Рассказы
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2020
Герман Канабеев — прозаик. Родился в небольшом городе на границе с Монголией в 1980 году. Испробовал множество профессий, жил во многих городах нигде не оставаясь надолго. Автор романа «Я буду Будда» (М.: Изд-во «Флюид ФриФлай», 2018, серия «Книжная полка Вадима Левенталя» и сборника рассказов «Кодокуши» (М., Изд-во «Издательские решения», 2018).
Облако
— Деда, почему наша станция называется Облако? — спрашивал я у деда и бежал за ним по шпалам.
Дед шел впереди в ярко-оранжевом жилете поверх телогрейки. Мне не хватало полного шага, чтобы идти точно по шпалам. Первый попадает, а следующий уже мимо. Это жутко раздражало. Я не мог понять, зачем шпалы так кладут, что каждый второй шаг мимо. Либо приходится семенить, либо прыгать.
Деду, наоборот, было удобно. Он шел размашисто и попадал точно через одну, не прилагая усилий. Он походил на медведя. Огромный и могучий.
— Зимой расскажу, — отвечал дед.
— Почему зимой?
— Так понятнее будет. — И не оборачиваясь на меня:
— Хватит болтать. Послушай, как поют провода.
Я останавливался и слушал.
Провода вдоль железнодорожного полотна действительно пели. Звук был странным. Похожим на стон рвущейся гитарной струны.
— Деда, о чем поют провода?
— О многом, — отвечал дед. — О расставании, о встрече, о любви, о ненависти — обо всем, что чувствуют люди, едущие в поездах.
Когда песня проводов становилась громче и казалась тревожной, дед брал меня за руку и стаскивал с полотна.
Мы отходили на несколько метров, и я ждал удара ветром от поезда. Мне казалось, что в этот момент я перемещаюсь в другой мир. В мир, где есть только ветер, оглушающий свист состава, грохот колесных пар и все, что чувствуют люди. Только без самих людей. Словно в поезде и нет людей. Только их чувства, которые уже им не принадлежат.
Дед всю жизнь проработал на железной дороге. На станции Облако. Дежурным стрелочного поста. Если кто-то называл его стрелочником — это могло стать причиной серьезной драки. Дед ненавидел это слово.
В метрах двадцати от платформы находилась наша деревня на десять домов. Все, кто был в Облаке, работали на станции.
Мы с дедом жили вдвоем. Я не помнил матери и отца. Всегда был только дед. Он и я.
Два раза в день он брал меня с собой. Мы шли к стрелочному посту. Слушали песни проводов. После стрелочного перевода дед вел меня к заброшенному железнодорожному полотну, находившемуся чуть в стороне.
Мне не нравилась эта дорога. Рельсы здесь были ржавыми. Они не блестели так, как на той, по которой несутся поезда. Здесь нет проводов, а значит, нет их песен. Половины шпал нет, и полотно похоже на старческий беззубый рот. С одной стороны, той, что ближе к лесу, рельсы обрывались.
Здесь тоже был стрелочный пост. Через него можно было перевести поезд на рабочие пути или туда, где рельсы обрывались. Каждый раз дед проверял работоспособность механизма. Если что-то было не так, он велел мне оставаться на месте, а сам шел домой за солидолом.
Он тщательно смазывал каждый болтик. Проверял, работает ли, и довольный смотрел туда, где обрываются рельсы. Потом в другую сторону, словно ждал поезда.
— Дед, зачем ты следишь за этим постом? — спрашивал я. — Здесь же все равно не ходят поезда.
— Не ходят, — отвечал дед. — Но последний поезд пройдет именно здесь.
— Что за последний поезд? Расскажи!
— Мой отец, твой прадед, рассказывал, что по этой дороге пойдет последний поезд. Поэтому стрелочный пост нужно держать исправным. Вовремя сделать перевод, чтобы поезд ушел туда, где кончаются рельсы.
— Почему он последний, поезд этот?
— Потому что на нем можно доехать до счастья, — отвечал дед.
— Счастье — это станция такая?
— Да, наверное станция, — дед улыбался и гладил меня по голове. — От Облака до Счастья, думаю, пару дней пути.
Дед умер, когда мне исполнилось десять лет. Из города приехала немолодая дряблая женщина с уставшими глазами. Сказала, что она моя тетка, и забрала в город.
Через двадцать лет в январе, сразу после новогодних праздников, я вернулся на станцию Облако. Зима была крепкой, снежной и скрипучей. Как только вышел из поезда, понял, почему станция так называется. Сопки, между которыми спряталась деревня, засыпало снегом, и казалось, будто это кучевые облака.
С собой из города я захватил солидол. Домой к деду заходить не стал. Да и не был уверен, что дом еще стоит. Мне было нужно на стрелочный пост.
Я шел по путям. Теперь моего шага хватало, чтобы спокойно идти через одну шпалу. Наверное, я уродился в деда. Может, со стороны теперь тоже похож на медведя?
Я дошел до старого полотна и нашел стрелочный пост.
Рычаги не поддавались. Я долго мучился с ними, пока не услышал песню проводов над головой. Это было странно. Над старыми путями не было высоковольтной лини. Песня становилась звонче, и я почувствовал легкий ветерок вдоль путей. Такой бывает, когда состав подходит к станции. Я почувствовал, как задрожали рельсы.
Что было сил навалился на рычаг и перевел стрелку с рабочих путей на те, что обрываются ближе к лесу.
Поезд несся с невероятной скоростью. Я еле успел соскочить с его пути. Когда он пролетал мимо, время словно замедлилось, и в окне одного из вагонов я увидел деда. Он смотрел и улыбался. Я крикнул что было сил:
— Дед, ты счастлив?
— От Облака до Счастья два дня пути, — услышал я в ответ.
Поезд ухнул в лес, оглушив меня пронзительным свистом, и исчез.
Я любовь
В этот раз я почти дожил до сорока. Я сидел в ожидании пиццы. Почему-то решил, что если хоть раз дотяну до этих лет, куплю огромную «маргариту». Оставалось пятнадцать минут до пиццы и тридцать минут до дня рождения.
Она стояла на кассе. Заказывала суши. Я сразу узнал эту дамочку. Три года назад я нашел для нее любовь всей жизни.
— На сколько персон приборы? — спросил кассир.
— На одну, — ответила дамочка и разрыдалась.
Она плакала, как ребенок. Навзрыд. Захлебываясь.
— Ваша пицца готова, — сказали мне.
— Да иди ты, — заорал я и выскочил на улицу.
Как же так? Уж в этих двоих я был уверен. Почему они расстались? Тридцать минут, тридцать минут, всего тридцать минут.
Пришел домой. Лег на кровать и закрыл глаза. Знаю, что, когда открою, уже будет утро. Обязательно солнце. Сначала все окрасится в красный. Затем сильно кольнет в груди слева. Я начну задыхаться, и через несколько секунд меня на части разорвет боль. Это будет такая боль, которую ни с чем не сравнить. Хотя почему, сравнить можно: когда в глотку заливают расплавленный свинец. Помню в деталях, потому что буду проходить через это в черт его знает который раз.
Люблю читать про себя мифы. Особенно нравятся те, где я в образе пацана с крыльями, луком и стрелами. Было дело, лет триста назад я поддался на эту провокацию и выстрелил мужику в сердце. Насмерть. Тот даже ойкнуть не успел. Больше не экспериментирую.
Если дотяну до сорока, боли не будет. Не будет мучительного перерождения. Прожив столько лет, я понял, что счастье — это отсутствие боли. Если бы еще люди мне это позволили. Всего-то и нужно — любить друг друга до конца. Как долбаные дельфины. С ними у меня проблем не возникает. Если за сорок лет все полюбившие друг друга не разлюбят, моя боль закончится. Почему люди не дельфины?
Но пока я добился только того, что у людей появилась традиция не праздновать сорокалетие. Сказал одному мужику лет двести назад, что не буду праздновать, так и повелось.
Иногда отчаиваюсь и откровенно издеваюсь над людьми. Моя маленькая месть: специально нахожу для них тех, кто не ответит взаимностью, или подбираю совершенно неподходящего человека. И наблюдаю. Жестоко?
