Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2019
Необычно странное самочувствие: я, оказывается, старше журнала «Дружба народов» аж на десять лет: ему 80, а мне 90, хотя все годы, вплоть до сего дня, я считал себя его детищем: именно с этим журналом, некогда абсолютно востребованным во всем мире и чей тираж превышал миллион экземпляров, связано, в сущности, начало моих путей-дорог в литературе, так что аксакал он, журнал, а не я, один из многих-многих его авторов и почитателей.
Несостыковка годов, при которой «сын», то бишь я, формально, календарно старше «отца»-журнала — из разряда труднообъяснимого, как лента Мёбиуса, и вполне кажется истинным, что возраст — это понятие относительное, о чем и хотелось бы поразмышлять.
Но прежде процитирую часто вспоминаемые строки с гениальной рифмой поэта моей юности и взрослости: «Профессор, снимите очки-велосипед! Я сам расскажу о времени и о себе!..»
Есть азербайджанская поговорка: Sǝksǝn, doxsan – bir gün varsan, bir gün yoxsan, подстрочный перевод утрачивает некую ауру: Восемьдесят или девяносто, день (однажды) — ты есть, день — тебя нет… И я как-то сочинил нечто вроде афоризма: «Когда живешь — во всем ищешь смысл, когда проживаешь — во всем видишь бессмыслицу», — но с некоторых пор добавляю долю оптимизма: «…но лучше жить, ища во всем смысл».
А вот и к вопросу о возрасте:
за шесть десятков лет сочинительства (член Союза писателей СССР—России с 1959 года!) я прожил также и жизнь своих героев, ибо в каждом вымышленном современном или реально историческом персонаже есть и я со своим, казалось бы врожденным, чувством справедливости, духом протеста против фальши, убежденностью, что самый великий грех — это заставлять язык врать, приучать его ко лжи.
Лишь после пяти изданных книг на азербайджанском, когда в Баку отклонили первый мой роман («Забирай и никому не показывай!»), я понял, что истинное сочинительство — это когда душа до пределов наполнена тем, с чем мириться нельзя, но и не можешь не выговориться, — в этой мысли ничего нового нет, но каждый реализует ее по-своему, изживая ее через письмо.
И так до следующего накопления в душе нетерпимого и — чтобы избавиться! Выговорить из чувства самоуважения к себе: я не слепой, все вижу и понимаю, не хочу закрывать глаза, не терплю, презираю и открыто о том заявляю.
И частая полемика с самим собой: перо непримиримо, а жизнь моя протекает в рамках общепринятых норм, я конформист, однако не поддакивающий ни при каких обстоятельствах злу, но нет и не может быть никакого компромисса в творчестве.
Первый роман («Магомед, Мамед, Мамиш», 1975, «Дружба народов», первая премия за прозу года) — это и первый опыт (спасибо журналу!) самоперевода отвергнутого на родине оригинала, тогда и родилась формула представления произведения: «…в собственном переводе автора с родного азербайджанского на родной русский».
При этом хотелось в национальной стилистике подчеркнуть именно переводной характер произведения, не желая выдавать его за сочинение русского писателя, каковым себя субъективно не ощущал; и критика по-разному стала с тех пор определять мой статус: азербайджанский писатель или обтекаемое двуязычный, а то и длинное: азербайджанский писатель, пишущий по-русски, даже русский.
Большинство моих романов существует на русском, за исключением «Фатального Фатали» (на русском 27 печатных листов, 1983, на азербайджанском кириллицей — 43, 1986, и латиницей «Fǝtǝli fǝthi» но тут у меня уже иной опыт самоперевода: на сей раз с русского оригинала на азербайджанский, более сложный, ибо в процессе работы стремился представить произведение не как переводное, а как оригинальное, учитывая диктат языка с иными культурными традициями и диктат читателя, погружаемого в свою национальную историю.
