Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2019
Крусанов Павел Васильевич родился в 1961 году в Ленинграде. В первой половине 80-х — активный участник музыкального андеграунда, член Ленинградского рок-клуба. Печатался в журналах «Нева», «Октябрь» и др. Лауреат премии журнала «Октябрь» (1999). Четырежды финалист премии «Национальный бестселлер», финалист премии «Большая книга» за роман «Мертвый язык» (2010). Живет в Санкт-Петербурге. В «Дружбе народов» публикуется впервые.
Чтобы впустую не жечь бензин, решили ехать на одной машине. В багажнике цукатовской «сузучки», стесненный двумя рюкзаками, возился Брос — умный русский спаниель, дружелюбный по нраву и шелковый на ощупь, — он то и дело высовывал нос из-за спинки заднего сиденья, на котором стояли картонная коробка с притихшими подсадными утками и резиновая лодка в чехле. Пётр Алексеевич сидел рядом с профессором, который несуетно, с достоинством вел машину сквозь нарождающуюся рассветную синь.
Весна задержалась, но снег на полях уже сошел, только в лесу иногда между стволов просвечивали грязно-белые языки издыхающих ноздреватых сугробов. Да и они по мере того, как машина скатывалась на юг, мелькали все реже.
— Я, знаешь ли, сейчас литературу не читаю. Так — по специальности, — с крупицей соли в голосе говорил профессор Цукатов, время от времени одергивая манжет на кожаной пилотской куртке, в обстоятельствах охоты немного щеголеватой: манжет мешал — цеплялся за ремешок часов. — Имеет смысл записывать то, что достойно записи. С библейских времен, с «Махабхараты» и Гомера это правило все больше разбавляет водянистая субстанция пустого слова. А теперь интернет и вовсе утопил в помоях само понятие смысла. И виной всему, черт дери, бездарное полуграмотное «я», которое тоже требует признания и бессмертия, как «я» воистину выдающееся. Вляпались — интернет, проповедуя свободу информации, нарушил иерархию. Мнение специалиста сейчас весит там столько же, сколько мнение первого встречного. И этот первый встречный не упускает случая влить в наши уши свою песенку — по большей части совершенно идиотскую.
Таков был ответ профессора на попытку Петра Алексеевича завести разговор о недавно нашумевшем романе, только что им прочитанном. Мысль Петра Алексеевича выглядела следующим образом: современная литература либо представляет идеи, предлагая с их помощью что-то понять, либо демонстрирует чувства, которые возбудить сама уже не в состоянии. И в том и в другом случае получается что-то вроде наглядного пособия в аудитории, где умудренные преподаватели читают студентам лекцию: там, на этой таблице, как Христос, распят ленточный червь. Однако эти идеи и чувства — всего лишь художественная суета, уловка, заячьи петли. Ведь автор, в действительности, — это действующая модель чистилища, убежища душ, где те с трепетом ждут решения своей судьбы. И он же господин этого убежища. А посему главная его задача — определить герою жребий, от которого тому не отвертеться.
Несмотря на давность дружбы (пару лет вместе учились в университете, потом их дороги разошлись — один двинул в науку, другой в полиграфию, — но связь с годами не терялась), Пётр Алексеевич при встрече с Цукатовым порой ощущал с его стороны какое-то подспудное сопротивление, словно профессор заранее был не согласен со всем, что Пётр Алексеевич думает и говорит, но почему-то не спешил сообщить об этом напрямую. Приписывать причину этого упреждающего отрицания, иной раз отдающего снобизмом, приобретенного невесть где Цукатовым, самодовольству Пётр Алексеевич не спешил — все-таки годы дружбы обязывали если не к всепрощению, то к терпеливому вниманию. Хотя, конечно, нельзя было не заметить перемены: теперешний Цукатов, в отличие от того, давнего, мог легко позволить себе опоздать на встречу, если она была назначена не ректором, и демонстративно пропустить мимо ушей приветствие студентов, случайно встреченных на карельском проселке. Словно профессор уже загодя знал о том или ином человеке главную тайну: не быть клушке соколом, — и не намерен был тратить на него лишнюю минуту жизни.
В ответ на небрежность по отношению к заведенному им разговору Пётр Алексеевич сообщил:
— Что касается литературы по специальности. В научной среде считается, будто каждый профессор должен написать книгу, которая принесет ему славу. Но выдающихся открытий на всех не хватает, поэтому теперь, чтобы оказаться в фокусе внимания, профессора просто представляют взгляды своего предшественника в корне неверными и так выходят из положения. Чем значительнее был тот, над кем теперь глумятся, тем действеннее прием. Ведь это нетрудно. У вас как? Если вздор подтвержден парой ссылок, это уже не вздор, а истина.
— В фундаментальной науке иначе, — со скрытой досадой ответствовал Цукатов. — Там важна преемственность школы.
Пётр Алексеевич понял, что месть свершилась.
Годы знакомства приучили их не опасаться ни повисающих пауз, ни разогретого добела спора, однако при этом ничуть не сгладили углов, которыми при соприкосновении цеплялись их натуры. Профессор во всем любил порядок, и благодать его считал неоспоримой; Пётр Алексеевич был сторонником естественного бытия вещей. Когда Цукатов смотрел в ночное небо, он видел чудовищный, непозволительный кавардак — будь его воля, он расставил бы все звезды по местам и там прибил, чтобы уже не сдвинулись. А как бы приструнил луну — представить боязно. Быть может, сохранил навек очерченной по циркулю и проложил ей неизменный путь, а может, навсегда стер ластиком. Загадка. Пётр Алексеевич в свой черед, имей власть над материей, в ночном небе ничего б не тронул — пусть будет так, как есть — просто б смотрел, топя в межзвездной черноте потуги мысли и, то трепеща, то ликуя, испытывал чувства.
Возможно, по этой причине (смирение перед заведенной пружиной мироздания) Пётр Алексеевич не усердствовал в замыслах, во многом полагаясь на удачу, и не впадал в исступление, когда не удавалось то или иное дело довести до точки. Цукатов же и самый малый труд всегда обставлял основательно, с лица до подкладки изучал вопрос, словно был уверен, что сам Господь Бог наблюдает, какую задвижку он выберет для дымохода дачной печи, и вердикт Страшного суда будет вынесен ему именно по результату этого выбора.
Мост через Уду ремонтировали. Похоже, в аварийном порядке — второпях даже не успели навести временного обходного. Пришлось давать крюк.
Свернув на объездную грунтовку, Цукатов остановился на обочине и достал планшет. Брос пискнул в надежде, что сейчас его выпустят на пробежку, но тщетно — в пути хозяин уже делал остановку, предусмотренную здоровым распорядком собачьей жизни, и необходимости еще в одной не было. На электронной скрижали появились рисунки и письмена. Вызвав дух карты, профессор повертел изображение пальцем, исследуя окружной маршрут.
– Километров тридцать, — прикинул Цукатов размах предстоящей загогулины.
Незнакомая дорога взбодрила. Здесь ноздреватых снежных языков уже не было и в помине. Кругом — охра лугов, сочная синь небес, прозрачные черные перелески, скрывавшие россыпи первоцветов, и темная хвойная зелень. Кое-где уже виднелись стрелки молодой травы, а по краям дороги иной раз встречалась проклюнувшаяся мать-и-мачеха. Земля холмилась и опадала — когда дорога взбиралась на пригорок, открывались широкие пейзажные дали с теряющимся в дымке горизонтом, скупые по цветам, черно-желтовато-бурые, но выразительные в своей аскетичной строгости. Деревни в этих местах выглядели обитаемыми — над крышами тут и там курились дымки, а поля лежали ухоженные и готовые к севу. Как будто и не было одичания земли, оставившего скорбный след по всему нечерноземью, где кровли совхозных коровников зияли провалами, а пашни давно сменились зарастающими пустошами.
