О романе Леонида Тишкова «Взгляни на дом свой» размышляют Ольга БУГОСЛАВСКАЯ и Наталья ИГРУНОВА
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2020
Леонид Тишков. Взгляни на дом свой: Роман. — М.: Новое Литературное Обозрение, 2020.
Ольга Бугославская
Умоляю, посмотрите финал…
Роман Леонида Тишкова — еще одно произведение на тему восстановления памяти и осмысления личного опыта, относящегося к советскому времени. Еще одно в очень длинном ряду. Наиболее заметным и резонансным в нем стала семейная история Марии Степановой «Памяти памяти». В текущем году вышли две книги, перекликающиеся с романом Тишкова, — роман Владимира Сотникова «Холочье. Чернобыльская сага» и сборник Анатолия Курчаткина, в который включена повесть «Реквием». У Тишкова главный герой, он же рассказчик, мысленно возвращается в город своего детства на Урале, узнаваемые приметы которого практически исчезли. Тот же мотив исчезновения присутствует в романе Сотникова: автор тоже вспоминает свое детство в селе Холочье, которое в буквальном смысле было уничтожено Чернобыльской катастрофой. Повесть Курчаткина посвящена в том числе воспоминаниям о жизни на Урале в советское время и вспышке онкологических заболеваний, связанных с захоронением под Челябинском радиоактивных отходов. Авария на «Маяке» — один из эпизодов романа Леонида Тишкова.
Роман Тишкова устроен интересно и сложно. Повествование ведется то от первого лица, то от третьего и переключается со стилизованного сказания на сюр и фантастику, с фантастики на мемуары… В романном мире живые люди, будь то целый народ или отдельный ребенок, взаимодействуют прежде всего не с себе подобными, а со стихиями и предметами — горами, снегом, окнами, ковриками, фотографиями… Самое первое такое соприкосновение, в рамках творимого писателем мифа, оказывается болезненным и порождает в людях ужас: «Эти сидящие вокруг меня люди зовутся уральцами, есть такая нация в России, и никак ее не спутаешь с какой-нибудь другой… Когда-то до своего поселения на Урале, они были русскими людьми… но когда притащили тела их на Камень, положили на мох под скалами реки Чусовой или реки Серги, они открыли глаза и вдруг испугались нависших над ними темно-зеленых еловых лап, ощутили жгучий холод серых камней, услышали недовольный ропот лесных птиц, да так и остались жить здесь тем первым страхом внутри души… Тот древний сермяжный страх Камня и есть главная отличительная черта уральского народа». Переселенцы, выброшенные на камень, напоминают о фантастических рассказах об освоении далеких и чужих планет.
Живые люди трансформируются в предметы — клубочки из полосок ткани, из которой была когда-то сшита их одежда, в фотографии, растения…
Рассказчик начинает говорить от третьего лица, когда описывает себя маленького, свои детские впечатления и игру детского воображения. Это и есть основное пространство фантастики и сюрреализма. Из детских ощущений автор исключил и выраженный страх, и явную радость, что сделало их слегка заторможенными, холодноватыми и отстраненными, как будто все, что фиксирует детское сознание, происходит где-то в царстве теней.
Странные существа водолазы, которые на глазах у мальчика «вынесли белое тело призывника Володи Солохина и положили его на ярко-зеленую травку», — медиаторы между Верхним и Нижним мирами: «У водолазов нет родины… Переходя с места на место, гнездясь где попало, обживаясь на косогорах, строя убежище на краю оврага, водолазы не думают о будущем их поселений… Как ты не маячь перед водолазами, не размахивай на бугре ярким флагом своей страны, не ори «кричалки» своего футбольного клуба — никто не обратит на тебя своего внимания. Только потом, по прошествии нескольких лет, ты поймешь, что тебя видели, о тебе знают, тебя даже полюбили…»
В этой книжке есть картинки, рисунки самого автора, но почти нет разговоров. Практически все действующие лица безмолвны. Ни с кем не разговаривает главный герой — ребенок по имени Леонтий. Молчит его отец, поскольку не хочет рассказывать о пережитых ужасах. Безголосы сюрреалистические водолазы в своих скафандрах… Здесь «пусто и темно», «темно и тихо», господствуют «мрак и холод» — то ли Земля, то ли открытый космос.
