Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2019
Буров Алексей Владимирович — кандидат физико-математических наук, философ, научный сотрудник Национальной ускорительной лаборатории им. Ферми, США.
Прашкевич Геннадий Мартович — прозаик.
Публикации в соавторстве в «Дружбе народов» — эссе: «О красоте» (2016, № 1); «О молчании» (2016, № 6); «О понимании» (2017, № 4); «О пошлости» (2017, № 7); «О правде и о вечных вопросах» (2017, № 12); «О цели и направлении» (2018, № 5); «О знании, непостижимом разумом» (2018, № 10).
Геннадий Прашкевич
Эволюция от рыбы до человека
Дорогой Алексей, в наших беседах мы уже вспоминали ковчег старика Ноя.
Но сейчас я не о спасении, сейчас я о вымирании.
«Не знаю, каким образом Вселенная может выйти из сингулярного состояния, — писал в свое время томский фантаст Виктор Колупаев. — Скорее всего, эта проблема не просто физическая. Но предположим, что скорость фундаментального воздействия начинает уменьшаться и Вселенная выходит из сингулярного состояния. Это происходит не в шуме и грохоте Большого взрыва, а в тихом Сиянии и Славе».
На мой взгляд, сказано замечательно.
Эпохи великих вымираний живого на Земле тоже проходили не в грохоте и шуме, ну, разве что при падении астероида, возможно, шестьдесят пять миллионов лет назад вызвавшего вымирание динозавров. За миллиарды лет существования планеты Земля по ней прокатилась не одна волна великих вымираний. Ордовик-силур — вымерло почти шестьдесят процентов морских беспозвоночных; девон — Земля потеряла более половины живых видов; пермский период — исчезло с лица планеты более девяноста процентов всех морских и около семидесяти процентов наземных позвоночных; триас — более двадцати процентов морских животных и большинство земноводных; мел-палеоген — пятнадцать процентов всех морских и около двадцати — сухопутных.
Разумеется, все это происходило не одномоментно, а в течение миллионов лет.
Сценарий, впрочем, один: исчезают одни виды, приходят другие.
Помню, как еще в детстве поразила меня удивительная таблица-схема, приведенная в монографии Вильяма К.Грегори «Эволюция лица от рыбы до человека» (Биомедгиз, 1934). Я тогда с головой погружался («все волновало юный ум») в такое чтение.
Пустые злобные глазки, разверстая зубастая пасть, ничего умилительного, чистый ужас, почти машинный стандарт — позже я не раз встречал это хищное акулье выражение на вполне, казалось бы, обычных человеческих лицах. Невинная хитринка в чудесных, расширенных от волнения круглых зрачках опоссума — я не раз и ее замечал в глазах провинциальных, себе на уме, простушек, да поможет им Бог. Близорукие глаза долгопята с острова Борнео — о, знаю, знаю писателя, который до сих пор смотрит на мир такими же близорукими глазами.
На всю жизнь я запомнил указанную таблицу-схему:
— девонская ископаемая акула,
— ганоидная рыба,
— эогиринус,
— сеймурия,
— триасовый иктидопсис,
— опоссум,
— лемур,
— шимпанзе,
— обезьяночеловек с острова Ява, и, наконец,
— римский атлет, триумфально завершающий эволюцию.
Кем, за что, почему были они наказаны? Почему не спас их свой допотопный Ной?
По этому поводу (уже тогда, в школьные годы) у меня была выстроена достаточной стройная гипотеза. Может, не было никаких катастрофических вымираний? Может, длились они бесконечно долго, просто мы не находим останков переходных видов, не сохранились они в горных породах?
Обсудить это мне было не с кем, зато под рукой (библиотеки еще не списали старые фонды) часто были невероятно интересные издания. Например, «Ежегодник Русского Палеонтологического Общества». В выпуске 1926 года (Ленинград) в письме палеонтолога В.О.Ковалевского к своему брату — знаменитому биологу А.О.Ковалевскому (Берлин, декабрь, 1870) я обнаружил такие вот весьма обрадовавшие меня слова. «Что между мелом и третичной есть перерыв, в том не может быть сомнения, и весь наш верхний мел есть глубоководная фауна до 10 000 футов, а наземной мы почти не имеем. Представь себе сам — во всем меле ни одного млекопитающего (хотя в средней юре есть четыре и даже в триасе один зуб), а затем вдруг в древнейшей третичной — млекопитающие вроде тапиров и жвачных, да по десяти видов на каждый род. Были же у них предшественники? Вообще нет такого дикого факта, как внезапное появление этой бесконечно богатой колоссальными и мелкими формами фауны нижней и средней третичной».
