, которая, однако, для читателя окажется неожиданной. По крайней мере я не был разочарован. Сам Уэльбек в восьмидесятые работал в минсельхозе, поэтому с вопросом знаком не понаслышке.
Еще одна постоянная примета искусства Уэльбека — бездетность главного героя. Эта черта тоже работает на то, что перед нами последний защитник старинной крепости, капитан тонущего корабля.
Уэльбек неполиткорректен. В жизни с такими людьми непросто, а в литературе в самый раз.
Уэльбек — мастер выращивать экзистенциальность из повседневности. Ему не требуются детективные сюжеты, масштабное кровопролитие, батальные сцены, он намывает золото смыслов прямо из будней.
В романе вы встретите фирменный юмор Уэльбека. Например, японской спутнице жизни героя посвящен такой пассаж: «она весила примерно столько же, сколько ее багаж», а диктатор Франко вполне аргументированно назван родоначальником массового туризма.
Много в романе посвящено индивидуальному бунту. Курение в отелях, где курение запрещено (детекторы дыма герой обезвреживает с помощью кусачек), саботирование разделения мусора.
Перемещение героя из отеля в съемную квартиру и обратно, путешествия по съемным домам неплохо символизируют временность человеческого бытия.
Неподалеку от одного из своих временных пристанищ главный герой встречает такого же путешественника, который держится особняком и не случайно — он тайный раб порочной страсти, которую главный герой обнаруживает.
Очень и очень многие духовные тропы современного европейца представляет в этом романе Мишель Уэльбек. В очень многие тайны нас посвящает.
Некоторые фрагменты не могу привести по причине беспощадного законодательства, но вот, например;
«Праздники вообще-то опасное время, а для людей страдающих депрессией это и вовсе может кончиться трагически. У меня было полно пациентов, которые 31 декабря пускают себе пулю в лоб. Именно 31-го, если им удается пережить полночь, их отпускает. Только представьте, по ним и так уже Рождество шандорахнуло, целую неделю они раздумывали о своей дерьмовой жизни, возможно, даже строили планы, но планы рухнули, и вот оно уже, 31-е тут как тут».
И вот еще весьма показательная цитата:
«У кого не хватит духу убить, не хватит духу и жить».
И, конечно, в романе появляется ружье. Германская однозарядная снайперская винтовка «Штайер-Манлихер». Совершенный механизм, рассчитанный на один точный выстрел. Еще одна важная деталь в стиле мастера. Не топор, не фомка, не крупнокалиберный пулемет, а однозарядная снайперская винтовка, которая, разумеется, сделает свой единственный выстрел, и он будет великолепен.
Здесь будет уместна еще одна выдержка из романа: «…как правило, ничего никогда не происходит, но иногда что-то все-таки происходит, и это что-то обычно застает врасплох. Так что немного потренироваться в стрельбе мне не повредит».
В этих незатейливых, но точных словах передан дух обывательских умонастроений современной Европы, к которой и Россия, без сомнения, относится. Так что, помимо увлекательного чтения, читатель получает еще и ряд ненавязчивых полезных советов.
Пора подвести итог, и он, возможно, покажется кому-то странным. Так вот — как ни странно, «Серотонин» — это роман прежде всего об обретении гармонии с богом. Не уютненьким удобным богом, обложенным подушечками, а с богом того мира, которому мы с вами принадлежим.
Александр Чанцев
Уэльбек
«Серотонин» Уэльбека — очень хороший, все так и есть: надежды совсем уже нет, ушла, кажется, даже самая непосредственная радость от секса, осталось только удовольствие от еды и шопинга, Запад (да и Восток — почитать Харуки Мураками и Ёсимото Банана с их бесконечной кулинарией) вернулся к оральной, по Фрейду, стадии банального поглощения.
Но только крайней депрессии героя не очень верю. Потому что настоящая депрессия — это не когда герой выбирает лучшие рестораны, полгода осматривает квартиры для съема, мотается по всей стране, встречается со всеми бывшими, обставляет новую квартиру, распечатывает и обвешивает ее 1500 фотографиями из своей жизни. А когда — нет сил и смысла ни на что, буквально мука ответить на вопрос или на мэйл, встать и покурить, встать, извините, в туалет. И описывать свою депрессию сил нет, а хочется только спать, исчезнуть, выключиться из этого ада в голове и вокруг. Но или бессонница, или кошмары, только хуже, потому что ты безнадежный выродок, не можешь даже просто заснуть, ничего не можешь.
Хотя да, бывает «синдром бегства от солнца» (Довлатов) с истеричной суетой, и у всех разные реакции, свои депрессии, все индивидуально, конечно.
Заходим и видим, конечно, ее. Пугая(сь) и смеясь — «попалась! Мы тебя съедим!» С улыбкой полная эта женщина садится перед нами за кухонный стол и начинает отрезать от себя куски, демонстрируя и расхваливая, но откладывая. Потом особо сладкий кусок с руки подает нам. Откуда-то уже и нашинковала на кубики.
Композиция «Jesus’ Blood Never Failed Me Yet» Гэвина Брайарса построена на повторяющихся строчках нищего алкоголика. От него не осталось даже имени. Но осталась эта музыка. Много ли это или мало?
Главное, не позабыть урок жизни там, после, как утром пытаешься удержать знание из снов, тревожное либо, наоборот, радостное предчувствие.
«Мир оправданий перед взрослыми» (Н.Медведева).
Посв. А. А.
