Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2019
Захаров Сергей Валерьевич родился в 1976 году. Закончил Гомельский государственный университет. Работал преподавателем английского языка, переводчиком, переводчиком-синхронистом, сотрудником газеты, грузчиком, охранником, фермером, экспедитором, консультантом и т.д. Печатался в «Новом Журнале», «Неве», «Новой Юности». Живет в Гомеле. Предыдущая публикация в «ДН» — 2018, № 5.
…да, почему бы и не допустить, что приложил тут не-руку какой-нибудь афроамериканец: ведь был же у Петра Великого свой арап и тоже, поди, далеко не монашеский вел образ жизни, что вполне подтверждают историки — но они, жрецы изменчивой науки, вряд ли располагали данными о генеалогическом древе Зины С***, терапевта из Восточной Европы,
а ей, между тем, крайне хотелось бы знать, откуда все эти гортанно-кричащие знаки негроидной расы: смуглость невероятная кожи, паранормальная для здешних широт белозубость и крылья широкие носа, и губы далеко не здешнего формата, и все, все, все — но история держала язык за зубами, семейных преданий не сохранилось, и если разобраться, это нисколько не мешало ей жить, как все, и
влюбиться, и выскочить на последнем курсе медицинского замуж, и родить Варьку, а вслед за ней — Дениса, и дети удались в Зину, ни черточки малой не прихватив от мужа, как будто он и не участвовал в актах зачатия, да и вообще — и месяца не минуло со дня развода, а ей с трудом уже верилось, что с этой занудливой зеленой амебой она смогла прожить целых семь лет, и слава Богу, что все завершилось,
потому что по ключевым статьям — как кормилец, отец и любовник — муж методично доказал полную свою несостоятельность, заслуженно был предан забвению и выправлен к кудрявой дуре-мамаше на хрущевские метры в Сургут: пьянствовать, дрочить и разлагаться, а ей, Зинаиде, хватало забот с детьми, и нужда в мужиках если и возникала, то не часто и узконаправленно, да и спала она с ними для того лишь, чтобы окончательно не забыть о принадлежности своей к женскому роду-племени, и
оставалось только радоваться, что малые — «двое негритят», как в шутку звала их сама Зина, — возрастали в неведении о серьезных хворях и пошли в нужное время в школу, где Дениса сходу окрестили «Негром», и трижды на неделе ему приходилось доказывать свое арийское происхождение с помощью кулаков —
а Варьку не окрестили никак, потому что девочка получилась крепкая, острая на язык и боевая: такая сама кого хошь могла окрестить и к общему привести знаменателю, и если уж кто не комплексовал по поводу своей внешности, так это Варька, напротив — она гордилась даже эксклюзивно-экзотической, унаследованной от мамы красотой, и действительно, на бледном фоне евротоварок с тусклыми косицами и проблемными зубами гляделась истинной черной принцессой, юной пантерой, по нелепой ошибке угодившей в урбанистический пейзаж, да так она и похаживала: пружиня на подушечках лап, поводя грациозно и нервно кончиком молодого хвоста, и ей исполнилось шестнадцать, а Зине — тридцать восемь и три, когда,
совершенно случайно, стоя за колонной в холле девятой поликлиники, где она cлужила, Зина услыхала ТОТ САМЫЙ РАЗГОВОР двух слабознакомых медсестер и шла, оглушенная, домой, не замечая встречных лиц и тревожных огней светофоров, и твердила себе: не может этого быть, все это сплетни грязные нечистых людей, потому что такое — в принципе невозможно, ведь это её, Зины, любимая красотуля-дочь — но все оказалось именно ТАК, и
когда она задала вопрос прямым текстом, Варька, не чинясь и не ломаясь, подтвердила: да, все верно, в свободное от уроков время она действительно подрабатывает ртом и другими частями тела в одной из гостиниц города и скоро уезжает в столицу, где платят в разы больше, и вообще она, Варька, — молодая и красивая, ей нужно хорошо выглядеть, соответственно одеваться и бывать в нужных местах: тогда есть реальный шанс выскочить за небедного человека, может, иностранца даже, и непонятно, что она, мама, имеет, в сущности, против —