Но что есть родной язык? На котором думаешь? Верно, но недостаточно. На котором видишь сны? Но во сне, случается, говоришь на языке, который тебе неведом: однажды шпарил, удивляясь знанию, на армянском!.. Язык, на котором легче изъясняешься с любимой?.. Возможно. А вот мой ответ: Родной тот, который не помнишь когда впервые услышал. Не помню, когда услышал первое слово ни на русском, ни на азербайджанском: дома говорили только на нашем, а в коридоре, стоило выйти за дверь, и далее — господствовала речь русская.
С годами уразумел, что Москва (и журнал «Дружба народов», предоставивший мне свои страницы) явилась для меня в некотором роде подпольем, где я, несвободный в пределах республики, был относительно свободен в пространстве страны и, вооруженный родным русским словом, мог творить — иначе б не увидел свет ни один мой роман!.. А наличие на азербайджанском, помимо русского, «Фатального Фатали» — чистое везение, стечение обстоятельств, единственный мой роман, существующий на двух родных языках.
Признаюсь, ныне явно ощутимое завоевание суверенного существования — это интенсивное развитие азербайджанского языка, который в общении с родственными тюркскими языками, главным образом турецким, что прежде было идеологически запретным (в этом усматривался… пантюркизм!), раскрепостился, стал обогащаться лексически и синтаксически, обрел животворный дух, — это чудо наблюдается не только в поэзии и прозе, но и в эссеистике, публицистике в целом, в журналистике, и требуется дерзость, чтобы тягаться с этим уровнем, выйти на него.
…Сегодня мне очевидно, что я, сочиняя, проживал не только собственную жизнь, но и жизнь своих героев, и первым из них был трехименный Мамиш, правдолюб, которому — годы-то советские, хотя мало что изменилось — стоит лишь заикнуться о том, что он думает, сказав правду, и… боже, что с ним стало!..
«…Мамиш спешит.
Не угонишься за ним.
“Надо, непременно надо!”
Вдруг остановился, поднял голову и неотрывно смотрит на низко бегущие хмурые облака, гонимые северным ветром. Случайная крупная холодная капля обожгла висок, а тучи бегут и бегут. И впечатление, что угловой дом, похожий на старый, но все еще крепкий корабль, стремительно несется по вспыльчивому Каспию и отвисшие клочья туч цепляются за телевизионные антенны.
Идет и идет. Ветер сорвал с петель оконную раму, осколки стекла посыпались на улицу. Лето, а какой злой ветер!..
Запахло шашлыком. Шашлык и вправду ждать не любит. Он вкусен, когда только что снят с красноглазых углей, обжигает пальцы. Но запах обманчив: то ли барашек на вертеле, то ли осла клеймят».
На национальном материале — но о всей стране… И прошагал роман по всему миру!.. Из поздних разумений: цензура пропускала острые вещи «нерусских русских», ведь «все эти безобразия творятся не у нас, а там, у них», а для русской реальности — правда лишь дозированная, от сих до сих, тонкий ручеек в мощном потоке неправды, ибо любая маломальская правда — уже антисоветчина.
А вот и второй мой роман — и снова «о [моей] жизни, уже однажды прожитой» в XIX веке моим историческим персонажем Фатали, под чьими погонами чиновника-подполковника в Кавказском наместничестве в Тифлисе билось сердце противника колониальной политики царизма на Кавказе.
И три этапа жизни Фатали, фигуры, неизбежной в своем появлении в условиях деспотии: иллюзии юности, их нескончаемый кризис, вспыхнувшая вдруг скоротечная надежда в пятидесятых — смерть деспота, когда казалось, что вот-вот рухнет тирания; а в конце жизни — крах, беспросветный мрак семидесятых годов!..
Прожил я и жизнь двух бывших друзей-антиподов, героев романа «Доктор N» (1996) Наримана Нариманова и Мамед-Эмина Расулзаде.
Первый утверждал в Азербайджане в 1920-м под защитой красных штыков Советскую власть, а потом был одним из четырех президентов -Председателей ВЦИК СССР, а за месяц до загадочной смерти в 1925-м, в которой сталинский след явственно был заметен, прозрел, поняв (это в спрятанном женой письме к сыну, нечто вроде завещания), что никакого социализма они не строят, а рождается при его косвенном участии деспотическое государство, и к власти рвется Сталин.