На «Пушкинской», в углу за эскалаторами, видел греющихся в метро бомжей. 2 из 4 читали книги. Подумал, что немного на них похож. И давно уже шепчутся в очередях, что ангелов в городе можно встретить только в двух обличиях — бомжей на вокзале и детей на Каширке. А нимбы — светящиеся ошейники собак. Городские сказки, наверное. Хотя в 80 -мгоду, когда перед Олимпиадой всех нищих и попрошаек увезли за 101-й километр, Москва начала немного плесневеть, как некачественный хлеб, несмотря на все конфетти и салюты, которые в небо над городом положили, как марципановая блескучая корка законопачивает кулич. Корка как лед, под ним вода и редкие рыбки. Это задокументировано Мамлеевым. Все остальные ангелы давно нашли покой в общей воздушной могиле на старом молдавском Целановском кладбище. За захоронением ухаживает только один армянин с длинными волосами по прозвищу Медведь. Трупный бог. Крем из паутины. Алфавит воды. Все священные книги написаны на алфавите воды.
Дневник наблюдений над природой вещей. Изменение постоянств.
Мне так страшно, что хочется, как в детстве, в кровать к родителям перебежать. В их могилку. И снежинками нерожденных детей чтобы замело. В прощальную купель проруби горячее молоко согреть, как с больным горлом.
«Наконец-то фортиссимо!» — воскликнул Малер, когда впервые увидел Ниагарский водопад.
Живых френдов из друзей удаляю, мертвых — никогда.
Какие утопии, прожекты будущего, если у нас — даже утопия прошлого в руинах?
Купил снотворное. Смотрю побочные действия — депрессия…
Большой оргонный коллайдер.
У этрусков была пытка — привязать тело живого человека к трупу. Так и я не даю моим мертвым похоронить себя, таскаю за собой мертвых кумиров.
Подумал, что если бы пришлось выбирать литературу только одной страны, выбрал бы, возможно, Францию. В конце концов, Монтень, Чоран, Селин и Уэльбек — все, что нужно знать о людях.
Уэльбек — занавес человечеству на бис.
Мыши съели звезды дыры надежды.
Скотобаза Элизий.
Человек — устройство для чтения электронных книг.
Человек — устройство для испытывания любви.
И для освоения смерти.
Евреймя.
Луна — долька лимона, пережившая не первый асфальтный чай. Зайцы глазами бессонников смотрят, как тают крупинки звезд.
Про литературных и прочих блогерш (блогерок? блогериц?) ведь у Булгакова еще было: «Я, откровенно говоря, не люблю последних новостей по радио. Сообщают о них всегда какие-то девушки, невнятно произносящие названия мест. Кроме того, каждая третья из них косноязычна, как будто таких нарочно подбирают». Да и на вблогерах (видеоблогерах) сам язык сломаешь.
Язык сломаешь, неразменный рубль — это те выражения, которых стыдился у бабушек-дедушек, а вдруг сам используешь.
Рубил ли реконструктор Соколов руки аспирантке топором Раскольникова?
Кирилл Терешин избавился от «рук-базук».
Веточка-склеточка, бабочка где яблочко, так сгустает плоть.
Защищать меньшинства? Но и большинства не справляются.
На каком-то этапе любовь отваливается сама, как болячка с раны.
Луна — тающий снежок из детства.
Хикикомори наследуют мир. Просто тихо выйдут из угла, когда злые взрослые люди закончат со своей кровавой баней.
Крафтовая кровь.
Одиночество вдвоем умножается, но конечную сумму уже никто не узнает.
У Платонова надежда будущего не от Чехова ли с его умрем и там будет хорошо, отдохнем («Дядя Ваня»), работать ради людей через 200-300 лет («Три сестры»)? Платонова гнал в будущее энтузиазм, Чехова — пошлость и безнадежность. Обоих тянуло на вокзал к паровозам (в вагоне-рефрижераторе отправился Чехов в свой последний путь). Обоих выкидывало из темных вод окружающей действительности на поверхность поплавком меланхолии, которая реализовалась то апатией (так и ненаписанный роман Чехова), то истерической энтузиастичностью (Платонов). Обоим точно не сиделось в этой жизни.
Сербская переводчица пишет после чтения моего рассказа с очередными жалобами на бессонницу — снов вам, до встречи в тексте.
Не-философия — это наука для изучения философии. Франсуа Ларюэль.
Если не оставить записку, своей интерпретацией у тебя даже твою смерть отнимут. Но записка нарушит, как звонок мобильного концерт, заберет у тебя часть последней свободы.
Всегда был очень дипломатичен и отдельно хорошо мог успокаивать, заговаривать, выслушивать психов. Пока сам не стал психом.
Кто-то в подъезде регулярно ломает мусоропровод, открывает окна и с бетонным корнем вырывает доводчик на входной двери, распахивая ее. Жарко? Сейчас, например, самый стылый жестяной московский ноябрь. Я исхожу из того, что люди плохи, но рационалистичны. А в мире бушует безумная совершенно злоба. И в политике, и отношениях, и религии. И сам я — ну той тоски, что еще похуже будет.
Вот и мои самые верные поклонницы, заметил, мигрируют в конце в самых лютых, как сейчас говорят, хейтеров. При этом я ничего не делаю, как Коко Шанель, даже не думаю о них, но процессы происходят совершенно сами.
Даже Бог, будучи в принципе против, дал человеку свободу — есть ли с дерева познания, стать ли смертным. А люди хотят лишить и этого, осуждая самоубийства, лишают последнего покоя.
Утром часто вижу ковыляющего к метро бомжа. Добредя, он у входа раскручивает длинную соплю. У каждого свои ритуалы и обереги. А метро действительно страшно.
Этот офисный люд, который говорит «мы заключили контракт», «у нас…». Когда их уволят, то максимум съедят торт с соком в их честь в обеденный перерыв и тут же забудут. Еще и те, кому раскидают их проекты, будут жаловаться, в каком состоянии те оставили дела, чтобы подчеркнуть свою занятость, ведь уволенный, как мертвый, уже не возразит. У крестьян была память о предках, у аристократии, даже у буржуазии, но нынешняя корпоративная культура — наоборот, против памяти. Старость, смерть — тут же забыть и идти позитивно вперед, «хорошо отработать будущие показатели». «Сверим часы» — но это не время людей.