Я был уверен, что слова В.О.Ковалевского подтверждают мою гипотезу.
Я был убежден в этом. Как иначе? В четырнадцать лет такие твердые убеждения еще не опасны. Главное, найти верный путь.
За мной тогда точно следили какие-то высшие силы.
Иначе я не могу объяснить многого, что происходило в моей жизни.
В ясный солнечный день холодной зимы 1954 года на станции Тайга (Кузбасс) на ледяном катке (залитом, кстати, нами самими) некто Паюза — средний из семи братьев Портновых, обитавших на нашей улице (Телеграфной), дал, наконец, понять всем нам, катающимся, за что он вскоре сядет. Тогда это словечко не требовало никаких пояснений. Криминал — он и есть криминал. Старшие братья Паюзы отправлялись в исправительные лагеря регулярно, как дежурные электрички, вот и Паюзе пора. И сядет он, Паюза, за меня, за глупого Гену Прашкевича, ведь только я, простодушный, рассмеялся, увидев, как он споткнулся на льду на своих прикрученных к валенкам «снегурках».
Споткнулся. И упал.
Такое бывает. Но рассмеялся я один.
Кстати, чудесный и страшный ряд наших предков, от девонской ископаемой акулы до обезьяночеловека с острова Ява, триумфально завершался на таблице-схеме Вильяма К.Грегори неким прекрасным римским атлетом. То есть имелось в виду (по крайней мере, так понял я), что все мы — и я, и поэт Пушкин, и ученый Обручев, и машинист Петров с нашей улицы, и Паюза, все мы, в некоем смысле, такие вот римские атлеты — верх эволюции. Хотя сам бы я определил место Паюзе более скромное — рядом с обезьяночеловеком с острова Ява.
До сих пор помню бледное, нездоровое (мы недоедали в те годы) лицо Паюзы.
Имя забыл, но лицо хорошо помню — бледное, никогда не меняющее выражения, холодные глаза, кустистые, совершенно взрослые брови. Мы, кузбасские заморенные атлеты, росли на улицах железнодорожной станции; улица была нашим миром. Своя улица, подчеркну я. Та, на которой тебя побить могли только свои. Явись сюда чужаки, меня, ушастого, защищал бы даже Паюза. Где-то в Сиблаге (кажется, под Тайшетом) старший Портнов — конкретный создатель Паюзы, отбывал очередной срок — может, за воровство, может, за грабеж, это, в общем, не важно. Гораздо важней (для меня) было другое: холодной зимой 1954 года на залитом нами катке все, наконец, узнали, за что сядет Паюза.
Лет с четырех, с первой прочитанной мною книжки, я жил, скажем так, двойной жизнью. В окружающем меня мире было много обид, только книжки примиряли меня с этим миром. К тому же, не мне одному было трудно. «Иногда раковины, — жаловался В.О.Ковалевский брату, — лежат в одном месте густо, а в другом редко, кроме того, на водостоках растворены. Эти пермские глины и мергели в России до такой степени подлы, что приводят меня в содрогание».
Я остро чувствовал обиду В.О.Ковалевского.
Среди книг, приносимых в дом моим отцом, попадались иногда совершенно удивительные. Вот героический штурман Альбанов пытался спасти потерявшихся в полярных льдах товарищей, а наш конюх Рябцев, хорошо поддав, вышел на зимний двор в одном белье, и никто его до утра не хватился. Глаза пятнадцатилетнего капитана Дика Сэнда всегда лучились мужеством и умом, а в холодные глаза Паюзы было лучше не заглядывать. «Для большинства млекопитающих, птиц или пресмыкающихся, — читал я в другой книжке, — не могло быть особенно важно, покрыты они волосами, перьями или чешуей». Меня это приводило в содрогание (по выражению В.О.Ковалевского). Нет, вы себе представляете? Большинству млекопитающих, птиц или пресмыкающихся было совершенно неважно — покрыты они волосами, чешуей или перьями! А нам, что Паюзе, что мне, что поэту Пушкину, шерстяные покровы зимой ничуть бы не помешали.
