Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2019
Окончание. Начало см.: «ДН», 2019, № 3—4.
С Левоном Мкртчяном я познакомилась задолго до моего прихода в «Дружбу народов», и наша с ним дружба существовала независимо от моей работы в журнале. Но Левон так много сделал для дружбы народов (без кавычек) и конечно — иначе и быть не могло — для нашего журнала, что я считаю вполне уместным рассказать здесь о нем. Тем более, что он был необыкновенно ярким и талантливым человеком.
Я еще училась в институте, когда мой отец, критик и литературовед Александр Дымшиц, получил письмо от студента Ереванского университета с труднопроизносимой фамилией Мкртчян. В письмо была вложена вырезка из газеты, кажется, «Батумский рабочий» — заметка этого студента о батумской учительнице по имени Шагане, которой Есенин посвятил свое знаменитое стихотворение. Мкртчян прислал это письмо моему отцу, поскольку тогда как раз вышел в большой серии «Библиотеки поэта» сборник Сергея Есенина с предисловием Дымшица, и это было первое издание после долгого замалчивания поэта. Отец показал мне заметку и сказал: «Вот ты бездельничаешь, посмотри, какие бывают студенты». Он ответил Левону, и у них завязалась переписка. После окончания института меня распределили в Армению преподавать русский язык и литературу в армянской школе, и папа попросил Левона встретить меня и сопроводил свою просьбу такими словами: «Лена едет с тем, чтобы не просто отбыть назначение, а чтобы многому научиться попутно с работой. Замысел такой: узнать язык, культуру, искусство, литературу, жизнь народа. Словом, работать и учиться. Не быть в Армении случайным человеком». И если что-то из отцовского наказа осуществилось, то произошло это на 90% благодаря Левону.
Когда я приехала в Ереван, Левон уже окончил университет, учился в аспирантуре, работал лаборантом кафедры русской литературы и писал диссертацию. Он показывал мне город, рассказывал на ходу какие-то невероятно смешные истории и буквально зачитывал меня стихами. Я тоже любила поэзию и знала немало стихов, но из него они прямо-таки лились непрерывным потоком.
Потом, узнав Левона лучше, я думала, откуда в нем, мальчике из семьи фаэтонщика, выросшем на окраине Батуми, проходившем свои первые университеты в мастерской лудильщика и в сапожной мастерской и получившем аттестат зрелости только в 21 год (об этом он прекрасно написал в своей маленькой автобиографической повести «Аттестат зрелости, или “А” упало, “Б” пропало»), откуда было в нем это стремление к культуре, этот безупречный вкус к поэзии? Поистине дух Божий веет, где хочет. Наверное, камертоном для Левона стал томик стихов Генриха Гейне — первая книга, которую он, четырнадцатилетний подмастерье сапожника, купил на заработанные деньги.
Совершенно естественно, что темой его диссертации становится поэзия. Он внимательно исследует переводы из армянской поэзии и знакомится с русскими поэтами-переводчиками. Так начиналась его колоссальная работа и по привлечению русских поэтов к армянской поэзии, и одновременно по популяризации русской поэзии в Армении. Мне всегда казалось, что никакая это не работа — ведь Левон так легко общался с самыми разными людьми. Там, где он появлялся, всегда начинался настоящий праздник. Его необыкновенный, такой живой и органичный юмор привлекал к нему, он притягивал людей, как магнит. Но, читая его статьи и переписку с Чуковским, Звягинцевой, Петровых, Тарковским, Шервинским, Гребневым и многими-многими другими поэтами-переводчиками, видишь, какая большая работа была проведена им, прежде чем вышли в свет русский трехтомник Туманяна, а затем армянская средневековая поэзия и в особенности «Книга скорбных песнопений» Григора Нарекаци.
Но это будет позднее, а пока, отрывая время от диссертации, Левон знакомит меня с Арменией. Мы идем по Еревану, он читает стихи, проходим мимо какого-то памятника, и я прорываюсь сквозь поток поэзии с вопросом: что за памятник мы прошли, кому? Моя любознательность явно ему мешала, и он неизменно отвечал: «Одному рэволюционэру». И продолжал прерванное чтение стихов. А безответный вопрос повисал в воздухе и как-то растворялся в этом потоке или под натиском уморительных историй из его жизни. О том, например, как он сшил первую пару туфель, из которых невозможно было вытащить колодки, и какой остроумный выход из положения нашел его мастер. (Быть может, после этого случая Левон навсегда усвоил, что не бывает безвыходных положений, и в любой, самой сложной ситуации находил самый неожиданный и оригинальный выход.) Подобных историй было у Левона множество, они могли и повторяться, но всегда с вариациями и новыми очаровательными деталями.
Все это было интересно и забавно, но все-таки вызывало у меня некоторое недоумение: как же так, где же его знание истории своей страны, где естественное желание все о ней рассказать, где, в конце концов, его патриотизм? И только потом, много позже, я поняла, что чтением стихов не только русских, но и армянских поэтов и своими удивительными живыми рассказами он сделал в тысячу раз больше для моего понимания и ощущения Армении, чем если бы сообщал мне сведения, которые или ложатся мертвым грузом в памяти, или улетучиваются из нее.
Поняла я это после одной из наших более поздних встреч в Ереване. Было это в семидесятых годах. Я приехала в командировку уже от «Дружбы пародов». Мы шли по городу, и на этот раз Левон рассказывал невероятно смешные истории про выдуманного им персонажа по имени Сако — совершенно абсурдные и при этом вполне в духе русской классической юмористики: Гоголя, Чехова, Зощенко, сатириконовцев. В то время Левон был одним из секретарей Союза писателей Армении, и я спросила, что он там делает, чем конкретно занимается. Он ответил, что, помимо всего прочего, знакомит с Арменией приезжающих из-за рубежа писателей. Я рассмеялась и припомнила ему «одного революционера». «Ну, до этого дело не доходит, — сказал он. — Я им рассказываю истории про Сако, каждый день новую. Они увлеченно слушают, смеются, и больше им ничего не надо». И действительно, подумала я, ведь мы все, приезжающие в Армению, не слепые: сами видим ее красоты, и мы, в конце концов, сами можем прочитать о ней то, что нас интересует. Главное — понять, почувствовать ее изнутри, а это как раз то, что давал нам Левон Мкртчян: и своими рассказами, и манерой общения — вплоть до его неповторимой интонации и непередаваемого акцента. Михаил Дудин, прошедший мкртчяновские «уроки Армении», писал: «Сны наши вне закона/ В сознании парят,/ И я сквозь сон Левона/ Гляжу на Арарат». Это могли бы сказать очень многие — те, кто постигал Армению рядом с Левоном.
Меня распределили в село Геташен, что в Араратской долине, куда мы и отправились с моей однокурсницей Гетой Дмитриевой преподавать русский язык и литературу в армянской школе. Сопровождал нас Левон. Мы были приняты в семью директора школы, в которой росли четыре дочки, и милейшие наши хозяева, учителя, естественно, хотели, чтобы у девочек была языковая практика. Левон потихоньку сообщил хозяйке, что одна из нас — дочь ленинградского профессора, намекая таким образом, что нам нужны особые привилегии. Никаких ущемлений со стороны наших хозяев моя подруга не испытывала, хотя меня — уж не знаю почему — сразу «вычислили», но, приехав в Ереван, мы выговорили Левону, что он, дескать, создал обстановку социального неравенства.
— Сейчас же едем, и я скажу им, что ты, — обратился он к Гете, — племянница Фрола Романовича Козлова.
Это был — ни больше ни меньше — первый секретарь Ленинградского обкома. И мы поехали. Не знаю, что уж он там сказал, но наши замечательные хозяева никак к нам не переменились, а Гета долго еще числилась у нас в племянницах Козлова.
В те полтора года, что я проработала в Армении, мы с Левоном встречались часто и подружились на всю жизнь. Почти каждую субботу после уроков мы с Гетой садились в автобус и ехали в Ереван. Дорога занимала час с небольшим, и мы успевали еще попасть в кино, а то и в театр или просто побродить по вечернему Еревану. Ну и уж непременно к Левону — в кабинет литературы университета на улице Амиряна — в самом центре Еревана. Оттуда Левон практически не вылезал: после рабочего дня садился за диссертацию. Он старался развлечь нас: организовывал воскресные поездки в Эчмиадзин, на Севан, а вечером мы возвращались в свой Геташен, где, впрочем, тоже было на что посмотреть: наше живописное село располагалось на берегу реки у подножья Арарата, рядом с древним Двином и неподалеку от старинной столицы Армении Арташата. Я довольно быстро овладела армянским — мои успехи в этом были явно больше, чем у моих учеников в постижении русского, что, однако, говорит не в пользу моих педагогических способностей. Узнав о моих достижениях, о том, что я могу не только болтать, но и читать, Левон стал запирать меня в пустой аудитории с каким-нибудь армянским текстом, чтобы я училась переводить и рецензировать. Так я перевела две-три сказки Туманяна и написала несколько рецензий, которые с его подачи были опубликованы в армянской прессе. Одновременно достигались две цели: во-первых, я не мешала ему работать, а во-вторых, выполнялся наказ папы — я постигала армянскую литературу непосредственно на практике. И еще: эти первые опыты неожиданно для меня самой стали основой моей будущей профессиональной деятельности. Так что я могу говорить и о влиянии Мкртчяна на мою дальнейшую судьбу.