Когда приступ боли закончился, я подошел к зеркалу, словно ожидал увидеть что-то новое. А там всегда одно и тоже. Мне снова на вид лет двадцать. Впереди сорок лет. Меня зовут Виктор. Живу в Москве в Чертаново. У меня есть черный кот по имени Кот. Я — любовь. Не люблю готовить. Питаюсь фастфудом. В основном в «Теремке», потому что жутко люблю блины с красной рыбой и потому что там можно встретиться с Викой. Смерть любит блины со сгущенкой.
Вика не ходит в балахоне с косой на плече. Она носит узкие джинсы, кроссовки New Balance и красную толстовку с Губкой Бобом на спине. Очень красивая барышня. Главное, не думать про ее работу.
Я зашел в «Теремок». Взял блинчик, кофе и сел за столик в углу. Через пять минут пришла Вика. Села напротив и молчала, пока не умяла первый блин со сгущенкой. Перед ней было еще четыре таких.
— Радуешься, наверное, что не сможешь растолстеть? — спросил я.
— Да, иногда, когда смотрю на необъятных, — ответила она. — Я грудь себе сделала, показать?
Вика задрала толстовку, не дожидаясь моего ответа.
— Шикарно, а зачем?
— Не знаю. Вдруг влюблюсь, — сказала Вика и подмигнула.
— Это, наверное, когда я умру, — ответил я и подмигнул в ответ.
Она вдруг так горько вздохнула, что мне стало не по себе.
Последние пять лет я люблю проводить время на крыше сталинки возле Филёвского парка в Москве. Отсюда хороший вид, а на последнем этаже живет психологиня.
Пять лет назад от нее ушел мужик, но разлюбить она его не может. Уж я-то знаю точно. Теперь она пишет книги. Как выстроить отношения. Что такое любовь. Раскладывает грамотно, и стала популярна в сети. Ее даже подняли на пьедестал феминизма. А я любил вдыхать запах жареной картошки из ее форточки, заходить к ней на кухню и смотреть, как она накрывает стол на двоих, наливает два бокала вина и не ест. Смотрит в окно, прислушивается к каждому шороху в подъезде. Ждет. Иногда так проходит ночь. Утром она в ярости стучит по клавиатуре и к обеду выдает пост в соцсети, как не любить или любить себе на пользу, собирая тысячи лайков и сотни комментариев.
У меня есть для нее пара. Полная противоположность идеальному образу, что она описывает в статьях. Но пока еще рано.
Его зовут Гришей. У него с прошлого расставания не прошло трех месяцев. Он еще ходит по магазинам и не покупает продукты, которые любила она. Не пьет чай, потому что, заваривая, вспоминает, как делал чай для нее. Он переклеил обои в квартире, набил новый плейлист во ВКонтакте, но трех месяцев еще не прошло. Это все не помогает. Ходит на автобусную остановку, где встречал ее с работы. Сидит часами. Курит. Ждет.
Сам не знаю, как это работает. Мужчины после разрыва три месяца в коме, потом их не удержать. Женщины на второй день жгут жизнь с энтузиазмом пироманов, празднуют какую-то свободу, пока месяца через два среди веселья не начинают рыдать. Или как та барышня — «приборы на одну персону».
Через неделю схожу к Грише. Как раз три месяца у него пройдет. А завтра меня ждет нечто увлекательное. Костя пригласил Аню погулять в парке.
Это будет их первая любовь. Костя будет нервничать и нести всякую чушь. Аня — каждые десять секунд поправлять волосы. В их разговоре мелькнет Есенин или даже Пушкин, не исключено, что Достоевский. Возраст подходящий. Простительно. Я обычно ухожу, когда людям под тридцать, а они все еще обсуждают Достоевского. Когда сядет солнце, ни Пушкин, ни Есенин не помешают им трогать друг друга за мокрые письки. У нее в памяти отметятся его руки, у него — ее запах. На утро они проснутся счастливыми, но это ненадолго. И они мне не дадут дожить до сорока.
Я присел на скамейку и стал ждать.
— Привет, — сказала Вика и присела на другой край скамейки.
Вот уж кого я ожидал увидеть меньше всего.
— Привет, а ты чего тут? — спросил я, хоть и знал ответ.
— А то ты не знаешь.
— Кто?
— Костя.
— Скоро? — я похлопал по карманам в поисках сигарет.
— Когда по домам разойдутся.
— Грустно, — сказал я. — Есть сигаретка? — Вика протянула мне пачку. — Что с Костей будет?
— Машина собьет, — ответила Вика и спросила: — Что с Аней?
— Будет сообщения ждать, хватать телефон, проверять уведомления, потом обидится.
— Грустно, — сказала Вика.
— Да, — согласился я.
— Когда мы в первый раз встретились?
— Не помню, — я действительно пытался прикинуть хотя бы приблизительно.
— А я тебе нравлюсь? — спросила Вика.
— Да.
— Пригласи меня на свидание.
— Куда ты хочешь пойти?
— В «Теремок».
— Блины со сгущенкой?
— Да, — сказала Вика и добавила: — А ты бы мог любить меня вечно?
— Легко, уж поверь мне, — сказал я.
— Тогда люби.
— И умрем в один день? — спросил я.
— В одну секунду, уж поверь мне.
Взял ее за руку. Такая теплая. Мы дошли до «Теремка».
— Подожди, — остановил я Вику, — возьми блины без ничего, я сейчас.
Добежал до магазина и купил банку сгущенки. Рогачёвской.
Вика попросила пробить в банке две дырки и стала пить сгущенку, заедая блином.
— А как же люди? — спросил я.
— Да черт с ними, — она поцеловала меня в губы сладкими от сгущенки губами.
— Теперь суши хочу.
— Вам приборы на сколько персон? — спросили меня на кассе.
— На две, — ответил я. И повторил уже про себя: — На две.
Вода
Удивительно, когда то, что считаешь своим проклятьем, оказывается благословлением.
Лет до двадцати думал, что я самый несчастный человек на свете. Я был согласен на то, чтобы у меня был обычный человеческий недуг. Пускай сильный и болезненный, но не то, с чем мне приходится жить.
В первый раз это проявилось, когда мне было шесть лет. Мама на кухне жарила картошку с грибами. Отец читал за столом книгу, швыркал чаем и делал вид, что внимательно слушает, что рассказывает ему мама. Я улучал момент, когда она поворачивалась к отцу и, размахивая в воздухе ложкой, что-то пыталась объяснить. Тогда я хватал из сковородки нарезанную соломкой картошку и тут же съедал, обжигая небо. Картошка была недожаренной. Мне нравилось, что сверху она мягкая, а внутри еще сырая. Лучше такой картошки только та, что остается пригоревшей на дне сковородки.
— Почему ты меня не слушаешь? — спросила мать отца.
— Я слушаю, Свет, говори.
— Ну вот! Я потеряла мысль.
— Так вот же она, — сказал я и протянул к матери ладони.
Мысль выглядела как маленькая пирамидка. Прозрачная, но светилась изнутри. Свет казался теплым и мягким, как огонек свечи, только не обжигающий.
Мама улыбнулась. Посмотрела мне в ладони и погладила по голове.
— Ну тогда додумай ее, раз нашел, — сказала она.
Я понял, что мама не поверила мне. Положил мысль в карман и ушел к себе в комнату. Там я долго рассматривал пирамидку, пока она не потухла и не стала сначала мягкой, а затем оказалась водой в ладонях.
В школе было сложно. Там было столько потерянных мыслей. Пирамидки оставались после людей в том месте, где был последний след, когда они потеряли мысль. В помещении следов не видно, поэтому казалось, что пирамидки валялись беспорядочно. Я собирал их. На переменах забивался в какой-нибудь угол и рассматривал. Они были разных цветов. Точнее, внутри них был разный свет. Такого, как в маминой мысли, я ни разу не нашел.
Чем старше становился, тем меньше собирал пирамидок. Я стал относится к ним так же, как относятся люди к осенним листьям по сентябрю. Красиво это, но бессмысленно. Однажды я додумал за человеком его потерянную мысль.