Четырнадцать лет. В любой подворотне тысячи тайн.
Иногда всего один жест, одно слово определяют твою судьбу.
Катясь на своих «снегурках», Паюза споткнулся, взмахнул руками и опрокинулся на спину. Конечно, ему было больно, но глаза Паюзы, я это видел, ни на секунду не изменили своего выражения. Маленький злой старичок (таким он мне показался), прекрасно знающий, что ему написано на роду.
Паюза! — и вдруг упал!
Вот я и рассмеялся, что с меня взять?
И сразу на шумном катке, оглашаемом визгом и криками, сгустилась пронзительная, бьющая по ушам тишина. Все прошлые предсказания, все неясные слухи сбылись. Раньше только считалось: вот скоро Паюза сядет, а сейчас пришла полная ясность: Паюза сядет — за меня. Никто не произнес этого вслух, но странным образом все в одно мгновенье поняли, что я обречен.
Впрочем, сам Паюза не торопился.
Он медленно поднялся со льда. Он медленно сунул руку в карман. Но вовсе не за ножом или заточкой, просто рука у него рука замерзла. Потом неловко присел, отмотал ремешки коньков и, по-взрослому сутулясь, побрел домой.
И я тоже побрел домой. Так же молча и так же сутулясь.
Меня никто не преследовал, думаю, некоторые меня даже жалели.
Хотя, чего жалеть, тут дело ясное. Не сегодня, так завтра Паюза все равно зарежет меня. А завтра не получится — послезавтра.
Ясный день, сугробы, дым над кирпичными трубами.
Дома было пусто. Солнце не по-зимнему весело играло на лакированных стойках самодельной этажерки, но меня это нисколько не радовало. На столе лежала толстенная большого формата книга, видимо принесенная отцом, но и она меня нисколько не радовала. Мажорный голос из черного радиорепродуктора. «И раз… И два… Начали… Не снижайте темпа…» Боже мой, каждый день один и тот же голос. «И раз… И два…» Неужели Паюза убьет меня? «И раз… И два… Не снижайте темпа…» Боже мой, неужели это все навсегда?
Прижавшись спиной к обогревателю печи, все еще чувствуя на себе холодный неумолимый взгляд Паюзы, я тоскливо взвесил на руке толстенную книгу. «Происхождение видов». Так она называлась. А если совсем точно: «Происхождение видов путем естественного отбора или сохранение избранных пород в борьбе за существование». 1935 год издания. Перевод академика К.А.Тимирязева, исправления и указатели — академика Н.И.Вавилова, вводная статья — академика Н.И.Бухарина. (Тогда, конечно, все эти выходные данные остались мною незамеченными). Очень добротная, очень весомая книга. С такой, пожалуй, можно отсидеться дома до самой весны. Нельзя мне теперь выходить из дома: зарежет Паюза.
Вздохнув, я раскрыл книгу.
«Моему уму присуща какая-то роковая особенность, побуждающая меня всегда сначала предъявлять мое положение или изложение в неверной или неловкой форме, фразе…» Ну, надо же! Я даже растерялся. Со мной тоже так. Я сперва рассмеюсь, а потом уже думаю.
Впрочем, следующая фраза оказалась еще интересней.
«Не во власти человека изменить существенные условия жизни; он не может изменить климат страны; он не прибавляет никаких новых элементов к почве, но он может перенести животных или растения из одного климата в другой, с одной почвы на другую; он может дать им пищу, которой они не питались в своем естественном состоянии…»
Я был поражен тем, как всё это было сказано.
«Не во власти человека изменить существенные условия жизни».