Подсадных уток после охоты Цукатов намеревался подарить Пал Палычу. Сам он за здорово живешь получил их от начальника университетской стройгруппы, страстного и умелого охотника, державшего с полдюжины подсадных на чердаке одного из учебных корпусов. А тут в корпусе затеяли ремонт — перекрывали крышу, — вот он уток и раздавал.
Когда приехали в Новоржев, Цукатов сообщил Пал Палычу о подарке.
— А ня надо, — рассыпая якающий псковский говорок, испортил церемонию благодеяния Пал Палыч. — Мне зачем? Я же на утку редко — вот только с вам, или еще когда. А их — корми.
— Может, кому-то из ваших приятелей нужны?
— Так Андрею рыжему, — недолго думая, сообразил Пал Палыч. — Староверу из Михалкина. У него все одно лодку брать. А тут отвяжет без печали.
Однако настроенный на щедрый жест Цукатов не хотел сдаваться:
— Пал Палыч, вы, помнится, про лайку говорили — будто к своим вымескам хотите одну породистую завести.
— Породная ня помешала б, — согласился Пал Палыч.
— Есть карельская медвежья. — Профессор поддернул манжет куртки и разложил по полочкам: — Пес. Медалист по экстерьеру. Два года. Только собака домашняя — на охоту не поставлена.
— Поди, мядалист денег стоит, — Пал Палыч почесал темечко.
— Знакомые так отдают. Пропадает пес в городе. Лайке воля нужна.
— А возьму, — махнул рукой Пал Палыч. — Натаскивать с мальства лучше, но ничего — и двухлетку можно.
Профессор был удовлетворен — пообещал привезти лайку на майские.
Прокатились до конторы охотхозяйства и оформили путевки.
Пока Нина, жена Пал Палыча, накрывала обеденный стол, Пётр Алексеевич поставил коробку с подсадными в парник и занес в дом рюкзаки, а Цукатов покормил и прогулял юркого Броса. На небо понемногу нагнало облаков, но вид они имели безобидный — не грозили дождем, а просто плыли под куполом, как белая кипень по реке.
— Ня хочу ни в какой бы другой стране родиться, кроме как в нашей. — Тягая ложкой из тарелки щи, Пал Палыч всякий раз всасывал их в рот с коротким свистящим звуком «вупть», и брови его при этом взлетали на лоб птичкой. — И грибы, и ягоды, и рыба, и птица, и зверь всякий — все есть, все дано. К нам кто бы ни пришел, а мы в природе выживем. Нигде такого нет. Нам можно любой строй, и мы будем жить легко, только ня загоняй нас в угол, ня лишай вот этого, природного. Законами, я в виду имею. И ня надо нам ни цари, ни секрятари, ни президенты — никого ня надо. Только дети — они, если что, и помогут. Ну, и окружение…
Пётр Алексеевич налил Пал Палычу и себе в рюмки водку. Цукатову не налил — Цукатов за рулем.
— Главное, будь сам человеком, — продолжал мыслить Пал Палыч. — Бяри столько, сколько сможешь съесть, но ня больше. Жадничать ня надо. Вот якут бярет оленину — ему положено. А нам тут ничего ня положено — ни мясо, ни рыбину. А вы говорите: браконьер…
— Мы не говорим, — сказал профессор.
— А Пётр Ляксеич говорит.
— Было дело, — подтвердил Пётр Алексеевич.
— Тут как смотреть. — Пал Палыч поставил на стол пустую рюмку, взял ложку и сделал очередное «вупть». — Тут как бы да. Но нет. Просто долю бяру свою. Ты видишь — один лось остался, так ня тронь его, пусть живет. Ня то вон на засидке кабана жду — а он орет, лось-то, кругами ходит километра на три, туда-сюда, кричит. Осень — гон идет. Вот он и ищет самку да чтобы с кем подраться. А он один в округе — где там найдешь. У меня душа трещит.
— Так кто ж до того довел? — укорил хозяина в непоследовательности Пётр Алексеевич. — Не ваши ли бригады?
— За других ня скажу, — схитрил Пал Палыч, — а я на охоте последнего ня возьму. Да и в бригаде ня хожу давно. А и ходил — финтил по мелочи. — Припомнив что-то, Пал Палыч рассмеялся. — Все стоят на зайца, ждут, когда он круг даст. А зачем мне ждать? Он, заяц, пошел на полкруг, а я туда, в тот конец, уже бягу — я ж по бегу спортсмен был — и там зайца взял. Попяред всех. Так и бегал…
Пётр Алексеевич налил по второй.
— В жизни как? — обобщил Пал Палыч. — Ты мне ня вреди, и я тябе ня наврежу. А то и помоги, так и я помогу. Этот маленько подсобил, другой тоже, глядь, и сладилось дело. Так-то по-честному. А то — браконьер… — Пал Палыч понемногу распалялся. — А кто это придумал? Человек придумал. Да еще в корыстных целях — мне можно, а ты ня тронь. За браконьерство я тебя данью… ну, штрафом обложу. Я буду, мне все позволено, а ты ня тронь — вот и все мышление. Я для себя людей давно поделил на три категории воров. Ну, если о тех, которые воруют. Первая, — Пал Палыч приподнял и снова поставил на стол миску со сметаной, как бы уполномочив ее представлять первую категорию, — это воры, которые шушарят, чтобы барыш нажить, с целью обогащения. Такая категория вядет к подрыву государства. Вторая, — рядом со сметаной лег ломоть хлеба, — это я и такие же, как я. Мы воруем, чтобы прокормить сямью. Вот так вот: в природе жить и приворовывать — кабанчик, сетка — ня в прямом, конечно, смысле. Те государство подрывают, несут ущерб, а мы, значит, кормим сямью — ня больше, мы на том ня богатеем. Если начинаем богатеть, то в ту категорию перяходим, в первую. Третья категория, — возле хлеба встала рюмка с водкой, — это люди слабые, опустившиеся, которые себя в жизни ня нашли. Эти вот тут своровали, тут продали, тут пропили. Ня уголовные — простые люди.
— Да вы, Пал Палыч, философ, — выставил оценку Цукатов. — Сократ.
— Шурупим помаленьку. — Пал Палыч, чокнувшись с Петром Алексеевичем, опорожнил третью категорию. — И вот как надо. Первую категорию, что касается суда — сажать. Вторую — оставить в покое, ня трогать. Третью — судить ни в коем случае няльзя, ее надо вылечивать, есть у нас медицинские учреждения. Этих людей надо восстанавливать, чтобы они перяшли во вторую категорию. Понимаете? Сямью содержи, рыбину поймай. Вот я поймал, — Пал Палыч указал на блюдо с жареной рыбой, еще утром сидевшей в его сетке на озере, — так я ей накормил, а ня сгноил, и лишнего ня взял. А ты, который в первой категории, ты свиноферму завел, дерьмо в реку спустил — рыба центнерами всплыла. И тябе штраф — две с половиной тыщи! Это правильно? Так что ж, меня за рыбину штрафовать? — Пал Палыч выдержал интригующую паузу. — Вот моя цель — ня перяходить ни в третью категорию, ни в первую. Дяржись на второй, и все будет хорошо и в сямье и всюду.
