Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2019
В этот журнал с вызывавшим ироническую улыбку названием (знаем, дескать, мы эту навязанную дружбу) я пришла на должность младшего корректора. Окончив историко-филологический факультет Ленинградского педагогического института им. А.И.Герцена и отработав по распределению учителем русского языка в армянской сельской школе, я не могла найти в Москве никакой работы, включая и преподавание в школе, и вот в конце концов меня «пристроили» на эту завидную должность, но зато не куда-нибудь, а в редакцию толстого журнала, органа Союза писателей СССР. За время работы в Армении я постигла азы армянского языка, читала, пыталась переводить, писала рецензии на книги армянских писателей, кое-какие мои заметки были напечатаны, и я надеялась со временем «выйти в редакторы». Скажу сразу, что это время пришло не скоро.
В «Дружбе народов» я начала работать в 1962 году. Оттепель продолжалась, и пока ничто, казалось, не предвещало ее окончания. И хотя, как известно, в оттепельные годы тоже бывали нелегкие периоды для неугодных властям писателей и художников, тем не менее в культурной жизни страны происходили процессы, которые совершенно невозможно было себе представить в еще совсем недавние времена: шла литературная полемика между либеральным «Новым миром» и консервативным «Октябрем», между полулиберальной «Литературной газетой» и ортодоксальной «Литературой и жизнью», именовавшейся в литературных кругах «Лижи» за ее верноподданничество. Да что там говорить: в «Новом мире» вскоре выйдет «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, который потрясет всех впервые открыто сказанной правдой о жизни в ГУЛАГе. В соседствовавшей с нами «Юности» печатались «Звёздный билет» Аксёнова, стихи Евтушенко, Ахмадулиной и Вознесенского, и нас, молодых сотрудников «ДН» (а это были корректоры и машинистки), приглашали молодые сотрудники «Юности» (редакторы и даже заведующие отделами, как, например, зав. отделом критики Евгений Сидоров) послушать интересные дискуссии, или молодых поэтов, или Юлия Кима и Юрия Коваля с их озорными песенками на якобы исторические темы. У них там бурлит жизнь, а у нас болото.
Гимн, сочиненный сотрудниками редакции, начинался такими словами:
У Ростовского дома близ Никитских ворот
Жил в старинной конюшне очень дружный народ.
Жили мы не тужили, гнали в срок матерьял.
Нас повсюду хвалили, но никто не читал.
И в самом деле, кому интересно читать публиковавшиеся из номера в номер романы-эпопеи писателей из Средней Азии и Северного Кавказа о делах давно минувших дней в то время, когда вокруг бурлит новая жизнь? Склоняясь над версткой очередного такого произведения, чтобы читать ее «в подчитку» (один читает, второй слушает, дабы чего-нибудь не пропустить), мы с моей напарницей Ритой Кокориной произносили одну и ту же фразу, совсем не фигуральную: «Вернемся к нашим баранам». Развлекались тем, что раздавали друг другу имена из читаемых произведений. Тут нужна была большая сноровка. Увидев забавное, непривычное для нашего слуха имя, надо было в момент его произнесения быстро крикнуть: ты! «Айпапук Есдаулетова — ты!» — радостно кричала Рита и заносила это имя в список моих прозвищ. «Балдулма Балданова — ты!» — быстро парировала я.
Однако не будем снобами: среди этих объемных романов попадались и произведения высокого художественного уровня. Пример тому трилогия «Кровь и пот» казахского прозаика Абдижамила Нурпеисова в блистательном переводе Юрия Казакова. Острый сюжет, яркие характеры, сложные переплетения судеб, непростые обстоятельства и полные драматизма события, разыгрывавшиеся на неведомой нам суровой земле и в незнакомой нам исторической реальности, написанные рукой мастера и переданные другим мастером, прекрасным русским писателем, — все это ставило роман «Кровь и пот» в разряд лучших произведений советской литературы. Читая его, мы не произносили сакраментальную фразу о баранах.
Я, конечно, несколько утрирую, говоря об однообразии и однотемье нашего журнала, но моя память сохранила то мое ощущение молодого человека, вдохнувшего вольный воздух в студенческие годы и, как большинство молодых людей жаждавшего яркой и активной жизни. Если же объективно оценивать журнал того времени, то надо признать, что на самом деле публиковались в нем произведения писателей из всех республик, однако по большей части тематика их была деревенская, точнее — колхозная, и вообще в журнале, во всех его разделах царил дооттепельный дух. Словом, Валентин Овечкин, Владимир Тендряков, Александр Яшин, Фёдор Абрамов и начинавший в это время свой путь в литературе Василий Белов печатались не у нас. Тем не менее кое-какие перемены в журнале наметились уже в конце 50-х годов. Ставший главным редактором Алексей Сурков несколько изменил журнальную политику: в «Дружбе народов» стали печатать русских и зарубежных писателей. Однако и среди этих публикаций не появлялись ни новые имена, ни новые темы.
Серьезную попытку по привлечению в журнал молодых сделали пришедший на смену Суркову Василий Смирнов и его заместитель Акоп Салахян. В 1961 году журнал публикует типично оттепельную повесть латышского писателя Зигмунда Скуиня «Молодые» и «Тополёк мой в красной косынке» Чингиза Айтматова. В следующем году будет напечатана и ранняя повесть Василя Быкова «Третья ракета», но ни Айтматов, ни Быков не останутся в «Дружбе народов», оба они станут авторами «Нового мира».
В том же 1962 году выходят подборки молодых украинских поэтов (Иван Драч, Микола Винграновский, Виталий Коротич) и молодых прозаиков из разных республик (Нодар Думбадзе, Евген Гуцало, Арво Валтон, Анар). Однако настоящим, как теперь бы сказали, хитом стала повесть литовского поэта Юстинаса Марцинкявичюса «Сосна, которая смеялась». Когда я пришла в редакцию, она уже была опубликована, и все сотрудники говорили о ней с каким-то особенным, теплым чувством. Это была симпатичная молодежная повесть, очень естественная, очень поэтичная, с легким налетом эротизма, смущавшим, между прочим, главного редактора. Рита показала мне верстку «Сосны…», где на полях возле текста с описанием выходящей из моря героини, на груди которой блестели капли воды, рукой Василия Александровича Смирнова было начертано: «А где же лифчик?» Повесть была явно не «дружбинская». Быть может, она и предназначалась для «Юности», но переводчик Виргилиус Чепайтис, войдя во дворик дома Ростовых, случайно повернул не налево, где располагалась «Юность», а направо, где обитала «Дружба народов», или не застал редактора отдела прозы «Юности» и решил не терять времени. Все может быть, но факт остается фактом: Чепайтис, заканчивавший учебу в Литературном институте, где недавно открыли кафедру перевода и одним из первых ее выпусков была группа литовских переводчиков, отдал повесть Марцинкявичюса «Дружбе народов». После Чепайтиса в наш журнал пришел еще один выпускник Литинститута Феликс Дектор с переводами повестей молодых литовских прозаиков Ицхака Мераса и Миколаса Слуцкиса. Мерас вскоре эмигрировал, а Слуцкис навсегда остался автором «ДН». После литовских переводчиков Литинститут выпустил армянских и грузинских, и они уже знали дорогу в «Дружбу народов». Анаит Баяндур приведет к нам Гранта Матевосяна, Анаида Беставашвили — Тамаза Чиладзе. Но это будет позже.