Смерть камней.
Я все жду, когда след от самолета распорет небо и за ним откроется что-то другое. Спрыгнут ангелы, посыплются подарки или детские игрушки.
«Наперстянка, Digitalis purpurea, чьи пятнышки — отпечатки пальцев эльфов, также называется пальцами мертвеца. В ней содержится яд дигиталис, впервые использованный в восемнадцатом веке доктором Витерингом для лечения болезней сердца. Наперстянку редко упоминали в старых травниках — Джерард пишет, что ее не использовали в медицине, поскольку она была горячей, сухой и горькой». Это Дерек Джармен в «Современной природе», прекрасных совершенно дзуйхицу о своем саде (привет Юнгеру), искусстве, гействе и смерти. А пальцы дигитального настигли уже после.
Блоги захватила эта так называемая «постмодернистская ирония» — не смех даже, а стеб. «Я умираю» — и «не ты первый, бугагага».
Кажется, визуальная культура окончательно победила логоцентрическую. Смешные картинки, демотиваторы, клипы, видеолекции — многим уже успешно заменяют чтение. А смайлики — письмо.
И уже текст стал иллюстрацией к картинкам, а не наоборот. Сослан на роль подписи, титров и массовки. Но скоро полетит дальше в тартарары бессловесного.
Научные доклады, презентации — двух имен и одну мысль без картинок уже не донести, расплескают!
Ведь и ад прежде всего визуален, яркие образы, picturesque. Данте и Даниил Андреев описывали, но знаем скорее по книжным иллюстрациям и голливудским фильмам (финал триеровского «Дома»). Да и «Розу мира», как сейчас Баз Лурман «Мастера и Маргариту», когда-нибудь Голливуд экранизирует.
Картинок хватит на всю жизнь! Хохотать хоть все время! И каждый день сочиняются новые! Анонимные, как творчество в Средневековье. Только тогда сочинения не подписывали, ибо автор всего Бог, а человек — скромный транслятор.
В ступоре тоски и я по полдня Фейсбук листал, бывало и есть.
После 40 — антиэйджинговый крем для лица и приложение для обработки селфи на фото Facetune2.
Спаси меня, Господи, от простых людей и их назидательной мудрости, все эти избитые, как бифштекс, истины, шуточки и поговорки повторяются бесконечно и самодовольно.
Во сне вспомнил интересное место в Японии из прошлого сна.
Талия осиная, ноги стрекозиные, подвязки серпантинные.
Заметил, это чаще всего в дальних, неприметных храмах бывает. Смотришь на оклад. Старый, темный, окислившийся весь. А чуть повернешь голову и — всем спектром он, как стекло на солнце, глубина и голография, узор так и вертится. Никакого 3D и IMAX не нужно!
Дословесное существует. Ведь лучшие слова рождаются на границе сна, когда переход из слов — в другое. И почти все их я забыл, если не вставал записать. Например, что человек — это шанс благодаря своему нахождению на границе жизни и смерти. Пыль или собьется в угол, или взовьется солнечной радугой.
Бегут утром со своим кофе, как с мочой на анализы.
В 90-е модно было ехать в метро со «Сникерсами» и «Колой», в 2000-е — с пивом, в 10-е — все с кофе. Даже интересно, что вложат маркетологи в рот пользователей в 2020-е.
«В Подмосковье коровам выдали VR-очки. Теперь животные пасутся на виртуальном поле» и улучшают удои. Людям приготовиться, хмыкнули бы Бодрийяр с Пелевиным.
Психологически не готов еще записаться на прием к психотерапевту.
Человек умножается, делится, складывается и вычитается.
Тысячи друзей и подписчиков, по городу не пройти, не встретив кого-нибудь знакомого. А какая безнадежная тоска, сказать некому. Да, я закрытый. Но нет, не скрытный. Просто никто не открывает.
Темнота, вечно темнота в этом городе. Нет, я не хочу уезжать. Да и не думаю, что поможет — как огонь у Линча, темнота пойдет за мной, как тень.
Если усомнился в своей нужности, стоит открыть «запросы на переписку» в Фейсбуке. Столько незнакомых людей, которым от тебя что-то нужно!
Пусть человек изменит мир после себя, а человечество вернет планету в том же виде, что дали.
У Эллочки-людоедки был словарный запас в 30 слов? Не вру, прижатым в час пик к не очень и молодой женщине видел ее переписку вообще без слов — пересылала присланный прикол, потом обсуждала его смайликами-эмодзи.
Я звучу, как пожилой дед, отстраненный от жизни. Но мне в ней, нынешней, действительно не нравится почти ничего.
Botswana Blues, Kamakura kid.
В «Фейсбуке» была «лента страниц» — можно было информативно почитать интересные страницы. Убрали. Была еще на этой неделе вкладка «близкие друзья» — почитать отдельно тех, кто в избранном. Убрали. Зато появились «игры», «игровые трансляции», «вакансии», «недавние действия с рекламой» и «группы для покупок и поддержки». Давайте уже сразу оставьте одну рекламу и магазин и разрешите постить только фото котиков, еды и селфи с ограничением на количество знаков в «подводке». Все равно ведь все меняется только к худшему. Без(д)надежность.
Да никому книги не нужны. Выходила у меня недавно рецензия. Дал у себя — 2000 друзей и подписчиков. Дало издание, где рецензия вышла, — 16000 подписчиков. Перепечатала Ольга Б. — 5000 друзей и подписчиков. На сайте счетчик посещений — так вот 100 с лишним читателей. Книга — объективно интересная. Рецензия — тоже объективно неплохая. Но — никому ничего не нужно, неинтересно, нелюбопытно.
