Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2019
Верещагин Юрий Викторович (Юрий Вер) родился в Ленинграде в 1960 году. До 1972 г. жил в Якутске. Занимался боксом, был членом юношеской сборной России «Трудовые резервы». Окончил Институт авиационного приборостроения в Ленинграде. Ранее не публиковался. Живет в США.
Моей маме Людмиле Александровне Верещагиной
Без огранки
Ровно в полночь с боем часов 29 марта 1960 года в городе Ленинграде в семье врачей Людмилы и Виктора родился мальчик. В роддоме его звали «старшина палаты».
— Может, он голодный? — беспокоилась Люся.
— Да, будет он голодный! Как рявкнет — мы со всех ног несемся, — отозвалась нянечка.
Имя мальчику дали не сразу. На третий день после выписки, учитывая пожелания родственников и соседей по коммуналке, где Виктор и Люся снимали угол, написали записки с именами и покидали их в шапку. Соседская девочка вытащила бумажку с именем, по счастливой случайности или закономерно эту записку написала моя мама, так и стал я — Юра.
Пятимесячным родители перевезли меня из Питера в Якутию — в поселок Марха. Рядом с этим поселком располагалась воинская часть, куда мой отец, военный врач Верещагин Виктор Владимирович, был приписан. Мать — Верещагина Людмила Александровна, выпускница Санитарно-гигиенического медицинского института, поступила на службу поселковым участковым врачом, а через полгода перешла на должность главврача и, по совместительству, рентгенолога в туберкулезный диспансер. В Мархинском диспансере мама проработала три года. Была депутатом райсовета Покровского района.
Родители развелись, когда мне было шесть лет. Отец комиссовался и уехал обратно в Ленинград. Мы с мамой еще около полугода жили в Средней Мархе, после чего перебрались в поселок Аэропорт города Якутска, где сначала ютились в коммуналке на втором этаже деревянного барака по улице Гагарина, без водопровода, с печным отоплением. Через год мы получили отдельную квартиру на улице Циолковского, тоже на втором этаже деревянного дома, с паровым отоплением вместо печки, но без сортира и ванны. Ведра с отхожим носили на помойку. Зимой по обледеневшим ступеням со второго этажа вынести ведра — задача не простая даже для здорового мужика, а что говорить про мою маму — ростом метр пятьдесят и весом в сорок килограммов. И ничего, справлялась!
Вот с этого момента — переезда в поселок Аэропорт — и начинаются мои более-менее связные детские воспоминания.
Помню деревянные тротуары вдоль проспекта Гагарина, по которым мы — пацаны — гоняли на велосипедах, лавируя, чтоб не провалиться колесами в зияющие черные дыры между досками; помню нескончаемые ряды дровяных поленниц, с потайными ходами и схронами, в которых прятались «страшные» люди; кочегарку, где с пацанами собирали смолу и зачем-то жевали ее; помню клуб Гагарина, в котором по многу раз смотрел «Неуловимых мстителей» и «Комсомольцев-добровольцев»; помню бескостных гольянов, выловленных из Белого озера; строганину из чира, тающую во рту; пельмени в мешке, подвешенном в сенях зимой; горящую тайгу из иллюминатора ИЛ-14; отвратительный запах хлорки и фекалий, растекающихся по весне из деревянных сортиров и помоек; реку Лену с ее песчаными косами; тучи комаров; пионерлагерь «Сокол», где я ловил сачком стрекоз; Тороса — огромную лайку с белой шерстью розоватого отлива, из которой «чесали мохер»; футбол на поле с колдобинами у Белого озера…
Помню притороченный к моим бедрам проволочный каркас лошадки, сверху покрытый яркой материей, в руке у меня что-то похожее на жезл, я танцую гоп-ля-ля на сцене среди таких же мальчиков-лошадок; хоккей, забитую шайбу, вспухшую разбитую нижнюю губу и покачивающиеся за ней зубы; грамоту за первое место в вольных упражнениях по гимнастике — меня распирало от гордости, как будто я выиграл Олимпийские игры, мне кажется, я даже ходить стал по-другому, слава богу, длилось это недолго.
А еще — болотные кочки, по которым я прыгал, направляясь к маме в больницу; белочку, случайно убитую работниками кочегарки; речку Мархинку, по которой плавал на лодке за аэропорт; якутский туман. Ноги, обмороженные в ледяном автобусе по дороге из Магана, — стоял декабрь, якутский аэропорт не принимал, мы прилетели с «югов» в легкой одежде…
Помню лыжню через замерзшее Белое озеро; пацана-беспризорника, прятавшегося у нас на чердаке… И много-много подарков под елкой на Новый год: компоты, пластиковые солдатики и — мечта пацана — настольный хоккей…
Помню дворнягу, которую я пытался выдать маме за овчарку, удерживая ее уши вертикально.
— Юра, как собаку назовешь? — спрашивала мама.
— Отелло, — отвечал я.
— А если это девочка?
— Пиздемоной.
— Как-как? — переспрашивала мама.
— Пиздемона, — нисколько не смущаясь отвечал я.
Помню, как цепляя ложкой ненавистные комки манной каши, я катапультировал их за печку. Мама ставила будильник — засекала время, и мне следовало съесть кашу до того, как он зазвонит. Помню, что боялся наказания, но не помню, чтобы меня наказывали…
Так протекало мое незамысловатое, счастливое, окутанное материнской любовью детство.
Начало
На четвертом курсе Военно-медицинской академии мой отец разбил бюст Ленина. Как это произошло — случайно или намеренно, установить невозможно. Он уверял, что торопился, не обратил внимания и зацепил бюст. Из академии его не выгнали, но на заметку взяли — распределение он получил на Крайний Север в Мархинскую воинскую часть Якутской АССР.
К месту службы Виктор и его семья добирались десять дней. Сначала поездом из Ленинграда до Усть-Кута, а оттуда из порта Осетрово до Якутска на колесном пароходе.
В центре, по бокам парохода, находились вращающиеся колеса, они ухали, загребая и опрокидывая воду, гипнотически приковывая Люсино внимание.
Путешествие было захватывающим, впереди их ждала новая неизвестная жизнь, и от этого у Люси становилось тревожно на душе. Виктор был сдержан и, казалось, не замечал живописных мест, мимо которых они проплывали. Свое предписание он расценивал как ссылку и потому, приняв философский вид, реагировал на все скупо.
Они прошли уникальные Ленские Столбы, не пропустили вид на Ленские Щёки. Каждый раз, когда стоило обратить внимание на раскинувшиеся вдоль Лены красоты, пароход подавал гудки. Люди выбегали на палубу, крутили головами, оживленно переговаривались и фотографировали.
После Ленинграда Марха произвела на Люсю и Виктора тяжелое впечатление. Поблекшие от ветра бесцветные унылые деревянные постройки, грязь, сколоченные из досок общественные сортиры, выкрашенные в белый цвет, — от них воняло хлоркой и дерьмом.
Да, это был не Ленинград и даже не Колпино, рабочий пригород. Супруги обменялись взглядами, слова были излишни, на смену тревоге ожидания нового пришел обычный человеческий страх: «Как мы тут будем?»
Заселились в один из восьми типовых одноэтажных домов для офицерского состава — по две квартиры с каждого торца. Строили эти дома украинцы; то ли они перепутали Якутию с Украиной, то ли военное ведомство смету на строительство урезало, только дома получились не теплее сараев. Якуты, глядя на такую стройку, головами качали да приговаривали: «Померзнут люди». И оказались правы. Зимой все достоинства построек люди испытали на себе — пока печка топится, еще жить можно, но если в три часа ночи не встанешь и не подбросишь в печь дров, то на утро в комнате будет пять градусов, а то и ноль.
Служба у Виктора не заладилась. Виктор не мог понять, почему командир части Василий Иванович Фортушный гнобит его. Причиной же послужило то, что Люся никогда не здоровалась первой с Фортушным, к его большому неудовольствию. А встречались они с завидным постоянством в одном и том же месте у скопческого дома, в котором теперь была аптека. Как следствие этих встреч Виктора регулярно отправляли в наряд. Видимо, терпение Фортушного лопнуло, и когда в очередной раз пути его и Люси пересеклись, он остановился, и глядя на нее начальственно, в упор, недовольно буркнул:
— А почему вы со мной не здороваетесь?
— Вы мужчина, вам первому следует здороваться с женщиной. Я не ваша подчиненная, чтобы вам козырять.
Фортушный молчал, не зная, как ответить на такую дерзость, так офицерские жены с ним еще не разговаривали.
— У вас все, Василий Иванович? — спокойно спросила Люся.
Фортушный смутился, нелепо похлопывал себя руками по бокам, будто согревался — перед ним стояла маленькая худенькая девушка. Люся едва заметно улыбалась, ни враждебности, ни вызова в ее взгляде не было.
— Передайте супругу, Людмила Александровна, чтоб зашел ко мне, — после небольшой паузы завершил разговор Фортушный.
«Оказывается, имя мое знает», — усмехнулась про себя Люся и заспешила на работу. На ней были тулуп и простые черные валенки; торбаса, расшитые бисером, у нее появятся позже.
С этого дня Виктор больше в наряды не попадал. На следующий день он принес спецпаек, укомплектованный деликатесами, упомянул, что приглашен к Фортушному в пятницу на преферанс. В дальнейшем по пятницам он играл в преферанс в кругу офицерской элиты, приходил домой поздно, бывало, за полночь.
В одну из таких долгих зимних пятниц, когда Люся готовилась ко сну, Виктор отсутствовал, а сын Юра уже спал, кто-то начал барабанить в дверь. Голос стучавшего был нетрезв, речь несвязна — он просился в дом, мат и жалостливое подвывание то затихали, то усиливались.
Люсю охватил страх. Она слышала истории о зэках — беглецах из колонии, что располагалась рядом с Мархой.
Человек за дверью ни на один ее вопрос толком не ответил, Люся не смогла определить — мархинский он или нет, а потому была почти уверена, что это зэк.