Это правда. Как их изменишь? Разве что перенесешь животных или растения из одного климата в другой и дашь им пищу, которой они не питались в естественном состоянии. Но как перенесешь? Поездами, что ли? Птиц пугни, они сами полетят, а как быть со свиньями, с курами, с коровами? Мне захотелось увидеть автора такой точной, такой совершенной формулировки, и я вернулся к началу книги. Наверное, там есть портрет автора.
Ну да.
Вот он!
Я увидел портрет.
Я был потрясен. Я смотрел на портрет с содроганием.
Паюза! Пусть постаревший, пусть стоптавшийся, но Паюза!
Не знаю где уж он раздобыл такую хорошую шерстяную куртку, мало ли, стащил у кого-то, украл. Борода. Ну, это сущая ерунда. При желании Паюза мог отрастить не только бороду. Ну, большая залысина. Наверное, схватил в бане лишай, что еще? Только с кустистыми бровями Паюзы ничего не произошло. Он и в книге смотрел из-под них холодно и мрачно.
Чарльз Дарвин.
Я был по-настоящему потрясен.
Мир оказался гораздо теснее, чем мне казалось.
Почти месяц я ходил в школу самыми дальними снежными тропками, обходил все подозрительные фигуры, старался не отдаляться от дома и школы. Я жил мучительно, тихо, трудно. Дома тщательно штудировал Дарвина, на улицах так же тщательно скрывался от Паюзы.
Но ничто не длится вечно.
Однажды всё же дошел до меня слух: сел, сел Паюза! На три года сел!
Это же — свобода! — дошло до меня. Это же теперь я могу ходить в школу не таясь. Настоящая свобода! Вот они, прозрения великого Чарльза Дарвина. Не во власти человека изменить климат страны… прибавить новых элементов к почве… и все-такое прочее… но можно, сами видите, вполне можно перенести животных… или Паюзу… из одного климата в другой, с одной почвы на другую и дать им пищу, которой они не питались в своем естественном состоянии. Вот и случилось. Пока я изучал труд Дарвина в своем добровольном заключении, Паюза был перенесен из одного климата в другой и, как сказал бы тот же великий естествоиспытатель, получает теперь пищу, которой не питался в своем естественном состоянии.
На волю я вышел убежденным дарвинистом.
На очень многое я смотрел теперь совершенно по-другому.
«Будет пролит новый свет на происхождение человека и его историю». Я теперь думал, как Дарвин. Я теперь осознал необратимость великих изменений. Как В.О.Ковалевский, на многое я смотрел с пониманием и содроганием. Когда через много-много лет я рассказал случившуюся со мной историю Кристи Тёрнеру, знаменитому американскому антропологу, моему другу, он начал понимающе кивать. Да, это так. Он согласен. Ты дарвинист. С ним нас теперь двое. Всю жизнь он считал себя последним истинным дарвинистом на свете, но со мной он был уже не один.
Наверное, многие читали дневники Марка Твена. Там он записал однажды, как, наслушавшись страстей, кипевших вокруг еще молодого тогда дарвинизма, хорошенькая дама поинтересовалась: «Правда ли, мистер Твен, что все люди произошли от обезьян?» — «Конечно», — ответил писатель. — «Как? Все-все? Абсолютно все? — не поверила дама. — И я тоже?» — «Да, и вы тоже, — беспощадно ответил писатель. — Но вы — от очень хорошенькой».
Он знал, что говорит.
А она не видала таблицу-схему Вильяма К.Грегори.
Алексей Буров
Паюзы и ботаники
И у меня были свои паюзы, Геннадий Мартович, — с вашего позволения, буду пользоваться этим именем как нарицательным. На новосибирской улице Мира, где прошли мои детские годы, паюз было достаточно. Завидев их издалека, имело смысл побыстрее куда-то свернуть. От них случалось спасаться бегством, получая за это на другой день под дых и в глаз в школьном туалете. Приходилось стоять в темном подъезде под их хорошо заточенным сапожным ножом. Все это было как бы ни за что. Закончились для меня подобные истории лишь с переездом в физматшколу при нашем замечательном университете. Тоже по Дарвину: не во власти человека изменить климат страны, но иногда удается перебраться в иную климатическую зону. Что детство не стоило мне даже инвалидности, дарвинизмом, однако же, не объяснимо, это (как и вы) могу отнести лишь к особой заботе свыше.