Несмотря на явное оживление, на привлечение молодых авторов, на стремление осовременить содержание, «ДН» все-таки отставала от других журналов. Тиражи «Нового мира», «Знамени» и «Октября» вдвое превышали наш, а «Юность» была и вовсе недостижима, но за ней не стоило и гнаться: это был, как теперь говорят, иной формат. А вот отставание от остальных литературно-художественных журналов было обидным. Объяснялось оно прежде всего некоторой отстраненностью «ДН» от насущных проблем жизни общества. В журнале не было острой публицистики, поднимавшей животрепещущие вопросы современности, не было прозы, которая отражала бы сложные конфликты, не было полемического задора, какой буквально пронизывал публикации, к примеру, «Нового мира». Все было спокойно и благостно. Притом что коллектив редакции, исключая, пожалуй, только самого главного, был весьма вольнодумен. И вообще обстановка в нашей редакции была привольная и даже несколько богемная, чего не было в других редакциях. Этому безусловно способствовала близость к ЦДЛу — Центральному дому литераторов с его рестораном и кафе и Союзу писателей, где работали консультанты по литературам народов СССР и куда по разным делам приезжали писатели из республик. Союз писателей как раз и располагался в старинной усадьбе, описанной Львом Толстым в «Войне и мире» как дом Ростовых. Перед ним был (и есть) очень симпатичный круглый скверик, в центре которого стоял (и стоит) памятник Толстому. Только теперь вокруг него летом выставляют свои столы и стулья два ресторана, расположившиеся на месте двух редакций — нашей и «Юности», и посетители этих ресторанов едят всяческие мясные блюда, что наверняка не может нравиться вегетарианцу Льву Николаевичу. Союз же писателей остался на своем месте, только теперь он уже не всесоюзный.
Писатели из республик, приезжавшие в Москву и начинавшие свое в ней пребывание с посещения СП СССР, заходили к нам в журнал, приносили свои произведения и беседовали с редакторами о литературе и жизни, некоторые заглядывали и в корректорскую поблагодарить нас за хорошую работу. Меня время от времени навещали армянские писатели, о которых я что-нибудь писала, или те, кто просто знал о моих армянских привязанностях. Иногда такие посещения заканчивались за чашечкой кофе в ЦДЛ. Эти походы в кафе ЦДЛ были принятой формой общения. Для нас шикарный ресторан с деревянными панелями и витражными окнами, расположившийся в построенном в стиле модерн особняке графини Олсуфьевой, не был чем-то роскошным или чем-то праздничным. Мы ходили туда каждый день в определенное время, когда сотрудникам Союза писателей, ЦДЛ и примыкающим к ним службам, к коим относились и близлежащие журналы, выдавались так называемые комплексные обеды. Кухня в ресторане была хорошая, все вокруг очень красиво и чисто, и обслуживали нас те же официанты, которые по вечерам обслуживали совсем другую публику. Так что мы чувствовали себя тут как дома. В без пяти минут два раздавался зычный голос нашего ответственного секретаря Людмилы Михайловны Шиловцевой: «Сима, Женя, Лида — девочки, обедать!» Девочки были: заведующая редакцией Серафима Григорьевна Ременик, редактор отдела прозы Евгения Львовна Усыскина и редактор отдела критики Лидия Абрамовна Дурново. Мы перемигивались, потому что «девочки» по возрасту годились нам в матери, а сама Людмила Михайловна воевала на фронтах Великой Отечественной войны, когда мы были малолетними детьми.
Заходили в редакцию не только писатели из республик, бывали у нас и писатели из разных городов России, и московские. Иногда утром, когда в редакции, кроме корректоров, машинисток и секретарши, никого не было, к нам заглядывал Ираклий Андроников. Наверное, ему нужен был кто-нибудь из редакторов, но он забывал, что они приходят после 12. Он располагался в нашей корректорской, самой большой после кабинета главного редактора комнате, и рассказывал нам свои замечательные истории. Работа, естественно, прекращалась, и потом мы читали нашу верстку как заведенные. Но обычно писатели шли к редакторам. По дороге их останавливал все тот же мощный голос Шиловцевой, чья дверь никогда не закрывалась. «Эмка, — это критику Кардину, недавно опубликовавшему сенсационную статью о том, что легендарная «Аврора» 25 октября 1917-го вовсе не стреляла по Зимнему, — ты слушал сегодня «Би-би-си»? Да? Ну тогда иди сюда и закрой дверь». Потом я узнала, что Людмила Михайловна воевала в СМЕРШе. Работала в нашей редакции еще одна фронтовичка — Зоя Георгиевна Куторга. В отличие от Шиловцевой, обладавшей не только могучим голосом, но и мощным телосложением, она была сама женственность: наряды, косметика, романы, кошачья повадка — хотя поговаривали, что она тоже служила в каких-то спецчастях и по Вильнюсу, где жила после войны, разгуливала с наганом. Она была редактором отдела искусства и имела свои соображения о том, что такое красота. Войдя в корректорскую в облаке аромата французских духов, она, как-то по-особенному грассируя, произносила: «Здхавствуйте, пупсики!» — после чего обращалась к нашей самой юной и самой красивой корректорше Наташе Паперно: «Наташка, ну как вы одеваетесь? Вам с вашей внешностью надо носить воланчики, обохочки, хюшечки». Были в редакции и прошедшие войну мужчины: Григорий Львович Вайспапир и Юрий Семёнович Герш. Григорий Львович заведовал отделом публицистики, а Юрий Семёнович был редактором отдела информации. Он давал мне работу: то посылал сделать интервью, то заказывал написать какую-нибудь информашку. Этим маленьким заметкам он любил давать многозначительные названия вроде: «Всё о Хамиде Гуляме» или «Всё о пустыне Кара-Кум». Я, получив очередное «Всё…», вредничала: «Юрий Семёнович, ну почему опять всё? Давайте напишем — кое-что». Но он не реагировал на мои уколы и в следующий номер ставил новые материалы, в которых рассказывалось всё. В информациях постоянно проходили ошибки, и тут нужен был глаз да глаз.
Вообще корректор — довольно-таки опасная профессия. В «Зеркале» Андрея Тарковского для меня одна из самых сильных сцен — типография. Она потрясает и тех, кто не понимает до конца смысла того, что там происходит, как, к примеру, мою внучку, на которую и сам фильм, и эта сцена произвели огромное впечатление, хотя она и не знала, что так испугало героиню. А мы-то прекрасно знали, какие страшные последствия могла иметь пропущенная корректором ошибка в политическом тексте, а уж что грозило корректору за опечатку в имени вождя, страшно и представить. Я работала корректором уже в другие, как принято говорить — вегетарианские, времена, но страх все-таки оставался, да и был он не совсем уж беспочвенным: наказания за такие промахи никто не отменял. И произошел у нас в редакции такой, если смотреть со стороны, забавный случай. В отделе публицистики шел какой-то унылый материал о Финской кампании, и наборщики от скуки решили пошутить: в слове «белофинны» поменяли местами две первые буквы. И так пошло по всему довольно большому тексту. Хорошо, что ошибка была в начале слова и ее легко было обнаружить, но если бы мы пропустили ее хоть в одной строчке — не избежать бы нам вполне заслуженного наказания. С этим текстом мы возились так долго, что вполне могли бы написать в раздел Герша заметку под названием «Всё о Финской кампании». А редакция повеселилась.