Люся лихорадочно стала соображать, чем она может дополнительно блокировать дверь, ничего не придумав, взяла стул и просунула ножку в дверную ручку. Человек продолжал стучать, но как-то все тише, и тише, и вскоре стук прекратился.
Люся легла в кровать, но уснуть не могла, ее мучили сомнения: «А если он уснул в сенях? Замерзнет…» Преодолев страх, вылезла из кровати. Стрелки на часах приближались к полуночи. Люся решила, не дожидаясь Виктора, посмотреть — куда делся пришлый гость. Открыла дверь в сени. Тишина. Никого. Заглянула в подсобку, пристроенную в сенях, и увидела молодого парня. Глаза закрыты, веки покрыты инеем, схваченное морозом неживое лицо, бесцветный крепко сжатый рот. «Замерз». Люся, не думая более, зэк это или не зэк, потащила его волоком в комнату. Затащив, оставила на полу, взяла бутылку со спиртом, чтобы растереть парня, начала снимать с него верхнюю одежду. В сенях послышался узнаваемый шум: «Ну наконец-то, Виктор пришел».
Они вдвоем раздели незнакомца и растерли его спиртом. Хлестнули пару раз по щекам, приводя того в чувство. Верещагиным удалось спасти парня. Им оказался житель Малой Мархи. Перебрав, но, как ему показалось, не добрав, он пошел в Среднюю Марху в гости и заблудился, стал замерзать в легкой куртке, стучался во все двери, но никто ночью ему не открыл.
«Какой ужас, поутру был бы труп…» — думала Люся про себя, отпаивая чаем незваного гостя.
В первую мархинскую весну Люся подняла целину — вскопала огород за домом, маленький такой — метр в ширину и два в длину. Тяжело было, но рук не сложила. Мечтала быть агрономом, а стала врачом по нелепой случайности. Приехала в Ленинград поступать, искала Сельхозакадемию и не нашла, не знала, что та располагалась в городе Пушкине. Решающим фактором поступления Люси в Санитарно-гигиенический медицинский институт стала маленькая приписка на объявлении о наборе студентов: «Иногородним предоставляется общежитие».
Посадила Люся петрушку, укроп, морковку, зеленый горох. Офицерские жены пальцами тыкали, смеялись. Работать в Мархе было негде, поэтому они слонялись из угла в угол, сплетни собирали, флиртовали со скуки.
На удивление урожай взошел — смеяться перестали. Придет Люся с работы, а местная детвора уже ждет ее; давала каждому по горсточке зеленого гороха, в другой раз — морковки; что поспеет, тем и угощала. Не было случая, чтоб урожай обнесли.
Осень подкатила. Выдали паек — мешок капусты. Привезли бочки. Люся купила пять килограммов соли, нашинковала капусту, пересыпала солью — не пожалела — и стала ждать, когда забродит. День не бродит, два не бродит, неделю — ничего не происходит… влила в бочку ведро воды. Снова ждет… Дождалась, пока вонь из бочки на весь двор не пошла. «Пятью килограммами можно ж было тонну капусты засолить, а не то что мешок», — посмеялся сосед, но следующей осенью научил Люсю солить капусту. Больше проколов у нее не было.
Пролетел год со дня приезда в Марху. Глаз попривык, притерся к мархинской серости, стали проявляться цвета и даже оттенки. Жизнь уже не казалась безнадежно унылой, как в первые дни. Повседневные трудности якутского быта больше не пугали. Впереди Люсю ждали новые впечатления, открытия, радости и огорчения.
Ромео и Джульетта
История эта известна всей Мархе, народ добавлял в нее то, чего и не было, я же перескажу ее коротко и без прикрас.
Дуся, коренная мархинская, рано осталась без матери, воспитывалась родной тетей Марусей — поваром в детском саду. Маруся была хорошая женщина, но не без изъяна, несколько раз в году с ней случались запои, и тогда детский сад оставался без повара. Люся устроила своего Юрку в детсад, когда у Маруси случился запой.
Приведя Юру в садик, Люся решила посмотреть — чем же кормят детей, и была приятно удивлена тем, что на завтрак в рационе были «рябчики». На следующий день она опять посмотрела меню — «рябчики» переместились в полдник. «Ничего себе… — подумала Люся. — Детей рябчиками каждый день кормят». И так продолжалось всю неделю. «Рябчики» перемещались по меню, но не исчезали. На следующей неделе, вновь увидев на завтрак «рябчики», она решила спросить у воспитательницы:
— Вы действительно рябчиками кормите детей каждый день?
Воспитательница засмеялась:
— Да нет, это у нашего повара Маруси запой, вот и выкручиваемся — жарим хлеб, называется у нас это «рябчики», — с улыбкой ответила воспитательница.
— Ладно тебе языком молоть, — вынырнула откуда-то еще одна воспитательница.
Протянула Люсе руку, представилась:
— Дуся. Я вас видела, вы на прошлой неделе заселялись… Я соседка ваша, наш дом сразу за вашим будет. А про Марусю, тетю мою, вы не слушайте. Маруся завтра на работу выйдет, и все будет — и котлетки диетические, и бульончик куриный.
Так Люся познакомилась с Дусей.
Дуся — крепкая, налитая девка, сиси так сиси, ляхи так ляхи, а главное — веселая, живая, хоть и простушка, но не глупая. Уже два года как она состояла в законном браке. Ее муж — Геннадий Фёдоров, молодой офицер из генеральской семьи, прибыл на службу из Новосибирска. Шатен, кареглазый, белокожий, по щекам небольшие бакенбарды вьются, усики аккуратной тонкой полосочкой над верхней губой протянулись — красавец! Что еще скажешь? Дуся, как замуж вышла, спину-то сразу пораспрямила, взгляд ее приобрел «вес» замужней женщины. Через девять месяцев родила Димку — белобрысого, щекастого, по возрасту всего на месяц старше Юрки Люсиного будет, а на вид — на все шесть. Пацаны были определены в одну ясельную группу.
Так как Люся и Дуся жили по-соседству, были ровесницами, плюс дети- одногодки — общие интересы сблизили их. Помогали друг другу присматривать за детьми, вместе водили мальчишек в сад. Зимой везли на санках, но только если мороз не ниже тридцати, а если температура опускалась ниже, то на себе тащили, иначе нельзя — замерзнут. Однажды за разговорами потеряли один «кулек». Обнаружили пропажу только когда дотащили санки до дому. Обронили Юру. Обронили бы Диму — точно почувствовали бы разницу: Димка — битюг, а Юрка что? — воробей и то больше весит. Темнеет зимой рано, бежали обратно практически на ощупь. Люся чуть с ума не сошла. Дуся успокаивала: «Да куда денется? Кому нужен?»
«Кулек» с Юрой лежал на виду, хорошо, что на обочину от протоптанной дороги не завалился… «Хоть бы пискнул», — подытожила Дуся.
Историю своей любви Дуся поведала Люсе во всех подробностях.
Влюбился Гена в Дусю с первого взгляда, увидев ее случайно, на третий день после прибытия на службу в Мархинский военный гарнизон. Представился, стал ухаживать и как-то враз понял, что жить без нее не может и хочет жениться на ней. Позвонил родителям в Новосибирск, объявил, что женится. Родители расстроились — не такую партию для своего сына ждали, уже и невесту достойную присмотрели… из своих. Кто такая Дуся? — деревенская, воспитательница в яслях. А их сын — красавец, офицер, отслужит в Мархе годика три, и переведут его в Новосибирск на хорошую должность, у отца связи. Через пару недель после того, как Гена сообщил родителям о своем решении, он получил от родителей письмо, где они умоляли сына не делать глупости, не жениться на «голодранке деревенской» и кляли Дусю плохими словами. Гена это письмо спрятал в книжку и убрал на полку.
Гена был на службе, Дуся ждала его, достала со скуки «Алые Паруса» Грина, открыла книгу и наткнулась на спрятанное письмо. Чем дольше читала Дуся письмо, тем больше портилось ее настроение. Когда пришел Гена, она зашлась слезами, хлюпала носом, кляла судьбу. Объявив Гене о фатальном решении покончить с собой, она сорвалась и убежала на речку Мархинку, не то вешаться (правда, непонятно на чем, там одни кусты), не то топиться (что тоже сложновато… Мархинка — как ручей в этом месте). Гена стоял остолбеневший, ничего не понимающий, пока не увидел на столе смятое и размытое Дусиными слезами родительское письмо. Не зная, что делать и где ее искать, он побежал к Дусиной тетке Марусе, чтобы та отговорила Дусю от безрассудного поступка. Гена, пока бежал, похоже, сам потерял рассудок — сказал Марусе, что застрелится, если Дуся бросит его. Короче, в тот вечер Дусина тетка металась от одной несчастной к другому несчастному, уговаривая Дусю еще пожить, а Гену — не стреляться. К ночи страсти улеглись, все остались живы. На следующий день Дуся написала гневный ответ родителям Геннадия. Понаписала она там много: и как любит его, и что жить без него не может, и про то, какая она хорошая… Как же они смеют оскорблять ее, когда они совсем ее не знают? А в конце письма Дуся пригрозила, что напишет в «Комсомольскую правду» о том, какие они плохие, черствые люди. Отправила она это письмо или нет — мы не знаем, но Гена после той злополучной ночи написал и отправил родителям ТАКОЕ письмо, что, когда привез Дусю в Новосибирск, его родители встретили их с цветами и радостью на лицах.
Со свадьбой не тянули, да и зачем, когда любовь такая!
Страсти в жизни Гены и Дуси не закончились ни после той злополучной ночи, ни после свадьбы, а скорее, наоборот — бывало, и посуду били, и дрались, и стекла из окон вылетали, но до милиции дело не доходило.