Сквозь пробивающиеся через пелену времени воспоминания и фантастику, переходящую иногда в галлюцинаторный морок, проступает действительность, их породившая. Появляются реальные люди из прошлого — дед, отец, одноклассники… — а вместе с ними — истории репрессий и насильственных переселений начала войны, немецкого плена и советских фильтрационных лагерей, засекреченной аварии и радиационного заражения, сломанных и страшных судеб. И здесь возникает впечатление, что между авторским замыслом и воплощением возник некоторый зазор. В романе чрезвычайно важна идея большого времени, вечности, всеобщего незримого единства, памяти, неочевидных связей между всем и всеми. Наиболее зримо эту мысль иллюстрирует один из немногих образов, который автор постарался сделать теплым и по-домашнему нежным, несколько даже с этим пережав: «Но все-таки самый главный подарок от матери — как раз Вязаник. Этот неуклюжий длинный костюм из порванной одежды моей родни стал мне как оберег, оденешься в него, весь скроешься в пестрых лентах, посмотришь на мир сквозь переплетения ткани, и мир станет совсем другим, каким-то нездешним, будто ты — это уж не ты, а существо, рожденное из вечности, из уральских легенд и россказней созданное». Так что единство и связи вроде бы существуют и что-то созидают: «Все здесь едино: море, мать, материя, maris, matris, materia…» Иной раз в довольно мрачное повествование вдруг вклиниваются отчетливые мажорные ноты, спетые во славу вселенской гармонии: «И земля ответила ему любовью, той самой любовью, которая потом вырастет цветами, деревьями, грибами, мхом, бабочками, кузнечиками, ящерицами и всем живым, что исходило всегда из земли. И еще она одарит Леонтия своей силой, той самой родной силой, из которой он сам произрос, откуда он появился со всеми своими живыми и мертвыми».
Идея единства воплощена и на конструктивном уровне, где аллегории, метафоры, иносказания, погружения в сюрреализм c переходом в воспоминания и прочий нон-фикшн дополняют друг друга. Автор, будучи не только писателем, но и художником, ту же идею реализовал и в иллюстрациях к роману, а также подкрепил высказыванием в интервью, данном по случаю открытия персональной выставки: «Мы уходим из дома, возвращаясь Домой. В этом доме все было как тогда, но все иначе, — все освещено светом вечности, светом всепрощения. В этом мире вечных возвратов в любом явлении настоящее есть прошлое и будущее, есть то самое вечное». Иными словами, замысел состоит именно в том, чтобы примирить всех со всеми в пространстве вечности.
Но здесь возникает большая проблема. Абстракции — вечность, всепрощение, гармония и т.д. — всегда выглядят крайне слабыми и малоубедительными по сравнению с конкретной бедой, страданием, смертью. Истории расстрелянного в 37-м году деда и попавшего в немецкий плен отца, а также связанные с ними образы безымянных могил и уничтоженных кладбищ весят так много, что совсем не оставляют пространства для жизнеутверждающих мотивов. Когда эти мотивы все же возникают, вместе с ними появляются эмоциональный дисбаланс и противоречие: автор декларирует всеобщее всепрощающее единство в вечности, а большая часть текста свидетельствует как раз ровно о противоположном — о полной безвозвратной потере опор и связей, не говоря уже о такой важной составляющей мировой гармонии, как справедливость. Понимаешь, что автор вместе со своим героем очень хочет взлететь, а груз, который он при этом пытается поднять, слишком тяжел и не пускает его. Но писатель, несмотря на это, делает вид, что полет состоялся.
Кроме того, как мне кажется, для сюжетов, связанных с дедом и отцом, не вполне достаточно сугубо личного и абстрактно-философского контекста, в который они помещены. Публицистический ракурс тоже необходим, иначе возникает ощущение некоторой недоговоренности.