После моего отъезда из Армении мы довольно часто встречались с Левоном в Москве, куда он приезжал по делам, а потом, когда я стала работать в «Дружбе народов», и в Ереване. Я редко, но все-таки ездила в командировки. Честно говоря, я не особенно любила эти поездки, но Армения — это особь статья. Когда меня туда отправляли, коллеги говорили: «Ну что, на историческую родину едешь?» И это было точно: я всегда ощущала какую-то кровную связь с Арменией.
Моя первая командировка в Ереван состоялась зимой 1969 года. Не могу передать, какое это было счастье: я так давно там не была. Смущала, конечно, цель поездки. Надо было привезти материалы к ленинскому номеру — приближалось столетие вождя революции. В случае исполнения задания была обещана новая должность — редактор в отделе критики. Это, конечно, очень манило, но главное — в Армению. Словом, лечу в Ереван, поселяюсь в любимой гостинице «Армения» на площади как раз Ленина и, глядя в окно на его памятник, начинаю обзвон. Первой в списке была Сильва Капутикян, с которой мы знакомы, с которой я как-то в Москве осмелилась заговорить по-армянски, и она догадалась, что я «Дымшици ахчик» — дочка Дымшица (в литературных кругах Еревана знали о «подвиге» этой самой дочки, которая приехала преподавать в сельскую школу и выучила армянский язык). И вот звоню, говорю, что «Дружба народов» просила ее сказать несколько слов о роли и значении, и тут она, только что говорившая со мной бодрым и веселым голосом, начинает страшно кашлять и с трудом произносит: «Леночка, дорогая, я совершенно больна». Я, тихонько посмеиваясь про себя, желаю ей здоровья и набираю номер Геворга Эмина. С ним мы знакомы достаточно хорошо. Я писала рецензию на его книгу «Семь песен об Армении» на армянском языке. Тогда я еще могла свободно читать по-армянски. Рецензия была опубликована в «Дружбе народов», и Геворг приходил в редакцию знакомиться и благодарить. Встречались мы и после этого. Слышу в трубке радостные приветствия, мне поступает приглашение прийти в гости, я сообщаю о цели приезда, и тут Эмин, совсем забыв о приглашении, говорит, что завтра рано утром он улетает куда-то, а сегодня должен где-то выступать. Сделав еще пару звонков с тем же результатом, звоню, конечно же, Левону, тогда еще не достигшему статуса, при котором я могла бы включить его в список «ленинистов». Он хохочет и говорит, чтобы я прекратила эти звонки, что никто мне ничего не скажет, что сейчас он за мной заедет и мы пойдем гулять, и чтобы я радовалась поездке, а не думала о всяких глупостях. Мы чудесно погуляли, а потом я встретилась с Анаит Баяндур, которая повела меня к Матевосяну. Все это было замечательно, и поездка, безусловно, удалась, только вот незадача: мне нечем было отчитаться за командировку. Однако кто-то словно бы предвидел такой вариант, и когда я пришла в редакцию, на месте, вроде бы предназначенном для меня, сидел другой человек. Ну и хорошо, подумала я, не так стыдно за невыполненное задание — они ведь тоже свое обещание не выполнили.
Однажды я прилетела в Ереван с болгарской переводчицей Катей Витановой, сотрудницей журнала «Пламек», приехавшей к нам в редакцию по обмену (такая система тогда практиковалась). К моей радости, она выразила желание побывать в Армении, и меня, как главную «арменоведку» и «арменофилку», отправили ее сопровождать. Она мечтала познакомиться с Грантом Матевосяном, а в качестве обязательной программы ей надо было встретиться с кем-то из секретарей Союза писателей. Левон тогда был вторым секретарем, и я договорилась с ним о встрече в гостинице, после которой мы должны были идти в гости к Гранту. Левон опоздал, и совсем скоро нам надо было уходить. На оставшиеся дни планировались поездки по Армении, так что для повторных встреч времени не оставалось. Но едва Левон начал разговор, я по выражению лица болгарской гостьи поняла, что оторвать ее от него я не смогу. Так и получилось. Она сказала, что к Гранту мы не пойдем и встречу с ним надо перенести. Я позвонила Матевосяну, сказала, что, если он не возражает, мы придем с Левоном. Он обрадовался. В его доме как раз было большое застолье. Собрались его друзья — однокашники по Высшим сценарным курсам: Резо Габриадзе и Андрей Битов. Левон, естественно, сразу взял стол на себя, и хохот не смолкал до самого разъезда гостей. Катя была в восторге.
Помню, в первый год моей работы в Армении идем мы с Левоном по Еревану, к нему подходит какой-то человек: «Привет, Белинский джан!» Да, в армянской критике он и вправду был Белинским — острый, страстный, точный, обладавший широким кругозором. Он принес армянскому читателю свое осмысление, свое видение не только армянской, но и русской литературы: тут и статьи о Тарковском, Межирове, Самойлове, Слуцком, Абрамове, Гроссмане — всех не перечислишь. И не только современной, но и классики. Сборники произведений Толстого, Достоевского, Салтыкова-Щедрина, Чехова в Армении в серии «Библиотека русской классики» выходили с его предисловиями. Его статьи о Пушкине и Блоке печатались в изданиях поэтов на армянском языке. Русская литература была особой заботой и любовью Мкртчяна. Он преподавал ее в Ереванском университете, где долгие годы был заведующим кафедрой русской литературы и деканом факультета русской филологии. В новом качестве — декана — он приехал в Москву, и мы встретились. Было это, наверное, в конце семидесятых, то есть не в самое либеральное время в нашей истории. «Бедные дети, — сказал он мне. — Их совершенно замучили общественными дисциплинами. Я все это сократил, а то когда же им жить? Им ведь надо любить и ходить в кино». Думаю, студенты его любили. В университете он проводил интереснейшие вечера, приглашая на них современных русских и не только русских писателей.
Он встречался с людьми самыми разными — разных национальностей и культур: Уильям Сароян и Корней Чуковский, Чингиз Айтматов и Давид Самойлов, Арсений Тарковский и Кайсын Кулиев… И со всеми находил общий язык, и всех старался заинтересовать Арменией — ее историей, литературой, искусством. И как много замечательных русских поэтов привлек он к работе над переводами, к своей издательской деятельности. Он один делал не меньше (а может быть, и больше), чем целые секции перевода в Союзах писателей других республик. Особая заслуга Мкртчяна — это издание средневековой армянской поэзии. Как красиво, с каким вкусом сделаны сборники Кучака, Ерзнкаци, Давтака Кертога. Иллюстрированные старинными армянскими миниатюрами, эти книги являются еще и произведениями искусства. Но, быть может, самым важным делом для Левона стало издание «Книги скорбных песнопений» гениального поэта Х века Григора Нарекаци. В сборнике «Читая Нарекаци», как бы подводившем итог этой невероятно трудной работы, Мкртчян рассказывает, с какими препятствиями он столкнулся на пути создания русского Нарекаци. И первым препятствием было противостояние тех, кто считал этот текст непереводимым.
«— Пойми, дорогой Левон, — цитирует он слова поэта, имя которого тактично не называет, — есть святыни, существующие только для нас. Нельзя их никому показывать. “Книга скорби” Нарекаци существует тысячу лет. Ты что, один такой умный, что захотел перевести ее на русский язык?
Я, конечно, не был таким умным, — комментирует это высказывание Левон, — но я не верил и не верю в национальные святыни<…>, которые нельзя показать другим».
Вот две диаметрально противоположные позиции: с одной стороны, национальная замкнутость, с другой — стремление к открытости, желание дать всему миру возможность увидеть, и восхититься, и ощутить общность, близость всех всем. Это желание дарить было так привлекательно в Левоне. России он дарил сокровища Армении, Армении — сокровища России.
То были очень дорогие подарки. Чего стоило ему, к примеру, издать в Армении том стихов и переводов Марии Петровых, которую почти не печатали на родине. Между прочим, этот сборник — «Дальнее дерево» — был единственной прижизненной книгой стихотворений замечательной поэтессы. Сборники стихов и переводов из армянской поэзии В. Звягинцевой, А. Гитовича, С. Шервинского, Е. Николаевской, тоже не очень активно издававшихся в России поэтов, также вышли в Армении стараниями Левона Мкртчяна.