Ревновал Геннадий Дусю дико. Прибежит с дежурства как бы невзначай, сердце колотится, рукой пистолет ощупывает. Если что — пристрелю и ее, и его, гада. Дверь распахнет — поймал, мол, а дома тишина, пирожками пахнет, Дуська в кровати вальяжная да вспотевшая под пуховым одеялом, полусонным голосом: «Геночка, че так рано?» Счастье, сокровище его, вот оно, рядом, руку протяни — любимая Дуська, здоровьем пышущая, и нет никакого гада с ней. И что за черти в голову лезут? Набросится Гена на нее, подогретый ревностью, и мнет ее и так и сяк… Дуська стонет, крик сдерживает, чтоб малого не разбудить. Утолив страсть, обмякнут оба, не шелохнутся, пройдет минут пять, а кажется — вечность. Уже вскочив, застегивая впопыхах штаны, прихватывая шинель, он слышал вдогонку сонное: «Ты че приходил-то?» Гена тихонько притворял дверь и летел на службу, окрыленный счастьем.
Однажды Гена даже порезал себя в порыве ревности. Порезал не сильно, но кровищи было много. Дуся перевязала его, каждую клеточку на «израненном» теле перецеловала, тем душу своего любимого успокоила и сама успокоилась… на месяц-другой.
И Дуся не отставала от Гены по части ревности — устраивала ему «концерты».
Было дело — бухгалтер в воинской части, молодая женщина, разведенка, попросила Гену холодильник ей привезти из Якутска. Он мог бы только солдат послать, так нет — на свою голову сам поехал. Холодильник привезли, еще в дом не затащили, а Дуся тут как тут, едва глаза бухгалтерше не выцарапала. Держали ее солдаты от греха подальше. Гена прыгал вокруг Дуси, успокаивал. Ничего не помогало. Пока она все не высказала: и что та — «прошмондовка кривоногая», и что «ни кожи ни рожи», и матерком приправляла. «А с тобой, кобелина, будет дома разговор особый».
«Эх, Люська, ничего ты не понимаешь, мы подеремся-подеремся сначала, а потом у нас такая любовь безумная — как в первый раз!»
Так и жили Гена с Дусей, колотясь в страстях, и по-другому не могли. За их большую любовь в Мархе за ними навсегда утвердилось прозвище — Ромео и Джульетта.
Аферистка
Люсю не принимали на работу в Мархинскую больницу — направление ушло в Вильнюс, Литовская ССР, куда ее распределили после окончания института. А судьба распорядилась иначе — жить она приехала в Якутию.
Люся стала обивать пороги Якутского министерства здравоохранения, добиваясь помощи в трудоустройстве. Из одних кабинетов ее посылали в другие, в тех кабинетах не оказывалось нужного человека, и ее отсылали туда, где она уже была, и там она снова тоскливо ждала… Голова раскалывалась от мучительного хождения по коридорам. Хаотичность передвижения людей натолкнула Люсю на мысль о муравейнике, где она — брошенный и никому не нужный муравей, которому не дают притащить соломинку в общий дом.
На третий день беготни по коридорам ей уже не хотелось быть врачом и помогать людям. Она поняла, что в Министерстве охраны здоровья граждан, а именно так нужно понимать «здравоохранение», никому нет дела до здоровья этих самых граждан, и уж тем более никто не жаждал помочь молодому врачу исполнить клятву Гиппократа в «тмутаракани» — так про себя с первых дней приезда она называла поселок Марха. И неизвестно, как долго бы она еще ходила по министерству, выклянчивая направление, если бы в одном из кабинетов в разговор не встрял хорошо упитанный, гладкий, в пиджаке и галстуке якут.
— Вы что, ума лишились? Куда она у вас направление просит? В Сочи? Она у вас в Марху просится! У нас кадров нехватка, никто не хочет задницу морозить, а вы тут бардак развели.
— Сергей Николаевич, так мы по инструкции…
— По уму надо, а не по инструкции. Выдать направление! Мудачье, — буркнул он себе под нос, выходя из кабинета.
Впоследствии жизнь еще раз столкнула Люсю с этим человеком — Сергеем Николаевичем Протодьяконовым, замом министра якутского здравоохранения.
Люсе выдали направление, и уже на следующий день она поступила на работу участковым врачом в Мархинскую больницу. До нее эту должность занимала предпенсионного возраста врач… не буду называть имя, скажу только, что работу свою та не любила, лечила не вдумываясь, не пытаясь понять, что с человеком: голова болит — анальгин, живот или сердце прихватило — папаверин.
Люся, щупленькая, росточка маленького, в движениях быстрая и стремительная, похожая скорее на подростка, а не на врача, в короткий срок расположила к себе мархинцев. Относилась к больным с пониманием и сочувствием, умела услышать их жалобы, старалась думать, а не просто отмахнуться от больного, сунув ему лекарство. Если сомневалась в диагнозе — звонила в Якутск и консультировалась у более опытных врачей.
Нередко среди ночи зимой могли приехать за ней на санях, завернуть в тулуп и повезти к тяжелобольному. Не все якуты хорошо говорили по-русски, порой приехавший за ней не мог толком объяснить — куда ее везут и какой помощи от нее ждут. Никакой боязни у Люси не было, главное было сумку с медикаментами впопыхах не забыть. Верно ли, что в молодости у нас меньше страха и недоверия к людям и больше нерастраченного тепла в сердце? Глядя на Люсю, сомнений в этом не возникало.
В Мархинской больничке катастрофически не хватало лекарств, лечить было нечем. Люся решила поехать в министерство, чтобы истребовать денег на лекарственные препараты.
Зима. Январь. Рейсовый автобус, как фантом, проявился из утреннего тумана и подкатил к остановке, окутанный паром, вырывающимся из невидимых щелей; из выхлопной трубы белым шлейфом стелился отработанный газ, слышался хруст снега под колесами. Передняя дверь открылась, кто-то сзади вежливо, приложив руки к Люсиной попе, подсадил ее в автобус. Люся не стала выяснять — кто этот «галантный» попутчик, прошла в конец автобуса на свободное место. Напротив нее сидел пьяный якут. Автобус тронулся. Через пару минут в автобусе наступила полная тишина. Пассажиры дремали, сжавшись, стараясь сохранить тепло внутри себя. Якута качало из стороны в сторону, при этом он внимательно рассматривал Люсю. Она отвернулась к покрытому инеем окну. На замерзшем стекле был виден след от чей-то ладони. Люся приложила туда большой палец. Постепенно маленький, с двухкопеечную монетку, круг оттаял. Она заглянула в него — в сером тумане едва различимо мелькали редкие огоньки. Оторвавшись от окна, Люся перевела взгляд на якута, тот продолжал внимательно смотреть на нее. Она заметила, что по его щекам текли слезы. Ни к кому конкретно не обращаясь, якут произнес:
— Никогда у меня не будет таких зеленых глаз.
Люся улыбнулась.
Якут утер пьяные слезы и повторил громко:
— Никогда у меня не будет таких зеленых глаз… как у нее.
Люди в автобусе оживились, оборачивались, высматривая — у кого там глаза зеленые. Люся готова была спрятаться от смущения, и в то же время ей льстило, что стала объектом внимания. Пассажиры улыбались, кто-то смеялся. Когда подъехали к Якутску, люди в автобусе окончательно проснулись, казалось, у всех было хорошее настроение.
Люся вышла в центре, ее мысли мгновенно переключились на то, ради чего она приехала в город.
Коридоры министерства еще не позабылись, по ним все так же хаотично сновали люди: «Перпетуум мобиле… моторчик приделать бы к каждой ноге, чтоб энергию производили — вот польза была бы».
Люся оставила заявку на медикаменты, ей пообещали рассмотреть и дать ответ на неделе. Не дождавшись звонка, она поехала в город через пару дней. На этот раз автобус был переполнен, пришлось стоять, зацепившись за поручень. Плачущего якута не было, «галантного» тоже, люди выглядели уставшими и раздраженными. «Потому что четверг… в пятницу народ повеселеет», — подумала Люся.
В министерстве снующих туда-сюда было в разы больше, чем в предыдущий ее приезд, в воздухе чувствовалось напряжение.
— Не до вас, милочка! Проверка у нас, подождите, на следующей неделе рассмотрим.
— У нас лечить нечем, мы ждать не можем. Вот найду сейчас проверяющего и жаловаться на вас буду!
— Ты еще нас шантажировать будешь! Вообще ничего не получишь.
В этот момент в кабинет зашел ее бывший «знакомый» Сергей Николаевич, тот самый, что помог с направлением на работу.
— Не для себя, для людей прошу, — доказывала Люся.
Сергей Николаевич узнал ее.
— Как работается? Бунтуете?
— Деньги прошу на медикаменты для Мархинской больницы, лечить нечем.
— Да-а-а, — многозначительно протянул он и тут же: — Светлана Владимировна, выделите из резервного фонда. Что у нас с отчетом для аудита?
Не дожидаясь ответа, обратился к Люсе:
— А вы подождите пока в коридоре, Светлана Владимировна вам поможет.
Светлана Владимировна выписала Люсе квитанцию на получение пяти тысяч рублей. Получив наличные в кассе, сунув увесистую пачку в сумку, нигде не задерживаясь, Люся поспешила обратно в Марху. Она понимала, что вышла какая-то ошибка, пять тысяч рублей — огромные деньги для поселковой больницы. Стремительно созрел план — деньги необходимо потратить немедленно, иначе завтра, обнаружив ошибку, могут затребовать их обратно. К тому времени, как автобус привез ее в Марху, рабочий день уже закончился, больничная аптека была закрыта. Люся прибежала к Зине — заведующей аптекой. «Зина! Оформляй скорей, быстро-быстро, партиями, куда стрептоцид, куда пенициллин, фтевозит. Выписывай, куда только можно, — на стационар, на больных — везде!» Люся запыхалась, речь ее была прерывиста и несвязна. Зина, ничего не понимая, таращила глаза.
— Вот! — Люся достала деньги из сумки. — Деньги дали. Оформляй.
В первой половине следующего дня в дверь Люсиного кабинета постучали, приехал человек из министерства.
— Вы знаете, Людмила Александровна, мы вчера ошиблись, вы нам голову заморочили. Вам дали пять тысяч рублей, а должны были дать пятьсот.
Люся недоуменно моргала глазами:
— Правда? А денег нет.
— Как это нет? — раздраженно спросил представитель.
— Так! Мы уже закупки все сделали, вот документация, можете проверить. Тут все — копейка в копейку.
Представитель все понял.