И последняя придирка: в самом финале автор окончательно отказывается от конкретики и заводит речь о каких-то совсем уж неопределенных вещах — реке света, которая течет где-то «там»: «Нас там не было, уже не будет, но когда-нибудь придут туда другие люди. Возможно, придет Леонтий, приду я, но мы этого никогда не узнаем, потому что свет — это река, которая течет всегда в одну сторону». О том, чего «мы никогда не узнаем», лучше вообще не упоминать. Это смазывает впечатление от очень хорошей в целом книги.
Наталья Игрунова
След ушедшего дома
«Я — рассказчик», — говорит о себе Леонид Тишков. Вот и свой роман он начинает не писать, а рассказывать, словно размышляя вслух:
«Что так тянет меня сюда, в мой, собственно, дикий малолюдный край, где зима длинная, как Казанская железная дорога, а лето коротко, как жизнь воробья? Сирое место, убогое, втиснутое в узкую долину извилистой реки, перегороженную плотиной, возведенной для нужд чугунолитейного производства. Сам поселок вырос вокруг завода, как полип вокруг камня, отовсюду видна высокая кирпичная труба, иногда изрыгающая «лисий хвост», иногда черный дым. На эту трубу, как на штырь, насажен поселок, мой родной городок, где я родился и вырос.
Зачем я еду в этом холодном скрипучем поезде? Увидеть родной дом? Но один, первый, уже сгнил и сломан, второй еле виден из-за сугробов, синея краешком наличника, третий еще стоит, крепкий, как гриб боровик, обляпанный темно-серым цементом, куски которого отваливаются, как старая короста с кожи больного, оголяя кирпичи. В нем давно живут незнакомые мне люди, даже деревья, растущие рядом с ним, не узнают меня…»
Вопросы, на которые он будет пытаться ответить на пространстве двух сотен страниц этой книги.
Поездка — одна из — выпадает на февраль. Сутки на фирменном поезде «Урал» (дорогом, как говорила ему мать, не чета проходящим), купейный вагон, влажное, пахнущее хлоркой белье, светлые шторки с красной рябинкой, убегающий за окном уныло однообразный придорожный пейзаж. Пересадка на местный. Зажатый в руке билет, закомпостированный пахнущей углем и машинным маслом женщиной-контролером. Коричневая картонка с аккуратно пробитыми дырочками — билет до детства, пропуск домой.
История возвращения рождается из тьмы, безмолвия и страха: черный от мазута паровоз, «темные» люди-уральцы — хмурые попутчики-пассажиры на до блеска отполированных задами деревянных лавках, ранние зимние сумерки, низкие горы, жгучий холод серых камней, темно-зеленые лапы елей, неизживаемый страх тайги и обитающих в чаще духов, запорошенный паровозной сажей снег…
В детстве тоже становилось темно и тихо, когда наступала зима и день и ночь, не переставая, падал снег. «Образ снега — самая сильная “вспышка” в памяти». Но снег детства — дружелюбный, он словно бы приподнимал все вокруг — дома, деревья, собак, он пел под ногами восторженно и нежно, «вознося прохожих на небольшую, но все же высоту». Тот «всеобъемлющий» снег и был — детство, «иначе говоря — счастье».
Так будет и дальше — мир отразится в глазах ребенка и взрослого: мальчика Леонтия из заводского уральского городка, живущего вместе с родителями и двумя старшими братьями в доме рядом с опушкой леса, и московского художника, после школы уехавшего из родного дома, отучившегося на врача, сменившего профессию, уже весьма немолодого, потерявшего родителей и по негласному уговору ставшего семейным летописцем. Юному Леонтию отведена роль мифографа. Конструкция, продуманная до мелочей и тонко рассчитанная: правила игры и расстановка фигур всякий раз зависят от фантазий Леонтия-младшего и жизненных обстоятельств, в которые попадает Леонтий-старший. В глазах у младшего — любопытство, изумление, переполняющий душу и тело восторг от красоты распахнутого перед ним мира, страх перед неизвестным, жажда полета. За плечами взрослого — заземляющая череда будничных забот, попытки воплотить в художественных проектах свои детские фантазии, неизбежность трагических открытий и потерь и опыт благодарной памяти.