Надо сказать, что веселиться у нас умели. В праздники столы в корректорской сдвигались и устраивались большие застолья с возлияниями. Приносили радиолу и танцевали в кабинете главного редактора, которого как можно скорей выпроваживали домой. Застолья происходили по разным поводам и ко всем праздникам: от 7 ноября до Масленицы. Помню, в один из трудных периодов, когда за хлебом стояли очереди, а из магазинов исчезла мука, к Масленице каждый сотрудник принес из дома по стакану-полстакана муки, и наша главная хозяйка зав. корректорской Мария Кузьминична Нейман напекла блинов на всю редакцию и привезла их горячими в закутанной одеялом кастрюле. На праздники обычно приходили гости — авторы. Поэты иногда читали стихи, но больше просто разговаривали и много шутили. Приходил остроумный и обаятельный Михаил Светлов. Он дружил с нашим заведующим отделом поэзии Ярославом Смеляковым, который в упомянутом мной редакционном гимне был не без иронии назван «тихим ангелом журнала». Смеляков, в противоположность Светлову, был всегда угрюм и мрачен, а из комнаты отдела поэзии то и дело доносился его громоподобный голос, и можно было расслышать непечатные выражения — так он, бывший зэк, распекал авторов за неудачную рифму или за не понравившийся ему перевод. Распекать, строго говоря, было за что. Даже хорошие поэты не особенно выкладывались, переводя слабые стихи полуграфоманских коллег из республик. Мы в корректорской иногда вывешивали особенно повеселившие нас строки. Среди них было, например, такое четверостишие из стихотворения современного, кажется, казахского поэта: «Рабочий класс! Его дела мне любы,/ и жизнь готов отдать я за него./ И если я показываю зубы,/ то это зубы класса моего». Я тогда сказала переводчику, хорошему молодому поэту, что две последние строчки надо повесить на двери кабинета зубного врача. Он посмеялся, но смутился. Поэты были разные, но ведь не всем дано написать: «Расстелите мне степь, занавесьте мне окна туманом, в изголовье поставьте ночную звезду…»
Этот период моей работы в «Дружбе народов» — с 1962 по 1966 год — я могу сравнить с периодом застоя. И как в нашей стране период застоя закончился с приходом к руководству Горбачева, так застой в «ДН» закончился с назначением ее главным редактором Баруздина. И началась перестройка. К Горбачеву, совершившему перестройку в стране, относятся по-разному, к Баруздину тоже отношение неоднозначное. Скажу сразу, что я глубоко уважаю и высоко ценю этого человека и он для меня Главный редактор с большой буквы.
Первый шаг нового главного редактора был весьма решительным, но в каком-то смысле спорным. Он предложил значительно увеличить присутствие русской литературы на страницах журнала и в ответ на возражения коллектива, что, дескать, журнал создан для того, чтобы знакомить с литературами народов СССР, заявил, что русская литература является значительной частью советской литературы и русский народ составляет значительную часть населения страны. С этим нельзя было не согласиться. Кроме того — продолжил главный редактор — почему бы журналу не знакомить читателей республик с лучшими произведениями русской литературы: ведь в этом и состоит процесс взаимовлияния и взаимообогащения культур. И против этого тоже трудно было что-либо возразить, тем более что эти два слова: «взаимовлияние» и «взаимообогащение» — обладали тогда поистине магическим свойством и произносились как заклинание. Так, на страницах «Дружбы народов» появился русский писатель с грузинским именем — Булат Окуджава, и вся его проза была опубликована у нас в журнале. Прочно вошли в список авторов журнала и такие имена, как Сергей Антонов, Юрий Трифонов, Николай Евдокимов, Вячеслав Кондратьев. Но дело было отнюдь не в национальной принадлежности, а в том, что публикуемые в журнале их и других русских авторов произведения были лучшим из того, что создавалось тогда в русской литературе. В немалой степени помогло этому приходу в наш журнал лучших писателей печальное событие — разгром «Нового мира» Твардовского в 1970 году. Его, конечно, не смог заменить ни один журнал. Но все-таки свято место пусто не бывает, и, пожалуй, в какой-то мере его нишу заняла «Дружба народов» — во всяком случае, именно сюда перешла большая часть авторов «Нового мира». И объяснение этому одно — своеобразие и значительность личности Сергея Баруздина.
Постепенно тираж «Дружбы народов» начал расти. Это, между прочим, способствовало и возникновению интереса к писателям из республик. Логика была проста: раз в журнале печатается хорошая русская литература, значит, и другая литература должна быть на таком же уровне. Так оно и было. Баруздин обладал прекрасным литературным вкусом и редким чутьем на таланты, и именно благодаря «Дружбе народов» культурный русский читатель узнал многих замечательных писателей из республик. Часто их произведения приходили через «Дружбу народов» и к читателю зарубежному, поскольку в те времена так называемая литература народов СССР попадала за границу в основном через русские переводы.
Таким образом Баруздин воплотил замысел Горького. Кстати, у Сергея Алексеевича было явное внешнее сходство с великим писателем. Высокий и худощавый, он тоже чуть-чуть сутулился, словно бы стесняясь своего роста, а его скуластое лицо свидетельствовало о влиянии народов Поволжья на его русское происхождение. Было и в его манере поведения, и в характере что-то, напоминавшее тот образ Алексея Максимовича Горького, который сложился из многочисленных воспоминаний о нем. Известно, как много делал Горький в трудные послереволюционные годы для писателей, как, пользуясь своим авторитетом, буквально выпрашивал дополнительные пайки для голодающих, как организовывал необходимую медицинскую помощь. Известно и то, как помогал он молодым пробиться в литературу, как внимательно относился к присылаемым ему рукописям, как рекомендовал те из них, в которых видел талант автора, в различные издания. Конечно, каждое сравнение хромает, и масштабы в данном случае несопоставимы, да и время совсем другое, но речь в данном случае идет о характере человека, о его желании делать добро. Баруздин делал много доброго и как один из секретарей Союза писателей, и как главный редактор «Дружбы народов». Он помогал своим сотрудникам в решении столь тяжкого для москвичей квартирного вопроса и принимал живейшее участие в их литературных судьбах. А скольких молодых писателей из республик он в полном смысле слова ввел в литературу, «открыв» их в своем журнале, и лишь после этого они получали признание у себя на родине, где часто не умели или не хотели разглядеть талант и дать ему дорогу.
Сергей Алексеевич пришел в журнал, обладая серьезным жизненным опытом. Он участвовал в Великой Отечественной войне, и хотя попал на фронт совсем юным, почти мальчишкой и не в начале войны, однако прошел ее до конца, участвовал во взятии Берлина и Праги. Этот опыт наложил отпечаток и на его облик, и на манеру поведения. Сдержанный и неизменно вежливый, он казался нам, молодым сотрудникам редакции, человеком солидным, чуть ли не пожилым, хотя ему тогда еще даже не исполнилось сорока и был он старше нас лет на десять-пятнадцать.