Город разрастается, но весь чужой. Некуда поехать. Умерли бабушка и дедушка — дом, куда мог поехать всегда, всегда были рады. Весь чужой огромный город, давит. Как чужая обувь. Депрессия — это вообще сдавленное зрение, иногда, когда отпускает немного, — будто зрение из прошлых лет вернули.
Осталась только мама, стареющая, сдающая на глазах так же быстро, как растут дети.
В воробушка перед смертью превратится, потом вспорхнет.
В переписке писателей часто встречаешь, как долго и подробно они описывают замыслы, их воплощение. Я — не представляю, чтобы кому-то из друзей так написал. Кому, почему бы это было интересно.
Обвинили Гогена в педофилии, раскопали могилу Дали из-за обвинения же. Скоро ли запретят искусство, ведь оно опасно. Или введут санкции и нормативы.
Либералы и патриоты, патриоты и либералы. Ненавижу оба лагеря, но третьей силы у нас нет, нет.
Стал немного локально популярен. Много (кажется) путешествую, много (и половины того, что хочу не) читаю, хожу на интересные концерты и так далее. Стали ли больше читать мои тексты? Нет. Стали — больше лайкать.
«Какая прелесть — очередной допинговый скандал с Россией. Было бы совершенно замечательно, если бы всех дисквалифицировали. Разом. Отменили все соревнования на этой прокаженной территории», — пишет Анжелина П., русская писательница, живущая в Европе. Таких постов — тысяча. Они лайкаются, перепечатываются. Это так модно, такой «актуальный тренд» — ругать мою страну. Господи, а что вы сделали для нее? Хоть что-нибудь, кроме докладов на международных форумах, как плохо в их бывшей стране, и 20 подобных постов в день? У революционеров в XIX веке было «хождение в народ», сейчас — хождение из страны. Сделайте какой-нибудь хороший бизнес, благотворительность, дайте просто денег на лекарства старушкам, вернитесь в страну, просто посадите тут дерево, перепечатайте историю о добре! Но нет, нет, зачем…
Россияне собрали миллион евро в помощь залитой водой Венеции. Широка русская душа, но почему бы не собрать деньги в помощь бедным пенсионерам или же вымирающим деревням? Потому что там не модно чекиниться?
Огромный интерес к внутренней политике (разоблачения коррупции от Навального и прочие разоблачения) и международной (Крым, санкции, допинговый скандал) я вижу. Борьбу за правду, защиту каждого осужденного, еще не осужденного, просто забаненного. А вот Ассанж вскрыл военные преступления, поплатился за это адом домашнего ареста, сейчас сходит с ума и умирает в полной изоляции английской тюрьмы. И кто-то из прекрасных наших борцов за свободу слова сделал материал, просто пост в его защиту? Нет, зачем, «русский след» тут не найти, да и «у Запада принципиальная презумпция справедливости правосудия», как мне на это в Фейсбуке объяснили.
Окна как иконки, окна как страницы.
Воскрешение Тамагочи. Гонки катафалков.
Ураган в Германии — Фейсбук сообщал мне о благополучии каждого немецкого френда. Флаги и соболезнования другим странам первого мира.
350 погибших в землетрясении в Иране, 200 человек — в теракте в Египте. Ни одного поста.
Мультикультурализм, гуманизм, равенство, respect for diversity…
Свобода в этом мире есть. Как в Айфоне. Ты можешь не устанавливать обновления операционной системы, но — лишишься функций, на старой перестанут работать приложения, потом и сам айфон перестанут обслуживать. Слишком дорогая она, а все бедные.
«Нам хочется, чтобы дети играли с игрой, чтобы игра была без правил. Нам будет грустно, если окажется, что детская игра подчинена правилам. Почему? Потому что если уж детская игра, то тогда вообще вся человеческая цивилизация подчиняется как сложный кукольный театр таинственным правилам. Нам от этого делается жутко. Ребенок нас, кроме шуток, хранит как цивилизацию, он выше цивилизации именно полной свободой игры вплоть до игры правилами и игры в игру» (Бибихин, «Витгенштейн»).
Яндекс.Дзен, Пикабу и прочие — много картинок, приколов и милоты, чуть текста и горячих новостей — чтение уходит в эту сторону и, боюсь, никогда не вернется. Только в маргинальной моли, как театр и опера.
Тело гниет. Сполна выполнив, по идее природы, свои репродуктивные функции, к пятому десятку — разваливаешься, вечно без сил, вечно у врачей. Где у других косметика над раковиной, лекарства. Хотя и косметикой рихтовать лицо надо. Даже изменился запах: младенцы действительно благоухают, а старики смердят, увы. Провонял, как старец.
Получаешь литературную премию — и не получаешь лайков от близких друзей. Хороший пример, что пагуба повсеместна и истинна, стоит лишь чуть поскрести быстро вянущую кожуру хоть чего-то хорошего.
Женщины живут дольше? Да даже их походка — плавная, обтекаемая, «orbit of her hips» — приспосабливаются, вписываются в жизнь лучше.
Гиппиус, когда во Франции Мережковский усомнился в своей популярности и захандрил, писала ему влюбленные письма от имени его поклонниц. Друзья спасали авторов от депрессий. Моим друзьям я нужен ради двух вещей — умного разговора о книгах, музыке и политике и выпить с под. Чуть моя резкая фраза от вечной ненависти к себе и миру — и развод на полгода, год.
Придумал новое жанровое определение — визии (visions).