— Балабол, — сказала Нина. — Людям слова вставить ня даешь.
— Наша ваш ня понимаш, — хохотнул Пал Палыч и продолжил: — А у нас все ня так. Сломаем до основания, а после строим. А что мы строим, если все поломано? Умный человек ломать ня будет, он будет ремонтировать.
Сообразив, что сейчас хозяин свернет к политике, Пётр Алексеевич перевел стрелку:
— Вот вы, Пал Палыч, говорите, будто природа у нас такая расчудесная, что лучше не бывает.
— А так и есть, что нету лучше, — подтвердил Пал Палыч.
— А как же зима? Ведь зимой жизнь замирает, кутается в снега. Кругом ничего нет — пустой звук.
— И зима — тоже хороша, — не дал природу в обиду Пал Палыч. — Я за зиму что скажу? Мы пяретруждаемся, изнашиваемся за лето, потому что работы в дяревне много — иной раз до двенадцати часов. Светло ведь. А зимой, я заметил, как семь-восемь — так спать хочется. Я больше сплю, чем работаю. Воздействует на меня — так природа в человека заложила, так им руководит. Чтобы ня снашивался быстро. Чтоб ня ломался от усердия. Значит, и зима на месте.
Днем, прежде чем отправляться на вечерку, Цукатов решили съездить в лес — показать Бросу рябчика. Собрался за компанию и Пётр Алексеевич.
Рябчик — однолюб, не то что глухарь и тетерев. Еще с осени петушок выбирает себе подругу, и пара зимует вместе. Весной, после тока, сообща заботятся о потомстве — показывают цыплятам ягодники, оберегают от хищника, отважно уводя врага от затаившегося выводка. За то, что оба родителя равно растят и пестуют птенцов, весенняя охота на рябчика запрещена. Цукатов сказал, что стрелять не будет, только подманит пищиком-пикулькой, чтобы Брос поглядел, а может, верхним чутьем и учуял. Что до повадок, про них объяснит собаке в августе: научит искать птицу, поднимать на крыло и сажать на дерево, но не облаивать — ни-ни, — поскольку рябчик этого не терпит, а бежать к хозяину с докладом и отводить в нужное место. Однако Пётр Алексеевич не верил, что, подманив петушка, профессор удержится от выстрела. А стрелял он метко и на охоте был добычлив. И что тогда? В какой категории воров по систематике Пал Палыча окажется Цукатов?
— Тут пойдете — тут нет рябчика, — сказал Пал Палыч. — За Теляково ехать надо, и дальше — за Подлипье. Он там. Там лес другой, сосен нет совсем, только елка да дерявины.
Сам Пал Палыч, как выяснилось, компанию им, увы, не составит ни сейчас, ни на вечерке — к нему на четыре дня приехал погостить сын, после срочной службы нанявшийся в Петербурге матросом на речной буксирчик. Вместе с ним Пал Палыч пропадал на строительстве дома для замужней дочери, уже родившей ему двух внуков. Сын и теперь был там, пообедав прежде гостей. На вопрос Цукатова, зачем дочери свой дом в Новоржеве, раз она живет в Петербурге и копит с мужем на квартиру, Пал Палыч отвечал, что, мол, ничего, пусть будет. Ведь строит он по большей части сам, деньги идут только на материалы — выписать и привезти лес, доставить и положить краном бетонные плиты на фундамент, — так и растет дом помаленьку своей силой, как гриб. Но к осени — кровь из носу — надо вывести под крышу. «А если в стране бяда? — не питая надежд на будущее, воображал Пал Палыч. — Смута, и все опять посыплется? Так мы с Ниной в ее дом перяйдем, а свой, большой, детям отдадим. Деньги нужны — продавайте, а нет — живите и хозяйство дяржите, прокормитесь».
Окрестности Новоржева Пётр Алексеевич знал, разумеется, не так хорошо, как Пал Палыч, но понял, про какой лес тот толковал. Из этих краев был родом тесть Петра Алексеевича, которому Пал Палыч от широкой души помогал вести пчелиное хозяйство: объединял рои, смотрел магазины, вырезал в детке маточники, весной открывал летки, осенью закладывал в ульи пластины от варатоза. Когда приходила пора снимать магазины и качать мед, к делу подключался и Пётр Алексеевич с женой. Тесть был в годах и жил здесь только летом, поэтому на весенней и осенней охоте Пётр Алексеевич, чтобы не протапливать полдня простывший деревенский дом, останавливался у Пал Палыча, благо в просторных его хоромах углов было много. А если приезжали шарагой — втроем и более, — тогда уже Пал Палыча не беспокоили, топили печь в избе.
Добравшись до ельника, разошлись в разные стороны. Пётр Алексеевич решил просто побродить по лесу наудачу — вдруг получится кого-то взять с подхода, а Цукатов с Бросом двинулся в чащу, попискивая пищиком и прислушиваясь — не отзовется ли рябчик. Тут компанией ходить не стоило, а то недолго и подшуметь осторожную птицу — Цукатов даже спустил штанины поверх голенищ сапог (он был в обычных сапогах — болотники лежали в машине до вечерки), чтобы прошлогодняя трава, ветка куста или сухая хворостина не били по резине.
Ельник был мрачноват и сыр, однако и тут закипала весенняя жизнь, наполняя воздух запахами проснувшейся земли и трелями спорящих между собой за самок пичуг. Новая зелень, опричь не меняющих цвета мха и брусники, только еще пробивалась из лесной подстилки, но на опушке в молодом осиннике Пётр Алексеевич набрел на уже расцветшую ветреницу, густо обсыпавшую бурую подкладку прелого опада. Нежные лепестки были не белыми, а слегка лиловыми, какого-то редкого, невиданного оттенка. Пётр Алексеевич наклонился, погладил цветок пальцами — один, другой, третий — и обрадовался. Рядом свежо зеленел чистотел — этому и зима нипочем. Потом в осиннике ему повстречался дуб, раскидистый и крепкий. Его обильная прошлогодняя листва хрустко шуршала под ногами. Дуб был кряжист и мускулист, как бывалый атлет, — впрочем, все деревья в лесу имели заслуги, и весна уже готовилась каждую вершину увенчать зеленым венком…
Петру Алексеевичу было хорошо здесь, в этом оживающем лесу, среди набухающих и лопающихся от избытка тихой силы почек, среди темных еловых крон, бородатого лишайника и сочной птичьей болтовни, не умолкающей ни на миг. Он был здесь не один — и пусть лесная живность не спешила показаться на глаза, пусть осторожничала и таилась — ведь и от волка таятся заяц и барсук, — пусть он не был для леса и его обитателей своим, каким был тот же волк, но и чужим себя он здесь не чувствовал определенно.
К машине Пётр Алексеевич вернулся первым, так и не сняв ни разу с плеча ружье. Вскоре показался и Цукатов. Вернее, сначала шелковой, пятнистой черно-белой пулей подлетел Брос, исполнил, ласкаясь, у ног Петра Алексеевича восторженный танец, а после вышел из чащобы и хозяин.
— Нет рябчика, — сказал Цукатов. — Откликнулся два раза, а на глаза не показался.
Тут оба услышали глуховатое тюканье, как будто кто-то выбивал по дереву приветствие морзянкой. Неподалеку по осине скакал зеленый дятел в красной шапке, садился на хвост и простукивал тут и там древесный ствол. Пётр Алексеевич ничего не успел сообразить, как Цукатов вскинул ружье, прицелился и вдарил. Дятел пал.