Вторым шагом Баруздина было обновление редакции. Он взял на должности заведующих отделами молодых, но уже достаточно опытных журналистов. В отдел публицистики, которому придавал большое значение, назначил Бронислава Холопова, уже поработавшего в «Проблемах мира и социализма», и он сразу привел в журнал острых и талантливых авторов: Анатолия Стреляного, Виталия Моева, Егора Яковлева. Из республик тоже стали приходить интересные материалы — очерки Иманта Зиедониса, Леннарта Мери и др. Заведующим отдела прозы стал критик Валентин Оскоцкий, отдел критики возглавил Леонид Теракопян, который вскоре стал правой рукой Сергея Алексеевича. Фантастическое трудолюбие очень быстро сделало его одним из лучших знатоков литератур народов СССР. Он ориентировался в материале, как никто другой. Я больше не знаю таких специалистов в этой области. С ним было удивительно легко работать, он всегда давал точные советы и рекомендации. Через некоторое время он стал вторым заместителем главного редактора, а потом и первым. Теракопян был в сущности первым человеком в редакции, но не главным. Идеологом и идейным руководителем был Баруздин.
Сергей Алексеевич был человеком идейным, но не фанатичным, поскольку обладал чувством юмора, а человек, обладающий этим свойством, фанатиком быть не может. Кроме того, его идеи находили воплощение в культуртрегерской деятельности. Пример тому — его, как сказали бы сейчас, культурный проект — создание библиотеки в городе Нуреке, в Таджикистане. В те времена существовал особый вид общественной деятельности — шефство, и Баруздин предложил редакции взять шефство над Нурекской ГЭС. Туда, в Нурек, стали ездить бригады из сотрудников и авторов журнала, там проводились литературные вечера и читательские конференции. И, наконец, там создавалась грандиозная библиотека. Из каждой своей поездки — по нашей ли стране или зарубежной — Сергей Алексеевич привозил стопы подписанных авторами книг для Нурека. Все имена дарителей публиковались затем в журнале. Были среди них и писатели, и люди искусства, и политики, и общественные деятели (помню, как из поездки в Индию он привез книгу Индиры Ганди с ее автографом и был этим очень горд). Каждый месяц после выхода очередного номера журнала Баруздин писал каждому опубликовавшемуся в нем автору поздравительное письмо с просьбой прислать свои книги для нурекской библиотеки. Тут случались и курьезные ситуации. У некоторых авторов крошечных заметок, опубликованных в журнале, никаких собственных книг не было и не предвиделось, и кто-то из них догадался прислать просто книгу из своей домашней библиотеки. Каждую неделю после выхода «Книжного обозрения» Сергей Алексеевич писал каждому писателю, чья фамилия значилась в списке вновь вышедших книг, письма с такой же просьбой. И каждый день он отправлял аналогичные письма всем писателям по справочнику Союза писателей СССР. Однажды, когда редакция была до потолка завалена книгами, кто-то на редколлегии взмолился: «Сергей Алексеевич, сделайте передышку с библиотекой Нурека, машину уже никуда послать нельзя, она только книжки на почту возит». Баруздин окинул всех нас этаким задумчиво-лукавым взглядом и сказал: «Придется потерпеть, я дошел еще только до буквы К». Можно сколько угодно иронизировать над этим, но дело-то было хорошее. Не знаю, что стало с этой уникальной библиотекой, но можно не сомневаться, что она сыграла свою положительную роль, ибо ни одно культурное начинание не пропадает втуне.
Сергей Алексеевич был во всем главным редактором — он всегда брал на себя всю ответственность за все журнальные дела и при этом в повседневной работе был достаточно демократичен. На принятой им рукописи обычно писал: «По-моему, это интересно» — и отправлял в отдел, где, впрочем, могли и не согласиться с его мнением, и тогда все решала редколлегия. Бывали, конечно же, случаи, когда что-то принималось или отклонялось и вопреки ее воле — решением главного. У Баруздина было точное политическое чутье — он хорошо понимал, что «проходимо», а что нет, за что можно побороться, а что заранее обречено. С этим приходилось считаться — такова была тогдашняя реальность. Зато если можно было бороться, то Баруздин включал все свои дипломатические способности, а даром дипломата он был наделен в высшей степени. Побед у него было немало, о чем свидетельствуют публикации тех лет. Бывали и поражения. Об одном из них я расскажу, поскольку была свидетелем его и поскольку в такой ситуации человек тоже по-своему раскрывается.
«Дружба народов», единственная из толстых журналов, имела книжное приложение. Ежегодно в нем выходило 15 книг современных писателей. «Библиотека «Дружбы народов»» (так называлось приложение) распространялась по подписке и по причине книжного бума в нашей стране имела огромный тираж — более 250 тысяч экземпляров. У журнала тираж был несравнимо меньше, так что в редакции шутили: «В нашей жизни такое случается — не поймешь, что к чему прилагается». Редактором книжного приложения с 1975 года была я.
Каждая книга «Библиотеки ДН», естественно, проходила цензуру, которая называлась Главлит. Обычно процесс этот шел без осложнений, так как в приложении чаще всего публиковались произведения, прошедшие через журнал, иногда через другие издания — то есть «залитованные». Не доверял Главлит в основном издательствам республиканским — к ним проявлял повышенное внимание. И если что-то у цензора вызывало сомнения, то мне приходилось ехать «для выяснения». Но, естественно, не в главное управление, которое находилось в Китайском проезде. Эти два слова — Китайский проезд — наводили ужас на всю редакцию. Именно там шли сражения за Трифонова и Окуджаву, за Быкова и Рыбакова, именно там «вырубали» целые главы и «резали по живому», именно там происходило то, что называли «выкручиванием рук автору». Туда вызывался главный, иногда — его замы. Там обычно решалась судьба «спорных» публикаций. Первый же этап цензурного чтения проходил на улице 25 Октября, что за ГУМом. Там, в издательстве «Советская Россия», была одна комната без номера и без вывески…
Помню, как страшно мне было ехать туда в первый раз. Вызвали меня по поводу романа грузинского прозаика Гурама Гегешидзе, герой которого попал в заключение. Естественно, не по политической статье (о таком тогда, во второй половине 70-х, и речи быть не могло), а по уголовной, но несправедливо, о чем писать в те времена тоже было определенной смелостью. Роман вышел в грузинском издательстве, тема опасная, так что тревога была небеспочвенной. С женщиной, работавшей в этом Главлите, я до того момента общалась только по телефону — обычно у нее возникали вопросы чисто формального характера: где опубликовано, в каком году, что за издательство выпустило книгу. Все это я писала в справке, но иногда ей были нужны уточнения. На этот раз она потребовала моего приезда и рассказала, как найти комнату без вывески и без номера. Комната была уставлена полками, на которых стояли книги с цифрами на корешках, такие же лежали и на ее столе. Открыв одну из них, она показала мне параграф, который гласил, что нельзя называть места, где расположены лагеря, нельзя также, чтобы по описанию можно было догадаться, где этот лагерь находится. Только и всего?! Я с облегчением стала выбрасывать из верстки то, что было подчеркнуто ее красным карандашом. Занимаясь этой плодотворной работой, мы разговорились. Выяснилось, что она окончила филфак Московского университета, мы обнаружили много общих знакомых… В дальнейшем мы работали с ней вполне мирно и в основном по телефону.