Всегда легче объяснить что-то новое, поставив в некий ряд.
Кажется — с этим романом все просто. Первое, что напрашивается — ряд книг о личной памяти и большой истории, роман-воспоминание: один из типичных советских заштатных моногородов 50—60-х годов, жизнь «рядовой» семьи школьных учителей, которую не обошли ни война, ни репрессии тридцатых. Но даже при предельном расширении — до автофикшн — туда не помещаются персонажи и сюжеты, которые помечены Леонидом Тишковым в его авторском жанровом определении как роман-фантазия.
Оказывается — рядов может быть много.
Название напрямую отсылает к автобиографическому роману Томаса Вулфа «Взгляни на дом твой, ангел». Слово «ангел» Тишков опускает. Но на обложке от нас удаляется явно не юный уже человек в ватнике, ушанке и валенках — по колено в снегу и с опустившимися крыльями за спиной. Стеб, конечно, однако ж — крылья… Только выясняется, что за Вулфом стоит Мильтон, из «Люсидаса» которого тот взял образ. Имя Мильтона мгновенно ассоциируется с потерянным раем, а это одна из важных тем романа Тишкова. И вообще, обложка не нарисована специально для книги, проиллюстрированной автором, это кадр из видео, снятого им в 1999 году…
Прозаический текст пронизан стихами. Так задается еще одно измерение, выстраивается вертикаль. А питательный «сор» для стихов может быть сколь угодно случайным.
Скажем — обнаруженные в «сарайке» картонная коробка с елочными игрушками и старая крестовина, куда набились сухие иголки: «Перед Новым годом отец отправлялся в лес за ёлкой./ Выбирал не особенно долго, лес был рядом, и ёлок/ там было видимо-невидимо./…Я надевал валенки на босу ногу и выходил на неё/ любоваться./ Вдыхал запах оттаявшей хвои»… И что это был за год, когда осыпались иголки, если до сих пор на ладони видны черные пятна въевшейся смоляной крови?
Отыскавшийся стальной крючок, которым вязала цветастые коврики покойная мама, вытягивает цепочку рода и судьбы: «…воздушные петли в рядок за рядком/полустолбик без накида/ и опять столбик за столбиком пока не/ сотрётся/железный крючок пока не загнётся чугунный/ посох/ пока не сносятся свинцовые башмаки на дороге/ жизни/ мы придём к последней дорожке иного мира/ там нас встретят наши матери и отцы/ и примут нас в свои объятья./ Что там, какие новости спросят нас,/ не засохли цветы на подоконнике? Не залили/ дожди огород?/ Крыша не прохудилась? Дети здоровы?/ А вы чо сюда пришли? Пошто здесь оказались?/ Вы умерли, ли чо ли?»
Детское фото из старого альбома запускает подчеркнуто-непафосную рефлексию мироустройства:
…наших лиц не разобрать бумага в пупырышках
но вижу что мы тогда были не то чтобы
счастливы
но живые мы стоим руки в карманах и смотрим
в объектив
кто же нажал на затвор фотоаппарата? Витя
Кривошеев?
Нет, тогда его не было с нами. Бог? Нет,
откуда там Бог
в тех местах тогда не было Бога
по крайней мере я не помню такого.
И эти стихи из романа с неизбежностью пополняют для читателя ряд из «Доктора Живаго» Пастернака, Набоковского «Дара», да хоть бы и «Элементарных частиц» Уэльбека.