— Людмила Александровна! — с нажимом произнес он. — Вы поторопились, я доложу о вас начальству.
— А это уже ваше право, — парировала Люся.
Представитель уехал. Люсе эта история сошла с рук.
Вскоре стационар в Мархинской больнице закрыли и сделали там городской абортарий. Аборты были платные — пять рублей за аборт. Деньги сдавали в больничную кассу. Люся понимала, что рано или поздно эти деньги с нее спросят и, скорее всего, начальство заберет их себе.
Поэтому, когда накопилась приличная сумма, она купила в абортарий стиральную машину «Вятка», одежду для больных, мебель и другие необходимые принадлежности. Когда представитель министерства Мигалкин спросил у Люси деньги, история повторилась — денег нет, есть приобретения и квитанции на них. Мигалкин был зол: «Да вы, Людмила Александровна, аферистка!» — в сердцах выразил он свою досаду. Люсе сошло с рук и на этот раз.
Вскоре Люся перешла на работу в Мархинский тубдиспансер. Мархинцы еще долго шли со своими болячками к Люсе в тубдиспансер, а не в Мархинскую больничку.
Рыба, свиньи, три хохла
Поселок Джарджан. Если бы меня спросили — где это? — я бы не раздумывая открыл атлас и стал искать где-нибудь в средней Азии, и ведь, возможно, нашел бы, уж больно звучит по-южному.
Но наша история произошла в Джарджане, который находится на Дальнем Севере, в Якутии, где вечная мерзлота, морозы ниже 50оС и солнце похоже на серебряную монету — блестит, но не греет.
Здесь, в Джарджане, были расположены воинская часть и метеостанция. В должность командира воинской части недавно заступил Бондаренко Сашко Богданович. Вообще-то Александр, но жена всегда звала его Сашко — ласково и распевно, как могут делать это украинские женщины. Кто-то услышал ее «Сашко», и пошло-поехало, перекочевало это «Сашко» наверх, в руководство.
«Как там Сашко? Надо бы слетать с проверочкой к Сашко». Прилетало начальство, но не часто — рыбу половить, уток пострелять, водочкой подлечиться.
Замом по тылу у Бондаренко был хохол по фамилии Зуй, замом по политчасти был тоже хохол по фамилии Шмандура, а известное дело — если три хохла собрались вместе, значит «шо-то» будет.
В кабинете Бондаренко висел знаменитый плакат — Ленин, Маркс и Энгельс, повернутые в профиль, так вот, если бы вместо основателей научного коммунизма можно было поместить портреты этих троих, то вышли бы — Мясистый, Щекастый и Мордастый, такие они были упитанные да гладкие. Север и служба в богом забытом углу явно шли им на пользу. В кабинете Бондаренко они в основном обсуждали дела хозяйственные, о делах военных вспоминали редко. О строевой подготовке Бондаренко выражался уничижительно: «Нам балетов не плясать, по парадам не скакать!» — после третьей рюмки в близком кругу мог высказаться более прямолинейно: «Строевая для педиков и дебилов, а мы умные».
Закончив деловую часть разговора с доверенными лицами, Бондаренко молча переводил взгляд на Зуя. Зуй чутко реагировал и как волшебник извлекал из сумки бутылку водки, сало — когда «було», кастрюльку с отварной картошечкой — еще теплой, укропчиком посыпанной, лук и черный хлеб.
Выпив и закусив, трио проникновенно спивало украинские песни.
Если зам по тылу Зуй нес ответственность за то, «чтоб було — да не убуло», то замполит Шмандура отвечал за моральный дух и дисциплину, чтобы первым делом солдаты осваивали гражданские специальности: каменщиков, плотников, маляров — ну, а стрельбища потом… так, разве что, для общего развития… и когда время свободное выкроится. Но время свободное выкраивалось редко — столько работы в части и за ее пределами, что не успеть все переделать.
В первое же лето, как Бондаренко вступил в должность командира части, солдаты построили ему дачу на берегу реки, а рядом с ней обязательный атрибут роскоши — финскую баню. Теперь Бондаренко, Зуй и Шмандура по пятницам парились в финской бане, здесь на них с плакатов смотрели не строители светлого будущего, а обнаженные девушки из журналов — контрабандный товар, завезенный из враждебного лагеря.
Следующим летом Бондаренко и компания планировали построить себе дома.
Достопримечательностью Джарджана была семейная пара — якуты. Работали они и жили на метеостанции, а знамениты были на всю округу тем, что обладали превосходными навыками подледного лова. В воинской части знали об этом, и потому еще до вступления Бондаренко в должность схема «Вам тушенка — нам рыба» работала исправно. Этот бартер никогда не вызывал в сердце Зуя полного удовлетворения. В его представлении пойманной рыбой метеорологи должны были делиться безвозмездно, за один только их статус защитников отечества. Бизнес-план по исправлению укоренившихся правил давно созрел в голове Зуя, но обнародовать его предшественнику Бондаренко он не решался, с приходом же последнего задуманное стало реальностью. Изложив командиру идею, он получил одобрение и с энтузиазмом приступил к реализации проекта. В тот же вечер Зуй поместил в сумку шкалик водки, пару офицерских пайков и пошел на метеостанцию. Возвращался он в приподнятом настроении; долгое беспокойство, вызванное простой человеческой жадностью, отпустило его душу.
С первым же самолетом привезли в часть необходимые рыболовные снасти, и на следующее утро десант из роты солдат высадился на лед реки Джарджанки для обучения подледному лову под руководством метеорологов-рыболовов.
И пошло — солдатская служба начиналась на реке с утренней зорьки и заканчивалась вечерней, до обеда одна рота рыбу ловила, после обеда другая. После нескольких случаев переохлаждения Шмандура отдал приказ — в особо холодные дни сменяться каждые два часа. Хранилась рыба в подсобном помещении. Якутские морозы — вместо морозильных камер, рыба хранится аж до поздней весны.
В Магане располагалась малая авиация. Бондаренко договорился с пилотами, те прилетали в Джарджан, загружали рыбу, пойманную солдатами, и летели обратно. Дальше рыба шла начальству, нужным людям, бывшим сослуживцам, друзьям в Мархе, ну и на рынок в Якутск — не без этого. Тут надо отдать должное Бондаренко — никогда он не забывал друзей и всех, с кем у него были хорошие отношения, а хорошие отношения у него были со всеми, в том и заключался его жизненный успех.
Отстроившись и наладив рыболовный бизнес, троица начала думать — что дальше?
Как известно, на ум нам приходят идеи, близкие по духу и роду нашей деятельности; все трое выросли там, где держать свинью было делом обычным — «бо сало дуже смачне», и отходов пищевых завались, а потому все трое пришли к идее развести в части свиней.
Зуй и Шмандура полетели в Маган, оттуда прямиком в Марху, чтобы отобрать правильных производителей, договориться о цене и транспортировке. После того, как уладили поросячьи вопросы, вернулись в часть.
Бондаренко договорился с начальником Маганской малой авиации, организовал спецрейс. Попросил приятеля — Виктора Верещагина, работавшего врачом в Мархинской воинской части, усыпить поросят перед рейсом, чтоб переполоха не наделали. Виктор вколол поросятам снотворное. Поросята уснули, их поместили в деревянные ящики и загрузили в АН-2. Взлетели. Первая половина полета прошла тихо, поросячье сопение и тихое похрюкивание действовало настолько успокаивающе на пилотов, что их клонило в сон. На полпути к Джарджану равномерный гул моторов нарушил внезапный поросячий хрюк, через несколько минут к нему присоединился второй, завязался дуэт, затем трио, поросячья а капелла набирала силу. Поросята просыпались, качались, как подвыпившие, на своих маленьких копытцах; от любого толчка падали, переворачивались на спину, недовольно хрюкали, снова вставали и снова падали. Постепенно поросячья братия осмыслила тот факт, что их поместили в тесные ящики, из которых нет выхода, при этом их болтает и швыряет в разные стороны; их барабанные перепонки сдавлены, в них что-то с болью отстреливает; вместо привычных звуков стоит постоянный гул; в воздухе отвратительный запах смеси металла, дерматина и солидола вместо родного запаха тухлых пищевых отходов.
Вот так: уснули в раю, а проснулись в аду.
Мило хрюкавшие и семенящие копытцами создания теперь перевоплощались в дико визжащих и неистовствующих бестий.
В паническом ужасе поросята разломали ветхие ящики, повыпрыгивали из них в поисках выхода из гудящего «ада» начали скопом носиться по салону, пытаясь запрыгнуть в кабину к пилотам, очевидно, в твердом намерении повредить бортовое оборудование самолета. Второй пилот встал у входа, соображая, чем бы забаррикадироваться. Ничего толком не придумав, он вцепился руками в проем и пинками отфутболивал четвероногих. В конце концов поросята поняли, куда им не стоит забегать, и стали тусоваться в хвосте, делая марш-броски до середины салона и обратно, но условную черту, где их мог достать ботинок второго пилота, не пересекали.
За это время пилоты вспомнили всех — и по маме и по папе.
По-видимому, от сильного перенапряжения поросята подустали, почти исчезли верхние ноты из их многоголосья, наметился переход к нижнему регистру, не так раздражающему ухо. Второй пилот взял тайм-аут, обтирая пот на красном от напряжения лице. Казалось, самое неприятное было уже позади, как повеяло, именно повеяло, еще одной неприятностью. Ошибиться было невозможно, пока второй пилот, как бы сомневаясь, тянул носом на пробу дополнительную порцию воздуха, командир констатировал: «Обосрались… Свиньи!»
Недолгое затишье сменилось очередной поросячьей истерикой. К счастью, полет подходил к концу, началось снижение. Каждый раз, когда самолет проваливался в воздушную яму, поросята с еще большим остервенением визжали и неистово метались, разнося «добро» по салону. Забыв про запретную черту, они снова стали наскакивать на второго пилота, преграждавшего вход в рубку. Успешно справляясь с ролью «защитника», он активно работал ногами, так что его ботинки и брюки быстро покрылись свинячим дерьмом.