Этот мир не мой. Где герои — инстаблогеры и Ксюша Собчак. Где мат, агрессия или тупой смех. Где нормальные певцы в последний раз появлялись лет 20 назад и давно умерли. Где картинки, зауженные брюки и реклама «на ты», машин и ипотеки, еды и телефонов, телефонов и еды. Даже крошки со стола сметают того, что было моей едой.
Музыка — это попытка звукоизоляции от своего внутреннего шума, как молитва или медитация. Удается так же редко.
Вагон метро на моей спальной станции — пожилой господин в котелке и молодая чернокожая в красном тюрбане.
Фейсбук выдает в раздачу ленты только фото и твой текст, а линки и так лайкают гораздо меньше. Но для меня линки моих статей важнее всего. Такие примерно у меня расхождения с современным миром.
С современной Россией, написал бы либерал. С Западом, проклял бы патриот. Но нет — «обе вы хороши», как плюнула Маргарита на ссорящихся на коммунальной кухне теток. Ибо свободы (о культуре и духе молчу, тут же засмеют тухлыми яйцами) нет нигде. У нас еще даже больше, остались какие-то зазоры природного русского раздолбайства и былых советских льгот. Но и их быстро конопатят, наняв турок делать евроремонт.
Интересно наблюдать над изменениями лица с возрастом — как над распусканием розы вспять, от красоты до жухлых морщин. Тело же — как жук, что никогда не полетит.
На нашем ТВ предвзято показывают Навального или не показывают вообще. На западном предвзято показывают Ассанжа или не показывают вообще. Один и тот же Большой брат #1984, только под разными никнеймами.
Собаки со светящимися ошейниками и мобильные экраны — светлячки новой ночи.
Мама с телевизором, я с книгой — делаем в соседних комнатах вид, что живем.
Все ушли в землю или в дым. Тянет, здесь — не держит.
Больше, чем е..ться, любил вы…ваться. Из всех видов физической близости его больше прельщает та, в которой задействован мозг.
Новый способ манифестации игнорирования людей — в салоне самолета или на бизнес-ланче включить без наушников какое-нибудь ток-шоу или приколы.
«Иногда я мечтаю о любви далекой и туманной, будто шизофрения какого-нибудь аромата…» Пишет Чоран и одним своим импрессионистским афоризмом «делает» всех символистов-дадаистов. Ведь, при всей своей радикальности он работает во вполне традиционном философском и стилистическом ключе и обращение к сюрреалистическим туманностям наверняка назвал бы дешевым потаканием вульгарным вкусам.
Читаю его двадцать лет и — он один из немногих, кто не выдохся, не утратил силы. Наоборот, процент признания, совпадения и восхищения все выше.
Замершее сновидение, жасминовый оркестр.
Почти каждый мой знакомый писатель подвергался общественному осуждению в Фейсбуке. Даже не за взгляды не те, а — не с тем дружил, не тот пост. С. получил премию, в жюри которого входит К, которого обвинила… Осуждения, расфренд и так далее. Травля как свойство даже дважды (цех литераторов в загоне Фейбсука) толпы, ее best skill.
Последний тренд и призыв — стихи о травме, коллективные сборники. Кто не написал — того в бан и осуд!
«Жить в конфликте со своим временем — редкая привилегия. Каждую минуту ты отдаешь себе отчет, что думаешь не так, как другие. И это состояние острого несходства с остальными, при всей своей кажущейся ущербности и бесплодии, тем не менее, обладает философским статусом…», который никому не нужен. То есть оптимистичный или мужественный Чоран не дожил до наших времен, когда с таким научились бороться. Очень изящно — объявив, что человек стал неприличен. «Да, он раньше хорошо писал. Но он же совсем стал… Вы что, не знали?» — и нерукопожатым выводят из круга, another one bites the dust.
— От тех, кто продает квартиру, еще нужна справка о психическом здоровье.
— С ума сойти!
Стресс — это когда получаешь, например, Нобелевскую премию. Две минуты радуешься, потом — кто я, я же недостойнее всех, это же говорить речь, что я скажу, это позавидуют тот и тот еще, а этот вообще распустит сплетни, а сколько интервью, благодарностей, это же ад, а у меня нет сил, ни на что, нет.
Уверенность в будущем? Если не случится кризис, санкции и так далее, то все равно не знаешь, на что пойдет моя следующая зарплата, на сиделку маме, на мою следующую болезнь или в долг друзьям. (Эта ушла на долг, а еще жилец очень нагло и профессионально съехал, не заплатив, еще и эсэмэс-плевок потом прислал, что все равно ничего не докажете.)
Немного покоя дают какие-то мелкие дела. Жизнь разбита — а пыль вытер. Три недели сил не было — а тут протер, маленькая победа над энтропией.
Переписываемся с Андреем И. на тему, какие у нас есть маньяки-поклонники. Он рассказывает еще про совсем опасного поклонника писателя Х. И что остерегается их описывать в книгах, ведь маньяки книги читают. Да, только они и читают…
Хотя Уэльбека читают.
Писать, чтобы — прочли (поняли) и не прочли (не узнали).
Человек, неудачное селфи Бога.
У Иличевского в «Воображении мира» о глаголе «гилгул» (аллитерация!): «Теперь я откатил (гилгул) от вас проклятие египетское» — Господь Иисусу Навину. И это же слово означает «круговое движение, совершаемое душой при перерождении». И тут вообще бездна смыслов дальше — «метанойя» (изменение, поворот ума) и «метемпсихоз»!
Цвела земля, тоска рвала.
Снилась церковь. Заставленная внутри и застроенная. Переходы, отгорождения, положены, свалены вещи. В том коридоре, где, ближе к крыше, пробирался я, были навалены матрасы и фрамуги. Такой и должна быть церковь.