и Варька с пугающим хладнокровием (характерец у нее был еще тот) перенесла материнские тирады и даже несколько оплеух, какими, разъярившись, угостила ее Зина, а вскоре ушла из дому и перестала появляться в школе, и лишь раз в полумесяц звонила из ниоткуда, чтобы сообщить, что все у нее в ажуре и не надо зря волноваться и, тем более, пытаться ее разыскать, это ни к чему не приведет, и в полиции приняли заявление, но без бьющего через край оптимизма, и не стали ничего обещать, и
Денису вновь приходилось регулярно орудовать кулаками, потому что не каждый в состоянии стерпеть, когда сестру твою называют проституткой и бл*дью, нет, далеко не каждый, а уж тем более Денис, мальчик искренний и горячий — хотя бы с сыном ей повезло, думалось Зине, и были, были все основания так считать: Денис увлекся всерьез математикой, побеждал на олимпиадах и собирался поступать в политехнический, а потом вышло так, что
восемь подростков проникли в частный дом одного бизнесмена на предмет разжиться его личным имуществом, и разжились, и спокойно могли бы уйти — когда б не ящик коньяку, обнаруженный так некстати в кухне — и своевременный уход не состоялся, а когда явились хозяин с супругой и пытались предъявить обоснованные, но явно не уместные на тот момент претензии —
мужика забили едва не до смерти, а жену, недолго думая, изнасиловали, и все это, разумеется, печально, но ничего экстраординарного здесь не было, за исключением одного: в числе суровых малолеток обнаружился и ее Денис, и тот факт, что сам он не насиловал и при избиении пытался, по мере сил, сдерживать лютующих подельников, не помог ему избежать тюрьмы, а потом и колонии, и как раз тогда, помнится, Зина, в полном оставшись одиночестве, начала втихую попивать, заглушить пытаясь воинствующую несправедливость мира, а летом, во время отпуска,
случился первый настоящий запой, и позже, когда она не могла уже ни пить, ни есть, ни уснуть, и в состоянии этом находилась четверо суток, и, вспомнив, наконец, о Боге, вглядывалась до боли в чужое и жаркое небо и клялась, что никогда в жизни не повторится это, пусть только он, Бог, смягчит теперешние ее муки — вот тогда и явился к ней тот, другой —
типичный клерк из заштатной конторы, разве что туфли его по-итальянски оказались хороши, а голос — профессионально гипнотичен, явился и принялся мягко убеждать ее в том, что Бога никакого нет, иначе не допустил бы он того черного изобилия, в каком приходится Зине существовать, — Бога нет, но есть —
равнодушно-слепая жестокость бытия, которая не думает и не выбирает, а просто бьет и рубит с плеча наугад — людей ведь так много, что в кого-нибудь непременно да попадешь, и что бороться с этой жестокостью бессмысленно — где они, те, что пытались? — но единственно верный и действенный способ выживания —
это игнорировать и не замечать, и он обязательно ей поможет, для того и прибыл, только не надо ничего прекращать, вот что главное: не надо останавливаться и прекращать, и жить, мало-помалу, станет если не лучше, то значительно веселее, причем взамен он и возьмет-то сущие пустяки — тридцать земных лет и душу: ведь ни первое, ни второе уже не имеет для нее особой ценности — он умел уговаривать, он на редкость был убедителен, и
Зина с тех пор редко заезжала на пит-стоп, а когда ей в мягкой, но категорической форме предложили уйти по собственному желанию, чтобы не портить трудовую книжку записью со статьей, — сделала это с легким сердцем, потому что давно и начисто утратила всякий интерес к работе и считанные разы за последнее время являлась туда не под мухой, но трагедии, опять же, в этом не было никакой:
в городе оставалось много бывших однокурсников, и некоторые из этих многих сидели в креслах главврачей и, памятуя о нездешней Зининой красе, рады были помочь, и помогали, и даже терпели ее в штате какое-то время, а когда очередное терпение иссякало, Зина перекочевывала в другую клинику, а
раз в полгода, изнемогая под тяжестью сумок, непривычно трезвая, садилась в дизельный поезд и ехала к сыну в колонию, и радовалась, видя, как вытянулся тот и повзрослел, а Денис рассказывал, что отправил очередную петицию и дело, возможно, пересмотрят, но если даже и нет, все равно он уйдет на УДО, и ждать ей не так уж много, и он оттаивал и улыбался, как прежде — африкански-кипенной улыбкой, а Зина потом с месяц еще жила этим визитом и реже заглядывала в вино-водочный отдел универсама, но постепенно возвращалось все на постылые круги, а
звонки Варькины делались все реже, ре же, р е ж е, р е ж е, пока и вовсе не прекратились: нашла, должно быть, своего иностранца, почему бы и нет — должно ведь хоть кому-то повезти! — но хорошо бы и мать поставить в известность, а Варька, зараза, даже не думала объявляться, и когда в одну из непьяных ночей протрезвонили несколько сумбурных раз в дверь, кого угодно ожидала Зина увидеть, но только не блудную дочь —
а между тем это была Варька, точнее, жалкая ее тень, сотрясаемая гибельной дрожью, и Зина, будучи все же врачом, сходу определила, в чем тут причина, стоило ей только глянуть на съеженные и ушедшие вглубь вены, сплошь в «дорогах» от регулярных инъекций, и хуже этого ничего придумать было нельзя, потому что нет ничего — хуже, и Зина делала все, что умела и могла, забыв в секунду о собственных проблемах, и Варька ушла, наконец, в кратковременный и бредовый сон, рот ее приоткрылся, из правого угла бежала обильная слюна, и
с особенным, горьким ужасом Зина обнаружила, что вместо двух верхних резцов у дочери — черная дыра, такая же беспросветная, как существование самой Зины в последние годы, да, казалось ей, и всегда, — и почему-то при виде этой черноты понялось Зине окончательно: тот, с экстерьером заштатного клерка и обволакивающим гипнотизмом речей, — безнадежно прав, и Бога — нет, как нет и не может быть справедливости, а есть — страшная в своем безразличии жестокость, которую принято называть жизнью,
но тогда было не до рассуждений, и десять дней Зина абсолютно не пила и не отходила от дочери ни на шаг, благо в очередной поликлинике прониклись ситуацией и пошли ей навстречу, и Варька пережила-таки ломку, и согласилась с предложением Зины лечь в центр и стационарно лечиться, и вообще, подавленная, робкая, виновато-тихая, она со всем соглашалась, и обо всем уже было договорено, и завтра нужно было ехать и ложиться, и так оно, безусловно, и случилось бы, когда б накануне, стащив из маминой сумочки ключи, Варька не сбежала самым постыдно-безжалостным образом — и в полиции отказывались ее искать, и как раз к этому времени относится неудачно-краткое сожительство Зины с одним строительным подполковником-отставником —
который, пожалуй, мог бы дослужиться и до генерала, если бы поменьше воровал и побольше отстегивал вышестоящим — но вышло как вышло, и подполковник остался таковым; и пленился сверхординарной белозубостью и прочими, не до конца еще разбазаренными достоинствами встреченной случайно на улице Зины, однако выявленные вскоре недостатки заставили его в корне пересмотреть диспозицию;
в первый раз он сделал Зине строгий выговор, во второй — выговор с занесением в личное дело, а в третий, традиционно последний, раз — основательно, по-военному, ее отметелил, пересчитал все ребра и, оскорбленный в лучших своих чувствах, покинул жилплощадь навсегда, но Зина вряд ли это осознавала — был июнь, очередной отпуск и очередной запой, и что такое, в конце концов, подполковник