Оказалось, что не обязательно ждать, пока пирамидка сама превратится в воду. Достаточно плотно сжать в кулаке, и она тут же растает. Я выпил эту воду, и мысль стала моей. Странное ощущение. Могу думать как свою, но все равно понимаю, что она не порождение моего ума.
Только к тридцати я научился по свету в пирамидке определять, стоит ли думать эту мысль. Некоторые были такими, что сознание не справлялось. Я не верил, что человеческий разум может породить подобное. Настолько темной была мысль. Обычно это был фиолетовый цвет. Темно-фиолетовый. Таких я стал избегать и никогда не поднимал.
Самыми приятными были зеленые. Обычно это были мысли, потерянные сразу после того, как возникли. Человек не успевал наделить их своими переживаниями и желаниями. Они были практически чистыми.
Иногда я находил черные пирамидки. Непрозрачные, матовые, без света внутри. Это значило, что человек, потерявший мысль, умер. Такие я собирал и приносил домой. Эти пирамидки не становились водой. К сорока годам коллекция черных пирамидок не помещалась в шкафу.
Только одну черную пирамидку я всегда держал у кровати и перед сном грел ее в ладонях, грел дыханием в надежде, что она превратиться в воду. Мне так хотелось додумать эту мысль, но это оказалось невозможным. Последнюю потерянную мысль матери.
Надо ли говорить, что семьей я так и не обзавелся? Пробовал, но даже женщины, казавшиеся мне ангелами, рано или поздно теряли темно-фиолетовые пирамидки. Среди синих и зеленых — злость и радость, пурпурных и оранжевых — страсть и печаль — появлялись темно-фиолетовые. И не одной, чей свет был похож на пламя свечи. Теплый.
Я годами искал такие пирамидки. Даже начал спускаться в метро, чего раньше старался не делать. Здесь всегда столько людей. Бесконечное море людей и океан потерянных мыслей.
Сегодня я хочу пойти побродить по переходам с «Александровского сада» на «Боровицкую», на «Библиотеку им. Ленина» и «Арбатскую». Мне кажется, здесь само людное место в метро. Сентябрь подходит к концу, люди возвращаются из отпусков, и их количество в общественном транспорте начинает приближаться к критической массе.
Я спустился на станцию «Арбатская» в семь часов вечера. Час пик. Люди неслись, сшибая друг друга. Почти после каждого столкновения оставалась пирамидка. После каждого яростного взгляда, отдавленной ноги, закрывшихся перед носом дверей. Синие. Сотни синих пирамидок.
Когда устал и пошел к эскалатору на выход, я почувствовал, что за мной кто-то идет. Конечно, в метро всегда кто-то идет позади, но это было другое. Человек шел именно за мной, целенаправленно. Ровно с такой же скоростью. Не отставая ни на шаг. Даже если менял направление, я чувствовал, как он все равно идет за мной, словно вцепился в следы.
На улице я резко остановился и повернулся. Девушка налетела на меня со всего маху.
— Извините, — сказала она.
— Зачем ты идешь за мной? — спросил я прямо.
— Сложно объяснить.
— А ты попробуй.
— Как тебя зовут? — спросила она.
— Алексей. А тебя?
— Олеся. Хочешь со мной погулять? Завтра.
— Странная ты какая-то, но давай.
Мы договорились встретиться в Нескучном саду. Олеся повернулась, чтобы уйти, я подождал, когда она сделает несколько шагов, и громко назвал ее по имени. Я знаю, что в такой момент люди тут же теряют текущую мысль. Мне хотелось посмотреть на цвет пирамидки. Она была черной.
На следующий день я сидел на скамейке в Нескучном саду и вертел в руках черную пирамидку Олеси. Я не понимал, как это возможно. Она же не мертва. В зомби мне как-то не верится. В чем же дело?
— Привет, — поздоровалась Олеся.
Я не заметил, как она подошла.
— Привет.
Она села рядом.
— Ты чувствовал что-нибудь, когда я вчера шла за тобой?
— Только то, что за мной кто-то идет.
— Слабость? Головокружение? Усталость?
— Нет, ничего такого. Можно взять тебя за руку? — спросил я.
— Да.
— Теплая. Странно это все.
— Ты имеешь в виду свидание? — спросила Олеся и засмеялась. — Это и правда самые странные свидания на свете и разговор. Пошли гулять!
Мы долго бродили. Говорили о всякой ерунде. Я внимательно рассматривал ее. Не по-осеннему легкое платье и кроссовки. Светлые волосы в тугой хвост. Карие глаза и очень белая кожа.
Иногда она пристраивалась за какими-нибудь людьми и несколько секунд шла за ними след в след. Если Олеся теряла мысль в такой момент, пирамидка оставалась зеленая. Радость.
Одну я подхватил, разогрел в руке и выпил воду. «Господи, как же хорошо чувствовать себя живой и как хорошо, когда есть силы жить. Какие сильные следы. Только бы не промахнуться, Олеся, наступай четко в следы. Хорошо, что у меня такой маленький размер ноги. Сколько же сил в этом человеке, не пропустить бы момент, когда он начнет слабеть, чтобы отпустить», — думала она.
Мысль закончилась. Она забирала силу у людей, в чьи следы наступала. Своих сил, чтобы жить, видимо, у Олеси не было. Отсюда и черная пирамидка. Мои силы забрать не получилось, и ей стало интересно. Ну что ж. Она мне нравится. «Слава богу, ты не один сумасшедший в этом мире», — подумал я.
— Что ты сделал? — спросила меня Олеся.
Казалось, она разозлилась.
— Ничего не делал, — ответил я.
— Врешь, я чувствую.
— Вру, — ответил я и рассказал ей все про потерянные мысли.
Она рассказала мне все про следы. Больше мы не расставались.
Каждый вечер мы выходили гулять. Она набиралась сил в следах, а я собирал пирамидки. Только тогда мир обретает смысл, когда можешь его разделить с таким же ненормальным, как ты.
Через год, в день памяти, я взял черную пирамидку матери и попросил Олесю пойти со мной на кладбище. Мы захватили бутылку водки, стаканчики, вареные яйца и конфетки. Помянули. Я положил пирамидку на могилку. Она тут же растаяла и впиталась в землю. Когда пошли домой, Олеся ушла чуть вперед, пока я закрывал калитку на оградке.
— Олесь, — позвал я ее.
— Да?
На земле лежала пирамидка. Я поднял ее. Внутри был свет, похожий на пламя свечи. Теплый. Растопил пирамидку в руке и выпил воду.
— Я тоже тебя люблю, — сказал я.
Собиратель красоты
Всегда мечтал быть фотографом. Продал машину, купил дорогущее оборудование и был счастлив до тех пор, пока не кончилась еда. Пришло время монетезировать свое желание. В этот момент моя мечта заскулила, уползла в угол и сдохла там. Пока она еще дышала, я носил ей горячий чай с медом, затем вино, потом коньяк и даже водку. Но каждый раз, когда я возвращался со свадебной съемки домой, мечта все реже подавала признаки жизни.
Я не выбрасывал труп. Надеялся, что оживет, как только соберу достаточно денег, чтобы хоть полгода ничего не делать и снимать только то, что хочу. Тогда я возьму ее на прогулку. Как раз будет осень.
Будет красиво. Будет много золота, меди, бронзы и серебра. Будет столько красоты и свободного времени, что мечта обязательно оживет. Снова будет держать за руку и заливисто смеяться. Осень пришла. И медь, и золото, и серебро, местами изумруд, а мечта начала покрываться трупными пятнами. Я решил, что выкину ее гниющее тело завтра, после очередной свадебной съемки.
— Мы хотим, чтобы было красиво. Общие планы. Портретная съемка. Воробьёвы горы там, Москва сити, ну, и Красная площадь, естественно. Васильевский спуск, если на площадь не пустят. Да? Вась?
Невеста красива. Мне казалось, что ее соски вырвутся на свободу из этой обтягивающей кофточки и выколют мне глаза.
— Конечно, Настя. Воробьёвы горы, да.
Вася тоже хорош. Крепкий, подпружиненный. Такое ощущение, что он сейчас достанет тарелку с овсянкой или шейкер с протеином, чтобы не пропустить углеводное окно.
— И Москва сити, естественно, — сказал Вася безапелляционно.