Из каждого репродуктора, газеты, учебника, с каждого экрана неустанно возглашалось, что человек — это звучит гордо, особенно советский человек — строитель коммунизма. С той же непоколебимостью устанавливалось, что человек получился как-то сам собой из-за постоянных превращений материи, за которыми не было ничьего умысла, а только незнамо откуда упавшие законы и совсем уже бессмысленный случай. Безумная материя в своих бесконечных коловращениях порождала все, что ни попадя, вот из нее и человек слепился. Материализм, выводя человека от обезьяны, обезьяну — от амебы, амебу — от сгустка грязи, уничтожал достоинство человека, но здесь же провозглашалось и величие строителя коммунизма.
В коммунизм на скудной, грязной, вечно вонявшей промышленными отходами улице Мира мало кто верил. Жившие на ней строители нового общества воспринимали повсеместные слова о гордости как часть привычной советской природы — ее лозунгов, плакатных фигур и профилей, не замечаемых и не подлежащих умственному отношению. Материализм же, напротив, был людям совершенно внятен и близок, ибо отвечал их простому уму с его вечной заботой о той или иной дефицитной материи; в материализме и убеждать не надо было, он казался самоочевидным. Таким образом, никакого противоречия не наблюдалось между величием строителя коммунизма и ничтожеством его мелкой материальности; слова о величии вообще не были утверждением, точно так же, как Слава КПСС вообще не был человеком.
Но как же жить с чувством собственного ничтожества, в котором убеждают сразу и суровое бытие, и единственно верное материалистическое сознание? Многие находили утешение в алкоголе, спивались: видеть на улице крепко пьяных людей, кричащих, шатающихся, дерущихся, валяющихся, было совершенно в порядке вещей. Есть ли еще язык, в котором вопрос ты меня уважаешь? есть ходовая идиома, означающая крепкое подпитие спрашивающего? Кто-то находил достоинство в ином, прилагая громадные усилия для добычи материалов на дачу или запчастей для мотоцикла, каковые и подчеркивали превосходство над окружающими. Кто-то делал карьеру, получая образование, вступая в партию.
А что было делать подросткам? Ведь и им уже открывалась проблема смысла жизни и человеческого достоинства; но как ее разрешить, из чего это достоинство добыть? Хорошо было нам с вами, вовремя открывавшим мощные миры палеонтологии, математики, классической литературы, а где было искать достоинства прочим детям страны победившего материализма, кому не повезло с открытием удивительных миров? Как приходилось быть тем, кто не нашел ни этих высоких миров, ни миров мастерства в полезных ремеслах, тоже дающих достоинство? Одна из немногих возможностей, открывавшихся перед ними, состояла в насилии и преступности. Что может более убедительно засвидетельствовать твое значение, чем глаза трепещущей жертвы или глаза товарища, восхищенного смелым и ловким ограблением, а то и быстрым хладнокровным убийством? А почему нет? Если человек — та же дрожащая материя, как червяк или баран, то почему бы не отвести иной раз на нем душу? Посадят? А пусть вначале поймают, а потом хоть бы и посадят — что за радость самому жить бараном? Одним из напрашивающихся кандидатов на роль жертвенного барана и был наш брат ботаник, страшно далекий от народа, беззащитный и невольно оскорбляющий достоинство паюз своим неотмирным, непонятным, счастливым образом жизни. Как может паюза простить это небесное счастье ботаника, в котором ему, паюзе, отказано, к его глубочайшему унижению? «Нет правды на земле, но правды нет — и выше. Мне это ясно, как простая гамма», — с горечью думал пушкинский Сальери, лелея планы мщения за несправедливость. Наши паюзы выражались проще, но обида была, в сущности, та же. Сходного рода было и мщение за обиду, восстановление справедливости и своего достоинства. Слава Богу, уберег Он нас с вами от этой участи, Геннадий Мартович.
Проблема достоинства — одна из самых ключевых и трудных. Жить в чувстве собственного ничтожества невыносимо, но достоинство нельзя и просто так, на ровном месте, провозгласить — не сработает, ибо неубедительно.