В салоне стояли вонь, поросячья какофония и психическое расстройство.
Командира, устойчивого к качке, но чувствительного к запахам, мутило и рвало. Одной рукой он держал бумажный пакетик, в который периодически блевал, другой рукой — штурвал. Посадив самолет и подкатив к командному пункту, он увидел удивленные смеющиеся лица встречающих, среди них — довольная физиономия Бондаренко. «И ты, блядь, тут», — констатировал факт присутствия виновника торжества первый пилот.
— Михалыч, что там у тебя мои поросятки раскричались? Укачало? — кричал Бондаренко по рации.
— Сашко, твои свиньи, блядь, обосрались, готовсь говно отмывать.
За исключением этого недоразумения поросячья ферма в подведомственной Бондаренко воинской части работала успешно, знали хохлы свое дело — ничего не скажешь.
Сашко расширял хозяйство, благосостояние росло, и все было бы хорошо, если бы не нелепая случайность, как оно обычно и бывает. Как-то перепились они в драбадан и стали стрелять по журавлиному клину из зенитной пушки… Не потеряли военных навыков, черти!
Вот только долетел этот выстрел не туда, куда целили, а прямиком наверх. Начальство старое поменялось, а новое с проверкой к Сашку еще не наведывалось и ничего не знало про его гостеприимство. Может, потому и разогнали эту троицу.
Все трое дружно комиссовались и уехали к себе в ридну неньку Украину жить-не тужить да Джарджан вспоминать.
Привидение
На первом году работы в Мархинском туберкулезном диспансере Люсю избрали депутатом Покровского райсовета. Тогда же парторг и его зам уговаривали ее вступить в партию. На что Люся отвечала: «А вот как исключите Шыкова, так и вступлю». Шыков был пьяница, зимой не раз выгонял жену и детей на мороз. О его запоях и безобразном отношении к близким знали все, но из партии не исключали. Парторг шума не хотел, через год он пошел на повышение в областной совет. Зам переместился в его кресло и тоже шума не хотел. Шыков безобразничал. Ничего не менялось.
Будучи депутатом, Люся была не только в курсе событий, происходящих в районе, но и участвовала в мероприятиях, касающихся здравоохранения.
Так, однажды Люся стала свидетелем необычного проиcшествия. Поступил сигнал сверху, что на китайской заимке проживает пожилая одичавшая пара, предположительно мужского и женского пола: якуты, по-русски не говорят, и под вопросом — говорят ли они вообще? Ответственные лица приняли решение забрать их оттуда и определить в дом престарелых. Люсю привлекли к этому делу. Во-первых, она депутат, а во-вторых, врач — возможно, потребуется медицинская помощь.
Заимка располагалась километрах в шестидесяти от Мархи. Определили группу: шофер, санитар, похожий на мясника, пожилой чиновник из природоохраны, второй секретарь райкома комсомола и еще один мужчина, по внешнему виду которого Люся решила, что он из органов — к нему все относились с предупредительной вежливостью и обращались только по имени-отчеству. «Наверное, на случай, если китайских шпионов будем брать», — прикинула Люся и окрестила про себя его «Шпионом». Из разговора мужчин еще до посадки в «пазик» она сделала вывод, что никто толком не знает — ни куда едем, ни кого спасаем. «Русский авось», — подумала Люся, усаживаясь на старое, потрескавшееся дерматиновое сиденье у окна машины.
Дорога ухабистая, пока ехали — у всех кишки наружу повылазили. Останавливались по экстренной надобности — позеленевших санитара и комсомольца выворачивало наизнанку. Когда не было возможности проехать — расчищали завалы, пару раз пришлось толкать машину, но, в общем, повезло, так как уже неделю не было дождя, обошлось без тяжелой вязкой грязи даже в местах болотистых и закрытых от солнца.
Приехали, на дорогу ушло три часа.
Заимка полуразвалившаяся, вместо стекол в окнах бычьи пузыри, тишина. Дурное предчувствие витало в воздухе, невозможно было объяснить, откуда оно взялось, но всем стало не по себе. Постояли у изгороди, высматривая хозяев, решились, открыли калитку, вошли во двор и подали голос: «Есть кто живой? Отзовись! Свои!» На голос, непонятно откуда, вылетели два здоровенных волкодава, вошедшие бросились назад — едва успели калитку захлопнуть. Собаки с хриплым лаем, оскалив клыки, метались вдоль ограды, напрыгивали на нее, пытаясь достать незваных гостей. «Людмила Александровна, идите в машину, не дай бог порвут, одичали, черти», — забеспокоился шофер. Люся ушла в машину и внимательно наблюдала оттуда за происходящим. Было видно, как резко жестикулируя «Шпион» давал указания мужчинам, а те его слушали. По-видимому, роли распределили — санитар пошел вдоль изгороди, стуча палкой по ней и отвлекая собак на себя. Дождавшись момента, когда ему удалось увести собак в самый дальний угол, еще раз открыли калитку, комсомолец с работником природоохраны стремительно побежали к дому. Никто не обратил внимания на деревянный ящик, стоявший слева от входа в дом. Неожиданно крышка ящика с треском отлетела, и оттуда на них выпрыгнуло что-то похожее на человека, в лохмотьях, с желтым, скомканным, как газета, лицом, на которое ниспадали седые клочья волос. От неожиданности комсомолец поскользнулся и упал. Природоохранитель остановился как вкопанный. Существо, выпрыгнувшее из ящика, замерло, но даже замерев, Оно подрагивало, будто исполняло пляску святого Витта. Глаз на лице не было видно, но было понятно, что Оно смотрит, Оно думает и, возможно, принимает решение накинуться на них. Страх парализовал мужчин. Существо резко отвернулось и побежало в дом. Привлеченные шумом собаки бросились обратно к дому. Комсомолец мгновенно подскочил, схватил за рукав окаменевшего напарника и, дернув его, истерично заорал: «Сматываемся!» Вместе они побежали обратно к калитке. Люся, сидя в автобусе, онемела от увиденного. Существо скрылось в доме так же внезапно и стремительно, как и появилось. Мужчины успели выбежать и захлопнуть калитку раньше, чем собаки настигли их. «Шпион» стоял побелевший. Шофер достал фляжку из-за пазухи, свинтил крышку и молча протянул ему, тот сделал глоток, закашлялся. Фляжку пустили по кругу, комсомолец приложился надолго, его кадык равномерно двигался, открывая доступ водке.
— Но-но, оставь другим, — шофер отнял у него фляжку и передал следующему.
После водки всем полегчало. Решили больше не рисковать и ехать обратно.
Через неделю на китайскую заимку была послана рота солдат. Собак пристрелили. Одичавших связали и увезли. Невменяемого, который выпрыгивал из ящика, поместили в сумасшедший дом, он оказался мужчиной. Оказалось, что вторая — женщина, тихая, похоже немая, ее поместили в дом престарелых. Личности этих людей установить так и не удалось. Как они жили на заимке, чем питались, чем кормили собак, как выживали зимой — для всех осталось загадкой.
Пигалица и командир
В Мархинском тубдиспансере Люся познакомилась с фельдшером Натальей Тихоновной. Несмотря на то что та годилась Люсе в матери, они подружились. Наталья Тихоновна владела якутским языком, это особенно выручало, когда они работали в отдаленных районах, жители которых почти не говорили по-русски.
Плановые осмотры проводили регулярно. Ездили по деревням, на зоны и в воинские части.
Откинувшимся с зоны туберкулезникам Люся на свой страх и риск советовала:
— Сначала работу найди, через месяц на повторный осмотр придешь.
С туберкулезом ни на работу не берут, ни в общежитие не селят — скитайся, воруй и пей — ничего другого не остается. Жалела.
Туберкулез в Якутии тогда свирепствовал. Больные с открытой формой и здоровые могли проживать под одной крышей. Приходилось лечить трахому, сифилис тоже был не редкостью, людей с проваленными носами можно было встретить на улицах.
Тяжелый осадок у Люси остался от последнего профрейда: в доме четверо детей-погодок, и тут же — старуха с открытой формой туберкулеза, отхаркивающая мокроту на земляной пол. Люся давай отчитывать ее: «Тут же ваши внуки…» — та смотрела на Люсю пустым, ничего не выражающим взглядом. Наталья Тихоновна заговорила со старухой по-якутски. Старуха на удивление легко поднялась со стула, прошла в конец комнаты и вернулась с тряпкой в руках, закашлявшись в очередной раз, она прикрыла рот тряпкой и отхаркала в нее мокроту.
Как-то сразу после Пасхи Люся и Наталья Тихоновна поехали с плановым осмотром в Хатассы в воинскую часть. Тряслись больше часа по грунтовке в пазике до места назначения. Приехали. Никто их не встречал, никто не ждал, и никому они там были не нужны. О том чтобы их накормили или хотя бы паек выдали, не было и речи.
Недалеко от воинской части располагалось кладбище. Истомившись в ожидании, голодные и злые, женщины решили «прошвырнуться» по кладбищу и посмотреть — может, какая еда осталась на могилах после Пасхи. На кладбище Люся зацепилась за оградку и порвала чулок. Зато они нашли два пригодных к употреблению яйца, которые и съели. Найденный хлеб в пищу не годился: был либо поклеван птицами, либо лежал на земле, размокший и грязный.
Вернулись с кладбища злые; тоном, не терпящим возражения, затребовали незамедлительно позвать командира воинской части.
Командир части — Гончаренко Алексей Андреевич — здоровый ядреный мужик с животом, формой и крепостью напоминающим арбуз, глядел сверху вниз на Люсю с презрением. На Люсе были легкое зеленое однобортное пальтишко, светлая шляпка и кремовый шарфик, и, в дополнение, голая коленка торчала из порванного темно-коричневого чулка.
Гончаренко подбирал слова, ему требовалось время, чтобы выразить мысль без мата; дуги его бровей складывались домиком, распрямлялись и снова складывались в разнообразные геометрические формы, отражая умственный процесс.
— А вы, собственно, кто? — сформулировал он вопрос конкретно.
Люся, подбоченясь, вызывающе глядя на Гончаренко:
— Я — главный врач туберкулезного диспансера Покровского района!