— И Зарядье, Зарядье! — Настя подпрыгнула в предвкушении. — Парящий мост!
— Ну, конечно! — обрадовался Василий.
— ВДНХ? — включился я в обсуждение.
— О! — Настины соски все-таки прокололи обтягивающую кофточку.
— Как думаете, Михаил, из такого сценария получится хорошая съемка? — спросил меня Василий.
«Какой кошмар», — подумал я и ответил:
— Конечно, но у меня есть встречное предложение. Давайте вы наймете еще одного фотографа, который сделает всю постановочную съемку, а я буду фотографировать только то, что хочу, а потом вы сами решите, за какие фотографии заплатить?
Не знаю, что меня заставило такое предложить. Наверное, Настины соски. Барышня была действительно красивая. Как горы. Или океан. Объективная красота. Настолько мощная, что ее нельзя объяснить. Вот и Настю объяснить сложно. А передать ее красоту можно только случайно, и никаким образом это невозможно в постановке на Воробьёвых горах.
Нельзя владеть красотой гор или океана, но в мире еще много красоты, которую хочется заполучить. Любые научные достижения только тогда становились частью цивилизации, когда они оказывались красивыми. Самое эффективное оружие — красивое оружие. Лучший самолет — самый красивый самолет. Лучший телефон — самый красивый, как это ни странно, телефон. Мы все спешим туда, где красота, и всеми силами стараемся заполучить красоту себе. Мужчинам в этом мире проще. Недостаток красоты они всегда могут компенсировать красивой женщиной. Ею обладать легче, чем горами или океанами. Странно, что мужчины отказывают женщинам в таком же желании. Женщины не могут компенсировать недостаток красоты самым доступным материалом — мужчинами. Потому что мужчин, похожих на Василия, очень мало, вот они и находят красоту в вещах и уюте. Поменяйте нас местами, и что мы, мужчины, будем делать без этой беззащитной и такой доступной красоты?
Настя и Василий согласились на мое предложение, но я был уверен, что это моя последняя съемка за деньги. Больше не хочу, да и труп мечты уже давно пора выбросить. Реанимация оказалась бессильна.
На Воробьёвых горах второй фотограф все сделал правильно. Он выстроил гостей и родственников, подобрал задний план и приготовился скомандовать — прыжок. Но Настя задержалась у парапета смотровой. И все сложилось. Осень. Золото и серебро. Высота. Ее белое платье, случайный порыв ветра. Грустная, но счастливая улыбка. И мне стало жалко делать кадр, за который могут заплатить деньги. Мне захотелось украсть момент, красоту, чтобы она принадлежала только мне. Я достал телефон, щелкнул и спрятал его в карман. Все, теперь это моя красота.
Со мной не рассчитались. То, что я наснимал, молодым не понравилось. Я знал, что у меня есть кадр, за который Василий заплатит, как за всю съемку, но показывать не стал. Там Настя настоящая. С тревогой и счастьем в улыбке, там ветер, там воздух и украденный у самой жизни момент, который мы, люди, не имеем права видеть слишком долго. Только запоминать и уже из памяти вытаскивать по кускам. В моменты самой лютой тоски. Нам нужен ветер, запах, золото и серебро следующей осени, чтобы ненароком поймать миг, когда мы были счастливы. Счастье — это не что-то растянутое во времени. У счастья вообще нет понятия времени, потому что у времени нет такой единицы измерения, в которую может втиснуться счастье. Все должно сложиться в одну картинку, и такая картинка теперь есть у меня!
Я запостил фотографию в Instagram. Это был успех. Фотография не только набрала тысячи лайков, но и попала на другие ресурсы как образец свадебной съемки. Фильтр X-ProII сделал свое дело.
Через пару дней мне позвонил Василий.
— Михаил, у вас остались какие-нибудь кадры с Настей?
— Да, — ответил я. — А что случилось?
— Настя умерла.
Я открыл Instagram и понял, что фотография Насти стала еще красивее и обрела смысл.
После этого случая красоты для меня стало больше, чем я мог себе вообразить. Она бросалась на меня отовсюду. Из осенней лужи, из-за алюминиевых туч над Москвой, из толпы в метро. Я видел ее повсюду, не мог с ней справиться и как умалишенный постил все в Instagram. Пока не начал замечать, что красота исчезает. Стоило мне только сфотографировать что-то по-настоящему красивое, на следующий день оно исчезало. Так, вырубили все деревья у меня во дворе под предлогом благоустройства, так любимый подъезд с шедевральным граффити на стене, что нарисовал мой друг, закрасили в синий. Так, разбился самолет, что я сфотографировал при посадке.
Мой Instagram становился все популярнее, но вокруг меня оставались руины. Последней каплей был кот соседки. Он просто сидел возле лифта и был сам по себе красотой. Я сфотографировал его, и на следующий день кот околел.
Не сразу все связалось воедино. Не сразу понял, что происходит, пока не решил сфотографировать соседку из дома напротив. Она развешивала белье на балконе в трусах и мужской рубашке. Не знаю, как объяснить. Но в ней в тот момент сконцентрировалось все женское и человеческое одновременно. Это было так красиво, что я не доверился одному кадру и начал снимать видео. Вот она встает на стул, чтобы повесить красную мужскую толстовку на веревку, вот она улыбается и нюхает зачем-то толстовку и в тот же момент делает неловкое движение и валится с балкона. Хруст деревьев и звук, будто упал мешок с картошкой. Я выключил видео.
За окном завопили пожарные машины. В дверь моей квартиры постучали с ноги. «Эвакуация. Пожар», — сказал мужчина в экипировке МЧС и в противогазе. Я щелкнул его на телефон. В тот же момент дверь из соседней квартиры вылетела, словно пробка из бутылки вина, и, как солому, подожгла мужчину в экипировке. Кадр получился замечательный. Я выбежал на улицу. Странные люди все-таки жили со мной в одном доме. Этот пожар — самое красивое, что было в их жизни, но выглядят они такими несчастными.
— Нравится? — спросил меня дедок, стоящий рядом.
— Красиво, — ответил я, не в силах оторваться от огня.
— Аркадий Вениаминович, — представился мужчина и протянул мне руку.
Совсем уж какой-то архетипичный дед. Длинная, спутанная, совершенно седая борода, пожелтевшая на подбородке от никотина. Черный вязаный свитер с горлом, поверх серый жилет с многочисленными карманами, армейские штаны галифе образца середины прошлого века, хромовые, до блеска начищенные сапоги. Меня поразили его ручищи. Огромные маховики. Не руки, а какое-то недоразумение, которое можно применять как оружие массового поражения.
Я хотел его сфотографировать, но старик выбил у меня телефон из рук.
— Ты не вздумай, — сказал он.
— Что? — спросил я.
— Все! Но если хочешь сфотографировать что-то по-настоящему красивое, сфотографируй сиреневого ворона. И пусть он сдохнет, раз уж вся твоя красота умирает.
— Ты вообще кто? — спросил я.
— Аркадий Вениаминович, — ответил дед и снова уставился на пожар.
— И где искать твоего ворона?
— Нашего, — ответил дед. — В последний раз его видели на Курском вокзале, но есть мнение, что теперь он на Ленинградском.
— Сиреневый? Ворон?
— Сиреневый, с белыми без зрачков глазами, — ответил дед.
— Красиво.
— Еще бы!
Мой любимый ангел
Я не могу выделить какую-то одну причину, из-за которой довел себя до такого состояния. В таких случаях говорят — навалилось. Сначала уволили с работы. Усердно искал куда пристроиться, но после того, как ушла жена, уставшая терпеть безденежье и мою депрессию, запил. Пил, чтобы не чувствовать удавки реальности на шее, пока не допился до состояния, когда обратной дороги нет.
В то январское утро, когда Москву засыпало снегом, а столбик термометра пополз от минус десяти к нулевой отметке, я зашел в хозяйственный магазин, купил несколько метров веревки и ножовку. Затем — в гастроном, где взял бутылку водки. Странно устроен человек. Я неделю думал о том, что не хочу больше жить, но ждал, когда потеплеет, чтобы повеситься.