В одной из своих статей Мкртчян приводит слова Чаадаева: «Слава богу, я всегда любил отечество в его интересах, а не в своих собственных». Патриотизм Левона был не в риторике, а в деятельности. И он был патриотом не только Армении (хотя, конечно, прежде всего Армении), но и России. И вообще был он гражданином мира. Что такое, в сущности, гражданин мира? Думаю, что прежде всего это естественный человек, человек без комплексов, легко общающийся с людьми, чувствующий родство с каждым — независимо от рода-племени. Я смотрю на фотографии Левона и думаю, почему везде он так хорошо получается? Что стоит за понятием «фотогеничность»? Наверное, это как раз естественность. Естественному человеку неважно, как он получится, что о нем подумают. Он не позирует, не «надувает щеки». Он такой, какой он есть. Таким естественным человеком был Левон, потому и легко ему было быть гражданином мира. Он ведь не знал ни одного иностранного языка, а как легко ездил по миру, как свободно общался и с индийским послом, и с монгольским поэтом, и с мексиканским художником, да с кем угодно. Он никогда не говорил плохо о каком-нибудь народе — это было исключено. Помню, как он рассказывал мне об известном азербайджанском писателе Мирзе Ибрагимове, с которым был на каком-то мероприятии во Франции. Говорил очень тепло: «Веселый человек, остроумный. Идем мы с ним по Ницце, заходим в магазин, он снимает шляпу, переворачивает, кладет на прилавок, и я вижу, что изнутри она вся ветхая, изношенная, даже рваная. Я ему говорю: “Мирза Аждарович, давайте купим вам новую шляпу”. — ”Что ты, дорогой Левон, — отвечает он мне, — у меня их полно. Эта — дорожная”. Понимаешь, — комментирует Левон, — дорожная. В Париж он взял старую шляпу, дорожную. А ведь это, знаешь ли, высшее проявление чувства собственного достоинства».
Как истинный гражданин мира, Левон стремился к взаимопониманию. Поэтому для него было в полном смысле убийственным то, что случилось, когда начались карабахские события. Я была тому свидетелем. Наша редакция собрала «круглый стол» по проблеме Карабаха. Пригласили Левона. Он сидел рядом со Львом Николаевичем Гумилевым. И то и дело о чем-то с ним переговаривался. Они выступали с разных позиций и после выступлений во время перерыва долго спорили в кулуарах, но спорили беззлобно — в стиле Левона, который сразу же подхватил талантливый Гумилев. Потом выступал азербайджанский писатель (не буду называть его имя) — резко, с выпадами в адрес Левона. После окончания дискуссии Левон подошел к нему, чтобы, как он один это умел, смягчить ситуацию. Но тот грубо отстранил его. Помню растерянность Левона — таким я его никогда не видела. Мы вышли на улицу, ему стало плохо — это был его первый инфаркт. После выздоровления он написал горькую книгу под названием «Прежде всего — не убивать!» Он подарил мне ее дважды: первый раз в 1991 году, когда она вышла, второй — в 1994-м — может быть, забыв, что уже дарил, а может быть, ради надписи: «Лена, милая, никогда не думал, что будут убивать, а я буду писать, что не надо этого делать. Действительно, ведь не надо…»
Почти так же тяжело, как карабахские события, Левон переживал последовавшие затем трудные времена. Некоторые представители новых властей Армении резко выступали против России. Мкртчян был решительным противником таких выпадов и последовавшего за ними искоренения русского языка. И открыто выступал, отстаивая свою позицию. «Трудно сказать, — писал он, — была ли когда-либо Россия страной демократической. Но со времен Пушкина, Достоевского и Толстого по демократизму, по высокой совестливости ее литературы она была и остается первой в мире. Русская литература, русский язык — страна величайшей демократии. Нет в мире другой такой страны. И о правах человека заявлено здесь громко, как нигде в мире, и с величайшим состраданием к человеку». Тогда же я взяла у него интервью для «Литературной газеты». Он назвал его «Не хочу быть иностранцем в России». Из своих публицистических выступлений того времени он составил книгу с таким же названием — она вышла уже без него.
Когда мы делали это интервью, Армения была погружена во мрак. Не было электричества, отопления, воды. В это трудное блокадное время Мкртчян продолжал работать. В Университете собирались не очень часто, все сидели в пальто, но учеба не прекращалась. Однажды Ереванский университет посетил американский профессор и, между прочим, поинтересовался, какую зарплату получает декан. «Три доллара», — ответил Левон, имея в виду свой месячный оклад. «В час? — уточнил американец. — Мало». Так продолжалось несколько лет. О книгоиздании нечего было и думать. И тогда Мкртчян занялся самиздатом. Первым самиздатовским опытом Левона была книга «М.А.Дудин. Для человека ход времен печален». В аннотации к ней говорится: «Напечатана книжка автором, не за счет автора, а самим автором (оформление, набор на компьютере, размножение на ксероксе) и НЕ рассчитана на широкий круг читателей — тираж 50 экземпляров». На издание следующей книги его подвигло досадное обстоятельство. В «Библиотеке поэта» готовился двухтомник Анны Ахматовой, и Мкртчяну заказали предисловие к тому ахматовских переводов. Статья была написана, но издательство в сложный перестроечный период распалось, и тогда Левон расширил статью и издал книгу «Анна Ахматова. Жизнь и переводы» — тиражом 115 экземпляров, также сверстав ее на домашнем компьютере. (Позднее эту статью опубликует в Нью-Йорке «Новое русское слово».) И третьей самиздатовской книгой Мкртчяна стали «Краски души и памяти», в которой собраны высказывания разных людей о самом авторе, шаржи и карикатуры на него, рисунки, стихи, ему посвященные. Душой самиздатовского дела Левона Мкртчяна была его жена Карине Саакянц. Она помогала автору во всем: в наборе текста, в подборе иллюстраций, в оформлении, и надо видеть, с каким вкусом и изяществом оформлены эти книги, как точно подобран иллюстративный материал, как органично соседствуют автографы с печатным текстом.
В те тяжелые годы мы редко виделись. Но постепенно жизнь налаживалась, и мы снова стали встречаться и в Москве, и в Ереване. Поездки Левона в Москву во второй половине девяностых были связаны с его новой затеей — он создавал второй университет в Ереване. Это было естественным продолжением той культуртрегерской работы, которую вел всю жизнь Левон Мкртчян, ее кульминационной точкой и, увы, итогом его разносторонней деятельности. Я приехала в Ереван как раз тогда, когда он обустраивал свой ректорский кабинет. Роскошное здание было уже готово и осенью должно было принять первых студентов. Российско-Армянский (Славянский) университет (РАУ) существует уже 22 года, и только три первых Левон был его ректором. Но именно он задал ему то направление и дал ту высоту, что так привлекают к нему армянских (и не только армянских) молодых людей. В РАУ работает Центр культурных и литературных инициатив имени Левона Мкртчяна. Имеется и литературная премия им. Л.Мкртчяна, которая ежегодно присуждается Союзом писателей и РАУ за достижения в области художественного перевода, развитие литературных взаимосвязей и плодотворную издательскую деятельность.
— Привет, Ломоносов джан, — мысленно говорю я ему и вижу, как он улыбается — той открытой и ясной улыбкой, которую запечатлело множество его фотографий.
Мне иногда кажется, что это необычное распределение в армянские школы было придумано специально для меня. Во всяком случае, ни до, ни после нашего выпуска не было такого «десанта» преподавателей русского языка и литературы в республиканские национальные школы. И это распределение выпало на мою долю, наверное, для того, чтобы я навсегда полюбила Армению, чтобы я узнала совсем другую, непохожую на мою прежнюю, жизнь, чтобы научилась понимать и уважать иной жизненный уклад. И, наконец, чтобы обрести огромное количество друзей. Их круг, который образовался еще тогда, когда я там работала, потом расширялся за счет армян, живших в Москве, а уже потом — и авторов «Дружбы народов». Когда я приехала из Армении в Москву и не могла найти работу, меня временно взяли в Литературный институт им. Горького лаборантом на кафедру (о ужас!) марксизма-ленинизма. Определили мне в ученики студента, кажется, из Алжира, чтобы я занималась с ним русским языком, и я, таким образом, обрела хоть какую-то работу. Ну и, конечно, новых друзей. В Москве у меня никого не было. И надо же было случиться такому совпадению: именно в это время на пятом курсе училась армянская группа переводчиков. Мы были почти ровесники, и сразу же я стала полноправным членом их сообщества: знание армянского сослужило мне хорошую службу. С первого дня мы подружились с Ашотом Сагратяном, который стал потом и автором приложений, и любимцем известинских редакторш, и автором журнала. Он обладал еще и талантом художника и всех нас одаривал своими оригинальными картинками, а на унылых, покрашенных какой-то больничной краской стенах нашей редакции рисовал экзотические цветы и деревья. Нас с Ашотом связывали добрые и теплые отношения до последних его дней, но у нас с ним не было серьезной совместной работы. Переведенный им роман армянского классика Костана Зоряна «Корабль на горе» вышел в приложениях до моего назначения туда, а над сборником Акселя Бакунца, который издавался уже при мне и где были его переводы, работали известинские редакторы. Вопросы же, которые должны были решаться в журнале, решались нами как-то незаметно и непринужденно. А с Анаит Баяндур из этой же группы переводчиков нас связала особенная дружба: и очень личная, и одновременно деловая.