— Брос, подай! — строго скомандовал профессор и пояснил Петру Алексеевичу: — Чучело закажу. У нас как раз в музее нет такого.
Брос бережно принес обвисшую тушку и отдал в руки Цукатову.
— А что научное сообщество? — поморщившись, спросил Пётр Алексеевич. — Не осуждает?
Он не любил, когда стреляли в тех, кого охотник обычно не считал добычей. Но для музея… Это, разумеется, совсем другое дело.
Цукатов обстоятельно растолковал, что охота — это не уродливый и грубый атавизм, не убийство в заведомо неравной схватке, где понапрасну гибнут безобидные зверюшки в пушистых шкурках и пестрые птахи. Нет, черт дери, охота — едва ли не последняя возможность вступить в глубокое и полное общение с природой, погружение в то первобытное состояние единства с жизнью, которое уже давно ушло из наших будней. Вот если, скажем, загонный лов, то тут охотники — это дружина, братство, где уже нет места вчерашним должностям и репутациям: армейский генерал, директор цирка, хозяин сотовой сети ничуть не выше остальных и готовы склониться перед авторитетом рядового егеря. Тут каждый радостно ввергается в архаику, воссоздавая исходные, но, увы, утраченные связи, в которых важны лишь личные умения, природное чутье и доблесть.
При этих словах Цукатова Пётр Алексеевич припомнил эпопею русского классика — ту самую хрестоматийную историю, где ловчий Данила в сердцах грубит и грозит своему барину, графу Ростову, арапником, а тот в ответ конфузится. Что ж, здесь с профессором нельзя не согласиться. Охота — чистая мистерия, где все участники с головой уходят в какую-то утопию, в безвременье, в мир эпоса и богатырской былины, неотделимые от первозданной природы, все еще полной восторгов, страхов, ярости и сказок.
— И даже если не загонная охота, а просто так — один с собакой и двустволкой бродишь, — отливал круглые фразы Цукатов, — то и тогда ты выпадаешь из тарелки. Слышал такое выражение: наедине с природой… — Профессор поднял взгляд и, почувствовав легковесность довода, усмехнулся — лирика не была его коньком. — Охотник по зову сердца, по натуре — это, черт дери, совсем другое дело, чем тот, кто берет ружье из любопытства. Представь только, что может сделать человек из увлечения, из страсти, по охоте. Это же одержимый тип, стахановец! Ему здоровье, жизнь — пустяк! Такой, другим на удивление, своею волей идет на риск, на испытания, на тяготы — двужильная натура, не ровня остальным! Таиться на зорьке в камышах… Сидеть ради одного выстрела часами в болоте… День проходить по лесу, упустить добычу, но не впасть в уныние, а наоборот — воодушевиться уважением к хитрому зверю… — Цукатов почесал за ухом, чувствуя, что слишком разогнался и пора уже итожить. — Словом, главное на охоте не убийство, а состязание. Охотник не испытывает кровожадности. Он ищет единства с этими дебрями, с этим озером и этим полем… Тут, черт дери, не загородный пикник, тут растворение в стихии.
Собственно, Пётр Алексеевич не спорил — он и сам не раз все это уже прочувствовал, но высказаться профессору не мешал, соблюдая правила дискуссии, главное из которых — не трубить одновременно.
— Тут вот какое дело, — дождавшись паузы, вступил Пётр Алексеевич. — Перерождение человека из трансцендентного субъекта в хуматона, составляющее суть процесса современного антропогенеза, характеризуется нарастанием в нас градуса бесхитростного умиления. — Книгу «Последний виток прогресса», откуда Пётр Алексеевич почерпнул эти сведения, в свое время дал ему почитать коллега Иванюта, державший палец на пульсе культурных новинок. — Уже сейчас соцсети утопают в потоке фотографий и роликов щеночков, котиков, енотиков и прочих мягких игрушек, а в среде юной поросли из года в год набирает размах идейное веганство. Недалеки те времена, когда из электронных библиотек — бумажных не останется, их и сейчас уже расценивают как пожароопасный склад макулатуры — начнут изымать книги Сабанеева и купировать у Толстого сцены охоты. Чтобы не расстраиваться за меньших братиков.
Цукатов моргал, прикидывая, как следует отнестись к этой эскападе. Пётр Алексеевич вещал:
— Следом это бесхитростное умиление начнет вводить в сферу мимими рептилий, гнус и тараканов. Тогда уже и комара, втыкающего хобот в твое тело, трогать не моги, не говоря уже о лабораторной крысе и дрозофиле. Тут разом и конец — и охоте, и твоей науке.
Сообразив, что он имеет дело с футуристической фантазией, профессор улыбнулся, но тему развивать не стал. Вместо этого поинтересовался: нет ли поблизости озера или пруда, где могут сидеть гусь и утка? Один пруд был совсем рядом — у заброшенной деревни Голубево, где остался единственный обитаемый дом, да и тот заселялся только летом, а еще четыре озерца Пётр Алексеевич знал поблизости — между Теляково и Прусами. Решили, если позволит время, объехать все.
Весной брать водоплавающую птицу разрешено только с чучелами и подсадными, с подхода нельзя, но, как уже знал Пётр Алексеевич, большинство охотников легко пренебрегут при случае запретом, как на пустой дороге большинство водителей без зазрений совести пренебрегают скоростным режимом. Дает о себе знать опустошающий азарт. Таков человек — иначе был бы чистый Гуго Пекторалис.
Оставив машину на едва набитой дороге, осторожно подошли к обширному пруду, заросшему по берегу густой, а местами и непролазной лозой (сейчас голой, с едва раскрывшимися коробочками пушков на молодых ветвях, оплетенной кое-где сухим прошлогодним вьюном), и, пригнувшись, посмотрели сквозь просвет в кустах. На глади сидели штук восемь-девять крякв — одни, поплавком выставляя вверх хвосты, ныряли и пощипывали придонную траву, другие неторопливо плавали без видимого дела, оставляя за собой расходящиеся водяные дорожки. Цукатов затаился возле просвета, непререкаемым шепотом и твердым жестом усадив Броса на землю, а Пётр Алексеевич, стараясь не подшуметь утку, с воспламененной кровью двинулся, скрываемый черными зарослями, вдоль берега в поисках позиции под верный выстрел.
Стрелять начали почти одновременно. Птица тут же с хлопаньем и плеском встала на крыло, взмыла и ушла за возвышающиеся над зарослями голые кроны деревьев. На воде остались два селезня и утка. Еще один подранок ушел в гущину на противоположном от Петра Алексеевича берегу. Две утки лежали неподвижно, одна вздрагивала и дергала крылом — ее профессор, перезарядив ружье, добил.
Брос притащил добычу. Подхватив трофей за кожаные лапы, Пётр Алексеевич понес уток к машине, а Цукатов, обойдя пруд, полез с собакой в заросли искать подранка.
Провозился профессор довольно долго.
— Нет нигде, — сказал, вернувшись. — Как сквозь землю.
Брос, виновато пряча взгляд, запрыгнул в открытую дверцу багажника.
Цукатов сел за руль и завел двигатель.
— Хорошая штука, — огладил он кожаный рукав только что испытанной в кустах пилотской куртки. — Ни ветка, ни колючка не цепляют.
На круглом озере возле Прусов (из четырех намеченных это было самое большое) сразу за сухим прибрежным тростником недалеко друг от друга сидели стайка белобокой чернети и пара желтоклювых красавцев кликунов. И тех и других можно было достать с берега выстрелом.