Когда же читаешь про то, как однажды зимой заболевший ангиной Леонтий сидит на табуретке у окна, разрисованного ледяными цветами, вспоминается «Вино из одуванчиков» Брэдбери, его волшебный мир, вырастающий на обочине привычной жизни. Вот Леонтий растопил немеющей от холода ладонью маленькую лунку на стекле и смотрит на улицу. Пробежала незнакомая коричневая собака, женщина-почтальон в длинном черном пальто достала из пузатой сумки на плече и просунула в щель почтового ящика газету «Уральский рабочий» и журнал «Работница». Смеркается. И вдруг в окно постучал снеговик, царапает по стеклу веточкой-рукой, подмигивает угольком глаза, зовет на улицу. Во дворе Леонтий не находит ни снеговика, ни собственного дома. Вместо стен дома — вихрящиеся снежные столбы, вместо крыши — черный прямоугольник неба. Окна висят в темноте, освещая пространство теплым желтым светом. За одним из них — мама, хлопочет над плитой, жарит шанежки…
Юный Леонтий — несомненная родня Дуга и Тома. Но между ними так и норовят втиснуться хармсовские персонажи. Леонтий, в лопатки которого зубами вцепились огромные пестрые крылья, наглухо захлопывающий над собой крышку подпола, чтобы спрятаться от грозы, повстречавший помороженного ангела и наткнувшийся в зимнем лесу на огромный снежный человеческий желудок, — такая же близкая родня (и чем старше он становится, тем ближе) и героям рассказов Хармса: тому, кто забирается в сундук, чтобы понять, можно ли жить без притока воздуха, и тому, кто вынимает из головы шар, и тому, кого считают рыжим, хотя у него вовсе нет волос… К обэриутам отсылают и откровенный опознавательный знак — эпиграф из Введенского к заключительной главе романа, и постоянные переключения мировидческого и эмоционального регистров повествования, и ощущение, что привычная, вечная жизнь превращается в руины…
«Возможно, я не тем в жизни занялся, нужно было быть связанным с литературой…»
Автор романа «Взгляни на дом свой», как и его взрослый герой, — художник.
По образованию — дипломированный врач, работал по специальности.
С 1980 года — получается: сорок лет — свободный художник. Это принципиально, так как не только обозначает основной род занятий и статус, описывает образ жизни, но и — в случае Леонида Тишкова — являет собой точный психологический портрет.
Начинал как карикатурист, много работал как художник-иллюстратор — здесь показателен круг писательских имен и выбор книг: «Мы» Замятина, «Золотой телёнок» Ильфа и Петрова, «Школа для дураков» Саши Соколова, «Война с саламандрами» — эти иллюстрации к Чапеку хранятся в Третьяковской галерее, иллюстрации к Сочинениям Козьмы Пруткова — в Музее редкой книги РГБ (бывшей Ленинки).
Персональные выставки в США и Франции, Венесуэле и Швеции, в Москве, Екатеринбурге, Нижнем Новгороде…
Из аннотаций и справок: «Творчество московского художника Леонида Тишкова по своей природе не поддается категоризации» (разброс экспертных меток — от «постмодернист» и «последователь трансавангарда» до «превратил искусство науки в свою метафору» и «главный сказочник современного российского искусства»); «Леонид Тишков — неоромантик постиндустриального общества, использующий в своем творчестве опыт московского концептуализма, но преодолевающий ироническую деконструкцию через новую искренность и поэзию»…
В одном из своих интервью Брэдбери сравнил то, как он пишет, с техникой художников-пуантилистов — наносишь отдельные точки, а потом они складываются в картину: «»Вино из одуванчиков» началось с того, что я написал маленький пассажик о крылечках американских домов. А вторая точка — рецепт, как делать вино из одуванчиков. Его вырезал мой дед из одного журнала, когда мне было три года. Фейерверки, там я не знаю, запуск змея, Хеллоуин, провинциальные похороны — все эти точки мало-помалу населяли полотно, и в один прекрасный день я посмотрел и изумился: «Кажется, я написал картину!»».
То, что Тишков делает как художник, — такой вот «точечный», многосоставный единый медиа-проект, включающий в себя инсталляции, объекты, живопись, серии рисунков, видео, фотографии и театральные перформансы. Собственно, и название книги, и многие темы, сюжеты и персонажи перекочевали на ее страницы из выставочного пространства. Роман становится частью мифопоэтического мира, который всю жизнь создавал Леонид Тишков.