Где в 60 лет будут все эти драйвовые пиарщицы, целеустремленные сэйлы, позитивные клерки? Никому не нужны седые пиарщицы, да и они изначально не умели ничего. Кому они будут продавать свою старость?
Люди из пыли, водоросли, с мутными зияниями на месте лиц, будто значок бренда им забыли проштамповать.
«Осень моя, пышнотелая крашеная блондинка,
Топчется на дворе, курит на холодке.
И золоченый окурок давит носком ботинка» (А. Беляков) —
Еще и с алым следом помады марки Momiji на фильтре.
Долгих вещей у нас вообще нет.
Ольга Балла
Он просто хотел жить счастливо
Незадолго до выхода «Серотонина» на русском языке сайт «Медуза» назвал новый, седьмой роман Мишеля Уэльбека книгой «о распаде традиционных ценностей и жестоком личностном кризисе»1 . В какой-то мере, несомненно, так оно и есть: и личностный кризис, и распад традиционных ценностей европейского общества здесь налицо, но об этом последнем как таковом тут не сказано ничего нового, да и о первом не очень много. Не говоря уже о том, что и одиночество, и поврежденность современной европейской цивилизации вообще и французской культуры в частности далеко зашедшим распадом, и проблематичность существования человека в — неустранимых, по всей видимости, — условиях этого распада — давние, можно сказать, коренные темы Уэльбека, знакомые читателю уже по вышедшим у нас лет двадцать назад «Элементарным частицам», и в этом отношении он совершенно верен себе. А одна из самых первых русских рецензентов романа — еще французской его версии, вышедшей в прошлом году, — Зинаида Пронченко вообще находит возможным прочитать его как посвященный «плачевной ситуации на рынке мясомолочных продуктов во Франции, связанной с установленными Брюсселем квотами на импорт из стран “третьего мира”» (что, кстати, несправедливо, — с этим связана лишь часть романа, и не самая главная), оговариваясь, правда, что это «очень условно» и что «в некоторой степени» он посвящен также «нежности»2 . (Скорее, ее невозможности, я бы сказала. Но главное — и не в этом.)
Вообще же кажется, что этот текст устроен более сложно, чем очередное проговаривание всех этих очевидностей.
При ближайшем рассмотрении, речь у беспощадного и безутешного3 аналитика Уэльбека на сей раз идет, скорее всего, о том, в какой мере личность привязана к культурным ценностям и условностям. Спойлер: привязана она к ним, по Уэльбеку, в чрезвычайно высокой степени — причем даже на биохимическом уровне, на что указывает и само название романа (серотонином снабжает главного героя антидепрессант, капторикс, без которого он все более не мыслит своей жизни и который запускает в его организме разрушительные процессы). В романе много и напрямую говорится о биохимической подоплеке смыслов, взаимоотношений с (жизненно необходимыми) условностями. Однако говорится в нем и о том, что культурные условности и ценности по-настоящему работают — оказывают свое животворящее действие — исключительно тогда, когда принимаются и переживаются как безусловные, как действительные основы жизни. И вот основа этого принятия, которая определяет степень его безусловности — уже в решающей степени биохимическая. От сознательной воли человека и его рациональных установок, выходит у Уэльбека, здесь зависит довольно немногое. Депрессия, разрушающая личность, тело и жизнь главного героя, всего лишь демонстрирует это с особенной наглядностью.
Причем никак нельзя сказать, что природное начало, по Уэльбеку, определяет смысловые процессы решающим образом. Не способна к этому и очень властная вообще-то «маленькая белая таблетка овальной формы с насечкой посередине», регулирующая телесные процессы, ставящая человека в зависимость от себя, противостоящая болезни, с одной стороны, разрушающая организм — с другой. «Она ничего не создает, не видоизменяет; она интерпретирует. Все окончательное делает преходящим, неотвратимое — случайным. Она дает жизни новое толкование, обедненное, искусственное, слегка деревянное. Счастья она не приносит ни в какой форме, ни даже настоящего облегчения, ее смысл заключается в другом: превратив жизнь в последовательность механических действий, она просто помогает обманываться».
Сознательная воля, рацио, владеющие человеком идеи, идеалы и ценности, пусть и не определяющие всего, что происходит в их обладателе, — полноправные партнеры во взаимодействии-споре с другими силами, влияющими на человеческую жизнь (с физиологией, биохимией, социальными предписаниями…), они — достойные соперники всего этого. Что, опять же, не означает ни того, что они правее остальных участников спора, ни того, что они восторжествуют, — увы, скорее всего нет. Но свое слово сказать они способны. Притом не факт, что это их слово не окажется разрушающим, может очень даже оказаться: «Я мог бы осчастливить женщину, — вспоминает уже совсем готовый к смерти главный герой. — Даже двух женщин <…> Все было ясно, предельно ясно с самого начала, но мы этого не учли. Поддались иллюзиям, поверили в свободу личности, в то, что перед нами все двери открыты и возможностям нет числа? Не исключено, что так, тогда эти идеи витали в воздухе; но мы особо не вдавались, нам было неинтересно; мы послушно следовали идеям, позволив им таким образом себя уничтожить, и потом долго страдали».