— Что-то я таких главных врачей никогда не видел. Га-га-га! — совершенно беспардонно отреагировал командир.
— Не видели, а теперь увидели! Либо вы создаете нам нормальные условия для работы, либо мы уезжаем. Вам не надо?! Вы считаете нам больше вашего надо?! О чем вы думаете? Туберкулез свирепствует! Вы командир или кто?
Гончаренко молча смотрел на молодую, похожую на подростка пигалицу в дырявом чулке, обдумывая ответ. Люся ждала, глядя на него в упор.
— Цэ, — буркнул Гончаренко, отвернулся и пошел, что значит «цэ» он не пояснил.
Через пятнадцать минут прибежал прапорщик, принес паек, пообещал вечером горячий ужин и показал женщинам комнату, где они могут разместиться. Перекусив и приведя себя в порядок, приступили к своим обязанностям.
Первым делом собрали старенький рентгеновский аппарат РУ-735, который они возили с собой.
«За два дня вряд ли управимся», — констатировала Наталья Тихоновна, в окне виднелась вереница солдат, двигающаяся по направлению к их смотровой.
Зашел фельдшер по фамилии Гора спросил, не нужна ли его помощь, и мило пригласил на чай.
— У меня для цивильных дам к чаю конфетки московские припасены…
— Спасибо, Василь, как закончим, обязательно зайдем.
Он был знаком Люсе еще по работе в Мархинской больнице, когда привозил военнослужащего с корью. Василь Гора, оправдывал свою фамилию, размеры его тела внушали если не страх, то почтение; как бы в противовес своему большому телу и грозной фамилии он был простодушен и улыбчив. Лечил он так же просто и радушно. В лазарете на его рабочем столе стояла большая квадратная емкость, заполненная таблетками разной формы, размера и цвета, на ней было написано «От усего». Гора залезал в банку своей здоровенной ручищей, цапал горсть таблеток, перекладывал эту горсть в ладонь больному, напутствуя: «На! Лечись!»
Собрали аппарат. Начали осмотр. Люся делала рентгеноскопию, описывала снимки, Наталья Тихоновна вела амбулаторный прием. После нескольких часов приема она перешла на якутский; как мантра, звучало ее: «Ылан биирдэ, бирь витаминка»1 . В восемь вечера пришел солдат с кухни и сообщил, что столовая закрывается, а им велено накормить медперсонал горячим. Женщины и не заметили, как пролетело шесть часов напряженного труда. В столовой, поев и расслабившись, они почувствовали, как накатила усталость, накопленная за день; ноги отяжелели, наступило состояние, когда не хочется двигаться.
— На сегодня все. Спать, — констатировала Наталья Тихоновна.
На следующий день осмотр продолжился. В середине дня пришел Василь Гора, не успел он еще открыть рот, как Наталья Тихоновна:
— Василь, нам тут извини… вздохнуть некогда, а не то что чай с конфетками попить!
— Да я тут по другому делу.
— Что за мужик пошел? Чуть что, сразу в отказ…
— Да нет, чаек с конфетами само собой… тут командир слег, Людмила Александровна, посмотрите, что с ним.
Гончаренко лежал на кровати, вид у него был неважный, на фоне пышущего здоровьем Василя он выглядел уныло. А еще вчера командир Гончаренко казался Люсе большим и ужасным.
— Что у нас с больным?
Командир молча глядел на Люсю потухшим взором, не было в нем былого гонора и хамоватости. Люся прослушала больного — хрипы в легких; бросалась в глаза диспропорция между неразвитостью мускулатуры его грудной клетки и чрезмерно «развитым» животом.
— На рентген.
Снимок подтвердил Люсины опасения: у командира военчасти Гончаренко — двусторонняя пневмония.
Люся достала пенициллин — неприкосновенный запас.
— Колоть каждые шесть часов на протяжении семи дней, — указания были адресованы Василю Гора.
— А вам, — обращаясь к командиру, — постельный режим. Алкоголь не принимать… и хорошо бы на диету — совсем запустили себя.
За все время Гончаренко не сказал ни слова. Он смотрел на Люсю, перед ним была не пигалица, а невысокая молодая женщина. Ее зеленые глаза смотрели сочувственно. От Люси веяло теплом и спокойствием, это открытие ввело Гончаренко в непривычное для него состояние неуверенности. В казарме, на плацу и даже в кабинетах с зеленым сукном он не терялся, мог и «рубануть» и «отчеканить», а перед «этой» слово не мог сказать, если и вырывалось наружу, то все больше междометия: «а», «о», «э» да «цэ».
Вечером Люся пошла прогуляться вдоль поймы Лены. Было тихо, лучи заходящего солнца отражались в неподвижном зеркале воды, небольшая лодка с опущенными в воду веслами и девочкой лет двенадцати в ней привлекли Люсино внимание. Девочка сидела не шевелясь, обхватив руками поджатые коленки и положив на них голову. Люся выбрала место — небольшой ствол сухого дерева, по-видимому топляк, выброшенный на берег, присела на него, отгоняя веткой комаров и наблюдая: «Может, что случилось? Нет, не похоже». Девочка распрямилась, уперев руки в скамейку на которой сидела, вскинула голову и запела «Санта Лючию». Голос был чистый и звонкий, пение разливалось вниз по реке, охватывая берега, казалось, все вокруг замерло. После «Санта Лючии» девочка спела «Дунай, Дунай, а ну, узнай…» Закончив одну песню, она сразу начинала петь следующую.
Люся неожиданно оказалась свидетелем сказочного представления. Слушая девочку, она обо всем забыла — не было Гончаренко, не было трудного дня, как не было поездки в Хатассы, да и самой Якутии не было. Только эта река, девочка в лодке и ее голос…
Осмотр военнослужащих длился три дня, было выявлено четыре случая закрытой формы туберкулеза и один — открытой. Закончив, Люся и Наталья Тихоновна засобирались домой. Гончаренко выздоравливал. Люся зашла попрощаться.
— Идете на поправку, Алексей Андреевич, замечательно!
Командир упорно молчал, глядя на нее, лишь его брови продолжали двигаться, подавая загадочные сигналы. Как узнали женщины, за эту особенность поводить бровями за Гончаренко в части закрепилось прозвище «Брови».
— Счастливо оставаться.
— Спасибо, дякую.
Люся отметила про себя — какой красивый тембр.
Бычье сердце
— Люда, Лю-у-да-а-а … Подожди.
Люся повернула голову на крик, через дорогу наискосок бежал к ней парень, махал рукой. Люся остановилась. Это был ее знакомый, Толик. Пару раз оказывались в одной компании, кто-то приводил его в «деревяшку» — коммуналку, где Люся жила после увольнения из Мархинского тубдиспансера, перейдя на работу в медсанчасть авиаотряда.
Толик подбежал с глуповатой улыбкой на лице, мялся, видно, что-то спросить хотел, да не решался.
— Что хотел-то? — помогла ему Люся.
— Да тут такое дело. Знакомый ко мне приехал с Бодайбинского прииска, заболел он там сильно, помоги! — И после короткой паузы добавил: — …те, Людочка.
Он сделал акцент на «Людочка», просительно глядя ей в глаза. Люсю всегда смущали такие взгляды.
— Не поможете, я знаю — помрет, нигде его не берут. Не жилец, говорят.
— Не знаю, Толик, обещать не могу. Зайди вечером, посмотрю твоего знакомого.
— Спасибо, Лю-до-чка, — выговорил он по слогам.
Вечером Толик пришел с сотоварищем. Тот представился: «Иннокентий».
— Иннокентий? — повторила Люся удивленно.
Имя гостя не гармонировало с его обликом. Он был маленького роста, замызганный, щуплый, если не сказать истощенный. Совершенное несчастье, на такого глянешь и сразу видишь — не жилец. Не жилец даже не в смысле короткого жития, а не жилец, потому что жизнь у таких, как он, — сволочь, дрянь и сука; ни радости, ни любви — одно дерьмо… ошибка природы, если хотите.
Люсино сердце сжалось от сочувствия. Она попросила его раздеться до пояса, ребра просвечивали сквозь пергамент кожи; тело, исколотое татуировками, повергло Люсю в эстетический шок. Позвоночник, вогнутый в районе поясницы, хрящевидным змеем выползал оттуда на поверхность, крупные позвонки знаком вопроса выпирали между сгорбленных плеч, и от этого грудь Иннокентия казалась еще более впалой и неразвитой. Люся приставила фонендоскоп к его груди и с удивлением обнаружила, что в этой изможденной, синей от татуировок клетке бьется огромных размеров так называемое «бычье» сердце. Билось оно гулко и прерывисто; после затишья, словно накопив силу, его стук набатом просил о помощи. Раньше сталкиваться с такой сердечной патологией Люсе не приходилось, но ошибки быть не могло, лекцию профессора Левина о кардиомиопатии она помнила хорошо. «Все правильно, смещение в правую сторону, давление на диафрагму. Как правило, люди, рожденные с таким сердцем, не доживают до… интересно, сколько ему лет? На вид — все пятьдесят… плюс аритмия, хрипы в легких».
— Сколько вам лет? — как бы невзначай спросила Люся.
— Двадцать девять тукнуло.
— Родственники?
— Нету, детдомовский я, — сыграл он на жалость.
Люся уговорила заведующую медицинско-санитарной частью объединенного авиаотряда положить Иннокентия Шуркова в стационар. Имя и фамилию записали с его слов. Документов не спросили.
Начали лечить. Больной через некоторое время посвежел, прибавил в весе, улучшился цвет лица.
Люся жалела Шуркова, ее поразил тот факт, что они ровесники, а ведь она решила, что ему под пятьдесят. Зная, что у Иннокентия нет родственников и никто к нему не приходит, Люся принесла апельсины, завезенные на прошлой неделе в поселок. Ел он их неумело, частично ободрав шкурку, вгрызался внутрь, сок стекал по подбородку и рукам, он облизывал пальцы, исподлобья косясь на соседей по палате. Доев последний апельсин, Шурков сложил кулек из газеты, положил в него шкурки и еще несколько дней, пока апельсиновый аромат не выветрился, подносил кулек к носу и шумно вдыхал.