Профессор и Пётр Алексеевич подкрадывались осмотрительно, но их заметили — пугливая чернеть мигом взлетела, не подпустив охотников, а кликуны только покосили глазом и, не теряя достоинства, неторопливо двинули вдоль серого тростника в сторону. Лебедей здесь не стреляли, и те излишне не осторожничали. А зря. Цукатов проворно подскочил к берегу, вскинул ружье и дублетом уложил ближайшего белоснежного красавца. Второй, устрашенный грохотом, торопливо взмахнул роскошными крыльями, разбежался по воде, взлетел и ушел вслед за чернетью.
— Ты что делаешь? — опешил Пётр Алексеевич.
— А что? — не понял Цукатов.
— Здесь лебедей не бьют.
— Почему?
— Потому что — красота.
— Ерунда. На Руси лебедя на стол испокон века подавали.
— Жлоб ты, ей-богу, — в сердцах припечатал профессора Пётр Алексеевич и пошел к машине.
Он знал Цукатова и видел, что тот искренне не понимает своей неправоты, поэтому не столько злился, сколько скорбел.
Лебедь был велик для спаниеля — такую большую птицу Бросу, должно быть, подавать еще не приходилось, и он страшился. В болотниках тоже не подойти — летом Пётр Алексеевич иной раз купался здесь и знал глубины. И не разденешься — вода апрельская, студеная. Пришлось профессору надувать лодку. В итоге на остальные три озерца времени уже не хватило — надо было возвращаться к Пал Палычу, ощипывать, палить и потрошить добычу, а после с подсадными и чучелами (Пётр Алексеевич хранил десяток чучел у Пал Палыча) спешить в Михалкино на вечерку.
— Ты, главное, Нине не показывай, — посоветовал Цукатову Пётр Алексеевич. — Ощипли втихаря, скажешь — гусь.
— Что еще за предрассудки?
— Ты человек черствый, жестоковыйный, толстокожий — тебе все равно. А она огорчится — она женщина хорошая, — объяснил Пётр Алексеевич. — А кто хорошую женщину огорчит, того жизнь накажет.
— Не сочиняй. — Профессор усмехнулся. — Нина на земле росла — тут не то что лебедя… тут котят в ведре топят.
— Как знаешь, — не стал спорить Пётр Алексеевич.
Лебедя Цукатов, конечно, засветил.
Пал Палыч, примчавшийся со стройки, чтобы выдать припрятанный в гараже мешок с чучелами, сказал профессору:
— Идите в парник щипать, чтобы соседи ня видали.
Нина и впрямь огорчилась — взгляд ее взблеснул, потом затуманился, лицо побледнело, и она, сникнув, молча ушла в дом.
Утиные и лебединые потроха профессор разложил по одолженным у Пал Палыча банкам и залил спиртом, чтобы отвезти в Санкт-Петербург и изучить на предмет паразитов. Обычное дело — зоологический ученый интерес. Соратники по охоте, поначалу недоумевавшие, со временем удивляться перестали: ничего не попишешь — такая у человека работа.
Разделавшись с дичью и положив ее, пахнущую паленым пухом, в большую, отдельной тумбой стоящую морозильную камеру (зеленый дятел полетел туда как был — в красной шапке и оливковых перьях), отправились на Михалкинское озеро, чтобы успеть до сумерек подыскать место, разбросать на воде чучела и обустроиться в камышах. Подсадных рассадили в две небольшие коробки, тоже одолженные у хозяев, — охотиться собирались с двух лодок.
Сверкающее предвечернее небо подернула на востоке пепельная пелена. За мостом через Льсту, с правой руки, разбегалось вширь щетинящееся тут и там вихрами кустов и молодых берез поле, теперь заброшенное, но прежде пахотное — Пётр Алексеевич помнил его сплошь покрытым, как пестрым ситцем, цветущим голубыми искрами льном. По полю, напротив стоящих за рекой Прусов, шли две желтовато-серые косули, едва заметные на фоне жухлой прошлогодней травы. Пётр Алексеевич толкнул профессора в плечо и молча показал на изящных белозадых красавиц — до них было метров двести. Цукатов съехал на обочину, не заглушая двигатель, остановился, достал из бардачка бинокль и, опустив стекло пассажирской дверцы, долго смотрел на ответно замершую парочку, поводящую большими ушами и настороженно поглядывающую в сторону автомобиля.
— Хороши, черт дери, — похвалил грациозных оленьков профессор. — А на востоке Ленинградской их нет. Ездил на кабана за Пикалево — туда, на границу с Вологодской — там охотники косуль в глаза не видели.
Что хвалил профессор — зримую красоту зверя или тушу воображаемой добычи, — Пётр Алексеевич не понял.
Снова вырулив на дорогу, Цукатов притопил педаль.
В Баруте и Михалкине издавна жили староверы — какого толка, откуда здесь взялись, как и почему? — деталей не знал даже всеведущий Пал Палыч. С годами народ в округе перемешался, однако славу свою села сохранили: стоявшие по-соседству, были они знамениты огурцами — благодатная ли почва, вода или какой-нибудь другой секрет, но только огурцы со здешних грядок считались лучшими не то что в районе, а может, и во всей области. За счет огурцов селяне и жили, свозя урожай на рынки в Новоржев и Бежаницы. Пётр Алексеевич не раз пробовал эти дары природы и даже помогал жене закатывать их в зимние банки. Теперь он не смог бы наверняка сказать, в чем именно состояла их прелесть, но такова была сила легенды, что, хрустя в июле михалкинским огурчиком, он всем нутром ощущал его несомненное превосходства над прочим пупырчатым племенем.
Остановились возле избы рыжего Андрея. И дом, и хозяйственный двор отгораживал от улицы добротный забор. Впрочем, ворота были с обманчивым радушием открыты. Цукатов и Пётр Алексеевич вышли из машины и встали возле ворот — они не первый год поддерживали через Пал Палыча знакомство с Андреем, но тот ни разу не пригласил их не то что в избу, но и в надворье. А между тем, и Пётр Алексеевич, и Цукатов, что ни случай, везли ему гостинцы — дробь, капсюли (Андрей был бережлив и заново снаряжал отстрелянные гильзы), и вот теперь — подсадных.
На крыльцо вышел хозяин, лет сорока, среднего роста, лицо добродушно-хитроватое, в веснушках, взгляд острый, умный, волосы и борода — огонь. Пал Палыч еще перед обедом звонил ему и говорил о лодке. Подойдя к воротам, Андрей степенно поздоровался с гостями за руку и протянул ключ от лодочного замка. Цукатов принял.
— Помните, какая? — спросил Андрей и подсказал: — Голубая, с зелеными скамьями. Весла в лодке — цепь в уключины продета.
— Разберемся, — заверил Цукатов.
В юности, не поступив с первого раза в университет, Цукатов год отработал на заводе учеником фрезеровщика, на основании чего считал себя знатоком простонародных нравов и умельцем вести правильный разговор с человеком труда, насквозь прозревая его ухватки. Хотя тут и без микроскопа было видно, насколько рыжий хозяин непрост.
— Что утка? Есть на озере? — осведомился профессор.
— Маленько есть. — Хозяин сощурил лукавые глаза.
— А гусь?
— И гусь садился. — Рыжая борода величаво качнулась. — Вы всех не бейте, нам оставьте.
— Оставим, — пообещал Цукатов. — Вечерку с подсадными отсидим и, может, утреннюю зорьку. Если не проспим. А после — подсадные ваши.
