Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2019
Купил недавно «Без купюр» Карла Проффера.
Затянуто в полиэтилен, «18+». «Содержит нецензурную брань» — красными буковками. Подивился, конечно. Какую брань мог употребить известный славист, да еще и нецензурную?
Читая, как-то забыл об этом. Все чинно, обаятельно. Где же обещанные матюги?
Нет, сам я в текстах нецензурную лексику не использую. По соображениям здравого писательского смысла. Слишком большое читательское внимание она притягивает к себе — «оттягивая» его от остального, порой более важного.
Моральные соображения, разумеется, тоже важны. «Никакое гнилое слово да не исходит из уст ваших…» Но в целом, использовать в прозе ненормативную лексику или нет — дело авторского вкуса, писательской «кухни».
Иное дело, когда в это начинают вмешиваться люди, к писательству отношения не имеющие.
Я еще раз — вооружившись незримой моральной лупой — пробежал «Без купюр» Проффера. И — нашел-таки. Два случая, процитирую (надеюсь, у журнала не возникнут из-за этого неприятности).
«Хотя Н[адежду] М[андельштам] беспокоило то, что казалось ей сумбурным поведением Иосифа [Бродского] (вовсе не свойственным ему в те годы, когда мы его знали), ее отношение к нему было окрашено, по-моему, искренней любовью — даже когда она над ним подшучивала. В 1976 году ему сделали тройное шунтирование, от чего мы все были в ужасе. Вскоре после этого мы прилетели в Москву и, как обычно, посетили Надежду (15 февраля 1977 года). Когда я сказал ей, что у Иосифа был инфаркт, она, не задумавшись ни на секунду, с обычной своей улыбкой сказала: «Переебался?» Она всегда осведомлялась о нем и всегда просила передать ему привет».
Страшная «нецензурная брань», правда?
И второй случай.
«Изгнание стало для Иосифа потрясением, вызвавшим реакцию — гнев. Почти всех он называл “блядьми” и “кусками говна”…»
Итак, «возмутителем спокойствия» оказался один из крупнейших русских поэтов. И вдова другого великого поэта (и сама — незаурядный литератор). Вот кто оскорбляет наши моральные чувства и развращает неокрепшее юношество. В полиэтилен!
Другой пример. «Душа моя Павел» Алексея Варламова. Прозрачнейший, в лучших традициях классической прозы, роман; просто бери и включай в программу для внеклассного чтения. И снова «18+» и пугалка про «нецензурную брань». А вся беда — в неблагопристойных частушках, которые распевают студенты филфака на картошке (дело происходит в начале восьмидесятых)… В полиэтилен!
Могут возразить, что это не прежняя советская цензура. Что это «мягкий вариант».
Что никто ничего не вырезает и не вымарывает. Что читатель, которому уже есть эти самые 18+, купит, стянет полиэтиленовую шкурку и, так сказать, насладится.
И всё же.
Не говорю о том, насколько этот «полиэтиленовый намордник», в принципе, оскорбителен для серьезной литературы. Которую таким образом приравнивают к порноизданиям. Так, помнится, покойный Говорухин, выступивший с этой чудесной идеей, и формулировал. Пора, мол, продавать книги, в которых есть нецензурные выражения, в закрытой упаковке, как продаются издания с порнографией.
В итоге десятки крупных, замечательных авторов — не только Карл Проффер или Алексей Варламов — оказались приравнены к производителям порнопродукции. С чем себя и поздравим.
Есть и другой, более приземленный, но не менее важный момент.
Пару лет назад Владимир Березин пересказал мне чудную сценку. Диалог на мостике (вроде «мостика влюбленных»): немолодой жених несет на полусогнутых немолодую упитанную невесту. Невеста волнуется, как бы ее не уронили (нецензурная лексика), жених ласково (в нецензурных, опять же, выражениях) ее успокаивает…
Готовый микросюжет — бери и используй в прозе.
«Хорошо, использую. И что дальше? Поставят “18+”, затянут пленкой. Число покупателей сократится».
За дословность не поручусь, но смысл ответной реплики был именно таким.
Книга в полиэтилене — классический «кот в мешке».
Читатель в книжном не может проглядеть ее, пробежать глазами. А значит, и вероятность, что он ее купит, — значительно меньше. Лучше скачает с какого-нибудь пиратского или полупиратского ресурса. Лишив автора, кстати, даже тех мизерных отчислений, которые он (она) получает от продаж.