Вскоре после того, как я начала работать в Литинституте, в журнале «Звезда» вышла моя рецензия на сборник стихов Маро Маркарян «Горная дорога». Я писала ее в период безработицы. Эту небольшую книжечку дал мне отец и посоветовал пойти в Ленинскую библиотеку, взять там книги поэтессы на армянском языке и написать о русском сборнике и о переводах стихов, в нем помещенных. Я так и сделала. Стихи Маро Маркарян переводили прекрасные русские поэты: Звягинцева, Петровых, Слуцкий, Мартынов. Я сличила их с оригиналами, сопоставила друг с другом и, занимаясь этим интересным делом, влюбилась в поэтессу и до сих пор помню некоторые ее стихи — и на русском, и на армянском. И вот вскоре после выхода рецензии в коридоре Литинститута ко мне подлетает девчонка, невысокая, тоненькая, с копной черных непокорных волос, за что-то благодарит, обнимает, целует и дарит духи… Я не привыкла к подобным порывам, а тут еще духи — таких серьезных подарков я не получала, — и как-то было неловко: с какой стати? Потом, познакомившись с Анаит поближе, я увидела, что дарить подарки — ее любимое занятие, больше того — это одно из свойств ее натуры, часть ее жизни. Каждый раз, уезжая куда-нибудь из Еревана, она везла полчемодана подарков, причем все они были армянского происхождения: керамика, чеканка, украшения — и всегда имели точного адресата. А в тот момент она меня так смутила, что я даже не поняла, кто эта девочка. Увидев мое замешательство, она повторила, что благодарит от имени своей мамы Маро Маркарян, которой очень понравилась рецензия, и представилась: «Нунушка». Так ее звали дома, так называли ее все мы, ее друзья, для которых ее царственное имя было слишком торжественным. Между прочим, в армянской мифологии Анахит (так пишется по-армянски и произносится это имя) соответствует греческой богине Артемиде. Имя неспроста дается человеку. Конечно, она была Анаит: аристократичная, красивая, блистательная, гордая. Но при этом была она и Нунушка: веселая, озорная, простая, своя. Все это органично сочеталось в ней. Открываю наугад книгу с ее дарственной надписью. Там, где обычно ставится подпись, время и место, читаю: «Нунуш. 6 апр. 90. ЛГ рядом с огнетушителем». ЛГ — это «Литературная газета» — значит, там мы с ней встретились. Но «рядом с огнетушителем»… Кто еще напишет такое в дарственной надписи? Только Нунуш.
Анаит окончила институт и уехала в Ереван. Начала там серьезно заниматься переводом, и за ней уже закрепилась репутация хорошего переводчика. Время от времени она приезжала в Москву и иногда подолгу здесь жила. Я тогда уже работала корректором в «Дружбе народов». Анаит часто заходила в редакцию и по собственным делам, и по делам Маро. Мы встречались, шли в ЦДЛ выпить чашечку кофе, поговорить, но вихри московской послеоттепельной жизни закручивали нас в разные стороны. Взлета ее переводческой славы, когда в моем журнале были напечатаны три рассказа Гранта Матевосяна, я не заметила по причине рождения сына. Потом прочла и рассказы, и уже вышедшую в издательстве «Молодая гвардия» книгу. Это была совершенно оригинальная проза, у которой не было аналогов, а значит, и у переводчика не было ни образцов, ни ориентиров. Именно перевод сложнейшей и самобытной прозы Матевосяна показал, какого уровня переводчик Анаит Баяндур. Без всякого преувеличения можно сказать, что это был уровень Райт-Ковалевой, Кашкина, Голышева — переводчиков, умевших передавать не букву, а дух произведения. Анаит переводила с армянского на русский атмосферу, воссоздавала в другой реальности мир, созданный Грантом Матевосяном. Он не всегда понимал это и порой раздражался, когда замечал какие-то неточности, пропуски, но в конце концов понял, вернее — почувствовал, что именно так он должен звучать на русском языке.
Звучать — вот главное слово для переводчика. Если у него нет музыкального слуха и чувства ритма, ничего не получится. Я тоже переводила прозу — украинскую, и мы с Анаит как-то заговорили о том, кто как переводит. Она сказала, что никогда не читает переводимый текст до конца, потому что с самого начала попадает в ритм и улавливает музыку, и тогда уже невозможно дальше читать, а начинаешь идти за текстом и переводить его в другой звук. Это, конечно, в том случае, если текст хорош, ну а если плох, то зачем и браться за него.
Наша настоящая дружба с Анаит началась с той самой командировки в Ереван за ленинскими материалами. Несмотря на увещевания Левона, я все-таки была озабочена провалом моей высокой миссии и позвонила Нунушке, чтобы она связала меня с Матевосяном. Она сказала, что сейчас же зайдет за мной в гостиницу, и мы пойдем к ней домой. Я была простужена, не хотелось больше никуда идти, но она пообещала вылечить меня каким-то особым средством и, не слушая никаких возражений, вскоре примчалась в гостиницу. Она привела меня в свой дом на улице Теряна, у площади Оперы, и эта дивная квартира навсегда запечатлелась у меня памяти такой, какой я увидела ее в тот первый раз. Не помню почему, но дома никого не было. Кажется, родители уехали отдыхать, а Ашот, младший брат Анаит, уже был женат и жил отдельно. Я видела много старинных квартир в моем родном Ленинграде-Петербурге и сама жила в очень необычной, типично петербургской квартире отчима — пианиста, профессора Петербургской-Ленинградской консерватории Натана Перельмана, но в квартире Баяндуров царил какой-то особый дух старины. Потом я видела что-то похожее в фильмах Отара Иоселиани — и в поздних, и в чудной ленте «Жил певчий дрозд». На стенах большой комнаты висели картины, ближе к окну стоял овальный стол, накрытый темной скатертью. Мы сели за этот стол, я кашляла и мерзла. Нунушка налила крепкого чаю и дала к нему не известное мне варенье, назвала его «дошаб» и сказала, что оно помогает от простуды. Потом достала откуда-то меховое боа («боа пушистый на плеча», — мысленно процитировала я), и мне вдруг стало тепло и спокойно. Мы чудесно сидели и разговаривали. Она тоже сказала, чтобы я больше никому не звонила, а к Гранту пойдем завтра. Мне было так хорошо, как будто я дома, притом не в моем московском доме в Черемушках, а в ленинградском, у мамы. Так было уютно и родственно. Анаит потом как-то сказала, что ощутила наше родство, увидев на мне боа своей мамы. Этот баяндуровский дом все сказал мне о его обитателях, которых я еще не знала.
На следующий день мы поехали к Гранту в ереванские Черемушки. Так Анаит познакомила меня с Матевосяном, а потом и с другим любимейшим моим писателем и человеком — Агаси Айвазяном.
Когда меня назначили редактором приложений, к нашим с Нунушкой дружеским отношениям добавились еще и деловые, которые, впрочем, никогда не мешали дружеским и вообще ничего в них не меняли. Но мне от этих деловых отношений было много пользы. Она рекомендовала, что издать из армянской прозы, и на ее рекомендации всегда можно было положиться — она обладала безупречным литературным вкусом. На почве наших с Анаит деловых отношений мне открылось еще одно свойство моей подруги: она ощущала себя полпредом армянской литературы в России. И она была им. В этом смысле, в этом качестве они были похожи с Левоном Мкртчяном. Он ввел в русский культурный контекст средневековую армянскую поэзию, да и современную тоже. Анаит «пробивала» в московских редакциях лучшее, что было в армянской прозе. Она отличалась от целой армии переводчиков литератур народов СССР тем, что предлагала редакциям и издательствам не свои переводы, а тех авторов, которых считала достойными публикации. Жаль было только, что не она их всех перевела.
Увы, переводы не всегда давали даже представление о таланте автора. Однажды я снова смогла убедиться в том, какого высокого класса переводчик Анаит. На этот раз — в сравнении. Она посоветовала мне издать книгу Агаси Айвазяна. В предоставленной мне его рукописи было несколько переводчиков. Она состояла из большого количества рассказов и четырех повестей. Я взялась за редактуру и, чувствуя яркий и оригинальный талант автора, то и дело убеждалась в том, что он слишком глубоко запрятан: переводы не раскрывали его. Работа шла медленно, и я понимала, что нужного результата все равно добиться не удастся. С этими грустными мыслями заканчиваю очередной рассказ и с ужасом вижу, что следующее произведение — большая повесть. Малую форму править все-таки легче. Начинаю читать — и вдруг… как будто лечу. Все сияет и сверкает, дует попутный ветер, нигде ни малейшего препятствия. На всякий случай заглядываю в оглавление, хотя уже точно знаю, кто переводчик. Конечно, это была Анаит Баяндур. Я упрекнула ее: уж этого автора, такого любимого, могла бы перевести сама. На что она ответила, что не может переводить все.