— Добро, — кратко, с достоинством ответствовал Андрей. — Тогда ключ завтра и вернете. Спасай вас Бог.
Подъехали к берегу, выпустили на волю Броса и переобулись в болотники. Вода в озере почти не поднялась: зима была малоснежной, весноводье — скупым и коротким. Понемногу смеркалось — впору было поспешить.
Надули лодку, поделили чучела и договорились так: Цукатов с Бросом сядут в плоскодонку, а Пётр Алексеевич возьмет одноместную резинку.
Миновав сухую осоку и камыши, сквозь которые к лодочным привязям был пробит проход, вышли на открытую воду. Пётр Алексеевич помнил, что если плыть влево вдоль берега, то там, за мысом, вскоре начнется череда камышовых заводей и береговых загубин, где они с Пал Палычем прошедшим августом стреляли утку с лодки. Туда он и решил направиться, поглядывая, где на воде качаются перышки — верный знак, что утка здесь уже садилась. Цукатов погреб прямо, вглубь озера, где виднелась цепочка сливавшихся и распадавшихся камышовых островов — он намеревался сесть в засидку там.
Поодаль с места на место перелетали парами и небольшими стайками нырки и кряквы, над кромкой берега звонко кричали чибисы, плавно махали крыльями вездесущие вороны, какие-то мелкие пичуги в бурой прибрежной осоке невысоко вспархивали и как-то зло попискивали, словно уже исчерпали в состязании все благозвучие своих голосов и теперь просто сквернословили. Ветер стих, лишь изредка покачивая камышины, но не оставляя следа на глади вод. Вдали на постепенно темнеющем, однако все еще посверкивающем зеркале паслись утиные табунки и несколько длинношеих лебедей. Гусей не было видно ни на воде, ни в огромном небе.
Потратив на поиски примерно четверть часа, Пётр Алексеевич приглядел довольно обширную заводь со следами утиной дневки и удобными камышовыми зарослями, в дебрях которых легко можно было укрыть лодку. Замерив веслом глубину, Пётр Алексеевич размотал привязи грузил на чучелах и живописно расставил стайку, потом достал из коробки тут же заголосившую подсадную, привязал к ногавке бечевку с тяжелым железным болтом и определил утку возле компании пластмассовых сородичей. Та первым делом раз-другой окунулась с головой в воду, освежая перо.
Как смог, Пётр Алексеевич разогнал резинку и врезался широким носом в камыши, стараясь засадить легкую лодочку как можно глубже в шуршащие заросли. Глубоко не получилось. Тогда он прощупал веслом дно и осторожно спустил ногу в болотнике за тугой борт. Ничего, встать можно. Пётр Алексеевич подтянул лодку так, чтобы зашла в гущину целиком, с кормой, потом прикрыл камышом со всех сторон, оставив прогляды на заводь, после чего удовлетворенно уселся на доску скамьи.
Ружье положил на колени, нащупал в кармане куртки фляжку с коньяком, поудобнее поддернул патронташ, из другого кармана достал манки — на утку и гуся — и повесил их на шею. Все — готов.
Подсадная в меркнущем свете уже завела монотонный утиный запев.
Селезень налетел, когда солнце еще не закатилось. Позволив ему с шумом сесть на воду, Пётр Алексеевич ударил из нижнего ствола — дробь рассыпалась по воде, зацепив селезню зад и выбив из хвоста перо. Он дернулся в сторону, распахнул крылья, но вторым выстрелом, выцеливая так, чтобы не задеть ни подсадную, ни чучела, Пётр Алексеевич его положил. Пришлось выбираться из камышей за добычей, а потом снова прятать лодку в гущину.
Небо на востоке потемнело, запад озаряла акварельная, уже не слепящая розовая полоса, высвеченная упавшим за горизонт солнцем, ближе к зениту ее сменяла густеющая синь, на фоне которой чернели растянутые цепочкой брызги облаков. Похолодало — пару раз Пётр Алексеевич приложился к фляжке. Подсадная голосила без устали, а когда все же переводила дух, Пётр Алексеевич крякал за нее, поднося к губам манок. Поначалу дул и в гусиный, но вскоре перестал: гуся на озере определенно не было — ни резкого клика с воды, ни поднебесного хора пролетающего клина. Да и утка не баловала — за час на озере в разных концах громыхнуло выстрелов шесть-семь, не больше.
Показались два селезня, пошли, снижаясь, по дуге к заводи, однако повернули, передумав садиться. Пётр Алексеевич пальнул дублетом в угон, но то ли промазал, то ли на излете не достала дробь. Зато обрадовала лебединая стая — примерно дюжина белых красавцев, вытянув шеи, пронеслась прямо у него над головой так низко, что был слышен тугой свист махового пера. Сели где-то за камышом, на чистой воде — с засидки не увидеть.
Пётр Алексеевич прислушивался к отдаленным птичьим крикам, всплескам воды — кормились в озерной траве лещ, карась и линь, — переводил взгляд с гаснущего горизонта на нежно подсвеченный бледно-алым бок высокого облака, невесть откуда выкатившегося на западную окраину неба, и изредка прикладывался к фляжке, согревая стынущую под ночным дыханием весны кровь. Его охватило благостное умиротворение, захотелось раз и навсегда опростить свою жизнь, вычеркнуть лишнее, сделать ее подвластной распорядку природных перемен и ничему иному, забыть суету будней и отринуть путы пустой, имеющей ценность лишь внутри своего пузыря, городской тщеты. Но состояние счастливой созерцательности, в которое он погрузился, не предполагало никаких усилий во исполнение желаний. Вот если бы случилось все само собой, не требуя от него твердых решений, внутренних усилий и бесповоротных действий, вот бы тогда… Бац, и вовек отныне — радостная полнота и осмысленное единство с этой гаснущей зарей, облаком, плеском плавника в камышах, и растворение во всем, и погружение в блаженство… Вот было б счастье! Такое с Петром Алексеевичем случалось и прежде. Разумеется, все заканчивалось возвращением в кабалу текущих дел, мелочных самоутверждений, мечтаний о перемене участи и власти над обстоятельствами, которые (мечтания), увы, обещали в остатке лишь тоску о несбывшемся.
Когда стемнело так, что чучела и впустую покрякивающая подсадная стали едва различимы, Пётр Алексеевич вытолкал веслом лодку из камышей и принялся собирать пластмассовых кукол, сматывая на предусмотренные под их брюхом зацепы бечевки с грузилами. Следом затолкал в коробку отбивающуюся подсадную.
Вокруг было черно — всплывший на звездное небо месяц едва высекал из воды блики: рассчитывать на то, что он озарит поднебесный простор, не приходилось. Пётр Алексеевич позвонил Цукатову. «Уже возвращаюсь», — сообщил тот.
Не столько видя береговую стену камыша, сколько ощущая ее каким-то дремучим, но не безошибочным чутьем, Пётр Алексеевич погреб вдоль берега лицом вперед, благо тупорылая резиновая лодка одинаково легко шла в обе стороны. Несколько раз влетал в заросли и путался в траве веслом. Наконец обогнул мыс и увидел метрах в пятидесяти свет фонаря. Достал из кармана свой, зажег и направил луч на огонек. Это был Цукатов на плоскодонке. Пётр Алексеевич поспешил к нему.
Оказалось, у профессора проблема: он уже минут десять искал проход в тростнике к лодочной привязи, возле которой они оставили на берегу машину, и не находил. Стали светить в два фонаря — повсюду, вырванная из темноты, виднелась сплошная стена тростника. Какое-то время рыскали вдоль нее — безрезультатно. Наконец Петра Алексеевича осенило.