Второй герой, чью жизнь я тоже пропустил через себя, начинал революционную деятельность с Нариманом, потом их пути разошлись, он учредил первую, недолговечную, демократическую Азербайджанскую республику, был арестован, чудом спасся и все последующие годы прожил вне родины, с постоянной тоской о ней, в эмиграции, в нынешнем Стамбуле.
«…Наримана давно нет, Кобы-Сталина тоже, умер в день, когда в Турции праздновалось пятисотлетие завоевания Константинополя, ставшего Стамбулом, Ислам бол, или Много ислама, Мамед-Эмин пишет воспоминания о своем давнем спасителе, которого прежде не раз спасал сам — кто мог знать, кого спасал? — а потом бежал от него — записки пространные, договорился с газетой Дюнья (Мир), из номера в номер будут печатать, — о величайшем тиране всех времен и народов, плюс демагоге, диктаторе, террористе-казнокраде, императоре, достойнейшем потомке всех прошлых неронов и чингисханов. Еще о чертах его духовной физиономии: мстительный и вероломный, завистливый и лицемерный, наглый и хвастливый, упрямый… — скоро, чувствует Мамед-Эмин, и его самого не будет. Одно лишь близкое существо — полька Лильяна, его Лейла. Поймал бакинскую волну, родные звуки: и речь, и музыка Узеир-бека. Мамед Эмин вычеркнут из памяти народа, кто о нем знает? Впрочем, вычеркнут и Нариман, объявленный… — о, гримасы истории: Нариман, который трубил о братстве наций, поддакивая лицемерным вождям, — и националист?! Возглавлявший, как о том кричали со всех трибун, власть трудящихся, и — враг трудового народа?.. Волна, на которой только что звучал божественный голос Бюль-Бюля (газель Низами Без тебя), и стамбульская квартира была залита щемящей мелодией, она плыла над огромным городом, самым красивым в мире, вдруг заглохла, пошли хрипы-помехи, мешанина чужих речей, а потом гнетущая тревожная тишина. Узнать бы про Наримана… По деяниям быть тебе, Нариман, в аду, но помыслы твои были чисты и искренни, и потому блаженствуешь, надеюсь, в раю. Мой путь, как ты видишь, привел к тупику, но и твой не вывел на светлую дорогу. Хоть изредка поглядываешь на земные дела, Нариман?..»
И кораническое повествование «Не дать воде пролиться из опрокинутого кувшина» (2003) — о мекканском пророке Мухаммеде, кому был ниспослан Коран с заглавной в нем мыслью: утвердить преемственность ислама с иудаизмом и христианством.
«Воистину, ниспосланное [Коран] — Писание!» «То, что Мы тебе явили, — истинно подтверждает истинность того, что прежде являли» (Тору-Таврат и Евангелие-Инджиль). «Ниспослал Бог тебе Истину, чтоб истинность того, что прежде до тебя было Им ниспослано, подтвердить». «И эта Книга, что тебе Мы ниспослали, на пророчество благословив, подтверждает истинность ниспосланного ранее» (35/31, 6/92, 3/3,50).
И добавлено, что Коран ниспосылается также «для охраны [книг]», а следом призыв Бога, обращенный к монотеистам, опережать друг друга в совершении благих дел: «Всякому из вас Мы устроили дорогу веры, праведный дав путь. Если б захотел Бог, сделал бы вас народом Он единым, чтоб испытать на верность вас всему тому, что даровал Он вам. Старайтесь же опередить друг друга в праведных делах. К Богу — конечный ваш возврат, и сообщит Он вам, в чем разногласили!».
А двигатель моего вот уже почти тридцатилетнего интереса к Корану, с одной стороны, защитить его — косвенно, подтекстово, всем духом произведения — от немусульман, порой в фанатическом рвении прилюдно сжигающих Коран, а с другой — активно противостоять, в образах и картинах, фанатикам-мусульманам или исламским экстремистам, которые превращают Коран в орудие убийства «неверных».