Она и в самом деле перевела много, и притом очень сложной прозы — один Матевосян чего стоил. А надо еще учесть ее образ жизни, ее характер. Она была необыкновенно общительной и любознательной. Невероятно подвижной. Круг ее знакомых и друзей был чрезвычайно широк и многообразен. Его составляли не только ее друзья, но и друзья ее родителей и брата — цвет нашей интеллигенции. Она дружила с переводчиками Маро: Марией Петровых, Верой Звягинцевой, Маргаритой Алигер и со следующим поколением поэтов и переводчиков. Возраст не был для нее препятствием. Ее дружба одинаково распространялась на уже далеко не молодого драматурга Алексея Арбузова и на его детей, ее ровесников. Отец Анаит Серго Баяндур много лет работал главным редактором журнала «Советакан арвест» («Советское искусство»), и в ереванском доме Баяндуров собирались артисты, художники, музыканты. В этой среде выросла Анаит. Ее брат Ашот, талантливый художник, был представителем нового искусства, и в этом мире — среди его друзей-художников, ереванских и московских, она тоже чувствовала себя своей. Во второй половине 70-х и в 80-х годах Анаит больше жила в Москве. Надо признать, что в застойные годы (а уж в первые перестроечные особенно) культурная жизнь в столице была насыщенна, богата интересными событиями — и в театре, и в музыке, и в изобразительном искусстве. Анаит всегда знала, каким-то шестым или седьмым чувством улавливала самые важные, самые значительные, и ничто талантливое не проходило мимо нее.
В то время мы часто встречались, и я, честно говоря, не очень понимала, когда она успевает работать в этом круговороте жизни. Однажды, спускаясь в тоннель метро «Пушкинская», увидела поднимающуюся мне навстречу знакомую фигурку. Анаит шла по лестнице, уткнувшись в рукопись, и еще умудрялась что-то править. Я встала перед ней, и она долго, не отрывая глаз от бумаги, пыталась обойти меня то слева, то справа. Наконец подняла глаза, и мы обе рассмеялись: она ехала сдавать рукопись в «Известия», где как раз располагалась моя редакция. Бывало, что она запаздывала со сдачей рукописи, но не часто, зато никуда никогда не приходила вовремя. Было бессмысленно назначать ей встречу на определенное время. Кажется, Мария Сергеевна Петровых рассказывала, как Нунушка, званная к ним к четырем часам, явилась в одиннадцать вечера и, гордо вскинув голову, сказала: «Уже четыре».
На нее невозможно было сердиться: ее юмор, ее улыбка, ее всегда праздничный вид совершенно обезоруживали. Она и в самом деле являлась как праздник — веселая, яркая, искрящаяся. Ее яркость проявлялась во всем — и в манере поведения, и во внешнем облике. Притом, что она предпочитала простые, чистые цвета: черный, белый, темно-синий, — ее наряды всегда были оригинальны и обязательно дополнялись необыкновенными украшениями. Как-то она мне сказала: «Знаешь, что я делаю, когда еду в метро? Одеваю людей. Прикидываю, что кому пойдет. Наверное, могла бы быть модельером». С ее безупречным художественным вкусом и талантом она могла бы реализовать себя во многих творческих профессиях. Так, она сделала документальный фильм о выпускниках Высших курсов сценаристов и режиссеров: Гранте Матевосяне, Резо Габриадзе, Андрее Битове, об их отношениях с кинематографом, о соединении их художественного мира с миром кино. Фильм получился живой, интересный, и его показывали по телевидению — и в Ереване, и в Москве. Она могла проявить себя во многих областях, но достаточно и того, чего она добилась в литературе и в политике.
Для меня долго был загадкой ее решительный переход из привычного мира искусства в мир большой политики. В одном интервью на вопрос, почему она ушла в политику, Анаит ответила: «Меня это всегда интересовало». Безусловно, интересовало. Это интересовало нас всех. Живя в отгороженной от мира железным занавесом стране, где процветала цензура и существовало множество других запретов, почти вся советская интеллигенция была в той или иной степени диссидентской. Но Анаит никогда не была близка к диссидентским кругам. Взрывом, совершившим переворот в ее жизни, стал карабахский конфликт. Именно в связи с ним проявились те свойства ее натуры, которые вывели ее на новый путь: обостренное чувство справедливости, умение находить пути к достижению цели, темперамент и смелость.
Я помню Ереван в разгар событий (Анаит тогда позвала меня, сказав, что именно здесь сейчас вершится история и это нужно видеть своими глазами). Уже произошли первые столкновения, но еще не было арестовано руководство карабахского движения. Собирался митинг на Театральной площади. Я шла туда одна по улице Баграмяна мимо роскошного здания ЦК КП Армении, мимо Верховного совета, и во всех переулках и закоулках вдоль этой улицы стояли боевые машины с вооруженными военными. Мы еще жили в Советском Союзе, хорошо помнили Венгрию и Чехословакию, и мне, честно говоря, было страшно. Народу на площади и вокруг собралось очень много. Я стояла на трибуне рядом с Маро и Анаит. Маро выступала, и их бесстрашие рассеивало и мои страхи. Тогда-то и проявились способности Анаит как общественного деятеля. Она умела привлечь людей к проблеме. У нее это получалось не только благодаря уму и тонкому чутью — пониманию людей, но и благодаря ее личному обаянию. Это необыкновенное обаяние помогало ей добиваться результатов и в дальнейшей, по сути дипломатической работе. Ее нестандартность привлекала. И нестандартность мышления, и нестандартность выражения мысли, ибо она воплощалась в художественной форме, поскольку Анаит никогда не переставала быть художественной натурой. И, как это ни странно, не переставала быть переводчиком. Только теперь она переводила не текст, а смыслы, переводила их в живые слова, доступные той аудитории, к которой она обращалась. Все, с кем она работала на этой ниве, говорили о силе ее слова, о ее умении убеждать, заряжать своей энергией. Ее миротворческая деятельность получила высокую оценку — Анаит была удостоена премии Международного мемориального фонда Улофа Пальме.
В этот период ее жизни мы мало общались. Она редко приезжала в Москву, я бывала в Ереване, но не всегда получалось там с ней встретиться — она то и дело выезжала за рубеж. Помню ее приезд после землетрясения 1988 года. Она с сыном Арегом — Агой — пришла к нам на Новый год. Оба черные от горя. Рассказывали, как на следующий день после бедствия помчались в Спитак и что там видели. Мой сын увел Агу к своим друзьям, чтобы как-то развеять его, а мы всю новогоднюю ночь просидели в печали.
Но время шло, жизнь продолжалась, и у нас с Анаит появилась возможность поехать за границу. И у нее, и у меня появились кое-какие деньги за переведенные книги, и мы купили путевки в Венгрию и Австрию. В те времена Союз писателей устраивал такие турпоездки. К группе прикреплялся соглядатай, чтобы эти несносные писатели чего-нибудь не выкинули, но в перестроечное время контроль был ослаблен. Соглядатай, по обычаю, был, но мы уже его не боялись и ничем, кроме совместных трапез и интересных экскурсий, не ущемляли свою свободу.
В Вене Анаит сказала: «Ага мне не простит, если мы не попадем в музей Фрейда. Пойдем искать». И мы пошли. И нашли. Ей протянули проспект музея на итальянском, обратившись полувопросительно: «Итальяно?» На меня смотрели в замешательстве. «Полен?» — «Руслянд», — ответила я, и тут замешательство перешло в полное недоумение. «У нас еще не было туристов из России», — объяснили нам отсутствие проспекта на русском языке. Мы преисполнились гордости и взяли немецкий, чтобы было чем отчитаться перед Агой. С интересом осмотрели музей и пошли гулять по дивному городу, невольно разглядывая и необыкновенные витрины магазинов, каких у нас в то время еще не было. Нунушка мечтала купить белую блузку, но наших денег на этакое роскошество не хватало, и тогда она купила… люстру. О, это было целое приключение! «Сейчас мы пойдем гулять, — сказала она после завтрака, — и обязательно зайдем в антикварные магазины». Мы вышли и пошли по улицам утренней Вены. И увидели, что это совсем не выдумки, будто на проклятом Западе улицы моют с мылом. Перед каждым магазином хозяин с ведром и щеткой драил асфальт, и в ведре в самом деле была мыльная пена. В первом же встретившемся нам антикварном магазине, где все стоило невероятно дешево даже по нашим понятиям и возможностям, Анаит купила люстру в виде широкого металлического — тусклого металла — круга, на котором на металлических же крючочках были прикреплены хрустальные подвески — думаю, не меньше десяти. Побывав в баяндуровской ереванской квартире, я понимала, что эта люстра, безусловно, предназначена именно для нее. Но Боже, как мы натерпелись с этой покупкой. Каждый день ее приходилось втаскивать и вытаскивать из автобуса, при этом подвески особенно бодро звенели, сопровождая наше появление, и все с презрением смотрели на нас, протискивающихся с ней в конец автобуса, то и дело задевая кого-нибудь из сидящих. Нас презирали за наши приземленные интересы, за материализм. А ведь на самом-то деле эта люстра была как раз проявлением романтической сущности моей подруги. Венская люстра радовала меня каждый раз, когда я попадала в квартиру на улице Теряна. Как же точно она к ней подошла.