И вот однажды случилось ЧП. Мы готовили книгу эстонского писателя Юхана Пеэгеля «Июнь 1941-го». Это был роман о самых первых днях войны, написанный в духе ремарковского «На Западном фронте…». Полная неразбериха, у солдат ощущение потерянности и соответствующие настроения. В общем, совсем «не та война» — даже по сравнению с уже вышедшими повестями Василя Быкова и другими произведениями «лейтенантской прозы». Мы это понимали, но в Эстонии книга уже выходила, о чем, естественно, был уведомлен Главлит, да и время было полегче — начало 80-х. И вот — долгое молчание. Звоню «моей» цензорше. Она говорит, что отправила верстку в Китайский проезд и называет номер телефона, по которому надо все узнавать. Звоню. Уверенный женский голос отвечает, что верстка у Солодина (а это главный цензор) и что с ним должен связаться Баруздин. Иду к Сергею Алексеевичу. Он спокойно выслушивает и через полчаса заходит ко мне: «Собирайтесь, едем в Китайский проезд втроем: вы, я и Леонид Арамович». Ну, Теракопян — это понятно. Он первый заместитель, к тому же критик, специалист по эстонской литературе, а я-то каким образом в Китайский? Для меня это слишком высоко — не по чину. Наверно, предполагается, что я, как редактор, более детально знаю текст. Лихорадочно готовлю защитительную речь. Садимся в машину. Сергей Алексеевич улыбается и говорит: «Чепуха какая-то. Сейчас вы, Леночка, увидите, как мы мгновенно все решим. Вы что, волнуетесь? Все будет в порядке».
Входим в кабинет беседовавшей со мной по телефону дамы. Сергей Алексеевич явно хорошо с ней знаком, целует ручку, о чем-то постороннем расспрашивает. Затем она дает ему верстку и уходит к Солодину. Сергей Алексеевич начинает ее пролистывать — все сплошь исчеркано красным карандашом, ни одной страницы без пометок. Он внимательно все просматривает и молчит, и ни один мускул не двигается на его лице. Появляется Солодин — вальяжный и элегантный. Они с Сергеем Алексеевичем перебрасываются несколькими светскими фразами. Потом главный цензор берет верстку — без пяти минут книгу — Пеэгеля, зачитывает что-то из первых страниц, говорит, что это звучит довольно двусмысленно. Хочет продолжить прогулку по тексту, но Сергей Алексеевич его останавливает: «Все понятно, Алексей Петрович, дорогой», — потом произносит несколько не имеющих отношения к делу фраз — и мы уезжаем.
В машине — никаких комментариев. Молчание. Через некоторое время он обращается ко мне: «Рабочий экземпляр верстки сохраните у себя», — и дальше мы обсуждаем, чем заменить книгу Пеэгеля. Это надо делать срочно, так как подписчики должны получить в течение года все 15 томов.
Конечно, было обидно, и досада выливалась на главного редактора: как же так — без всякой борьбы отдать книгу? Где же смелость, где принципиальность, где, в конце концов, дипломатия? Но вот наступили времена гласности, и Сергей Алексеевич вызвал меня: «Леночка, а где у нас с вами Пеэгель? Ну-ка поставьте его в план этого года». И книга вышла.
Как же легко сегодня осуждать тех, кто в советское время был наверху. А ведь многие из них поднялись на этот самый «верх» благодаря своим способностям, своей незаурядности и, оказавшись там, попали в ситуацию, когда приходилось подчиняться определенным правилам игры. Но если они при этом старались помочь прорваться в литературу и искусство чему-то талантливому, если благодаря их умению находить в правилах той игры некие ходы и лазейки мы смогли прочесть немало хорошей литературы и посмотреть прекрасные спектакли и фильмы — то честь им и хвала. Эти люди хорошо знали систему компромиссов. Сергей Баруздин был одним из них.
Не будем идеализировать его образ. Но не будем и упрекать, а тем более судить его. Легко судить тем, кто были мастерами «кухонных» или «кулуарных» выступлений, или тем, кто слишком молод и не знает той ситуации, в которой жили и работали люди советской эпохи. А окажись они на их месте, как бы повели себя?.. Да, Баруздин был «литературным генералом», как называют они тех, кто занимал командные посты в литературной политике. Но он был генералом, который заботился о войске.
Баруздинское «войско» между тем укреплялось молодыми кадрами. Вместо ставшего вторым заместителем главного редактора Теракопяна заведовать отделом критики был назначен Александр Руденко-Десняк. К нему в отдел пришли уже известные критики Лев Аннинский и Зоя Финицкая. Изменился и отдел прозы. Здесь начали работать Инна Сергеева, которая потом долгие годы будет руководить отделом, и Галина Ашанина. Позже в прозу придет немолодой, но очень сильный редактор Татьяна Смолянская, которая будет работать с самыми трудными рукописями и самыми сложными авторами. С изменением состава редакции меняется ее дух, ее атмосфера. Средний возраст сотрудников — 35 лет, то есть самый продуктивный и, как сказали бы теперь, креативный. Новые работники журнала были по-молодому амбициозны: им хотелось, чтобы их журнал не был аутсайдером, чтобы они были пусть не первыми, но равными среди равных. На это и рассчитывал главный редактор, он все больше доверял своему коллективу, и коллектив работал слаженно, что называется, в едином порыве.
Все понимали, чего ждет читатель от журнала: животрепещущих тем, острых конфликтов и — главное — прозы и поэзии высокого художественного уровня. Естественно, читателя привлекали прежде всего те имена, которые он знал, те писатели, которых он уже успел полюбить. Получив номер журнала с их новыми произведениями, он прочитывал затем и пока неизвестных ему, за которыми теперь уже будет заинтересованно следить. Так открывались новые имена. Но тираж все же делали известные. Думаю, что в подъеме тиража на целых 20 тысяч экземпляров в 1969 году сыграла немалую роль публикация прозы Булата Окуджавы. А в 1974 году тираж вырос еще на 20 тысяч и достиг небывалой цифры 200 000 экземпляров. Среди прочего этому способствовала и повесть Сергея Антонова «Васька», с боем проходившая через цензуру. Этот бой был выигран благодаря первому заместителю главного редактора Леонарду Илларионовичу Лавлинскому. В отсутствие Баруздина ему довелось вести это сражение, и он, пришедший к нам из аппарата ЦК КПСС, был, возможно поэтому, как-то особенно убедителен для работников цензуры. В конце концов цензура отступила, и повесть не без потерь, но была допущена к печати. В ней рассказывалось о судьбе девочки из раскулаченной семьи. Теперь, когда мы прочли немало материалов о коллективизации и так называемом великом переломе, нас уже нельзя удивить этой коллизией, но в начале 70-х такая публикация была очень смелым шагом. Думаю, что и сейчас история девушки, маскировавшейся под паренька Ваську и вынужденной скрываться от жизни под землей, на строительстве метрополитена, выполняя самую тяжелую, мужскую работу, не должна оставить читателя равнодушным. Тираж журнала продолжал расти — особенно после публикации в 1976 году «Путешествия дилетантов» Булата Окуджавы, «Дома на набережной» Юрия Трифонова и романа Виталия Сёмина «Нагрудный знак ОСТ» — и достиг 160 000 экземпляров. Эта цифра обнаружилась после того, как стали проводить раздельную подписку на журнал и на приложения. До этого считалось, что тираж журнала 250 000. Вот тогда и родилась та шутка: «не поймешь, что к чему прилагается».