Мне казалось, это будет непросто: станет страшно и перед глазами поплывут лица близких людей, что я испугаюсь боли, но ничего этого не произошло. Спустился в метро и пока ехал, думал — правда ли, что когда человек болтается судорожно в петле, он может испытать оргазм. Я немного злился на людей в вагоне, что они едут по своим делам и не догадываются о том, что я собираюсь сделать. Еще больше злился на тех, кто ехал в хорошем настроении и улыбался. Злился за то, что им хочется жить. Но больше всего меня раздражало, что добраться до места пришлось не без препятствий. Сначала меня остановил полицейский проверить документы. Благо, я взял с собой паспорт. Затем поезд остановился в тоннеле и простоял почти двадцать минут, из-за чего я чуть не отказался от задуманного. Но к счастью, в тот момент, когда я решил перенести самоубийство на следующий день, поезд зашипел, снимаясь с тормозов, и покатил дальше.
Вышел на станции «Багратионовская». Добрался до Филёвского парка, нашел в парке место поглуше, дерево с ветками, удобными по высоте. Соорудил петлю, привязал веревку и сел под деревом, откупорив прихваченную с собой бутылку водки.
Сидел, пока не выпил половину. Сложно объяснить, насколько удивительными становятся привычные вещи, когда понимаешь, что видишь и чувствуешь в последний раз. Я поймал на перчатку снежинку и впервые за всю жизнь удивился совершенству ее хрупкой природы. Смотрел, как она тает, и отчетливо понял, что многое открывается во всей красе только, когда умирает. Может, когда я умру, кто-нибудь подумает: а он был хороший человек.
Я искренне пытался найти хоть одну причину, почему стоит жить дальше, и не находил. Только еще больше убедился, что все делаю правильно. Остальная половина бутылки ушла, пока я пилил березу, чтобы получить подходящий для задуманного пенек. Никакой торжественности момента. Только пронзительное «вжик-вжик-вжик» от пилы. Никаких сомнений или страха. Вжик-вжик-вжик. Встал на пенек, накинул петлю на шею и в тот момент, когда уже был готов оттолкнуться, услышал:
— Стой, гад!
Она шла ко мне по снегу абсолютно голая. Я тряхнул головой, чтобы прогнать наваждение, и от этого потерял равновесие. Пенек под ногами пошатнулся, я повис в петле. Она взмахнула огромными черными крыльями за спиной и в одно мгновенье оказалась рядом. Вцепилась зубами в веревку и до того, как я отбросил копыта, перегрызла ее.
— Скотина тупая, — сказала она, подняла бутылку, в которой еще оставалось грамм сто водки, и приговорила их одним глотком.
— Ты кто, вообще?
— Пеняй на себя, если я себе задницу отморожу, — она села на снег, пристроив одно крыло под себя.
— Все? Конец? Допился? — Я крепко зажмурился в надежде, что когда открою глаза, наваждение исчезнет.
— Ты не допился, ты тупой!
— Да кто ты, драть тебя в душу?! — заорал я.
— Ангел, твой ангел-хранитель, скотина.
Она встала, хлопнула крыльями, отряхивая снег, и со всего размаху залепила мне прямой в челюсть. В голове взорвался ослепительный фейерверк, мир поплыл куда-то вправо, и я потерял сознание.
Открыл глаза. В голове гудело так, словно в ней установили трансформатор. В квартире, где я оказался, вкусно пахло яичницей с беконом и молотыми кофейными зернами. Думая, что мне все приснилось, я встал с кровати и на цыпочках пошел на кухню. На плите шкворчала источающая желание жить яичница, а на подоконнике, аккуратно сложив крылья за спиной, сидела она: голая, с сигаретой в зубах — и смотрела в окно.
— Значит, не приснилось. Дай закурить.
Она протянула мне пачку. Я чиркнул зажигалкой. Дым ущипнул за глаза, вышибая слезу.
— Давай только без истерик, ладно?
— Где мы?
— В Бутово.
— Ты здесь живешь?
— Все ангелы живут в Бутово, по крайней мере, ангелы тех людей, кто живет в Москве.
— У тебя есть имя?
— Кристина.
Она спрыгнула с подоконника, сняла сковороду с плиты и с таким аппетитом принялась уплетать яичницу, словно это самое вкусное, что только может быть на свете.
— Единственное, что скрашивает материализацию, — это возможность ощущать вкус еды, — сказала она.
— Материализацию?
— Ну да. Если не получается никак спасти человека, все, что остается — показать себя. Когда подопечный умирает, ангел умирает вместе с ним, а подыхать мне не хотелось, поэтому пришлось материализоваться. Мужики! Только вид голой бабы может отвлечь вас от мрачных мыслей. И полицию я на тебя натравила, и поезд в тоннеле остановила, нет — все мало!
— И что теперь? — Я вытянул из пачки еще одну сигарету.
— Да ничего. Кофе мне налей, — она ткнула пальцем в кофемашину.
Я поставил чашку с кофе перед ней и стал рассматривать мою новую знакомую.
Крылья, показавшиеся мне черными, оказались таковыми только с внутренней стороны. С внешней — белоснежные. Черные прямые волосы до поясницы. Ростом она почти такого же, как я, а я метр девяносто. Немного угловатая из-за худобы, с крепкой аккуратной грудью и широкими бедрами.
— Чего голая? Одежду носить религия не позволяет?
— Не люблю.
— Так что, бог, получается, есть?
— Нет бога, по крайней мере такого, как вы, люди, представляете. Есть только люди и ангелы.
— И все?
— И любовь. Любовь ангела к человеку. Я вот люблю тебя, скотину, с самого рождения, потому и стала твоим ангелом-хранителем, а ты, идиотина, в петлю полез.
— Что теперь?
— Ничего, придется тебе наслаждаться моей компанией. Для тебя я стала реальной, но для всех остальных остаюсь невидимой и неосязаемой.
— Может, все-таки накинешь на себя что-нибудь?
— Возбуждаю? — Она игриво прищурилась.
— Именно сейчас, когда жуешь, не очень, а вообще да.
— Не переживай, я буду крылышками прикрываться. Вот так, смотри.
Она встала, резко расправила крылья, но не рассчитала квадратных метров кухни и одним крылом снесла со стола сковородку, чашки с кофе, а другим опрокинула чайник и кастрюлю на плите.
— Аккуратней!
— Ой, — она сложила крылья так, что одно прикрыло ее спереди, а второе сзади. — Мечтал когда-нибудь о крылатой бабе?
— Угу, спал и видел.
Оказывается, человек быстро привыкает не только к хорошему или плохому. Не менее быстро он привыкает к чудесам или тому, что не вписывается в рамки повседневной реальности.
Мне приходилось спать с разными женщинами. Некоторые раздражали тем, что храпели так, словно двадцать лет отпахали на медных рудниках. Некоторые всерьез думали, что они — морские звезды и раскидывали руки-ноги по всей кровати. Но попробовали бы вы спать с бабой, у которой за спиной крылья — четыре метра в размахе. Сначала я никак не мог приноровиться, пока не стал укрываться ее крыльями вместо одеяла.
Первую неделю мы не вылезали из постели. Оказывается, плюсом материализации для нее оказались не только еда, но и секс. Вы когда-нибудь спали с крылатой женщиной? Та еще забава. Во время оргазма она хлестала меня крыльями по роже, и если вовремя не получалось остановить, легко поднимала нас под потолок, откуда два раза я падал так, что чуть не переломал все кости.
Через неделю мы стали выбираться в город. Кроме меня ее действительно никто не видел, и мне стоило немалого труда общаться с ней так, чтобы окружающие не решили, что нужно вызывать санитаров. Я купил проводную гарнитуру, чтобы люди думали, дескать, я разговариваю по телефону.
Больше всего она любила банановые пончики в DunkinDonuts, кинотеатр в торговом центре «Метрополис» и завтраки в McDonald’s. С утра я ехал в мак, покупал ей завтрак, привозил в бутовскую квартиру, затем мы отправлялись в кино. После сеанса брал пончики, мы возвращались в Бутово, ели пончики и затем, конечно, ночами напролет.
Иногда она улетала. Обычно среди ночи. Разбудит, поцелует в лоб, скажет — я люблю тебя — выйдет на балкон и упорхнет. В такие моменты я подолгу стоял на балконе, курил, смотрел на звезды и думал: «И я тебя, мой любимый ангел».