С братом Анаит Ашотом мне однажды выпало работать. В «Библиотеке “ДН”» готовился сборник Агаси Айвазяна, и я предложила проиллюстрировать его Ашоту. Он с радостью согласился, а когда приехал в Москву с готовой работой, выяснилось, что иллюстрации сделаны не в том масштабе. Об этом сообщил мне главный художник, и я просто не знала, как сказать Ашоту. Ему надо было переделывать заново все шестнадцать иллюстраций. Наконец решилась и услышала в трубке бодрый, веселый голос: «Это прекрасно! Я сейчас же сяду за работу, и мне предстоит несколько счастливых дней». Он ушел очень рано, в расцвете своего таланта. А две из его непринятых иллюстраций к книге Агаси Айвазяна висят у меня дома — он мне тогда их подарил. Дух дома Баяндуров поддерживает сын Анаит Арег. Он живет в этой квартире с женой Шушан и двумя взрослыми детьми. Знаю, что сейчас он занимается архивами своей бабушки Маро Маркарян и мамы Анаит Баяндур и подготовкой к публикации альбома Ашота Баяндура.
Я взялась редактировать книгу Агаси Айвазяна не только «из любви к искусству». Была тут и некая корыстная цель: работа с автором сулила мне командировку в Ереван. Правка была большая и серьезная, ее надо было согласовывать. И вот я лечу в Ереван. К сожалению, лечу зимой, а зима в Армении не самое лучшее время: холодно, промозгло, — но ничего, тепло будет от встреч с друзьями. С Агаси я не была знакома. Анаит характеризовала его в превосходных степенях, и главным определяющим словом было «идальго». «Он рыцарь, он идальго», — говорила она. У меня после чтения его рукописи сложился несколько другой образ: веселый, остроумный, в чем-то схожий с Левоном. Тем более что источник особого, неповторимого юмора, который окрашивал и тексты Айвазяна, и устные рассказы Мкртчяна, был у них общий: Грузия с ее маленькими кабачками, с ее широкими застольями, с необузданным весельем и скрытой за ним печалью. Оба они — и Агаси, и Левон — приехали в Армению из Грузии: Левон из Батуми, Агаси из Тбилиси.
Проза Агаси Айвазяна была полной противоположностью матевосяновской прозе. Если для Матевосяна главное в его героях — их привязанность к дому, к своей земле, к роду, корням (не случайно его сравнивали с русскими писателями-деревенщиками), то герой Айвазяна — странник, путешественник, жаждущий познавать мир и через это познание обрести истину. В «Удивленном, влюбленном, растерянном туристе» такой обретенной истиной будет любовь, в «Приключениях сеньора Мартироса» — рожденная в странствиях тяга к родной земле. Пройдя пешком от Армении до Испании, а затем проплыв с Колумбом до самой Америки, сеньор Мартирос ощутил неизбывную тоску по своей родной Ерзнка и, полагая, что они доплыли до Индии, радуется тому, что Армения от Индии не так уж далеко. В мире Агаси Айвазяна странники — это не только скитальцы вроде Мартироса, но и персонажи его тифлисских рассказов. Бездомные и неприкаянные, они ищут и не находят свое место в жизни подобно художнику-примитивисту Григору, украсившему портретами Шекспира, Коперника, Раффи, царицы Тамар и Пушкина свой любимый кабачок «Симпатия» и одарившему духаны, базары и гостиницы Тифлиса веселыми вывесками. Эта неприкаянность героев ранних рассказов Айвазяна уходит корнями в историю, когда огромное количество беженцев из Западной Армении, потерявших свои дома, а многие и родных, осело в Грузии. Айвазяна всегда интересовала психология бескорневого, бесприютного человека. В романе «Американский аджабсандал», одном из последних произведений, он сочинил историю о всемирном слёте бомжей в США, а главным героем романа сделал ереванского бомжа, бродяжничающего по Америке.
Наверное, Агаси и сам по натуре был странником — в своих произведениях он путешествовал и в пространстве, и во времени. Но как его сеньор Мартирос, он стремился к своему Ерзнка. Айвазян окончательно переехал в Ереван уже вполне зрелым человеком, окончив в Тбилиси Академию художеств, а затем художественный институт в Ереване и даже Ереванский институт физкультуры. Ко времени его переезда в Армению уже вышла его первая книга в Тбилиси. Однако признание Агаси Айвазяна-писателя пришло к нему уже в Ереване. Здесь вышли в свет все его книги, здесь были экранизированы его сценарии, здесь он сам выступил в роли режиссера — снял фильм по собственному сценарию.
И вот я в Ереване. Стоит какой-то невероятный, совсем не характерный для этого города мороз — градусов 20. Поселяюсь в гостинице, которая совершенно не приспособлена для такого холода: в номере только что не замерзает вода, но согреться никак невозможно. Звоню Айвазяну, которому еще из Москвы сообщила дату приезда. Он говорит, что сейчас приедет. Жду и представляю себе этого веселого идальго, чьи «тифлисские вывески» мы с сыном постоянно цитируем, а одна из них висит над его письменным столом: «Бистрий фаэтон/ веселий Антон/ везет туда/ и обратон». И вот в мой номер входит худощавый, стройный, подтянутый, красивый человек с черной бородой, в которой уже проступает седина. Действительно идальго. Никакой улыбки, очень строгий, официальный вид. И потом, при наших немногочисленных, но очень дружеских, очень теплых встречах я не помню не только смеха, но даже улыбки Агаси. Матевосян, которого многие считали закрытым и даже угрюмым, смеялся часто и становился в эти моменты буквально раскрытым нараспашку, и была у него какая-то наивная и вместе лучезарная улыбка, которая внезапно и ненадолго озаряла его лицо. Я уж не говорю о том, как веселился Мкртчян, как хохотал вместе со всеми над собственными историями и шутками. Агаси всегда был серьезен и разговаривал со мной только на очень серьезные темы. Не знаю почему, но так уж получилось. Или так мне запомнилось. Войдя в мою промерзшую комнату, он сказал, что мы будем работать у него дома, что там тепло, а его мама приготовила для нас обед.
Мы вошли в теплую квартиру, которая незримой чертой была разделена на две половины: по одну сторону находилась необычная черно-красная комната — кабинет Агаси, по другую — обыкновенная столовая в старом стиле: с большим столом и удобными стульями, с картинами на стенах, — от которой веяло уютом и гостеприимством. За столом сидела мама Агаси. Два раза я имела удовольствие обедать в этом доме в обществе Агаси Айвазяна и его мамы и оба раза видела ее только сидящей за столом. Думаю, ей было около восьмидесяти. Она была одета по-старинному строго: на темном платье белый воротник. Она приветливо улыбалась, и я сразу почувствовала ее доброту и расположение. Было видно, что мама здесь главный человек. О своем отношении к матери Агаси написал в рассказе «Я — моя мать». В доме Айвазяна царила любовь между матерью и сыном, еще и потому в нем было так тепло и хорошо. Разговор был легкий, а обед очень вкусный. О, эти армянские женщины! Я не знаю других таких великих мастериц в кулинарном искусстве. Особенно хороша была гата — такой я не ела ни в одном армянском доме. Я так нахваливала ее, что получила целый пакет, когда уезжала в Москву. А уже после выхода книги Айвазяна моя сестра из своей командировки в Ереван тоже привезла мне гату «от мамы Агаси». Когда Агаси приезжал в Москву, я всегда расспрашивала его о маме, и он неизменно отвечал: «Мама читает “Монахиню” Дидро», — и наверняка улыбался, но почему-то эта улыбка была скрыта от меня.
После обеда мы перешли в кабинет и сели за работу, и вот тут-то я увидела, что Агаси Айвазян действительно настоящий рыцарь. Он любил своих переводчиков (в основном переводчиц) и не давал в обиду, со всем жаром отстаивая их от моего «нападения». Но я никого не хотела обидеть, просто мне было нужно, чтобы его необычная проза как можно лучше и точнее звучала по-русски, я хотела, чтобы русский читатель узнал и почувствовал удивительного писателя Агаси Айвазяна, для этого и старалась. В конце концов мы нашли общий язык, и мне был выдан карт-бланш на дальнейшие действия. Книга Агаси Айвазяна «Треугольник» вышла в «Библиотеке “Дружбы народов”» в 1983 году с иллюстрациями Ашота Баяндура и послесловием Натальи Игруновой, и я могу с уверенностью сказать, что это одна из лучших книг, выпущенных в приложениях.