В первые дни поступления Шурков завязал приятельские отношения с зубопротезистом Запрудным Сергеем Павловичем. «Что за дружба такая?» — удивлялись окружающие. «Клубнички» там быть не могло. У Запрудного был роман с заведующей — Алевтиной Георгиевной, поэтому заподозрить нетрадиционную любовь было бы абсурдом. Приносила же Шуркову рентгенолог Верещагина апельсины, и никто не удивился — пожалела убогого.
Пошел второй месяц пребывания Шуркова в стационаре — ночная сестра стала замечать его частое отсутствие по ночам. После отбоя Шурков переодевался в одежду, которой его снабдил Запрудный, и исчезал; под утро он возвращался, ни разу не опоздав к врачебному обходу. Персонал косо поглядывал на Шуркова — тот явно созрел к выписке, без протекции Запрудного тут не обошлось. В последнее время Шурков вел себя нагло, распускал руки, хватая сестричек за мягкие места, предлагал интим, в столовой активно выражал неудовольствие тем, как кормят.
У Алевтины Георгиевны состоялся серьезный, на повышенных тонах, разговор с Сергеем Павловичем, речь шла о Шуркове. Видно, чуя нутром, что его скоро вытурят из стационара, Шурков вернулся с ночной прогулки в зюзю пьяный. На часах была полночь, в стационаре тишина.
Шурков стоял посреди больничного коридора, молча покачиваясь из стороны в сторону, в этот момент из палаты вышла санитарка с уткой:
— Шурков… Нажрался?! Совсем стыд потерял. Щас утку тебе на голову надену — будешь знать, похабник.
Грубое слово санитарки обидело Шуркова. Он замер. Его взгляд стал дико злым, неуловимым движением он вытянул из-за пазухи приличных размеров нож и заорал:
— Сука! Блядь! Порежу! — и бросился на санитарку.
Она пронзительно завизжала, швырнула утку под ноги Шуркову и побежала по коридору. Шурков поскользнулся и упал в лужу с расплескавшейся мочой.
Санитарка успела за это время добежать до конца коридора и скрыться за дверью.
На шум из дежурной комнаты вышла медсестра. Шурков, изрыгая матерщину, поднялся, покачиваясь, от него пахло мочой, перегаром и смертью. Медсестра, увидев нож в руке Шуркова, тут же скрылась за дверью, мгновенно повернув ключ в замке. Шурков поколотил в дверь, но, видя бесперспективность занятия, побежал по коридору, спотыкаясь и круша все на своем пути:
— Убью! Всех, блядь, убью. Одна Верещагина человек! А все суки! Женюсь на ней! Всех поубиваю, а на ней женюсь!
Народ в палатах проснулся. Шурков продолжал яростно кричать какой-то бред и размахивать ножом.
В стационаре лежали молодые парни из авиаотряда, не «тяжелые», кто на обследование, кто уже на выписку. Они сбили Шуркова с ног, отобрали нож и больничными полотенцами связали ему руки и ноги.
Шурков продолжал извиваться и сквернословить. Через час приехал наряд милиции. Дебошира увезли в отделение.
Утром в платяном шкафу на первом этаже обнаружили санитарку, которая грозила ночью надеть Шуркову утку на голову, она была так напугана, что просидела в шкафу всю ночь.
После полудня в стационар приехал следователь. Оказалось, что Шурков Иннокентий совсем не Шурков и вовсе не Иннокентий, а вор-рецидивист по кличке «Движок», сбежавший два месяца назад из колонии.
В отделении милиции на вопрос:
— Почему Шурков?
Ответил:
— Кореш мой, Шурка, Шурком все его звали, он мне жизнь спас.
— А Иннокентий откуда?
— Из кино. Детям деньги посылал, правильный кент, хоть и актеришка.
За последние два месяца в Якутске произошло несколько крупных краж у ответственных обкомовских и министерских работников, в частности пропала коллекция алмазов, различные золотые украшения, камни, деньги и другие ценности. В действительности размер похищенного трудно было оценить, так как потерпевшие, по всей видимости, утаивали истинные потери, дабы отвести от себя еще более страшную напасть — государственные карательные органы.
Следователям было ясно — пока Шуркова искали, он у всех под носом по ночам обносил зажиточное сословие города Якутска.
Где похищенное, Шурков не признавался, следствию так и не удалось выбить из него признание. Отрицал справедливость советской пенитенциарной системы, понимал, что если сознается, срок намотают ему по полной, и в лагере сгинет, а за побег срок хоть и накинут, но надежда на «жизни клочок, на воле погужбанить» останется.
Зубопротезист Запрудный Сергей Павлович вскоре уволился, в аэропорту при посадке на Красноярск у него обнаружили алмазы, пару золотых «кирпичей» и еще черт знает сколько всего. Бравый любимец женщин и обладатель материальных ценностей не сумел отмазаться и получил десятку, уж больно некоторые ответственные товарищи были в обиде на него. Отбывал он срок на Колыме, больше о нем никто не слышал.
Алевтина Георгиевна чудом удержалась в должности, через год вышла замуж за пилота на десять лет ее моложе. На Люсю Алевтина зла не держала, понимая, что та сама не знала, за кого просила.
Долго еще в стационаре вспоминали и пересказывали эту историю.
День счастливый, день прощальный
Жизнь состоит не только из трудодней, случаются и светлые моменты. Для Люси таким днем стал день ее рождения в первый год работы в Мархинском тубдиспансере.
Тубдиспансер располагался в бывшем скопском молельном доме и выделялся своей мощью на фоне маленьких незатейливых бараков и частных строений. Потолки в нем были высокими, стены сложены из толстых бревен, законопаченных паклей; полы — из широких, прочных, плотно пригнанных друг к другу досок, выкрашенных в темно-зеленый цвет; печь огромная — если с утра топили, то до следующего дня дом хранил тепло. Кабинет Люсин был в два-три раза больше всей жилплощади, где она проживала с семьей. В кабинете стояли фикусы, за которыми Люся ухаживала и с которыми разговаривала.
Накануне Люся испекла пирог с рыбой, давно уже были припасены коробка шоколадных конфет и бутылка шампанского. Приготовленное она уложила в корзинку. Вышла из дома пораньше, чтобы прийти на работу первой, корзинку решила не показывать и объявить о своем дне рождения к концу рабочего дня. Раздумывая о том, как все лучше устроить, Люся не заметила, как добежала до работы. Достала ключи, но обнаружила, что дверь открыта. Вошла в помещение: «Ау, кто здесь? Отзовись!» Тишина. Настороженно, оглядываясь по сторонам, она вошла в кабинет и не поверила своим глазам — стол был накрыт деликатесами: языки говяжьи, колбаса домашняя конская, рыба копченая, пирожки, булочки, торт из черемухи — одна половина черная, а другая белая… «Красота-то какая!» — подумала Люся. В центре стола в вазе три гвоздички. «Где же их взяли? Конец февраля — мороз лютый, в Мархе в это время цветов не найти», — Люся стояла, разглядывая богатый стол, все еще не веря своим глазам. В кабинет шумно ввалились сотрудники и вразнобой, с криками: «Ура! Поздравляем именинницу!» — бросились ее обнимать. Люся стояла в растерянности, по ее щекам текли слезы: «Спасибо вам, родные мои».
В тот день диспансер работал до полудня. С наружной стороны повесили табличку «Закрыто», с внутренней — заперли дверь на ключ. Посетители удивленно смотрели на табличку, из-за двери доносились шум и смех. Никто не решался стучать и скандалить. Якуты уважают работу врача: «Значит так надо, завтра придем, зачем ссориться?».
Все в этой жизни течет и изменяется — подошло время, и Люся решила перейти на работу в поликлинику Якутского объединенного авиаотряда.
Накануне ухода из Мархинского тубдиспансера она еще раз встретилась со своим куратором Михаилом Филимоновичем Ершовым, высоким статным стариком, занимавшим ответственный пост в Якутском институте туберкулеза.
Их знакомство состоялось еще на первой проверке. Тогда он, заговорчески глядя на молодую заведующую, нараспев протянул: «Вот сейчас наугад вытащу у вас первую попавшуюся карточку и по ней буду судить о работе вверенного вам заведения». Он вытащил карту больного, изучил ее, задумался. Люся выжидательно смотрела на Михаила Филимоновича. «Да, комар носа не подточит — карточка идеальная», — подытожил он. Положив карту на стол, потянулся за второй. Люся тут же схватила его за руку: «Нет, мы так не договаривались, Михаил Филимонович, обещали по одной карточке судить о нашей работе, вот и судите!» Михаил Филимонович засмеялся, задержав свой по-стариковски слезящийся взгляд на Люсе, поймал себя на мысли, что думает об этой девчонке как о женщине. «Эх, девочка, девочка… Что ж, угощайте чаем. Работу учреждения оцениваю на отлично!»
До самого Люсиного увольнения из тубдиспансера и перехода в поликлинику объединенного авиаотряда Михаил Филимонович относился к Люсе с симпатией, не раз упоминал на совещаниях об образцовой работе Мархинского тубдиспансера.
И вот теперь, подписывая увольнение, Михаил Филимонович очень доверительно глядя на нее, задумчиво произнес: «Люсенька, отработали бы вы еще два-три года в нашей системе и были бы самым молодым заслуженным врачом Якутии».
Сэргэх
Сэргэх — по нашему Сергей, — сахаляр2 , его мать Наталья Тихоновна — русская, фельдшер по специальности. Отец Сергея, Иван (Айнан) Николаевич, — якут, занимал высокую должность по торговой части, заведовал отделом спортивных, рыболовных и охотничьих товаров, поэтому у Сергея всегда были лучшие рыболовные снасти, ружья и лодочные моторы, которые не раз помогали ему уходить от рыбнадзора.