В этом особый абсурд ситуации. Запаивать в пленку и маркировать книги тиражом, от силы, в три-четыре тысячи экземпляров — в то время как в Сети всё это доступно без всякой пленки-маркировки: ешь — не хочу. И бороться с этим уже не пытаются: пробовали, бесполезно.
И весь удар «моральной цензуры» приходится на то, что сегодня и так в полуобморочном состоянии — на издание серьезной немассовой литературы. На ее авторов и издателей. Ту саму серьезную литературу, которую одновременно — и энергично — с высоких трибун призывают поддерживать. Всячески рекомендуют читать. Приобщать к ней детей и молодежь.
И эти призывы можно только поддержать.
В то же время законодательные нормы — недавно изготовленные — предписывают зорко следить, чтобы детям (тем самым, до 18) не попала в руки литература, «способная вызвать … желание употребить … алкогольную и спиртосодержащую продукцию», «отрицающая семейные ценности», «оправдывающая противоправное поведение» и, разумеется, «содержащая нецензурную брань».
Пусть читатель сам определит, сколько классических произведений русской и мировой литературы может быть легко подверстано под эти статьи.
«Добродетель (ханжество плюс чопорность из штата Массачузетс, плюс кроличья паника) восторжествовала».
Это из фельетона Ильфа и Петрова «Саванарыло» (1932). Речь в нем идет о редакторе, требующем «свести на нет» грудь у женщины на плакате. О режиссере, собирающемся уволить актрису, поскольку та слишком хороша собой. «Какая-то вы, извините меня, красавица. Ах, черт! “Она была бы в музыке каприччио, в скульптуре статуэтка ренессанс”. Одним словом, в таком виде никак нельзя. Что скажет общественность, если увидит на экране подобное?»
Знакомый аргумент. «Что скажет общественность?»
Нет, груди сегодня не замазываются (и не фотошопятся), сексапильные актрисы не увольняются. Более того. Массовая культура как раз меньше всего страдает от той волны ханжества, которая накрыла нас где-то с начала десятых. Массовая культура разливается тысячами второсортных детективов и «женских романов», она лезет в глаза пошлой уличной рекламой, она гремит из автомобилей: «Узнай сегодня мои размеры сладкой любви…»
И эту-то песню уж точно — «не задушишь, не убьешь». Сама кого хочешь задушит.
Юридических норм, призванных защитить от агрессии пошлости и дурного вкуса, нет. Их, в принципе, и не должно быть. От коммерческого дурновкусия может защитить лишь некоммерческая культура. Формирующая избирательный, развитый вкус.
Но нынешняя «борьба за нравственность» как раз оборачивается борьбой с этой высокой культурой. С ее последними, и так уже почти оставленными, бастионами. Со скульптурой Вадима Сидура. С «богомерзкими» барельефами на старом питерском здании. С «неприличными словами» в художественной литературе… Не важно, кто и под какими знаменами ее ведет: под хоругвями, триколором или под чем-то еще.
«Это делали и делают маленькие кустарные Савонаролы. Они корректируют великого мастера Мопассана, они выбрасывают оттуда художественные подробности, которые им кажутся безнравственными» (И.Ильф, Е.Петров).
Как и в начале тридцатых, снова происходит восстание «маленьких кустарных Саванарол». В интернациональном масштабе. Разве что, скажем, в Штатах табуируются слова и выражения ради вящей толерантности. И замечательная фреска тридцатых годов будет замазана, поскольку может оскорбить чьи-то расовые чувства.
Но логика — та же. «Что скажет общественность?» И по сути — всё то же восстание ханжеского вкуса (точнее, дурновкусия), филистерской эстетической глухоты. Консервативное филистерство ополчается на «неприличные» слова. Либеральное филистерство — на слова «оскорбительные». Первое требует не допускать до читателей книгу, содержащую слово «блядь». Второе — с не меньшим гневом реагирует на слово «проститутка», требуя использовать вместо него «сексуальная работница». (И далее, вместо негра — «афроамериканец», вместо инвалида — «человек с ограниченными возможностями»…). Но тут хотя бы не призывают запаивать в полиэтилен книги с «неполиткорректной» лексикой. Пока, по крайней мере.
«Все тонет в фарисействе», как писал классик.
В середине нулевых у нас был «новый реализм». Или «новая искренность», она же — «новая серьезность», как нам тогда объясняли критики.
Чем «новым» запомнится наше сегодня, литература десятых? Неужели только как новое ханжество?