— Мне на резинке не встать, — сказал он Цукатову. — Посвети поверх зарослей — машина блеснет.
Цукатов так и сделал — встал и широко мазнул по берегу лучом. Вдали сверкнуло лобовое стекло. Выяснилось, они ищут не там — проход метрах в тридцати левее. Туда они тоже совались, но ночью в свете фонаря все выглядит совсем иначе, чем днем, и проход потерялся в отбрасываемых лучом, ползучих и шевелящихся тенях.
Плоскодонку, продев цепь в уключины весел, примкнули к столбу со скобой. Чтобы не возиться утром с насосом, резинку сдувать не стали — примотали страховочной тесьмой и скотчем на крыше к перекладинам багажника. Одну за другой — довольно грубо — Цукатов бросил коробки с подсадными на заднее сиденье.
— Ты к ним совсем без уважения, — заметил Пётр Алексеевич, спуская до колен отвороты болотников.
— За что ж их уважать? — Цукатов переобувался в замшевые ботинки. — Они же селезней на смерть зовут.
— Ты ведь не селезень. — Пётр Алексеевич сел в машину. — Для тебя стараются.
— Знаешь, как охотники подсадных зовут?
— Как?
— Катями. — Профессор запустил двигатель.
— Как, как?
— Ну, кати, катеньки…
— Почему?
— А вот послушай. — Цукатов врубил дальний свет. — Одну из лучших пород подсадных, самых голосистых, вывели в свое время в городе Семёнове Нижегородской губернии. Давно дело было, еще до исторического материализма. По тем временам в Нижнем проституток Катями звали. Ну, как в Турции сегодня всех русских девушек — Наташами. Сообразил? Оттуда и повелось.
— Что ж тут соображать. — Пётр Алексеевич почесал щетину. — Не уважаешь, значит, проституток…
Ехали медленно, Цукатов внимательно оглядывал путь — хоть фары и выхватывали из темноты дорогу, но та на подъезде к озеру в паре нехороших мест расползалась, так что недолго было и увязнуть. Днем хорошо были видны обходы, а теперь… И точно — в одной раскисшей колее едва не сели. Побуксовали, однако ничего — на понижающей враскачку выбрались.
Пал Палыч бодрствовал, все остальные в доме спали — время перевалило за полночь. Так получилось: долго ехали из Михалкина — парусила лодка на крыше. Когда Цукатов и Пётр Алексеевич, разгрузившись и переодевшись, зашли в кухню, на плите в большой сковороде уже скворчала картошка со свининой, а на столе среди Нининых овощных заготовок, сырных, колбасных и мясных нарезок стояла бутылка ледяной водки — из тех, что привез Пётр Алексеевич и предусмотрительно схоронил в морозильнике.
— Надо уток ощипать, — сказал профессор. — Утром некогда будет — поедем на зорьку.
— Много? — Пал Палыч щедрыми ломтями нарезал душистую буханку.
— Три штуки. — Цукатов в детском нетерпении взял со стола и сунул в рот лепесток сыра.
«Ребездок», — щелкнуло в голове Петра Алексеевича местное словечко — так назывался здесь ломтик сала, мяса, колбасы или чего-то иного, отрезанный предельно тонко, чтобы разом положить в рот.
— А ня берите в голову, — махнул ножом Пал Палыч. — Завтра Нина ощиплет.
— Нам Нина за лебедя так ощиплет, что не приведи Господи — дуй не горюй. — Пётр Алексеевич поднял глаза к потолку. — С нами крестная сила!
Пал Палыч задумался.
— Может, отойдет, — сказал неуверенно. — А может, и бронебойным шарахнет в башню. Вот тоже! — В шутливом негодовании Пал Палыч бросил нож. — Давайте, наливайте. — Вскочив, он водрузил на подставку в центр стола дымящуюся сковороду.
— Я смотрю, у вас тут с лебедями строго. — Зевота ломала Цукатову челюсти.
— Это у Нины особое дело — ей за лебядей больно… — Вдаваться в детали Пал Палыч не стал.
— В гневе женщины подобны бурлящему Везувию, — сообщил Пётр Алексеевич, отворяя заиндевелую бутылку. — И это сравнение делает вулкану честь.
Выпили и накинулись на горячую картошку со свининой — аппетит нагуляли изрядный.
После второй Пётр Алексеевич вспомнил про косуль на поле.
— А все звери из лесу, — откликнулся Пал Палычу, — козы, лисы, зайцы… да и птицы тоже — все ближе к дяревням жмутся. То ли пропитание, то ли общение у них какое или что — тянет их к людям. Нам ня понять.
Утолив голод, размякли.
— Отслужил год, и на меня командир батальона дал приказ — в отпуск. За хорошую службу. — После третьей рюмки Пал Палыч погрузился в воспоминания. — А со мной служил сержант — азербайджанец. И начальник штаба тоже
азербайджанец — Абдулаев. Такой человек, как уголь — ня обожжет, так замарает. Ну, он там, в штабе, и поменял фамилии с моей на его. И мне ня дали отпуск, дали ему. Повезло так. Прошла няделя, может, две — вызывает меня командир роты, говорит: так и так, бабушка у тебя умерла, вот теляграмма. А бабушка считалась дальний родственник, ня близкий. Близкий — родители да братья-сестры. На похороны к ней ня отпускали. Но я тебя, ротный говорит, за хорошую службу могу отпустить на десять суток — только за свой счет, потому что какие деньги были, все на отпускников потратили. Поехал без денег — мальцы скинулись. Прибыл домой, а тут отец слег — сердце. Давай, говорит, попрощаемся — больше ня увидимся. Уехал, так больше отца и ня видал. Как вернулся в часть, теляграмма — помер отец. Я выезжаю. Так вот два раза в отпуске и побывал. — Пал Палыч закинул руки на затылок и потянулся. — Дисциплинированный был — после армии на заводе нашем оптическом у бригадира разрешение спрашивал в туалет сходить. Надо мной смеялись. Как привык в армии, так и тут…
После четвертой отправились спать — через три часа Петру Алексеевичу и Цукатову надо было вставать, если хотели успеть на зорьку. Что до Пал Палыча, то он и вовсе никогда не выходил за меру.
Действительность, запущенная с клавиши «пауза», всегда врывается внезапно, будто обрушивается из ничем, казалось, не грозящей пустоты. Даже если обрушившееся — тишина.
Первое, что увидел Пётр Алексеевич, открыв глаза, — начертанную солнцем на стене геометрическую фигуру. Такой покосившийся, чуть сплющенный с боков квадрат, без прямых углов, но с параллельными сторонами. Он знал, как называется эта фигура, но даже произнесенное мысленно название так вычурно, церемонно и неорганично обстоятельствам плясало в разболтанных сочленениях, что он предпочел изгнать вертящееся и подскакивающее слово из головы.
«Проспали», — догадался Пётр Алексеевич.
В комнату вошел Цукатов, руки его были по локоть в пуху.
— Кишки заспиртовал? — участливо поинтересовался Пётр Алексеевич.
Профессор с привычным видом превосходства усмехнулся.
— Вставай. Поехали. Ключ надо отдать.
Он говорил, будто катал по сукну костяные шары.
Нина к завтраку не вышла — в кухне хозяйствовал Пал Палыч.
— Вы дом не продавайте, — сказал Пётр Алексеевич. — Ни сами, ни детям не позволяйте. Это ж, Пал Палыч, родовое гнездо и детям вашим и внукам. А родовое гнездо продавать — последнее дело.