Бывало, Кристина пропадала на неделю, на месяц. Сначала я не находил себе места. Злился, даже пробовал снова уйти в запой, но спиртное в меня не лезло. Постепенно я справился с этим. Нашел хорошую работу, начал делать ремонт в квартире и научился ее ждать. А ждать было ради чего. У вас когда-нибудь баба с крыльями была?
В ту ночь она улетела, а я не смог уснуть. Вызвал такси, доехал до Нового Арбата и почти до самого утра бродил по нему, ощущая всем естеством невероятное счастье от чуда, произошедшего со мной. Я не просто скучал, я тосковал по ней, как, наверное, тосковал бы по Земле человек, оказавшийся один на другой планете. Я подолгу смотрел в небо, надеясь, что вот именно сейчас увижу ее стремительный полет и думал: «Где же ты, мой любимый ангел?»
Метро открылось. Доехал до Бутово, сел на скамейку возле подъезда и закурил. Снова посмотрел в небо и увидел Кристину. Она сделала крутой вираж и приземлилась на балконе соседнего дома. Руки затряслись от волнения, сигарета выпала из непослушных пальцев. Дом был точно таким же, как тот, где мы жили, поэтому мне не составило труда вычислить квартиру.
Я сорвал дверь подъезда с магнита и взбежал по лестнице на девятый этаж. Прильнул ухом к двери и услышал то, чего боялся услышать больше всего, — ее стоны, которые не спутаю ни с чьими больше. Голова закружилась, к горлу подступила тошнота. На ватных ногах спустился вниз, дошел до нашего дома и поднялся в квартиру.
Я ждал ее еще неделю. Что я только ни представлял, что только ни думал. Метался по квартире и орал: «Отрежу тебе крылья, тварь пернатая! Как ты могла, курица?!»
Еще через неделю появилась она. Как ни в чем не бывало пожарила свою любимую яичницу с беконом, забралась на подоконник и закурила.
— Где ты была?
— Раньше ты не спрашивал.
— Раньше я не думал, что ты улетаешь к другому.
— Узнал все-таки, — она сказала это так буднично, словно не произошло ничего страшного. — Давай я тебе расскажу, как все есть на самом деле.
— Уж будь любезна.
— У ангелов не бывает одного подопечного. Нас меньше, чем людей, поэтому на одного ангела приходится порой до двадцати человек.
— Ты говорила, что есть любовь, люди и ангелы, ты что, всех их любишь? — Я почувствовал, как в груди заклокотала обжигающая лава ненависти. — А что на счет того, что если умирает подопечный, умирает ангел?
— Да, всех. Это правда, но не вся. Умру — если умрут все, кого храню. Ты на тот момент оставался последним, сейчас уже нет.
— Но как это возможно? — я перешел на крик. — Как можно любить нескольких? Что ты за шлюха такая?
— Прошу тебя, не кричи, попробуй понять. Сердце ангела устроено иначе. Мы любим безусловно, просто потому что наши любимые существуют, понимаешь? Такая любовь может распространяться не только на одного человека. Если у матери несколько детей, ей же не составляет труда любить их всех одинаково. Не сердись на меня, не думай обо мне, как о земной женщине. Разве ты несчастлив со мной? Моя любовь к тебе перестала делать тебя счастливым только потому, что я люблю кого-то еще?
— Да что это за любовь? Какого ты мне тут втереть пытаешься?
Она закрылась крыльями, пыталась спрятаться от меня. Я орал, колотил кулаками в стены, бил посуду, пинал мебель, но она все равно молча сидела на подоконнике и курила.
Я схватил нож и приставил к ее горлу.
— Так я не умру, — спокойно сказала она.
— Ты говорила, что ангел умирает, если умирает его подопечный. Так?
— Да.
— Ну и сдохни, если не можешь быть только со мной.
Я выскочил на балкон и, ни секунды не раздумывая, прыгнул вниз. Она успела схватить меня за руку.
— Не делай этого, я люблю тебя, — сказала она. — Ты уже не последний! Стой!
— И я тебя, — ответил и полоснул ее ножом по руке. Она вскрикнула и отпустила меня.
Говорят, за секунду до смерти перед глазами человека проносится вся жизнь. В моем случае жизнь перед глазами не пронеслась, но я успел подумать: «И умрем в один день, мой любимый ангел».
Сложно признавать женскую правоту. Даже если эта баба — ангел натуральный, с крыльями. Но после того, как я умер, тот факт, что бога нет, сложно отрицать. Это не философская жвачка — это чертов факт, как и то, что умирать больно.
Я прочувствовал все. Слышал, как переспелым арбузом треснул череп от удара об асфальт. Прочувствовал боль в каждой сломанной кости одновременно и по отдельности. Слышал, как переломанные ребра разрывали внутренние органы. За те доли секунды, что прошли от удара до смерти, я успел несколько раз подумать: «Да когда же я сдохну?» В тот момент я еще не знал, какое меня ждет разочарование.
Итак. Пока могу сказать, что умирать больно и что бога действительно нет. Прямо сейчас я смотрю вокруг, и его нигде нет. А что есть? Ничего! Только темнота! И это какой-то кошмар. Я полностью осознаю себя, помню, кто я или, по крайней мере, кем был. Но не могу потрогать свое тело, посмотреть на руки, на ноги, на член, в конце-то концов, и это — ужас. Первое, о чем подумал: «Как я теперь буду мастурбировать?» Получается, я сейчас — чистое сознание, висящее в пустоте, которое сохранило память о том, кем оно было или чем являлось раньше.
Может, это ад? Вот так висеть здесь до конца времен, все осознавая. Я посмотрел наверх. Решение, что там будет вверх (потому что разобраться в том, что где, было невозможно), показалось разумным. Стало страшно от мысли, что сойду с ума. В свете того, что я теперь — только ум и есть, без ручек, без ножек, перспектива выглядит нерадостно. Поэтому я посмотрел наверх и крикнул, срывая глотку: «Есть здесь кто-нибудь?!»
— Кто-нибудь, — услышал я в ответ.
— Ты кто?
— Кто-нибудь.
— Остроумно и смешно, обоссусь сейчас, угу.
— Да хоть обосрись, ничего не изменится. Я кто-нибудь, и я здесь есть.
— Ладно. Что делать? Долго я тут висеть буду?
— Зависит от тебя. Всегда есть выбор.
— Слышь, Морфеус, а можно без этих кинематографических приемов? — Мне показалось, что я услышал сдавленный смешок.
— Можно.
Что-то ухнуло, пыхнуло, темнота треснула от яркого света, раскалилась, обожгла, завертелась, закружилась, запахло жженой спичечной серой, и я оказался в нашей с ангелом бутовской квартире. На кухне. Захотелось курить и банановых пончиков. Я услышал, как щелкнула кофемашина.
— Курево, кофе, банановые пончики, виски, завтраки в McDonald’s — это все, что ты можешь теперь употреблять, — худощавый, сутулый, словно у него на плечах мешок с картошкой, парень лет двадцати поставил передо мной чашку с кофе, — кинотеатр три раза в неделю и людская толпа тоже три раза в неделю. Рекомендую ходить в торговые центры, где есть кинотеатр. Так можно сэкономить время.
— Я в Бутово?
— В Бутово.
— Почему?
— Все ангелы живут в Бутово.
Перед глазами поплыли фиолетовые мухи. Я потерял сознание.
— Почему в McDonald’s только завтраки? — спросил я, как только пришел в себя.
— Раньше приходилось заниматься медитацией, чтобы не погружаться в повседневность и не забыть, что ты — ангел, но когда в McDonald’s сделали завтраки, стало проще. Что-то они такое добавляют, от чего у нас сохраняется осознанность без всякой медитации.
— А кино зачем? А толпа?
— Одиночество. Для нас одиночество — это не абстрактное понятие, но суровая необходимость. А где еще в материальном мире можно почувствовать одиночество так же остро, как в толпе?
— В кино?
Он сел напротив, улыбнулся и кивнул в ответ.
— А все остальное зачем?