Книжное приложение в то время было только у двух журналов: у «Огонька» и «Дружбы народов». Приложение к «Огоньку» выпускало собрания сочинений классиков, русских и зарубежных, и, естественно, имело колоссальный тираж. Мы издавали современных советских писателей и, чтобы держать подписку на уровне, должны были соблюдать тот же баланс, что и журнал. Кроме основной цели — привлекать к приложению, а заодно и к журналу читателя, была и еще одна: привлекать в журнал интересных авторов. Издание книги становилось в данном случае чем-то вроде аванса. Книги у нас выходили весьма солидные, в твердом переплете, с вполне достойным оформлением. Начав работать в приложении, я предложила ввести послесловия, и это придало изданию еще большую солидность. Словом, любому писателю было приятно получить такую книгу. Ну и гонорар тоже был нелишним. Предпочтение при издании книг отдавалось авторам журнала, так что имело смысл принести следующее произведение в «Дружбу народов», чтобы получить право издать в приложении еще одну книгу.
Отдел приложений, состоявший из одной меня, был в редакции в каком-то смысле на особом положении. С одной стороны, я была полноправным членом редакционного коллектива. Ежегодный план серии утверждался на редколлегии, где я представляла свой список, а члены редколлегии могли выдвигать свои кандидатуры, и естественно решающее слово принадлежало Баруздину. Заявки от авторов приходили в главную редакцию, а Сергей Алексеевич передавал их мне с обычной своей резолюцией: «По-моему, это интересно». Бывали и такие: «Поставить в план будущего года». И это не обсуждалось. В редакции заключались договоры с авторами. Их готовила я, а подписывал Баруздин. Я составляла аннотированный план для Госкомиздата, который также подписывал главный редактор, а еще отвечала на поток писем читателей приложений, приходивших на адрес редакции, и на бесконечные телефонные звонки в период подписки. И тут на мой отдел работала вся редакция. В каждом кабинете лежали списки книг, и все редакторы зачитывали их потенциальным подписчикам. Без конца диктовали эти названия и все посетители моего кабинета, чтобы дать мне хоть какую-то передышку. Так, моя сестра, которая часто ко мне забегала и знала эти списки наизусть, поразила эрудицией своих коллег, сотрудников Института кинематографии. Когда вышел телевизионный фильм «Берега» по роману Чабуа Амирэджиби «Дата Туташхиа», у них в отделе зашел о нем разговор, и кто-то сказал, что не может, к сожалению, воспроизвести слишком сложное имя автора и название произведения, на что Нина, гордо вскинув голову, сказала: «Ну что ж тут сложного?» — и без запинки произнесла столько раз читанные имя и название.
Вторая и немалая часть моей работы проходила в издательстве «Известия», которое выпускало наши книги. Там над ними трудились пять редакторов, издательские корректоры и техреды, готовившие их к печати. Там же, в «Известиях», находились художественная редакция, производственный отдел, отдел распространения и, конечно же, дирекция. Со всеми этими службами, к которым не имел касательства никто в редакции, кроме, естественно, руководства, мне приходилось постоянно взаимодействовать. Особенно большие трудности создавал производственный отдел. Наши 15 книг представляли собой этакое прокрустово ложе: на них полагался фиксированный объем, и выйти за его рамки было нельзя. Если случалась какая-то неточность в расчетах, то отыгрываться приходилось на последней книге, притом на последних ее страницах, чтобы избежать большой дорогостоящей переверстки. Хорошо, если это был сборник повестей и рассказов, тогда мы могли что-то снять, если объем превышен, или — в противном случае — что-то добавить. А если роман… До сих пор со стыдом вспоминаю, как мы «адаптировали» последние главы того самого «Даты Туташхиа». Эту прокрустову работу, конечно же, приходилось делать мне. Я редко редактировала книги — они все-таки были переизданиями, но все послесловия готовила сама, а бывали среди них и совсем слабые, тогда приходилось переписывать. Однажды, когда я занималась дома этим неблагодарным делом, мой бывший муж, украинский поэт Павло Мовчан спросил: «И ты считаешь себя хорошим редактором? Хороший редактор не тот, который переписывает плохих авторов, а тот, который находит хороших». Он был прав, и я запомнила эти слова, но где ж найти столько хороших?.. Я все-таки часто находила. К нашим книгам писали послесловия Лев Аннинский, Владимир Турбин, Андрей Турков, Игорь Дедков, Игорь Золотусский, Андрей Бочаров, Наталья Крымова, Валентин Курбатов и многие другие известные и интересные критики.
Я начала работать в отделе приложений, когда планы двух ближайших лет были практически готовы, а часть книг 1976 года уже сверстана. Оставалось одно незанятое место, и я предложила сборник повестей и рассказов недавно ушедшего из жизни Василия Шукшина. В этой первой подготовленной мною книге — «До третьих петухов» — появилось первое послесловие. Его написал Лев Аннинский. При утверждении плана 1977 года у меня уже появилась большая свобода действий, и я предложила из русских писателей Владимира Богомолова и Валентина Распутина. Обе кандидатуры были приняты безоговорочно, и прозвучала надежда, что, дескать, может быть, удастся привлечь их в журнал. Надежда не оправдалась.
Когда я позвонила Валентину с предложением издать книгу, первое, что он сказал, было: «Нет, не могу, я печатаюсь только в “Нашем современнике”». И я тут же предала родной журнал: «Но это тебя ни к чему не обяжет. Книга не журнал, она сама по себе. Включим все, что захочешь. Только обязательно “Живи и помни”». Ради того, чтобы издать эту повесть, я была готова на такое предательство, тем более, что надеялась все же со временем уговорить его дать и нам что-нибудь. Не уговорила.