По большому же счету, речь у Уэльбека идет об основах жизни. Эти основы, в ситуации непроблематичной нормы (предположим, что такая бывает) скрытые, нерефлектируемые, становятся особенно видны — а потому и особенно проблема-тичны — в разрывах культурной ткани, в ситуациях кризисов — культурных, цивилизационных, личностных. Герой Уэльбека (сам по себе ничего особенного — надо думать, нарочно, в соответствии с авторским намерением — не представляющий) интересен как раз тем, что живет в ситуации сразу нескольких таких кризисов, наложившихся друг на друга: и неудач в личной жизни, и душевной болезни вместе с ее телесными истоками и последствиями, и разлада европейской культуры и цивилизации с державшими их на протяжении столетий ценностными основаниями. Именно благодаря заурядности Флорана-Клода Лабруста видно, как воздействуют эти кризисы на «среднего» человека, не имеющего в жизни ни особенных личных задач, ни выраженных интересов, ни проектов, которые могли бы вовлечь в себя его усилия и оправдать его существование в его собственных глазах. Никаких, вплоть до зарабатывания денег на жизнь: Флоран-Клод живет на родительское наследство и все никак не может его промотать, хотя в каком-то смысле даже очень старается.
С другой стороны, наличие таких проектов — в глазах Уэльбека — также не гарантирует никакого спасения, как не гарантирует его и количество вложенных в проекты искренних усилий. Это можно видеть на примере судьбы героя параллельной, так сказать, «младшей» сюжетной линии романа — друга студенческих лет Флоран-Клода, Эмерика д’Аркур-Олонда, — линии, проведенной автором явно с тем, чтобы оттенить судьбу самого Лабруста. У этого красивого, сильного, гармоничного на внешний взгляд человека, которого, забрав двух дочерей, оставила жена ради заезжего пианиста, были не только интересы (фанат рок-музыки, он собрал громадную коллекцию аудиозаписей), но, что, казалось бы, куда важнее, — целых два жизненных проекта, один крупнее и убедительнее другого: большое фермерское хозяйство и участие в социальном протесте из солидарности с коллегами-фермерами. Притом каждому из этих проектов он отдавался со страстью, чем Флоран-Клод уж точно не мог бы похвастаться. Ни один из этих проектов, не говоря уже о рок-музыке, не уберег его от того, чтобы пустить себе пулю в голову. «…Он просто хотел жить счастливо, но слишком увлекся своей фермерской мечтой, построенной на разумных объемах производства и качестве продукции, а еще мечтой о Сесиль, а Сесиль оказалась просто жирной сукой, помешанной на лондонской тусовке и своем пианисте, да и Евросоюз тоже оказался жирной сукой, придумал молочные квоты, Эмерик, конечно, не ожидал, что все так повернется». Причем застрелился он в самый драматичный момент противостояния фермеров и полицейских, где Эмерик — как почудилось извне наблюдавшему за событиями Флоран-Клоду, был совершенно на своем месте — и совершенно самим собой. «…Он был потрясающе хорош собой, его отечное лицо волшебным образом разгладилось, но главное, он выглядел совершенно спокойно, чуть ли не радостно, его длинные светлые волосы развевались на ветру <…> Эмерик казался счастливым, ну почти счастливым, во всяком случае, он казался человеком на своем месте, а главное, его взгляд и расслабленная поза выдавали совершенно невероятную дерзость, он воплощал один из вечных образов мятежника <…> А еще — и вряд ли это понял кто-то, кроме меня, — это был тот Эмерик, которого я всегда знал, хороший мужик, мягкий по натуре и даже добрый…» Именно эта мягкая, добрая натура не позволила Эмерику вписаться в проект идеального мятежника — рука не поднялась убивать — и привела к ходу событий, который предстал внешнему наблюдателю как совершенно невероятный: «Он медленно повернулся слева направо, целясь сквозь щит в каждого спецназовца по очереди (они ни в коем случае не могли выстрелить первыми, в этом я был уверен, но это единственное, в чем я был уверен). Затем он повернулся в обратном направлении, справа налево; еще больше замедляя движение, он вернулся на исходную позицию и замер на несколько секунд, я думаю, секунд на пять, не дольше. И тут какое-то другое выражение промелькнуло на его лице, похожее на всепоглощающую боль; он повернул ствол к себе, прижал его к подбородку и нажал на спуск». (Уж не сказано ли здесь мимоходом и о том, насколько иллюзорны составляемые извне представления о чужом счастье и чужом соответствии самому себе? — А заодно и о проблематичности идеальных — кажущихся таковыми — жизненных проектов. Коренной, неустранимой проблематичности. Ни одному проекту человека целиком не вместить.)
Речь, таким образом, ведется здесь в конечном счете о ведущих стимулах к тому, чтобы жить, о природе этих стимулов, об их действии. Можно было бы сказать, что и о смысле жизни, — но это все-таки будет не совсем точно: скорее, о том, что смыслу предшествует, что его порождает — или, напротив того, препятствует его порождению. О предсмысловых корнях смысла, его возможностях и невозможностях. И — пожалуй, уже во вторую очередь — говорится здесь о соотношении в человеке социального, культурного, ценностного — и природного, биологического.
Пожалуй, максимально возможного для них согласия, а то даже и единства эти два вполне разноустроенных начала достигают — полагает автор — только в любви. По крайней мере, в случае современного Уэльбеку и всем нам европейского посттрадиционного человека. Особенного согласия достигают они в любви сильной, искренней, взаимной, в противном же случае обречены на ту или иную степень разлада. Именно потому — хотя не вполне, кажется, отдавая себе в этом отчет — Флоран-Клод так тоскует по утраченной любви, по самой — также на глазах утрачиваемой — способности любить, по тем, кого у него получалось любить (из многих его женщин — всего две, но это как раз понятно, исключительного и сильного много не бывает), по самому себе — любящему и таким образом без всяких усилий находящему самые убедительные резоны жить.