…Долгие годы мне не давали покоя и жаждали выговориться трагические судьбы двух моих близких поэтов: Самеда Вургуна и Назыма Хикмета, пока я не решился написать о них в жанре развернутого эссе-очерка: «Поэт, как рано постарел ты…» и «Страна моя в инфаркте моего сердца» (оба — на страницах «Дружбы народов», 2006).
Разные трагедии: у первого — муки, что предал собратьев по перу, и мои руки жгли архивные листки стенограммы выступления Самеда Вургуна на Секретариате ССП от 26 ноября 1937 года: вел активную «борьбу с двурушниками, предателями, которые были в ССП Азербайджана и хотели разрушить нашу счастливую жизнь… Нам удалось еще приблизительно за восемь месяцев или за год до выявления у нас врагов органами НКВД разоблачить…» — называется много имен, в числе которых выдающийся поэт и драматург Гусейн Джавид и друг-ровесник Мюшфиг. «Тов. Багиров [азербайджанский Сталин + Берия] с присущим ему вниманием и чуткостью слушал меня четыре часа. Очень понравилась ему моя критика, и он сказал: “Ты еще покрепче бей этих людей…”»
Впервые я увидел Самеда Вургуна, блестящего, по-мужски красивого, быстрого в движениях, с пышной шевелюрой, в 1950-м: он приехал на встречу со студентами в клуб общежития МГУ на Стромынке в дни Декады азербайджанской литературы и искусства в Москве. Поэт без устали, молодо и артистично читал стихи, глаза его лучились — то было время его беспримерной славы, недавно прилетел из Лондона, куда ездил с Фадеевым и Симоновым (помните, знали наизусть: «Мой друг Самед Вургун, Баку /Покинув, прибыл в Лондон. /Бывает так: большевику /Вдруг надо съездить к лордам…»).
«Ты, говорят, счастливый самый, / Хотя всю жизнь ты горем сыт…» (перевод К.Симонова). Потом, когда развенчали культ, он за год вдруг постарел, выглядел в свои пятьдесят лет восьмидесятилетним стариком и вскоре умер от рака.
И в том же 1956-м застрелился Фадеев, незадолго до этого он писал в связи с «разоблачением» так называемых «космополитов», а попросту — евреев: «Я думал, что стою на посту у Красного знамени, а стоял около нужника»… И Вургуну было от чего съедать нутро, воскликнув в безысходности, ибо ничего уже не поправить: Поэт, как рано постарел ты!.. Выскажу гипотезу: не умер бы от скоротечного рака — непременно бы ушел сам, последовав примеру Фадеева.
А боль Назыма Хикмета — иного свойства, не этического, и они с Вургуном оказались в одной обойме чисто случайно, и лучше, чем сам турецкий поэт, не сказать о нем как об изгнаннике: «Страна моя, страна моя, страна моя, / На дорогах твоих я не износил своих башмаков… / Мои стихи выходят на языках чужих, /А в Турции моей, на моем родном, — под запретом… / Страна моя… / ты сейчас в сединах моих волос, /в инфаркте моего сердца, в морщинах моего лба…» — или, как это звучит по-турецки — мягче, теплее, сочнее: «Сен шимди йалныз сачымын акында, инфарктында йурегимин».
Но — довольно о грустном в преддверии двух «волшебных» юбилеев. Уже который год я пытаюсь постичь, проникнуть в миры своих героев романа «Дальние дистанции короткого пути»: азербайджанского москвича Микаила Мамедовича, разлученного с родиной (он намного моложе меня, хотя порой кажется, что даже старше и опытней, чем я), и бакинского азербайджанца-максималиста Каляма, который годится в сыновья Мамедовичу, и они в постоянном неприятии друг друга… — так бы, пожалуй, я написал в аннотации к роману, если успею его завершить, предложив… ясно какому журналу. Но еще не найден финал, он, о чем есть у меня смешная присказка: « Əsǝri finallamaq – kǝhǝr ati nallamaq» то бишь: «Найти финал — это как подковать скакуна».
Москва—Иерусалим
Февраль, 2019