(А.Алёхин. «Свидетель оправдания»)
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2020
Алексей Алёхин. Свидетель оправдания. — М.: Воймега, 2020.
Сложный год: выходит книга и окунается в тишину. Ни презентаций, ни вообще литературных сходок, где можно кому-то подписать-подарить. Если автор активен в соцсетях, он, конечно, потихоньку о ней возвещает. То обложку запостит, то отрывки какие-то. То адресок книжной лавки, где приобрести можно («…говорят, всего несколько штук осталось!»). Да-да, уже побежали…
Алексей Алёхин к этой категории не относится. Хотя четверть века только и занимался тем, что помогал стать услышанными чужим стихам.
Его новая книга вышла и окунулась в тишину.
И это, наверное, хорошо: она наполовину из нее сделана. Из тишины, из пауз.
Это тихая поэзия.
Лирический герой Алёхина — немногословный, неторопливый наблюдатель. Торопиться ему, собственно, некуда. Все равно не успеешь; да и зачем? Предыдущая книга Алёхина завершалась коротким стихотворением «Оставшийся пассажир»:
все зашли в XXI век
а я тут
стою один
и озираюсь
Это не жалоба и не декларация некой своей старомодности.
Это опыт отстраненного взгляда, другого взгляда. Даже если войти в «дивный новый мир» вместе со всеми, ничего бы не изменилось. Например, в стихотворении «Ной» из нового сборника — ситуация вроде бы противоположная. Ной — не оставшийся и не оставленный. Создал ковчег, спасся, спас ближних. И тем не менее.
сидит на холме
и смотрит вниз на замусоренную долину
в лужах и перевёрнутых камнях
в коричневой тюбетейке
в голубом бедуинском халате на голое тело
с догорающей сигареткой в жёлтых пальцах
седые поределые космы
треплет тёплый ветерок
слышен смех
Сим с Иафетом обнаружили игру
в монополию
в вытащенном из трюма рундуке
сидит и смотрит
«Они не понимают. Всё утонуло»
«В стихах Алёхина с читателем всегда говорит зоркий рассказчик», подметил Дмитрий Бак («Октябрь», 2009, № 5).
Насчет «зоркости» — абсолютно точно. Насчет «рассказчика»… Алёхин ничего не рассказывает — он смотрит и думает. Это очень визуальная поэзия, хотя эта визуальность не имеет ничего общего с завороженностью видимым, с фотографическим смакованием деталей.
Это попытка думать глазами.
Кстати, по первому своему образованию Алёхин — оптик. «Учился на оптико-механическом факультете Московского института инженеров геодезии, аэрофотосъемки и картографии», как сказано в его кратких биосправках.
Поэзия Алёхина возникла где-то на стыке первой волны русского верлибра (Айги, Бурич, Метс, Куприянов…) и минимализма (Ахметьев, Макаров-Коротков…).
Было, возможно, и влияние дальневосточной поэтической традиции — китайской и японской (около полутора лет Алёхин прожил в Китае).
И библейская тема, парадоксально сочетающаяся с ней.
Кажется, холм, на котором сидит Ной, глядя на долину, написан китайской тушью, а у самого Ноя — лицо китайского мудреца.
Один из них, Ван Вей — поэт, каллиграф и философ — тоже присутствует в новой книге. Тоже, как и Ной, сидит в старом халате, тихий и посторонний для мира. Называется стихотворение «Выключил радио и припомнил Ван Вея»:
сегодня вдруг
я почувствовал себя старым китайцем
в лачуге над речным перевозом
в бедном халате
пью чай из красивой чашки
с отбитым кусочком
запер веткой калитку
от дурных новостей
И еще — в этой книге, как ни в одной из предшествующих, присутствует тема старости.
Лет восемь назад Сергей Чупринин предлагал мне написать статью о поэтической старости. Тогда я этой идеей как-то не вдохновился. Теперь, сам начав «золотиться листвою», думаю об этом все чаще.
Старость в поэзии может присутствовать и как тема, и как особенности техники.
Как тема она может быть даже не связана напрямую с возрастом автора. Как это было, опять же, в классической китайской поэзии. «Поэт объявлял себя старцем в сорок лет… Поэтическая старость человека, полного сил, находящегося в духовном расцвете, позволяла поэту говорить о собственном своем приближении к смерти и о тяготах одряхлевшей плоти без трагизма сопричастности. Возникала поэзия старости, в которой жалобы были “эстетизированы”, а на их фоне шли размышления о сути жизни и предназначении человека»1 .
Тема старости — независимо от того, когда она возникает в стихах (в сорок, пятьдесят, семьдесят…) — это опять же возможность иного взгляда. Умудренного, фиксирующего хрупкость и быстротечность сущего. «К старости зрение замещается памятью/ диоптрия за диоптрией». Эту возможность — зрения памяти, памяти зрения — Алёхин использует предельно полно. Его книга населена отслужившими свой век вещами: шкафами, пианино, старыми автомобилями «с никелированным ободком вокруг фар/ и оленем на капоте»; старыми людьми и даже состарившимися ангелами.
первый жёлтый лист можно поднять рукой
как упавшую салфетку
приставленный к тебе сызмальства
старый ангел
кряхтит
у него ломит крылья к дождю
Оптика старости тесно связана и с особым стилистическим регистром.
«…Графичность, детализация рисунка, камерность при склонности к умозрительному, отвлеченному складу мышления — таковы, по-моему, отличи-тельные признаки старческой манеры письма. Интеллектуализация эмоции — вот что является главным…»[1]
Это сказано о позднем творчестве композиторов, но применимо и к поэтам.
ветер гонит по небу тучи б/у
клочковатые и рваные после грозы
и если присмотришься ты разглядишь
выведенный на облаке химическим
карандашом
обрывок слова
…ЛЮ!
Здесь всё: и графичность, и камерность, и умозрительность — но не как сухая абстрактность, а как уже отмеченная способность думать, мыслить глазами.
Эти строки, кстати, из стихотворения, давшего название книге: «Свидетель оправдания».
Оправданию подлежит, ни больше ни меньше, сам мир, со всеми его несовершенствами («ты думаешь / мир свинчен на шурупах и болтах / а он по старинке на гвоздях и не разбирается без гвоздодёра»). Оправдывается он, разумеется, любовью — тем самым обрывком слова, оканчивающимся на «…лю!».
Надо лишь уметь разглядеть, увидеть это оправдание. Стать его очевидцем и свидетелем.
[1] Друскин М. Игорь Стравинский. Личность, творчество, взгляды. Изд. 3-е. М.: Сов. композитор, 1982. С. 161.