Самые значимые «переселенцы» — Водолазы и Вязаник.
Данные о том, когда он впервые увидел Водолазов, расходятся: то ли в шесть лет, то ли в восемь. Удар наотмашь — они выносили на берег заводского пруда утопленника. Мокрые, золотоголовые, с черной, блестящей от воды резиновой кожей, в медной круглой голове одного «плавала рыба, в голове второго трепетала птица, стуча металлическим клювом в наблюдательное окошко» (недаром, уверяет Тишков, в стародавние времена про сумасшедших водолазов слагали песни). Теперь встречаются не только черные, но и зеленые особи.
У водолазов нет дома — они сами и есть их дом, который всегда в пути, у них нет родины, нет государства, они поднимаются из глубины подсознания, переходят с места на место и «гнездятся где попало», живут самостоятельно. Их уже «мало интересует вода и не заботят поиски человека внутри нее». Шланги связывают их с небом, канаты уходят в вечность. В общем-то все мы — в каком-то смысле водолазы, то есть «живые скафандры»: наше тело — скафандр, нас отпустили на время, размотав пуповину, «иногда только освещается путь впереди, когда Кто-то включает свет». Впрочем, есть водолазы и светоносные, есть и радужные… А когда водолазы умирают, «из шлемов их вылетают яснокрылые птицы и исчезают во мраке ночи». Конечно же — напрашивается: водолаз в скафандре — это человек в футляре. Но как тогда быть с тем, что многие водолазы мечтали стать космонавтами, преодолеть земное притяжение, полететь к звездам?..
По Тишкову Дом — это копия Вселенной. В нем точно так же есть Верхний, Нижний и Срединный мир. В подполе — Нижнем мире — обитают домовые и даже черти. Чердак принадлежит Луне и Звездам, там сушатся простыни света, танцуют в лучах солнца пылинки и воркуют голуби, там обычно поселяются старые игрушки и рождаются сказки, а ночью оттуда приходят сны. Водолазы — связники между Нижним и Верхним мирами. Срединный мир — это собственно «жилой» дом. Дом людей, цветов в горшках, канареек и кошек. Рядом с ними, в заброшенных сараюшках и баньках обитает и Вязаник — практически домашнее неуклюжее существо с пестрым матерчатым телом, лица не видать, руки и ноги как будто в варежках, но без большого пальца.
Однажды осенью, в лесу невдалеке от домов, Леонтий-младший увидит на ветке дерева тряпичную куклу. Усадив ее погреться у костра, он отправился за дровами. Вот тут-то и выскочил из зарослей Вязаник. В обмен на куколку он вложит Леонтию в ладонь маленький, как слезинка, золотой самородок. На следующее лето такие блестящие капельки не раз попадутся Леонтию в лесу, и он будет складывать их в шкатулку, где мать хранила самые красивые пуговицы, срезанные с отслужившей свое или оставшейся от умерших родственников одежды, которую она — по местной традиции — рвала на ленты для вязания ковриков.
Когда матери будет уже за восемьдесят, она по просьбе сына свяжет для него из таких же лент костюм Вязаника: «Этот неуклюжий длинный костюм из порванной одежды моей родни стал мне как оберег, оденешься в него, весь скроешься в пестрых лентах, посмотришь на мир сквозь переплетения ткани, и мир станет совсем другим, каким-то нездешним, будто ты — это уж не ты, а существо, рожденное из вечности, из уральских легенд и россказней созданное».
А когда мать умрет, сын разрежет на ленты-махорики всю ее нехитрую одежку и так же, как делала она, скатает в клубочки, чтобы потом вставить в них фотографии ушедших родных.