Авторская мысль тут, несомненно, не сводится к «all you need is love», дело сложнее. Но роман — в значительной мере еще и о природе любви. И не стоит преувеличивать степень авторского рационализма (который, как совершенно ясно и самому Уэльбеку, был бы убийственным для адекватного понимания предмета) в подходе к проблеме. При всем своем безутешном аналитизме Флоран-Клод и говорящий его устами автор сходятся, в конечном счете, в том, что любовь (как и ее невозможность) — тайна, не поддающаяся ни исчерпывающему пониманию, ни сознательному воздействию и управлению, ни, в конечном счете, собственному желанию человека. Флоран-Клод откровенно и мучительно не любит последнюю из своих женщин, японку Юдзу, — и вряд ли тут причина в ее развратности, действительно вполне чудовищной (в конце концов, можно было бы любить вопреки всему этому и страдать. Но нет). Не случилось ему любить и Клэр, одну из бывших его любовниц, с которой он встречается после многолетней разлуки в не очень внятной и тщетной надежде что-то в своей жизни наладить: он, может, и рад был бы испытать к ней хоть какие-то чувства, но, кроме отталкивания и тоски, ничего не выходит. Он уж совершенно точно был бы рад и даже почти готов полюбить юную Одри, администратора отеля, где он долго снимал номер, — но слишком понимал, что ресурсов совсем никаких не осталось. Стать свободным от любви к утраченным Кейт и Камилле, как и вернуть их, у него тоже не получилось. Не говоря уже о том, что для него осталась в конечном счете закрытой и непонятной взаимная любовь его собственных родителей, которые после известия о смертельной болезни одного из них предпочли уйти из жизни добровольно и вместе.
Кроме всего прочего, здесь показано еще и отступание — по мере приближения к смерти — человеческих чувств, медленный, конфликтный, с отступлениями, со множеством внутренних сопротивлений выход из человеческого, «полночеловеческого» состояния. Может быть, хроника расставания человека с собой. Последовательность угасания одушевлявших его сил. Способность любить, о которой, утраченной, Флоран-Клод сокрушается больше всего, оказывается, пожалуй, наиболее полным (может быть, и наиболее адекватным) воплощением покидающей героя витальной силы. Она отступает одной из первых, открывая дорогу всем остальным. Одними из последних расшатываются отношения со временем («Я разучился вписывать свою жизнь в хронологические рамки»). Уэльбек прочерчивает — неровную, зигзагообразную, с пиками и провалами — траекторию этого отступления, прослеживает, как социум сползает с человека, подобно — не слишком-то, как выясняется, и приросшей — шкуре. Выход жизни «на финишную прямую», которая, однако, предполагалась невыносимо длинной («я не продержусь больше десяти лет»). В конечном счете — развязывание отношений человека с жизнью и завязывание их со смертью. Жизнь рассеивается, как самообман или совокупность таковых.
Самый же конец романа, в котором автор оставляет своего героя на краю гибели, все-таки его через этот край не перебрасывая, выглядит как-то не очень убедительно. Прямо говоря, он выглядит неубедительным совсем. Не обнаруживавший на всем протяжении романа ни малейших признаков религиозности, соответствующего понимания жизни и вообще хоть какой-то метафизической чувствительности Флоран-Клод в предпоследнем абзаце вдруг начинает с уверенностью проповедника рассуждать о Боге и Христе (при том, что никаких свидетельств совершившегося в нем, угасающем, религиозного переворота тоже нет), да еще утверждать, что он Его понимает: «На самом деле Бог заботится о нас, думает о нас каждое мгновение и порой дает очень точные указания. Все эти внезапные порывы любви, от которых теснит грудь и перехватывает дыхание, озарения и восторги — совершенно необъяснимые, если исходить из нашей биологической природы, нашего удела обычных приматов, — суть предельно ясные знаки. Сегодня я понимаю точку зрения Христа, его постоянное возмущение ожесточением сердец: людям даны все знаки, но они не принимают их в расчет». Нет, неубедительно. Не Флоран-Клоду бы об этом говорить.
Галина Юзефович, чья рецензия на русский перевод «Серотонина» была, кажется, самой первой, не без оснований возводит Уэльбека к Прусту1 с его внимательной, подробной интроспекцией. Пруста, безусловно значимого для французского литературного и человеческого самосознания вообще и понимания героем собственной жизни в частности, вспоминает устами Флоран-Клода и сам Уэльбек (тут самое время сказать, что он, кажется, с первых страниц наделил своего заурядного во всех отношениях героя избыточно литературным сознанием, самовосприятием и самоанализом утонченного интеллектуала, которых не слишком начитанному Флоран-Клоду взять вообще-то неоткуда: на всем протяжении романа он не подает почти ни единого признака интеллектуальных интересов, в основном смотрит по телевизору спорт и кулинарные программы — иногда только почему-то берет в руки «Мёртвые души» и высказывается о близости Гоголя его мирочувствию, что опять-таки сильно контрастирует с заданным обликом, и только на последних страницах, уже выйдя, по его собственным словам, «на финишную прямую» и растеряв интерес вообще ко всему, вдруг принимается читать книги и размышлять о Томасе Манне, Марселе Прусте и Ламартине. Это самосознание, явно заимствованное автором у самого себя, конечно, добавило тексту сложности и тонкости, но не таким уж парадоксальным образом снизило его убедительность). Я бы добавила к числу его предшественников в данном случае еще Эмиля Мишеля Чорана — и даже сочла бы его более главным.
1 https://meduza.io/feature/2019/10/12/serotonin-mishelya-uelbeka-luchshiy-roman-avtora-za-poslednie-20-let
2 https://gorky.media/reviews/uelbek-na-dne/
3 Уже цитированная нами Зинаида Пронченко почему-то видит в «Серотонине» «роман утешения», хотя ничто так не далеко от намерений и результатов автора, как это. Утешений и иллюзий никаких вообще (за исключением, может быть, крайне искусственно притянутых в самом конце романа рассуждений героя о Боге и Христе, которые думают о нас каждую минуту и подают нам знаки. Но неубедительность их так велика, что они, разумеется, не утешают).