В Москве наши встречи были короткими. Не знаю, был ли Агаси любителем ресторанных посиделок, но в ЦДЛ он меня не приглашал, зато каждый раз настоятельно звал в Ереван, обещая повезти в такие места, каких я никогда не видела, и показать такие храмы, о каких я не имею представления. И вот у меня появилась возможность в очередной раз поехать в Армению. Было это в 1985 году. Стояла ясная погода, и мы с Агаси отправились в путешествие по Армении. Я вообще-то неплохо ее знала. Почти полтора года я прожила в Араратской долине, проехала ее вдоль и поперек, видела ее весной всю в цвету и осенью, когда она была подобна огромному многоцветному ковру. Я, конечно же, повидала (и не раз) все туристические достопримечательности Армении, а после окончания учебного года вместе с моими коллегами-учителями и старшими учениками совершила трехдневный поход. Мы шли по горным тропам, переправлялись через реки и ущелья, останавливались на ночлег в маленьких селеньях и так добрались до Гехарда и Гарни. И мне казалось, что я знаю Армению. Но Агаси показал мне еще одну ее грань. Он провез меня по степному краю — пустынному, безводному, опаленному солнцем. В памяти остался блёклый желтый цвет — наверное, это было осенью, а может быть, в мае, когда травы от палящего солнца уже начинают желтеть. В этой бескрайней равнине ощущалась мощная энергетика, чем-то глубинным, прадавним веяло от нее. Подобное ощущение было у меня, когда я попала в Израиль: огромной глубины под верхним слоем. А храмы, которые мы встречали посреди этой степи, и в самом деле были особенные. Сверхаскетичные. Армянские храмы вообще отличаются строгостью и лаконизмом, а тут эта особенность была доведена до предела. Их заброшенность обнажала их первоначальный замысел, раскрывала их суть. Их предназначение состояло в том, чтобы служить поддержкой путнику, возможно, заблудившемуся, сбившемуся с пути. И в прямом, и в переносном смысле. Их открытость небесам — отверстие в куполе и проёмы в стенах — давала ощущение непосредственного общения с Богом. Вот такую Армению показал мне Агаси Айвазян. И чувствовалось, как он любит ее, как дорога ему эта земля, как он счастлив, что живет на ней, как хочет показать, представить ее во всей ее духовной мощи и красоте.
Моя последняя встреча с Агаси была прощанием, и я хочу рассказать о ней потому, что редко в жизни встретишь человека такой силы духа. Осенью 2007 года меня пригласили в Ереван на съезд переводчиков. Уже в Ереване мне сказали, что Агаси тяжело болен, что у него рак и дни его сочтены. Я набралась мужества и позвонила ему. Он обрадовался и попросил немедленно приехать. Он уже не мог вставать и только немного приподнялся на кровати. И без того всегда худощавый, сейчас он был истощен до последней степени. Сказал, что перенес семь операций и готовится на днях сделать еще одну, потому что тогда будет надежда на жизнь. Мы разговаривали на разные темы. Он с интересом расспрашивал о съезде, о моих впечатлениях от нового Еревана. Я сказала, что прошлась по перестроенной улице Теряна (между площадью Оперы и бывшей площадью Ленина), и ее безликость — эти высокие, однотипные строения на месте былых маленьких домиков с «лица необщим выраженьем» — произвела на меня удручающее впечатление. И вдруг он стал с жаром мне возражать. Что вы, Лена, сказал он, это же обновление. На днях мои друзья-архитекторы провезли меня по новым улицам, и я восхитился. Это же город нового типа, европейский город. В него будут приезжать люди из разных стран и видеть, что это не захолустье какое-то, а город, отвечающий мировым стандартам. Приблизительно так он говорил, а я с восхищением смотрела на него и думала о том, как этот человек, который стоит на краю могилы, как он воспринимает новое, как видит будущее, как живо оно его, уже уходящего, интересует, как он молод и как любит свой дом. Он подарил мне две новые, недавно вышедшие книги: роман «Сказание о строении и сотворении» (Александр Таманян)» и «Американский аджабсандал» и попросил начать с книги о Таманяне. В Москве я сразу начала ее читать и поняла, почему он так радостно воспринимал обновление Еревана. Роман о великом армянском архитекторе, создавшем облик того туфового розово-фиолетового Еревана, который мы все знаем и любим, был как раз об этом — о том, как надо ломать стереотипы.
Агаси умер вскоре после нашей встречи, и кто-то из друзей сказал мне, что моя поездка на съезд была нужна прежде всего для того, чтобы попрощаться с ним.
Однако пора уже вернуться в редакцию из долгой командировки в Армению и сказать еще несколько слов о тех, кто в ней работал и о ком не было сказано или сказано недостаточно. Меня привел в «Дружбу народов» Григорий Львович Вайспапир (Вайс), давний друг моего отца. Он заведовал отделом публицистики, был хорошо образованным человеком и опытным журналистом. После войны он, свободно владевший немецким языком, работал в Берлине в газете «Tаgliche Rundschau» («Ежедневное обозрение»). В «Дружбе народов» он служил уже несколько лет, а еще он перевел один из романов Ремарка, что было засвидетельствовано в редакционном гимне: «Трепещи, “Новый мир”:/ переводит Ремарка/ Дон Жуан Вайспапир». Дон Жуана ему приклеили за то, что он только что женился в третий раз. С отделом публицистики «Дружбы» сотрудничали известные публицисты и писатели из республик, и материалы отдела всегда отличались хорошим литературным уровнем. Им недоставало полемичности, но таковым был тогда и журнал в целом. Думаю, что, решив пристроить меня в свой журнал, Григорий Львович догадывался о некоторых сложностях этого предприятия. Дело в том, что мой отец был заместителем главного редактора ортодоксального «Октября», а наш журнал имел хоть и не ярко выраженное, но все же либеральное, демократическое направление. И ответственный секретарь Людмила Михайловна Шиловцева сказала решительное «нет» моей кандидатуре на должность младшего корректора. В это время у меня были непростые отношения с папой, и взгляды мои отличались от его убеждений. Вайс сказал ей об этом, но она была непреклонна. И он нашел выход. В Литературном институте работала жена первого заместителя главного редактора нашего журнала Акопа Салахяна, и Григорий Львович посоветовал Шиловцевой позвонить ей, спросить, как я там себя проявила. Милейшая Нина Васильевна дала мне наилучшую характеристику. Людмила Михайловна все же до конца не успокоилась и позвонила еще своей приятельнице Марине Яновне Танер, секретарю ректора Литинститута. С ней мы подружились за время моей работы, и она, естественно, тоже хорошо обо мне отозвалась. Вот с такими мощными рекомендациями я была принята на эту должность с мизерным окладом. Но надо отдать должное Людмиле Михайловне: в течение долгих лет моей работы в корректуре она неизменно одалживала мне «трёшку до получки».
В отделе критики при непрерывной сменяемости заведующих отделами и редакторов постоянно работала Лидия Абрамовна Дурново. Она была этакой «новомировкой» в «Дружбе народов». Когда я пришла в редакцию, ее муж Игорь Виноградов заведовал отделом критики «Нового мира». Потом они разошлись, но Лидия Абрамовна всегда дружила и сотрудничала с работниками «Нового мира» и твердо стояла на «новомирских» позициях. Я была и остаюсь благодарна Лидии Абрамовне за то, что она часто привлекала меня к работе отдела, заказывала мне рецензии и охотно их публиковала. Намного позже Лидии Абрамовны в отдел критики пришла Зоя Финицкая. В отличие от Лидии Абрамовны, которая не писала ни статей, ни рецензий, Зоя была активным критиком, порой резким, всегда остроумным. Такой же она была и в жизни. Помню, как-то врывается ко мне в кабинет: «Дай у тебя посижу. Не могу больше. К Лидии Абрамовне пришла авторша, на каждом пальце по кольцу, и говорят про прогрессивное». Ну прямо-таки гоголевскую сценку нарисовала: разговор двух дам. Зоя была строга, даже сурова с авторами, порой переписывала их тексты от строчки до строчки, но если учесть, что основным ее регионом была Средняя Азия, то это можно понять — там с критикой было непросто. Но несмотря на внешнюю Зоину суровость, авторы ее любили и то и дело приносили ей вкусные южные дары, которые мы потом дружно поедали в корректорской.
О другой нашей Зое — Куторге я уже упоминала, но она достойна большего. После «Дружбы народов» Зоя Георгиевна работала сначала с моим отцом, а потом и с сестрой в Институте кинематографии, где тоже советовала некоторым юным девам носить воланчики и рюшечки. А с моим папой она работала в сценарной редакции при Комитете кинематографии, где он был главным редактором. Сценаристы не всегда понимали претензий Куторги, и однажды некий автор, одурев от ее замечаний, пришел к отцу: «Александр Львович, я не могу понять, чего от меня хочет Куторга. Она все время говорит, что у меня рюморы. Что это такое, Александр Львович?» Папа, свободно владевший немецким, английским и французским, все же полез в словари, не нашел нигде этого слова и отправился к Куторге. «Зоя Георгиевна, что такое рюморы?» — «Александр Львович, — без всякого смущения нараспев ответила она, — вы же интеллигентный человек. Рюморы — это рюморы». Вот так. После Куторги у нас в отделе искусства без конца менялись редакторы: язвительный критик Владимир Бушин, добрейший Володя Шустиков, Игорь Захорошко, который проработал дольше всех, а перед самым моим уходом — Константин Щербаков. Но никто не соответствовал названию и назначению этого отдела так, как неповторимая Зоя Куторга.