в сравнении с самым надежным и преданным собеседником, который никогда не обманет и не подведет, а ума и понимания в нем неизмеримо больше, чем у всех подполковников Родины вместе взятых — да, тот самый, с внешностью обычного клерка, проводил с ней дни напролет, открывая высоты, о каких она и помыслить не могла ранее, он уводил ее гулять пустынным серпантином
(ах, дорога была хороша: поднимаясь в гору, по правую руку Зина видела сероватый камень скалы и склоны, поросшие земляничными деревьями, и россыпи густые оранжевой, красной, бордовой и кровавой, в чернь, крупной пупырчатой ягоды — так и хотелось взобраться по склону и узнать ее вкус — но спутник держал за руку крепко, и Зина шагала ровно, стараясь не взглядывать налево, где была пустая и голодная глубина, а после они вступали в самые облака, воздух делался влажен, тяжел и глух, облака были как кипящее молоко, но слой их каждый раз бывал на удивление тонок,
и теперь-то, когда они забирались выше и оказывались над, начиналось самое удивительное: теперь Зина без опаски подступала к не видной уже пустоте: ведь у самых ног ее было все то же молоко, непроглядно густое, но теперь не страшное, материнское, родное молоко, подогретое сверху солнцем, и так без конца, до самого горизонта, и здесь, казалось Зине, она могла бы оставаться вечно, она могла бы жить здесь, и хорошо, черт побери, жить — но гулко ударял большой колокол: нужно было возращаться обратно, и
Зина с сожалением, с огромной неохотой, с обидой даже, глотая, как девочка малая, слезы, позволила свести себя вниз, под облачный зонт, где много дальше, крытый старой черепицей, с чуть-чуть наклоненной колоколенкой, прилип к обрывистому краю монастырь, но туда они ни разу так и не дошли — впрочем, и без того Зине все нравилось, и так она готова была гулять еще долго),
если бы однажды, проснувшись в утренне-серые пять, не обнаружила за окном непонятное мельтешение, и выйдя на балкон, не поразилась еще более: все пространство, и выше, и ниже девятого ее этажа заполнено было парящими непринужденно людьми, и Зина, отказываясь это принимать, беспомощно озиралась в поисках гипнотического друга и обнаружила его не сразу — тот стоял совсем недалеко, так же облокотившись на перила и чуть выгнув горб, но выглядел странно полупрозрачным и зыбким —
а все же это был он, и вполне материальным, по-прежнему обволакивающим своим голосом пояснил, что все так и должно быть: Зина поднялась на новую ступень просветления и способна теперь узреть сокрытое от нее прежде, и летают вовсе не души людские, потому что души, по договоренности, находятся у него — нет, летают сами люди, и научиться этому вовсе не сложно, нужно лишь не бояться сделать шаг — тот самый, первый, единственный и самый важный, сделать прямо сейчас, и Зина, верившая ему, как никому другому, действительно не боялась…
…и закончилось все очень быстро, быстрее, чем тело ее разбилось об асфальт — закончилось откровенно некстати: жизнь на самом деле слепа, и если левой рукой бьет что есть силы по голове, то правой может так же неожиданно и непонятно погладить, и за год с небольшим ситуация изменилась кардинально:
дело, наконец, пересмотрели, Дениса, с учетом уже отбытого им срока, освободили, а Варька, блудная и беспутная дочь, нашла-таки нужного ей человека, или он ее нашел — сути это не меняет: пусть оказался он не миллионером, не таможенником, не послом, а всего лишь контролером торгового зала —
человек был правильный и ИМЕННО ТОТ, и год спустя исцеленная чувствами Варька, млея от гордости, носила бесценный теперь живот и свободно могла тиранить сердца евродевушек африкански-неотразимым оскалом: зубы, вставленные в «Медее», по триста условных единиц за одну настоящую, ничем не отличались от родных, и влюбленная Варька обнажала их по поводу и без, похаживая беременной пантерой, счастливый и полуседой Денис готовился стать дядей и крестным отцом, и бессмертное лето продолжалось — но все это было позже, через не прожитый Зиной год.