Я была знакома с Распутиным уже довольно давно. Тогда только что вышла его повесть «Деньги для Марии». Он был уже замечен, но еще не знаменит. Мы несколько раз встречались у моего хорошего друга, однокурсника мужа по Литературному институту, переводчика с украинского Николая Котенко. Коля работал в журнале «Смена» и в Иркутске, где побывал в командировке, познакомился и подружился с активно входившими тогда в литературу молодыми сибирскими писателями. У него в квартире на Малой Грузинской я помню и веселого, казавшегося совсем мальчишкой Саню Вампилова, и солидного, кажется, уже члена правления иркутского Союза писателей Гену Машкина, автора напечатанной в «Юности» и хорошо принятой читателями и критикой повести «Синее море, белый пароход», и другого Гену — Николаева, который потом станет заместителем главного редактора ленинградской «Авроры». На этих сборищах среди шумного веселья с выпивкой под привезенного гостями байкальского омуля был всегда молчалив и серьезен один Валя Распутин. Потом мы еще много раз встречались с ним у того же Коли, с которым он подружился, но уже в других компаниях. Он тоже стал другим — более разговорчивым, но веселым я его не помню. И не помню его смеха. Уже вышел «Последний срок», еще не было «Живи и помни», но он уже стал знаменит. О нем много писали, а он оставался все таким же, тихим и скромным, и тогда мое внимание к нему привлекала эта его глубокая сосредоточенность, какая-то постоянная внутренняя работа, отражавшаяся в его взгляде, в глазах, словно бы отсутствующих, сосредоточенных на чем-то постороннем. Когда я прочла в «Нашем современнике» «Живи и помни», я вдруг поняла, что общаюсь с классиком, чьи книги будут стоять в одном ряду с книгами Лескова, Толстого, Достоевского, и мне стало как-то неловко обращаться к нему на «ты».
И вот мы с Валентином Григорьевичем Распутиным встретились уже не за пиршественным, а за рабочим столом в моем крошечном кабинете. Как автор и редактор. Он пришел оговорить состав книги и подписать договор и сказал, что хотел бы включить в сборник три повести: «Последний срок», «Живи и помни» и новую, которая скоро выйдет в «Нашем современнике», — «Прощание с Матёрой». «Только она тебе не понравится», — сказал он. Не знаю, почему он так считал. На самом деле он был отчасти прав: «Матёра» не произвела на меня такого впечатления, как «Живи и помни», но это, собственно говоря, факт моей биографии. Книжка вышла такой, как он хотел, и по-другому не могло быть, и ее появление в моей библиотеке с Валиной трогательной надписью было для меня большой радостью. После выхода книги Валентин, когда появлялся в Москве, обычно заходил ко мне в редакцию, дарил книги. Однажды я спросила, есть ли у него что-нибудь, чтобы я могла предложить вторую его книгу. Он ответил, что только что отдал в «Наш современник» повесть «Пожар». И опять добавил: «Но тебе она не понравится». Я попросила дать почитать верстку и тут же поставила в план новый сборник Распутина. Он был одобрен, и мы включили в книгу «Живи и помни», «Прощание с Матёрой» и «Пожар», присоединив к ним недавно напечатанные рассказы, среди которых был очень особенный и очень личный — «Что передать вороне?». В нем есть удивительное размышление о «подменных» людях. Читая его, я подумала, что, может быть, этой «подменностью» объясняется столь тонкое проникновение Распутина в женскую душу. Так в 1985 году вышла в «Библиотеке “ДН”» книга Валентина Распутина, названная по заглавию одного из рассказов «Век живи — век люби». К первой книге послесловие написал Леонид Теракопян, ко второй — Игорь Дедков.
Валентин по-прежнему время от времени заходил в редакцию и дарил мне новые книги. Жизнь была бурная, и он активно включился в ее проблемы. Горячо выступал, много писал о сохранении природы, в особенности о Байкале. Мне казалось, что он растрачивает свой незаурядный талант, и однажды я с в общем-то несвойственной мне бестактностью высказала ему это, полагая, что делаю комплимент, ставя в один ряд с великими писателями. У него сузились глаза, и он ответил очень резко и даже жестко: «Тебе этого не понять, тебе все равно, что Байкал, что Мичиган». Это было обидно, потому что за этими словами мне слышался второй смысл, может быть, оттого, что я хорошо помнила по своему отрочеству понятие «безродные космополиты». Хотя если отвлечься от этого, то в сущности он был прав: я не видела ни Байкала, ни Мичигана и не переживала так остро проблемы того или другого. Но ведь он-то, Распутин, жил на Байкале, там стоял его маленький домик, в который он уезжал от мирской суеты, чтобы там в тишине работать и размышлять, и ему было больно видеть, как равнодушные, злые силы губят его родную землю, его прекрасный Байкал. И это беспокойство за малую родину, переживание за ее будущее надо помножить на его особую ранимость, на его глубокую эмоциональность. Конечно, он был прав, а его резкость была результатом той же его повышенной эмоциональности.
Потом я ушла из «Дружбы народов», потом не стало Коли Котенко, и мы с Валентином Распутиным больше не встречались. Я пришла проститься с ним в Храм Христа Спасителя. Под высокими сводами на постаменте стоял гроб, на котором все росла и росла гора цветов. Люди шли, шли и несли цветы.
С Владимиром Осиповичем Богомоловым я познакомилась не «через жизнь», как с Валентином Распутиным, а «через литературу». Роман «В августе сорок четвертого» покорил меня какой-то удивительной тщательностью проработки, филигранностью во всем: в создании образов героев, в описании обстоятельств, в которых они действуют, в слове, в стиле. Это была необычная, особенная, если можно так выразиться, изысканная военная проза — при, казалось бы, несовместимости этих понятий. Здесь все было точно выверено, все увязано, все плотно пригнано. Ни одной помарки, никакой небрежности. Познакомившись с Владимиром Осиповичем и узнав ближе, я увидела, что эта точность и ответственность на письме — прямое продолжение и следствие свойств характера. Он был четок, пунктуален, логичен. Но нетерпим и неумолим, если его что-то не устраивало. У него был свой корректор, и никто не имел права исправить ни одну букву или снять лишнюю запятую без согласования с ним. Принимаясь за новое произведение, он месяцами сидел в библиотеках и архивах, чтобы не допустить какой-нибудь маленькой неточности, не говоря уж о серьезной ошибке. Когда он задумал свой последний масштабный роман, то каждый день рано утром ехал на электричке в Подольск в военный архив, будучи уже далеко не молодым и совсем не здоровым человеком. Этот роман — «Жизнь моя, иль ты приснилась мне…» — остался неоконченным, и только две главы из него были напечатаны при его жизни в «Новом мире», которому Богомолов остался верен так же, как Распутин «Нашему современнику». При этой своей четкости и даже рациональности Богомолов был человеком весьма оригинальным, с многочисленными причудами и прекрасным чувством юмора, из-за которого трудно было понять, где в его поведении игра, а где странности.
В первую изданную в «Библиотеке “ДН”» книгу Богомолова вошел только роман «В августе сорок четвертого». По этой книге у меня с ним не было никакой работы. Он пришел подписать договор, предварительно почему-то попросив меня задержаться после рабочего дня. После знакомства и заключения договора я спросила, кого он хочет видеть автором послесловия (обычно я задавала автору этот вопрос, и если у него не было предпочтений, предлагала свою кандидатуру), он назвал Лазаря Лазарева. Я позвонила Лазарю Ильичу, он согласился, вскоре прислал статью и второй экземпляр передал Богомолову. Серьезных вопросов по поводу послесловия ни у меня, ни у Богомолова не было. Теперь настало время работы над рукописью в «Известиях», и тут начались непонятные сложности. Редактор книги Ирина Юшкова сказала мне, что Богомолов не хочет прийти в редакцию, решительно отказывается дать фотографию, наличие которой в книге было непременной частью нашего серийного оформления и не соглашается сообщить какие бы то ни было данные для предваряющей книгу справки об авторе, которая, по его мнению, вообще не нужна. Она настаивала, ссылаясь на жесткие рамки оформления серии. Наконец они встретились в каком-то то ли подъезде, то ли магазине, Владимир Осипович отдал ей рукопись и фотографию, на которой довольно-таки трудно было опознать его характерное, красивое лицо, и на ходу продиктовал свои биографические данные. Когда книжка вышла, Владимир Осипович позвонил мне, поблагодарил, и мы как-то неожиданно разговорились. И потом время от времени он позванивал, и мы говорили о журнале, о современной прозе, о разном. Он знал о моей семье, кто муж, где учится сын, рассказывал и о своих проблемах, включая и бытовые, и, что-то аргументируя, по-особенному произносил союз «что» — с твердым «ч»: потому что. И от этих разговоров создавалось ощущение, будто мы старые знакомые.