Святое Писание повествует о радости, с которой Творец созерцал созидаемый мир после каждого дня, о первых людях, сотворенных по образу и подобию Божию, и о любви к их потомкам, ради спасения которых Он отдал Сына на крестные муки, и Сын их принял. Говорится в Вечной Книге и о великой ответственности каждого из нас перед Небесным Отцом, и о Последнем Суде.
Однако, не все это принимают даже среди тех, кто хотел бы.
А кто не принимает, как тому быть, где взять венец достоинства и смысла, какой силой отличить себя от червя или барана тем, кто не увидел хода ни к высоким мирам наук и искусств, ни к дарящему благодарность миру мастерства в добром ремесле? А если не отличить, то как с этим жить? Забыть эти вопросы, уйти в автоматизм и конформизм жизни? Примкнуть к воинственному братству борцов с врагами отечества и забыться в злобе борьбы? Найти утешение во вседозволенности насилия и преступности? В пьянстве и наркотиках? Или разом решить все вопросы самоубийством?
Замечательный выбор, нечего сказать.
А разве есть что-то еще? Разве этот выбор не есть ответ на вопрос, отчего мировой истории не известно безбожных народов? Народ, теряющий религию, связь с Небом, может заняться лишь истреблением себя, как существа дурного, ни себе, никому другому не нужного. Мне могут указать, возражая, на многочисленные недостоинства доминирующей церкви. Не стану спорить. Но разве могла русская церковь выйти из атеистической диктатуры в каком-то ослепительно-сияющем виде, после не имеющих прецедентов десятилетий уничтожения и подмен? С какой стати взялись бы безукоризненно-белые ризы священства у народа, долго усердствовавшего в крайней форме сатанизма, народа, до сих пор имеющего и антихристово капище на главной площади, и бесчисленные сатанинские истуканы по городам и весям, народа, преспокойно живущего в местах, обозначенных именами видных слуг врага рода человеческого? Думаю, что при таком раскладе недостатка в паюзах быть никак не должно, почва для них самая подходящая.
Проблема насилия, преступности, власти низов, хаоса и деструктивности слишком велика, чтобы хоть в малой степени быть охваченной в подобном кратком письме. Так или иначе, она проявляет себя в любом обществе. Важен, однако, масштаб и особенности этого проявления. Здесь две чаши весов: итоговая степень социальной деструктивности определяется тем, насколько религия способна умерить страсти низов, их обиды, их ресентимент. Вольтер понимал эту проблему, утверждая, что, если бы Бога не было, его следовало выдумать. Бога выдумывать не надо, неплохо хотя бы не терять понимания Вольтера. Увы, духовными лидерами Европы XVIII—XIX веков утеряна была не только вера, не только у них Бог умер, но утратилась и та прагматика, что была очевидной Вольтеру. Наверное, это означает, что на одной прагматике далеко не уедешь. Последствия, разумеется, были: во Франции, столетием позже в России, чуть позже в Германии. В Америке, весьма религиозной стране, эта проблема до последнего времени касалась преимущественно чернокожего населения, дающего основной вклад в преступность, несмотря на основательные специальные программы. В последнее же время проблема деструктивности стала заявлять себя и среди белой Америки, заметным ростом наркомании и самоубийств среди белого большинства депрессивных районов. Даже там, где вера относительно сильна, жизнь может терпеть поражения.
Вернемся, однако, на отечественную почву.
Что делать тем, кто вынужден обитать рядом с Паюзой? — спрашиваете вы, Геннадий Мартович. Как жить нашему другу ботанику среди паюз? У этой жестокой проблемы, как я ее вижу, есть несколько решений, трудныx и очень трудныx. Трудное, бедное и ненадежное решение — ходить огородами, уклоняться от встреч. Более сложное, но надежное — дарвиново: сменить климатическую зону. Третье, тяжелое и времяемкое — рыцарское: стать сильным, овладеть искусствами боя. И четвертое, почти невозможное — стать на путь мудреца и святого, побеждать словом.
Да поможет им Бог, дорогим моему сердцу ботаникам!