— Я даже ня спорю с вам. — Пал Палыч врубил электрический чайник. — Даже запятую нигде поставить ня могу. Я ведь понимаю, что буду слабеть. Как совсем ослабну, тогда зятю и доче скажу: мудохайтесь — вот вам мой дом, делайте, что хотите, а я — только рыбалка да охота. Понимаете, замысел какой, чтоб к дому их привлечь? А там уж как у них получится. Надо отдавать им борозды правления, чтобы ня по кабакам ходили, а — вот вам родовое имение, гните спину. Так что продавать ничего ня позволю — так, хитрю. — Пал Палыч нацелил на Петра Алексеевича большой крепкий нос и уточнил: — Это хитрость в хорошем плане, ня та, которая, чтоб обмануть человека, а умная. Они — тут, а я смогу и в их доме — хоть сторожем. А что? Пистолет с зямли выкопаю и буду с им спать. Сила-то заканчивается — только на курок нажать…
Про то, что сила у него заканчивается, Пал Палыч лукавил — мог трактор из болота вытолкать.
Через полчаса, наскоро перекусив, Пётр Алексеевич и Цукатов сдули и упаковали лодку, погрузили катенек в машину и отправились к рыжему староверу. Тут же и ружья: решили прогуляться с Бросом по берегу Михалкинского озера — вдруг из травы поднимется утка, — а то и обследовать те озерца между Теляково и Прусами, на которые вчера не хватило времени.
Утро выдалось ясное, кругом разливалось весеннее нетомящее тепло. Цукатов досадовал, что проспали зорьку. В тон ему вздыхал и Пётр Алексеевич — огорчался без фальши, но вместе с тем был умиротворен и рад, что выспался. «Должно быть, — думал Пётр Алексеевич, — я по натуре не законченный охотник, как Пал Палыч и Цукатов, не одержимый тип, а так, любитель — на половинку серединка, ни пава, ни ворона, ни в городе Богдан, ни в селе Селифан…» Впрочем, повода для печали он тут не находил: Пётр Алексеевич привык принимать жизнь такой, какая она есть, во всем ее несовершенстве — не запрашивал от нее большего, чем она могла дать, и чутко понимал, где человеку следует в своей требовательности остановиться.
На этот раз ворота на двор Андрея были закрыты.
Только вышли из машины, как тут же у калитки явился и хозяин.
— Смотрю, упустили зорьку. — Андрей взял из рук Цукатова ключ от лодочного замка.
— Засиделись за полночь, — сказал Цукатов. — Даже будильник не услышали. Ничего, по берегу пройдемся — не возьмем никого, так хоть издали посмотрим. — Профессор открыл заднюю дверь салона и достал коробку с подсадными. — Вот, держите. Голосят, как серафимы в Царствии Небесном.
— Спасай вас Бог. — Хозяин степенно качнул рыжей бородой и принял коробку.
— А гуся на вечерке не было, — с напускным укором сказал Пётр Алексеевич. — И утки — не густо. Небось, сами всех уже пощелкали.
— Какое — мы еще не приступали, — щуря лукавые глаза, спокойно ответствовал Андрей. — Знать, днем снялись. Им до гнездовий еще махать не намахаться…
Над озером выгибался голубой купол с белесым пушком по горизонту, в котором тонули дали; ветер притих в небесной узде — не поднимал ряби и не гонял волной сухие травы. На чистой воде ближе к камышовым островкам сидели утиные и лебединые стада. Их Цукатов подробно изучил через окуляры бинокля. Наконец, подтянув болотники до паха, в сопровождении неугомонно рыскающего в высокой траве Броса отправились вдоль берега по заливному, покрытому высокими кочками лугу, так по весне и не дождавшемуся половодья, налево — в те края, где вчера болтался на резинке Пётр Алексеевич.
Шли по кромке; земля между кочками была сыра и местами чавкала под сапогом. Зайдя за мыс, увидели на глади заводи стайку в десяток уток и двух белых кликунов. До них было метров сто или немного больше, но и Цукатов, и Пётр Алексеевич разом машинально присели в траву шагах в четырех друг от друга. Утка сидела спокойно, не заметив или не обратив внимания на появившиеся и тут же исчезнувшие фигуры.
— Сейчас попробую спугнуть, — приглушенно сказал профессор. — Будь наготове, если в нашу сторону махнут.
Отведя ключ, он откинул стволы, вынул из правого патрон с пятеркой, поискал в патронташе и достал другой — с резиновой пулей. Пётр Алексеевич никогда не пользовался такими зарядами, поэтому смотрел на манипуляции Цукатова с живым интересом. Защелкнув стволы, профессор некоторое время примерялся, производя в голове баллистические расчеты, потом гаубичным навесом, градусов под тридцать, выстрелил в сторону утиной стаи. Не дожидаясь результата, он мигом перезарядил правый ствол, вложив в патронник прежнюю пятерку.
Резиновая пуля, между тем, перелетев на несколько метров лебедей и уток, смачно шлепнулась в воду. Напуганные ударом выстрела, птицы шарахнулись было от берега, но сбитые с толку близким шлепком, побежали по глади в сторону от упавшей пули и, встав на крыло, сначала утки, а следом и лебеди пошли по дуге на берег, намереваясь развернуться и уйти подальше на озеро.
Когда утки начали отворачивать, их уже можно было достать выстрелом, а кликуны и вовсе, то ли от горделивой беспечности, то ли в зловещей решимости, двигали метрах в пятнадцати над землей прямо на сидевших в сухой прошлогодней траве кочкарника охотников. Пётр Алексеевич выцелил селезня, но Цукатов опередил — выстрел ударил в ухо Петру Алексеевичу так звонко и резко, что он невольно дрогнул, потерял цель, а через миг бить по уткам в угон уже не имело смысла. Лебеди тоже взмыли в небо, заложили полукруг и ушли далеко на открытую воду.
В ушах Петра Алексеевича стоял протяжный, застывший на одной ноте, колокольный гул. Он бросил взгляд на Цукатова — тот, поднявшись в полный рост, оторопело смотрел на ружье, будто держал в руках невесть как попавшую к нему гремучую змею. Пётр Алексеевич шагнул к профессору — правый ствол его ружья недалеко от казенной части был разворочен, вороненая сталь, ощетинясь, раскрылась рваной раной. При этом лицо Цукатова и руки были целы.
— Ого! — Пётр Алексеевич присвистнул. — Да ты в рубашке уродился!
— Вот черт дери… — Цукатов бледно улыбнулся. — Конец охоте.
— Чудила! Могло быть хуже. Я ж тебя предупреждал. Помнишь, Пал Палыч говорил? Может, говорил, отойдет, а может, бронебойным шарахнет в башню.
— И что? — Цукатов, похоже, все еще был под впечатлением события и не понимал слов Петра Алексеевича.
— Да ничего. Шарахнуло.
Спустя неделю профессор по телефону сообщил Петру Алексеевичу, что в деталях изучил вопрос, поговорил с матерыми охотниками и выяснил, в чем дело: резиновая пуля, скорей всего, оказалась либо бракованной, либо просто старой — резина размазалась по стенкам канала ствола, отчего при следующем выстреле дробь спрессовалась и в стволе заклинила. Пётр Алексеевич, придерживая телефон у уха, со скептической улыбкой размеренно кивал обстоятельному рассказу. Какая пуля? Что за чепуха? Не надо было Цукатову показывать хозяйке лебедя. Ни в коем случае не надо.