Когда я сообщила Владимиру Осиповичу, что запланирована его вторая книга, куда, кроме романа, надо будет включить другие его произведения, и пригласила прийти для подписания договора и определения состава, он вдруг попросил, чтобы во время его визита не было Аннинского, с которым мы делили наш маленький кабинет. Я, конечно, удивилась, однако чего не бывает в литературной жизни: может быть, Лев Александрович где-то случайно его обидел. Я «отпустила» моего дорогого соседа, который, впрочем, мне не подчинялся и вообще не был связан со мной по работе — у него был свой отдел. И тут начался спектакль. Войдя в кабинет, Владимир Осипович первым делом попросил никому его не представлять. Едва он расположился на единственном свободном стуле и мы начали обсуждать состав книги, как в комнату вошел зав. отделом критики Александр Руденко-Десняк и остановился в дверях в ожидании, когда я, как положено в приличной редакции, познакомлю его с автором. Не дождавшись и постояв еще немного, он ушел, забыв даже сказать, по какому поводу приходил. После него заглянули еще два-три человека (такова уж была редакционная жизнь), и тут Владимир Осипович возмутился. Он поставил стул, на котором сидел, спинкой вплотную к двери, но стало только хуже: в дверь то и дело кто-то рвался, она колотила по спинке стула и соответственно рикошетом ударяла в спину моего бедного автора. Наконец он нашел выход: «А вы можете запереть дверь на ключ?» Я покорно выполнила его просьбу, хотя выглядело это не совсем нормально. Мы уже заканчивали разговор, определили название книги — «Момент истины», включили в ее состав вместе с «Августом» «Ивана», «Зосю» и рассказы, Владимир Осипович одобрил кандидатуру Льва Аннинского в качестве автора послесловия, как вдруг я увидела идущего мимо окна (явно направлявшегося из ЦДЛ ко мне) своего мужа. «Владимир Осипович, — произнесла я дрожащим голосом, уже включенная в систему строгой конспирации, — мой муж идет сюда. Что делать?» Тут Богомолов как-то лукаво улыбнулся и сказал спокойно: «Муж пускай войдет». «А познакомить можно?» — робко спросила я. «Конечно», — ответил он. Вот тогда я догадалась, что вся эта конспирация — игра, веселый спектакль. Он продолжился и после прихода Павла. Я представила его Богомолову, а когда стала представлять Владимира Осиповича, он не дал мне договорить: «Ну я же вижу, что Богомолов». «Как вы узнали?» — в вопросе был явно наигранный ужас. «Так ведь в книге есть ваша фотография». «Вот, Елена Александровна, что вы натворили, теперь меня все узнают», — резюмировал Владимир Осипович. И как я ни уверяла его, что Павло настоящий криминалист, все равно прощения мне не было. Но расстались мы дружески.
Второй спектакль был куда менее веселым. Когда уже началась работа над рукописью, Владимир Осипович позвонил мне и заявил, что не потерпит в своей книге никаких «дурацких картинок». В нашем серийном оформлении полагалось 16 полосных иллюстраций. На мои уговоры он ответил, что все эти художники ничего не знают о том, про что он пишет, и все врут. Он этого не допустит. И напомнил мне, что закрыл готовый кинофильм по «Августу сорок четвертого». Это уже была угроза. Тогда мы нашли художника Андрея Николаева, который воевал в тех же местах, что и Владимир Осипович, притом тоже в разведчастях. Так что «врать» он не мог. Кроме того, он был известным художником, автором иллюстраций к «Войне и миру», к Горькому и Булгакову. Николаев оказался приятелем Аннинского, и, уломав Богомолова, мы обратились с нашим предложением к Андрею Владимировичу. Он согласился и приступил к работе. Тем временем Аннинский принес послесловие. Как и все его статьи, оно было интересным, ярким, концептуальным. Отправили Богомолову, и вскоре он позвонил мне и сказал, что категорически возражает против публикации этой статьи в своей книге. Аргументировал тем, что Лев Александрович выстраивает на его материале собственные концепции, с которыми он не согласен. Л.А., конечно, огорчился, статью забрал, но отметил, что Богомолов правильно понял его метод и что он опубликует статью в другом месте. Так и получилось. А послесловие по просьбе Богомолова написал Анатолий Бочаров. Этот конфликт был улажен, а вот история с оформлением набирала обороты. Художник к сроку выполнил работу, и мы с Владимиром Осиповичем поехали в «Известия» ее принимать. Вообще-то оформление обычно подписывали только трое: главный художник, редактор книги и я, — но тут особый случай. Иллюстрации не являлись шедеврами, но были выполнены на хорошем профессиональном уровне, что признал главный художник, хотя и не любил «варягов». Однако Богомолов отвел меня в сторону и заявил, что не подпишет эти никому не нужные картинки. От охватившего меня чувства стыда перед немолодым человеком, проделавшим большую работу, которая была достойна всяческих похвал, во мне неизвестно откуда взыграл дар красноречия, и я убедила Богомолова поставить подпись. Когда мы вышли, Владимир Осипович сказал, что я заставила его пойти против себя, и упрекнул, что, дескать, не думаю о читателе. Я ответила, что действительно в данном случае думала не об абстрактном читателе, а об одном конкретном человеке — художнике, который не заслужил такого унижения. Рукопись ушла в набор, но на этом дело не кончилось. Когда пришла верстка, Богомолов позвонил мне и спокойным голосом сообщил, что либо он снимет книгу, либо мы уберем рисунки. «Переверстку пусть сделают за мой счет», — добавил он. Что было делать? Я пошла в главную редакцию. На мое счастье, в это время Баруздина не было в Москве; он-то сразу бы понял, какое случилось ЧП, и мне, не сумевшей его предотвратить, не поздоровилось бы. А Лавлинский не очень разбирался в производственных делах, посмеялся: дескать, ну и характер у Богомолова — и распорядился переверстать за счет редакции. Иллюстрации сняли, и с тех пор над столом Аннинского висела одна из них: красивая лирическая сценка на фоне типично военного пейзажа. И на ней красовались четыре подписи, в том числе и моя.
С Владимиром Осиповичем мы продолжали общаться по телефону, обсуждали бурные события наступившего нового времени, и мне всегда было радостно слышать его красивый баритон и уверенное «потому что».
(Продолжение в следующем номере)