После матери останутся два обтянутых зеленым плюшем семейных альбома, почетные грамоты, очки, пронзительный в своей незатейливой лаконичности дневник и банка темно-янтарного рябинового варенья, которая потом будет стоять, так и не открытая, в холодильнике. А еще — отчаянное до слез желание увидеть тех, кого не рассмотрел, не расспросил, оставив частичкой немой вечности, не долюбил — как надо было любить — при жизни…
После отца останутся пальто, темно-синий чехословацкий плащ, галстук в полоску, шляпа из синтетической сеточки и обтянутый черным ледерином картонный чемодан, абсолютно пустой, в углу которого отыщется маленькая, почерневшая от времени, со звездой и серпом и молотом металлическая пуговица от гимнастерки. И сделанная весной сорок первого года, перед свадьбой, фотография матери, вся в заломах и с оторванным уголком — «он вернулся с войны только с этой фотографией, без орденов и медалей, в старой гимнастерке с чужого плеча, без погон и звания: военнопленных не награждали».
Через судьбы родных заходит в роман большая история.
Отец о войне не рассказывал, молчал про окружение, Уманский котел, немецкий плен, несколько концлагерей, фильтрационный лагерь НКВД, куда он попал после их освобождения американцами… Всю историю его войны сын узнал, когда отца уже не стало: «Я нашел фотографию этого лагеря. Несметное количество людей (в докладах немецкого командования фигурировала цифра 103 тысячи советских пленных), скученное, спрессованное в глиняном карьере недалеко от Умани, серая безликая масса, без конца и края, снятая немецким фотографом с немым безразличием, как пейзаж. На ней написано: “Негатив № 1. 13/22. Умань, Украина, страна — Россия. Дата съемки 14 августа 1941 г. 50 тыс. русских собрано в лагере военнослужащих в Умани”».
Главы про отца и деда (про которого выяснится, что репрессирован и расстрелян был не он, а тезка-односельчанин) вырастают из вещих снов Леонтия-младшего, его путешествия за ковер. Эти страницы, обжигающие беспощадной достоверностью документа, оказавшись встроенными в рамку из сквозного в книге эпоса про Водолазов, в какой-то момент начинают восприниматься как его, этого фантасмагоричского эпоса, продолжение. И это очень сильный авторский ход.
Разбросанная по всему роману махориками-воспоминаниями о реальных событиях и людях и о том, что принято называть приметами времени, новейшая история городка, куда везет Леонтия-взрослого поезд, постепенно складывается в реестр утрат.
Улица, где стояли дом Леонтия и — чуть дальше — Дом Приезжих, кузня, Конный двор, где можно было заказать «гужевой транспорт» и взять в аренду лошадь с плугом. Сейчас их нет — Дом Приезжих сгорел, Конный двор превратили в гараж, а от старого, в три обхвата, тополя даже пня не осталось.
Младшие братья матери, приходившие опохмелиться и, сидя на корточках в коридоре, с «беломориной» в зубах, ожидавшие, пока поднесут немного самодельной настойки и на тарелочке еловые грузди, собранные отцом и засоленные матерью в деревянной кадке, со смородиновым листом. Оба дядьки умерли «от сердца», не дожив до шестидесяти. Умер и племянник, которому мать отдала лодку, заказанную когда-то для приезжавших летом в отпуск сыновей. И лодка «закончила свой век, оставив после себя голубое днище, как небесную прореху в земле».
Ветхая «сарайка», где хранились детские валенки Леонтия, колесо от велосипеда его брата Жени, старые журналы и пожелтелые газеты, новогодние игрушки… Напрашивалось разобрать ее и вместе со всем содержимым вывезти на выставку. Но однажды в Москву позвонил друг детства и сказал, что там, где она стояла, ничего нет — «ни досочки, ни кусочка шифера, ни тряпочки, ни худого ведерка». Через пару дней на этом месте появился металлический гараж местного начальника МЧС.
Школа, где всю жизнь проработала мать, «дружный коллектив учителей», вместе ходивших по малину и на майские демонстрации, а потом лепивших пельмени. Школу сровняли с землей — и вместе с ней исчезли те учителя, как когда-то Атлантида.
Металлургический завод, давший городу жизнь. Трубы уже не дымят, как раньше, опустели цеха, и металлургом быть уже не почетно, раздувать огненные печи — адова работа. Городок обживают «иноземцы», «смуглое племя пришельцев», им не нужен Завод, и жизнь аборигенов их не интересует. Противостоять пришельцам могли бы разве что Водолазы, но они оставили городок еще до «наступления темных племен», а теперь уже поздно, «процесс необратим».