— Это единственное, чего тебе будет нестерпимо хотеться, — парень достал из кармана банановый пончик, сунул его целиком в рот и зажмурился от удовольствия.
— А ты вообще кто? — спросил я.
— Контролер. Зовут Кириллом.
— Что контролируешь?
— Переход.
— А пончики есть еще?
— Есть! — Он достал из кармана еще один банановый пончик и протянул мне. — Понял, кто ты теперь?
— Жесткач.
— Согласен. И еще. Если захочется послушать Мэнсона, не сопротивляйся — он успокаивает.
— Мэнсона я люблю.
— Это хорошо, он тоже контролер.
— Ну не.
— Ну да, — сказал Кирилл и спросил: — виски будешь?
Кирилл достал из кухонного шкафчика початую бутылку JackDaniel’s, щедро плеснул прямо в кофе:
— За жизнь!
— За жизнь, — согласился я и залпом опрокинул в себя кофе с виски.
В голове загудело. Закрыл глаза. Показалось, что сейчас снова потеряю сознание, но обошлось. Я еще о чем-то хотел спросить Кирилла, но когда очнулся, его уже не было. Я подошел к окну.
Внизу уже взорвались нежно-зеленым почки на деревьях. Умер я зимой. Значит, время не будет линейным и понятным, ведь по моим ощущениям все произошло несколько часов назад. Куда он делся? Еще столько вопросов!
Я взял со стола бутылку с виски и допил ее в три глотка. По спине пробежали мурашки, кольнуло под лопатками. Сначала не сильно, но через несколько секунд меня скрутило от нестерпимой боли. Спину разрывало, словно тысячи рыболовных крючков впились в кожу. Я заорал что было сил, саданул по стеклу и выпрыгнул в окно. В этот раз я не упал вниз. Что-то держало меня в воздухе. Я посмотрел за плечо и получил по глазам своим же крылом, и начал набирать высоту.
Москву расчертило прямоугольниками, и через секунду внизу уже остались облака. Я поднимался выше, выше, еще выше! Мысли стали медленными, тягучими и между ними отчетливо были заметны промежутки. В промежутках открывалось знание. Оно было осязаемым, словно его можно есть ложками. Еще выше! Ангелами становятся самоубийцы. Потому что если умер подопечный — умер его ангел и кто-то должен его заменить. Пончики и все, что перечислил Кирилл, — это единственное, вкус чего может чувствовать ангел. Остальное только в случае материализации. Подлинной материализации, которая возможна, только если не можешь остановить от самоубийства подопечного. Временная материализация случается каждый раз, когда складываешь крылья. В этом случае тебя может увидеть любой человек, кроме твоего подопечного. Еще выше!
Синь неба сожрала темнота стратосферы. Облака перестали мешать видеть землю — она превратилась в шар. Еще выше! А выше нельзя. Я махал крыльями изо всех сил, но это был предел. Что-то начало тянуть меня вниз.
Я сложил крылья и понесся к земле. Хотелось плакать и смеяться. Ветер свистел в ушах, я знал, что не разобьюсь, и знал, что тянет вниз. Любовь! Гребаная любовь! Мне хотелось обнять земной шар. Пройти сквозь него или впустить его в себя, вместе со всей жизнью, что есть на планете. Ниже! Еще ниже! Мне казалось, что от скорости падения мне оторвет крылья. Еще ниже! Я увидел свой дом. Бутово. Наш дом.
Я приземлился на балконе. Жутко хотелось курить. В пепельнице, похожей на дикобраза из-за огромного количества окурков, я нашел один, отличавшийся от остальных. Тонкий окурок дурацкой ментоловой сигареты, которые так любила Кристина. «Где же ты сейчас, мой любимый ангел?» — я чиркнул зажигалкой. Ведь бога нет. Смерти нет. Ничего нет. Значит, она не могла умереть в прямом смысле. Получается, я смогу ее найти. Как же хочется банановых пончиков. Или…
Солнце брызнуло оранжевым на горизонте. Я прыгнул с балкона вниз, заложил шикарный вираж и подумал: «Где в этом Бутово McDonald’s и что на этой неделе крутят в кинотеатрах?»
— МакМаффин с яйцом и беконом, Биг Брекфаст Ролл и кофе.
— Картофельный оладушек попробуете?
— Все!
В Бутово я не нашел McDonald’s. Сам не заметил, как оказался на ВДНХ. Я сел за стойку возле окна. Кофе цапнул кипятком за язык. «Осторожно, горячо», — прочитал я на стакане.
Весна. Каждый раз после зимы весна берет человека за уши и насильно, через ноздри, вдыхает жизнь вместе с запахом посвежевшего от зелени города. В Москве давно поубивали всех бродячих собак, но если случится чудо и вы встретите где-нибудь мохнатую собачью морду с обкусанными февралем ушами, мокрым жизнерадостным носом, вы сразу поймете, что в город пришла весна. Вы не увидите ее в глазах людей. Люди в наше время устроены примерно так же, как свиная шея, что не позволяет хрюхе смотреть в небо. Но если вам повезет встретить бродячего пса, вы никогда не ошибетесь со временем года.
— Вкусно?
Я дернулся от неожиданности.
— Замечательно.
Кирилл присел рядом с точно таким же набором на подносе, что у меня.
— У меня для тебя пациент.
— Пациент?
— Ну да.
— И что мне нужно делать?
— Увидеть и полюбить.
— Вот так запросто?
— А зачем усложнять? Любовь в тебе по умолчанию, нужен только объект, на который ее можно направить. Всё как у людей.
— А ты — циничный гад, как оказалось.
— Короче, вот, — Кирилл протянул мне телефон, который тут же брякнул сообщением: «Эдик Шпачек, тридцать пять лет. Способ — вскрытие вен. Причина — одиночество».
— Одиночество?
— Одиночество.
— Мда.
— Согласен.
— Кирилл, — я швыркнул остатками кофе, — куда ангелы попадают, когда умирают?
— Не знаю, спроси у бога.
— Его, вроде, нет.
— Как бы нет, но есть Иннокентий.
— Кто это?
— Тот, кого как бы нет. Сложно объяснить, лети в Мытищи, найдешь его в Бургер Кинге.
— Почему не в маке? Почему не в Бутово?
— Потому что он — Иннокентий и живет в Мытищах. Только сначала разберись с Эдиком, завтра вечером он вены себе вскроет. — Кирилл уткой заглотил остатки бургера и прочавкал с набитым ртом: — Вдоль, как понимаешь, не поперек.
Я купил две коробки банановых пончиков, бутылку виски, пакет кофейных зерен и отправился в Бутово.
Мне казалось, что в бутовской квартире до сих пор прячется ее запах. В подушках и полотенцах. На ободках кофейных чашек. Ее страх на искусанных фильтрах сигарет, которые я так и не смог вытряхнуть из пепельницы. Кристина говорила, что есть только люди, любовь и ангелы. Мне кажется, она ошибалась. Есть только я, есть она и мы — единственная причина существования мира. Всех миров. Этого долбаного мира, где я не разглядел самого главного. Ее мира, который я разрушил из-за того, что в своем не разглядел самого главного, и мириады других миров, причиной которых может быть Иннокентий из Мытищ. Но сколько бы ни было этих миров, какой бы Иннокентий ни был причиной, и какое бы следствие причин меня ни ждало после того, как я доем банановые пончики, я все равно найду ее. Ради запаха на подушках и полотенцах, ради обкусанных фильтров сигарет или ради того, из-за чего бога нет. А пока не наступил вечер следующего дня, мне нужно спасти Эдика, который решил вскрыть вены.
Я нашел в Facebook его профиль. Кирилл говорил, что любовь у меня теперь как у ангела — безусловная и по умолчанию. Ну что ж, Эдик Шпачек, за что же мне тебя любить? И почему мне не должно быть все равно, что ты вскроешь себе вены?
Я вышел на балкон, выкурил три сигареты подряд, пока думал, как мне узнать причину такого решения Эдика. Я ж ангел теперь. Должен же я уметь делать что-нибудь чудесное и необычное!