В моей корректорской тоже все изменялось. Рита Кокорина вышла замуж за писателя Олега Волкова, аристократа, потомка рода Голицыных, проведшего в сталинском ГУЛАГе 28 лет и написавшем об этом страшную и сильную книгу — «Погружение во тьму». Недавно она была снова переиздана, и Рита подарила мне ее со своим кратким вступительным словом. Наташа Паперно, которая должна была носить рюшечки и оборочки, вышла замуж за Илью Суслова, работавшего тогда в «Юности», а потом ставшего одним из отцов-основателей «Клуба 12 стульев» в «Литературной газете». Наташу сватали за него все службы ЦДЛ — от гардеробщиков до официантов. Пышная свадьба состоялась в ресторане — дубовом зале ЦДЛ, куда теперь может позволить себе прийти пообедать только миллионер. Как чаще всего бывает после таких помпезных свадеб, брак этот распался, а Наташа вскоре снова вышла замуж. Она осталась моей ближайшей подругой и иногда следует совету Куторги. На боевом корректорском посту до конца оставалась Маша — Мария Кузьминична Нейман, наша хранительница очага, хозяйка всех застолий, на которых ее величали хоровым пением: «Кузьминична, чокнемся полным фужёром».
В отделе прозы всегда работали прекрасные дамы — умные, обаятельные и привлекательные. И это было правильно: ведь в их задачу входило убедить автора в необходимости правки. А что может быть убедительнее, чем женская привлекательность? Евгения Львовна Усыскина и Валерия Викторовна Перуанская достойно держали оборону, а если серьезно, то были первоклассными редакторами, с прекрасным чувством языка и стиля. Но когда в отдел пришла Инна Андреевна Сергеева, стало понятно, что теперь за прозу можно не беспокоиться. «Жемчужная», «перламутровая» — такими эпитетами награждал ее Аннинский. «Ах, Инна Андревна, царевна, царевна…» — так начинал свой очередной праздничный мадригал в ее честь наш главный стихотворец — зав. отделом публицистики Бронислав Холопов. Ее красота, ум и красноречие полностью обезоруживали авторов, и они, я думаю, забывали даже о том уроне, который нанесла им цензура.
В отличие от стабильного отдела прозы в отделе поэзии и заведующие, и редакторы то и дело менялись. Но, как правило, это были мужчины. Кого там только не было на моем веку: и критики Валерий Гейдеко и Вадим Ковский, и поэты Михаил Синельников и Алексей Парщиков, и т.д., и т.п. Наконец в отдел пришел не критик и не поэт, а скромный редактор Владислав Залещук и проработал в журнале очень долго. А в перестройку заведующей стала Наталья Иванова, и это был яркий период в жизни отдела. Активный критик и опытный журналист, она за, в общем, короткое время своего пребывания в журнале смогла много сделать и для отдела поэзии, и для других отделов. Наталья одинаково свободно чувствовала себя и в поэзии, и в прозе. Долгое время она руководила в «Знамени» обоими отделами: прозы и поэзии, так что опыт у нее был большой. Благодаря ее литературным связям в «Дружбе народов» были напечатаны «Поэма без героя» Ахматовой, «Чевенгур» Платонова и многое другое. Она пригласила в отдел поэзии Татьяну Бек, и приход в редакцию такого талантливого поэта и редактора с безупречным вкусом, с тонким пониманием поэзии был большой удачей для журнала. В этот короткий период, когда в «поэзии» работали Наташа Иванова и Таня Бек, в отдел хотелось почаще заходить: здесь всегда было интересно.
Новые люди, приходя в «Дружбу народов», легко вливались в коллектив. В нем изначально существовала простота отношений, была какая-то особая атмосфера гостеприимства. Понятно, что время от времени в редакции появлялись люди, которые не вписывались в эту атмосферу, но они и не задерживались надолго, зато те, кто оставался, становились «своими», несмотря на некоторые расхождения во вкусах, а порой и во взглядах. Быть может, самым «своим» стал в дружбинском коллективе Бронислав Холопов, неизменно именовавшийся Баруздиным по имени-отчеству: Бронислав Борисович, — а в коллективе просто Славой. Он успел пройти немалый путь в журналистике, был корреспондентом журнала «Проблемы мира и социализма» в ГДР и Чехословакии. С этим журналом сотрудничали сильнейшие публицисты того времени, и всех их Холопов привел в журнал. При нем наш отдел публицистики был, пожалуй, сильнейшим по сравнению с другими журналами. Слава располагал к себе открытостью, простотой общения, живостью ума. В редакции была у него еще одна — внештатная — работа, которая ему явно нравилась: он сочинял стихи ко всем нашим праздникам. Помню некоторые из «моих»: «Приложенье неустанно пополняет книжный строй. Командир их, мать Богдана, потрясает булавой». Или такое: «И даже там, в своем высотном зданье/ ты редактировать обречена/ Богдана, главное твое изданье,/ и приложенье — Павла Мовчана». Бронислав долго проработал в журнале. Из заведующих отделом он перешел в ответственные секретари, а его место в публицистике занял Юрий Калещук. Он пришел к нам, будучи автором интересных очерков о проблемах Севера, имея свой круг талантливых авторов, и отдел при нем не стал хуже, чем при Холопове, однако по характеру Юра был прямой противоположностью своему предшественнику. Закрытый и резкий, он часто бывал несправедлив и к авторам, и к сотрудникам. Редактор его отдела Тамара Смирнова, не выдержав его резкости, попросила убежища у нас с Аннинским, и мы ее, конечно, приютили.
Вообще в нашей с Лёвой комнатушке, несмотря на тесноту, всегда было «свято место», которое, как известно, не бывает пусто. И однажды на это место Сергей Алексеевич привел девочку — выпускницу МГУ и сказал, что она будет младшим редактором в отделе приложений и чтобы я ее всему научила. Девочку звали Наташа Игрунова, она была тихая, и чувствовалось, что робеет и смущается. Я спросила, чем она интересовалась в университете, о чем ее диплом. Она ответила: о Герцене. Было видно, что девочка серьезная, и я стала уговаривать ее идти в аспирантуру, а не погрязать в журналистике. Сама я всю жизнь жалею, что не было у меня возможности поступать в аспирантуру, и всегда завидовала моему однокурснику Сергею Фомичеву, занимавшемуся рукописями Пушкина и защитившему по ним докторскую. Но — каждому своё. Наташа быстро вошла в работу, вскоре начала писать для отдела критики и вдруг попросила меня заказать ей послесловие к книге Агаси Айвазяна. Этот выбор меня удивил, но она написала интересную статью, в которой было тонкое понимание стиля этого сложного писателя и непростых характеров его героев. (Много позже, когда я уже не работала в журнале, она сделала очень интересное интервью с Айвазяном.) Вскоре Наташа перешла в отдел критики, потом стала его заведующей. Теперь она первый заместитель главного редактора «Дружбы народов». Значит, она правильно выбрала свой путь.
В начале девяностых наш журнал ушел из издательства «Известия», и «Библиотека “Дружбы народов”» закрылась. Тогда мы с Юрой Калещуком затеяли другое приложение — «Сказки народов мира». Юра нашел спонсора, и чуть больше года новое приложение просуществовало. Но это было уже совсем не то приложение, да и «Дружба народов» после Баруздина была не та. После ухода Сергея Алексеевича обязанности главного редактора перешли его первому заместителю Александру Руденко-Десняку. Затем состоялись выборы, и он был избран главным редактором. Александр Алексеевич, человек, безусловно, одаренный (талантливый журналист, критик, переводчик), главным редактором быть не мог, не по нему это дело. Мы были дружны с Сашей: оба переводили с украинского, у нас были общие приятели и во многом общие интересы, мы оставались в дружеских отношениях и после ухода из журнала. Он ушел по окончании года своего редакторства, я — чуть позже.
Конечно, я рассказала здесь не обо всех и не обо всем, но жизнь журнала — это роман, где каждый человек может, в свою очередь, стать героем повести или рассказа. И это могут быть очень интересные истории. Я же хотела показать, какую роль играл журнал «Дружба народов» в жизни страны шестидесятых — восьмидесятых годов прошлого века и кто были те люди, которые делали этот журнал. Многих из них уже нет на свете, но все они — и кто был, и кто есть — отдавали и отдают свои силы и способности очень нужному и важному делу дружбы. И как бы ни иронизировали над названием «Дружба народов» (знаем, дескать, мы эту навязанную дружбу), но цель журнала с этим названием всегда была благородной: сблизить людей, научить их понимать, а значит, уважать друг друга.