Полумертвый гигант тащит с собой в могилу все вокруг — город провалился в яму, которую многие годы рыли экскаваторы. Циклопическая красная дыра котлована (вот и еще один отсыл — к роману Андрея Платонова) превратилась во вход в преисподнюю. Немногие спасшиеся собрались на горе Кукан — сером ледниковом камне, и юный Леонтий был среди них и вместе с ними смотрел на страшную картину гибели города. А потом достал из рюкзака свои крылья, закинул за плечи — крылья вцепились в них острыми зубами, расправились и унесли его под самые облака…
…Поезд между тем остановился. Можно сходить, все пассажиры вышли — но уже принято решение: дождаться, когда свистнет паровоз, пустит пары, — и уехать обратно.
Леонид Тишков складывает свою версию притчи о возвращении блудного сына. Города, где он родился, уже нет, это город-призрак. И того дома, откуда он уходил, — нет. Как нет и того мальчика-фантазера, который его когда-то покинул. Встреча не состоялась, осталась только память.
Я видел след ушедшего дома в нем зеленее трава
Тени детей мечутся между исчезнувших стен
Где был порог там лежит завернутое в ветошь
Сердце человека.
И все же роман, родившийся из холода и тьмы, завершается потоком света, пусть и нельзя в этот бесконечный поток ступить дважды. И город детства, даже если никто в нем тебя уже не узнает, видится из больницы, куда Леонид Тишков попал нынешней карантинной весной, убежищем. «Для меня это уже рай, — признается он в одном из интервью. — Если бы не было проблем со здоровьем, я бы поехал на Урал. У меня там есть небольшая квартирка в 18 “квадратов”. Я бы замечательно там спрятался. Иногда бы выходил в лес, гулял, рисовал. Я там обычно больше рисую. Для меня сейчас что-то недостижимое оказаться дома. Это спасение. …Самое лучшее — оказаться дома. Я надеюсь провести карантин в моей московской квартире. Если будет ноутбук с вай-фаем и блокнот, этого достаточно для работы. Я всегда работал на удаленке».
Дом теперь там, где живут вернувшиеся с выставок Водолазы и хранящий мамино тепло Вязаник и где на лоджии затаилась, выжидая момент, чтобы вырваться к себе домой, на небо, Луна, мечтающая залить тревогу и темноту смутного будущего своим волшебным светом.
«Голубое свечение становилось ярче, сильнее, пока не хлынуло, как цунами, сокрушая дамбы, и не затопило Море Спокойствия, заливая синевой каменистую лунную поверхность. А из-за горизонта выкатилась огромная планета и стала подниматься над Луной, как исполинское голубое солнце. …Солнечный ветер овевал нашу Землю, вспыхивали огни святого Эльма, сквозь разрывы облаков просвечивали лазоревые моря и отчетливо слышались разговоры полузаснувших рыб — такая живая, пульсирующая, наполненная мириадами существ, иллюзорных форм божественного жизнь.»
Тоненький лунный лучик надежды высветит Жену Художника — писателя Марину Москвину (это была цитата из ее «Романа с Луной»). Марина, как обычно, распутывает и вяжет очередной сюжет, героями которого снова будут она сама, ее муж Лёня и сын Серёга (иногда их зовут Кеша и Фима или Крокодил и Птенец, но это неважно) — вместе со всеми Лёниными Водолазами, Даблоидами и Стомаками, с Вязаником и Луной, пуговицами и махориками, воспоминаниями и фантазиями, но теперь еще и с Новой Книгой. И, зная автора, нельзя полностью исключить, что в этом будущем сюжете ее героиня Марина с усмешкой, надежно скрывающей нежность, скажет: «Взгляни уж, наконец, на дом твой, ангел…» Но это уже другая история и другая книга, для которой художник Леонид Тишков обязательно сделает новые рисунки. Ведь возвращаться домой — означает оставаться верным себе.