Всегда есть одно конкретное событие, после которого жизнь человека летит к чертовой матери. Или событие само по себе уничтожает или становится последней каплей. Мне бы увидеть это. Как только я об этом подумал, в голове что-то заискрило, словно от короткого замыкания. По телу пробежала судорога. Крылья за спиной расправились, и какая-то сила вытолкнула меня с балкона. Вместо полета я начал падать. Я успел подумать: «Это конец», — но вместо ожидаемого удара об асфальт я провалился в него, как в густой кисель. Я погружался все глубже, но не чувствовал беспокойства, будучи уверенным, что все идет как нужно. Стало темно, и погружение прекратилось. В голове снова щелкнуло электричеством. Пыхнуло ярким светом, и я понял, что это открыл глаза человек, в сознании которого я оказался.
Человек зашел в туалет, сел на унитаз. Стало ясно, что человека я не контролирую, но могу видеть и слышать все его мысли, словно смотрю кино. Хорошо, что я не связан с его органами чувств и не слышу никаких звуков из реального мира, и, самое главное, запахов. Человек закурил и погрузился в воспоминания… и все они стали открыты для меня.
Бургер Кинг битком, но Иннокентия в толпе я узнал сразу, хотя ни разу его и не видел. Мне всегда казалось, что если этот мир — результат мыслительной деятельности чьего-то разума, носитель разума должен быть редкостным засранцем, что не может не бросаться в глаза.
Среди посетителей больше всех на редкостного засранца походил парень за столиком в углу. Жидкие белобрысенькие волосенки, пугливые белесые глазки, тонкие, похожие на пиявок, губы.
— Как ты, Кеша? — Я хлопнул Иннокентия по плечу, от чего тот вздрогнул и чуть не опрокинул на себя кофе.
— Ты меня видишь?
— Не должен?
— Не должен. И я не виноват.
— В чем?
— Во всем, — Иннокентий посмотрел вокруг так, словно хотел охватить взглядом не только помещение Бургер Кинга, но и всю вселенную за его пределами.
— Мне как-то все равно, с чего ты взял, что мне интересна твоя вина?
— Она всем интересна. Как только у кого-то появляется возможность со мной поговорить, сразу начинается: да ты охренел, ничего лучше создать не мог, почему все так, а не иначе.
— Так ты бог?
— Не совсем. Я — причина.
— Причина чего?
— Бытия, — Иннокентий встал. — Пойдем покурим.
— Пойдем.
Мы вышли на улицу. Иннокентий достал пачку «Парламента», прикончил сигарету в три затяжки и прикурил новую.
— Два вопроса, Кеша. Какого хера и куда попадают ангелы, когда умирают?
— Я же сказал, это всем интересно. Я не виноват. Так получилось. Я даже себя не осознавал, понимаешь? — Иннокентий схватил меня за руки, и я почувствовал, что его трясет мелкой дрожью. — Я просто был в пустоте, и у меня в сознание была многовариантность. Мне было скучно!
— Да успокойся ты.
— Я не виноват! Понимаешь? — Кеша заплакал. — Я просто допустил, что все это может быть, и оно вышло из-под контроля.
— Да бог с тобой, Кеша, ты мне скажи, куда ангелы после смерти попадают, созданный тобой кошмар мне не интересен.
Кешу еще трясло, но рыдать он перестал.
— Куда захотят. После смерти у ангела появляется выбор. Он может выбрать любую реальность. Может снова родиться в теле человека и помнить все, что было до рождения или не помнить. Может создать свою реальность. Что угодно.
— Замечательно. Ну тогда остался один вопрос, какого?
— Все из-за любви. Я хотел, чтобы любовь была чем-то абсолютным и стала инструментом человеческой мотивации и самоконтроля, но ничего не получилось. Человек не принял абсолюта, безусловности, и все пошло не так. Все стали любить не всех, а друг друга или только себя. Тогда я выдумал ангелов, но и тут задница. Все, в чем есть сознание, не может любить абсолютно, не знаю почему. Некоторые ангелы ведутся и думают, что любят всех людей, но на самом деле они просто боятся смерти. Те из них, кто не поддается на уловку абсолютной любви, начинают видеть мир, как есть, ну и видеть меня. Тогда они задают все эти вопросы, а я отвечаю, что не виноват.
— Ну и засранец же ты, Кеша.
— Знаю.
— Эдика жалко, придется ему вскрыть вены.
— Твой подопечный?
— Угу.
— Видел причину, по которой он жить не хочет?
— Кредит. И что-то у меня не получилось его полюбить.
— Понимаю. Людей вообще любить не за что.
— Пойду я, Кеша. Слушай, а ты не думал повеситься?
— Нет.
— Подумай.
Я взмахнул крыльями и начал набирать высоту. Как же прекрасна земля, когда на ней не видно людей. Еще выше! Как же прекрасна Земля, когда воспринимаешь ее как планету. Выше! Выше! Как же прекрасна Земля. Я сложил крылья, закрыл глаза и начал падать вниз. Когда потерял высоту настолько, что стало видно, как Москва ощетинилась постройками, я расправил крылья и приземлился в Марьино, на балконе Эдика Шпачека. Без каких-либо прелюдий я материализовался, вошел в квартиру и заорал, что было сил:
— Капздец тебе, Эдик! Сдохни, тварь, я — ангел тьмы, идрить твою мать!
Эдик сидел в кресле с лезвием в руках. От ужаса он оцепенел, вытаращил на меня глаза и только беззвучно шевелил губами, словно что-то пытался мне сказать.
— Кто… кто ты?
— Твоя смерть. — Я взял лезвие из его рук и одним резким движением перерезал ему горло. — Чтобы никаких сомнений, не приведи Иннокентий, передумаешь.
Эдик захрипел. Кровь хлестала и пузырилась от его попыток вдохнуть. У меня потемнело в глазах. Я почувствовал невыносимую боль в спине, словно кто-то выдирал мне крылья. Я снова оказался в такой же пустоте, как тогда, когда спрыгнул с балкона, но с одной разницей — вдалеке виднелась тусклая точка света. Мне захотелось к ней приблизиться. Света стало больше. Еще ближе. Свет обжег и стал осязаемым. Он был везде, текучий, теплый, и все, что я чувствовал, — покой.
Я плыл в его волнах, будто в открытом океане. Волны, бесконечные волны света. Я перевернулся на спину. Вместо неба здесь пустота. На что похожа пустота? На жизнь. В ней нет никакого смысла, но ты не можешь отвести от нее взгляд.
Я перевернулся на живот и поплыл вразмашку. Вдалеке я увидел что-то похожее на остров. Я начал загребать руками сильнее. Подплыв ближе, я понял, что это не остров, а бутовская многоэтажка, дрейфующая в океане света. Забраться в подъезд получилось только с третьего раза. Зато работает лифт. Я поднялся на мой этаж. Дверь в квартиру открыта. На этаже крепкий запах кофе, ментоловых сигарет и яичницы с беконом.
Вошел в квартиру, прошел на кухню. Кристина шуршала возле плиты в одних трусах. Я сел за стол, закурил сигарету. Она посмотрела на меня, улыбнулась, вильнула задницей и с укором бросила через плечо:
— Мне, что, тебя тут вечность нужно было ждать?
— А ты ждала?
— Все-таки ты — идиот, — она поставила сковородку с яичницей передо мной. — Ешь.
Кристина села напротив и молчала все время, пока я ел.
— Любишь меня, да? — спросила она.
— Люблю.
— Будешь со мной?
— Буду.
— Всю вечность? У нас теперь вечность на двоих.
— Ну, должна же быть хоть какая-то веская причина, чтобы перерезать Эдику горло.
— С чего начнем? — Кристина уселась на подоконник.
— А с чего прошлый раз все началось?
— Да будет свет, вроде как.
— Да будет свет! — крикнул я в форточку. Подумал и добавил: — Да будет макдачня, завтраки в ней, и Мэнсон пусть тоже будет, и свет от тьмы отделите, мать вашу!
— Мэнсон есть уже? — Кристина слезла с подоконника, обняла меня
— Есть.
— Пусть This Is the New Shit споет.
— У него же там в песне завтра не наступит никогда?
— Угу, а зачем нам завтра, если есть сейчас?
— Оставим Мэнсона хранителем?
— Оставим.
— Я люблю тебя.
— И я тебя, мой любимый ангел.