Иван Николаевич до двенадцати лет рос в дальнем от Якутска наслеге. После пятого класса сельской школы родители отправили его в Якутский интернат. Это было непростым родительским решением. Однако они понимали, что останься сын в поселке — в лучшем случае был бы охотником, как его отец, а в худшем — спился бы, как большинство сельчан мужского пола. После окончания средней школы Иван поступил в Якутский университет, неплохо его закончил, вступил в партию — биография и национальность помогали карьерному росту, так что к своим пятидесяти годам он был на сытной и нетрудной должности. Имел элитную по тем временам машину «Волга», на капоте которой красовался милый сердцу якута олень. Ивана Николаевича отличали редкие для якутских мужчин чистоплотность и опрятность, одевался он всегда с иголочки, даже на шашлыки летом ездил в костюме и галстуке.
Повстречал он будущую свою жену Наталью Тихоновну в медсанчасти. Она делала ему укол противостолбнячной сыворотки после того, как его покусала собака. Иван Николаевич, тогда еще Иван, сначала обратил свой взор на внушительный размер Наташиной груди, а потом на все остальное. С остальным у Наташи тоже был порядок. На следующий день Иван пришел с цветами, закончилась эта история крепким браком и рождением Сергея.
Детство Сергей провел у своего деда Бэргэна, что значит «меткий», в том же наслеге, откуда родом все их предки по мужской линии. Дед, лучший охотник и рыболов в округе, обучил Сергея премудростям и тонкостям своего дела и верховой езде. Сергей знал повадки птиц и животных, метко бил в глаз белку из мелкашки, умел ставить силки на куропаток и зайцев, в пятнадцать лет завалил своего первого сохатого. В шестнадцать дед взял его на медведя. Ходили с собаками и дедовым напарником, что там случилось — неизвестно, но вспоминать про ту охоту Сергей не любил. Зная, где, когда и какая рыба идет, иной раз вылавливал ее столько, что не было, пожалуй, в средней Мархе дома, куда бы он не занес рыбу.
Сергей закончил школу в тот год, когда Люся с семьей поселилась в Мархе. Кроме поздравлений и костюма к выпускному вечеру отец подарил Сергею новенькую двустволку, торжественно вручив ее на семейном обеде. Обмывали аттестат зрелости весело и шумно — Сергей не удержался и пару раз стрельнул в воздух, напугав соседей. А через десять минут в дверь постучал участковый… выпив водки и закусив соленым груздем, поздравил Сергея с окончанием школы, на том инциндент и был исчерпан.
Сергею исполнился двадцать один год — у Люси шло к тридцати. Люся заметила, что Сергей «неровно дышит» в ее сторону. Она сразу дала ему понять, что он может рассчитывать не более чем на дружбу. Поначалу от досады Сергей даже пытался вызвать у Люси ревность, рассказывая ей о своих любовных похождениях. Люся спокойно слушала, качала головой, советов не давала. У самой на личном фронте после развода был полный штиль. Сергей еще какое-то время не оставлял попыток завоевать расположение Люси, дарил цветы, чуть ли не каждый день забегал к ней, восторженно ловя ее взгляд своими раскосыми глазами. Все было напрасно.
На протяжении всей их дружбы Сергей никогда не заходил к Люсе в гости с пустыми руками — то нельму, то чира на строганину принесет, то сладких карасей размером с лопату; и дичь, и зайца, а то и медвежатину. Сергей набил белок Люсе на шапку. Шапка получилась с длинными беличьими хвостиками, спускавшимися чуть ли не до пояса.
В юности он страдал нейродермитом, его лицо и шея были покрыты гнойничками, которые вызывали нестерпимый зуд. Во сне Сергей непроизвольно расцарапывал лицо до крови. Люся связала ему шерстяные варежки, которые следовало надевать на ночь, тем самым предохраняя кожу от непроизвольных расчесываний. Сергей не мог ходить в парикмахерскую из-за постоянно воспаленной кожи, и Люся стригла его дома. К годам двадцати пяти эта болезнь неожиданно отступила, рубцы на его коже зажили.
Интимная жизнь Сергея была достаточно беспорядочна, не удивительно, что он заразился — излечимой, но «неприличной» болезнью. Пролечившись, по рекомендации Люси, анонимно и держа произошедшее в большом секрете от матери, Сергей стал более разборчив в своих любовных похождениях, начал присматриваться к девушкам менее доступным.
Машу трудно было не заметить среди университетских девушек — красивая якуточка, с тугой косой черных, как смоль, волос, хрупкая и легкая, как снежинка. Сергей был на последнем курсе университета, когда Маша поступила на первый. Оба родом из Мархи. Сергей был старше Маши на семь лет. В университет он поступил с четвертого раза, предыдущие три года он каждый раз заваливал сочинение. Когда терпение Натальи Тихоновны наконец лопнуло — она взяла поступление Сергея в свои руки. На экзамен русского языка он не пошел, переписал дома заранее выданное ему сочинение и поступил. Сергей закончил строительный факультет Якутского университета с красным дипломом. Ровно через год после свадьбы Маша родила Сергею дочь, а через три года у Маши обнаружили рак груди, и она умерла.
Спустя два года после смерти Маши Сергей женился снова. Второй брак вроде был, а вроде как и не был — развелись почти сразу, тихо, без шума, так же как и поженились. Сергей уехал с уже подросшей дочерью в город Депутатский Оймяконского района. Люся с сыном к этому времени уже уехала в Мурманск.
Через пять лет после отъезда Люси из Якутии непонятно каким ветром Сергея занесло в Мурманск. Он провел у Люси один день. Вспоминали Якутск, знакомых, Сергей рассказывал о дочери. Легли спать чуть позже обычного. Утром Люсе на работу, а Юре в школу — уже семиклассник.
Чего Сергей ждал от этой встречи, ждал ли чего-то вообще — неизвестно. Утром они обнялись, Люся поцеловала его в щеку, они что-то еще говорили друг другу на прощание — обычные слова, которые мы говорим, провожая кого-то в дорогу, — ничего особенного так сказано и не было. Сергей уехал, их связь прервалась навсегда.
Рыбалка
Люся частенько ездила на рыбалку вдвоем с Сергеем, иногда они присоединялись к компании мархинских ребят.
Сергей довольно быстро обучил Люсю обращаться со снастями, насаживать наживку, забрасывать леску, подсекать и подтаскивать рыбу. Неделя только начиналась, а Люся уже c нетерпением думала о следующей рыбалке. На реке она могла проводить сколько угодно времени, спала мало, боясь пропустить клев; никогда не жаловалась на непогоду, не требовала к себе особого внимания, короче — не была обузой мужскому коллективу.
Отец Сергея, Иван Николаевич, цеплял «плоскодонку» к своей «Волге» и тащил ее к устью Мархинки, оттуда Сергей с Люсей выходили в Лену. И шли на острова, чаще на «Кубу» — так местные ребята прозвали небольшой песчаный остров с округлой лагуной. Острова продувались, и потому там не бывало комаров. От постоянно дующих ветров поверхность песчаных островов менялась. После отлива в неглубоких, но больших по диаметру углублениях оставалась вода, образуя натуральные «ванны». Летом температура нередко поднималась до плюс сорока, поэтому вода в них хорошо прогревалась.
Сергей тщательно подбирал себе одну из «ванн» и погружался в горячую воду так, что сверху только голова торчала в надвинутой на глаза дырявой панаме. Из-под панамы вился дымок от Беломора, он дремал, мечтая о девушках; его душа наполнялась необъяснимым счастьем, время замирало в тишине, и только писк одинокого, чудом долетевшего до острова комара нарушал идиллию. Сергей, привычно прихлопнув насекомое, снова погружался в дремоту.
Люся предпочитала действие пассивному отдыху, свое время попусту не растрачивала и сразу приступала к рыбалке.
Погода радовала не всегда: это Север, на смену яркому солнцу могло мгновенно прийти ненастье, холодный ветер пригонял тучи и хлесткий дождь с грозой, а то и снег.
Однажды Люся с Сергеем попали в такой переплет в Кангаласской «трубе» — узкое, зажатое скалами место в пойме Лены; каждую весну его бомбили, чтобы вскрыть лед и предотвратить наводнение, а также ускорить открытие судоходства.
Казалось, тогда для Люси и Сергея наступил судный день. Небо затянуло грозовыми тучами — черные, распухшие от влаги, они едва не касались земли, беспорядочно били молнии, серая волна вскипала от неистового ветра, температура с двадцати пяти упала до трех. И это еще полбеды, если бы не кончился бензин — мотор заглох, весел нет. Лодку крутило и бросало из стороны в сторону, неумолимо увлекая вниз по течению. Сергей с опаской смотрел на правый скалистый берег. «Если снесет прямо на скалы — нам крышка, тогда лодку разобьет или перевернет», — оценил он ситуацию, тщетно пытаясь найти выход. Вода в лодке уже достигла щиколоток, все, что Сергей с Люсей могли сделать, — это вычерпывать воду и полагаться на судьбу.
Им повезло, ветер не изменил направления, их лодку, миновавшую скалистый берег, вынесло на отмель.
Развели костер, сели у огня, у обоих зуб на зуб не попадает. Сергей отжал от воды что-то напоминающее плед и накинул на Люсины плечи. Все, что у них было, — бутылка портвейна и полбуханки черного хлеба. Выпили, закусили хлебом — захорошело. Люся почувствовала резкий запах. «Сережа, не чувствуешь — паленым воняет?» Сергей ошарашено глянул на ее вытянутые к костру ноги и сразу подскочил: «Да у тебя носки горят!» Люся резко отдернула ноги от костра, резинки от носков дымились вокруг ее щиколоток…
Отогревшись, Сергей пошел на разведку. Повезло, недалеко от места, куда прибило их лодку, Сергей встретил знакомых рыбаков; ему дали бензин и яблоко, которое он не просил, но взял. «Для поднятия настроения — витамин С, для Люси», — подумал Сергей и сунул яблоко в карман. Обсушились, вычерпали воду из лодки. Сергей заправил «Вихрь» бензином, и они пошли вниз по реке — искать своих мархинских, с которыми условились встретиться за «плотами» — в месте, куда прибивало бревна, отбившиеся от сплава.
Ребят они вскоре нашли, там была еда, купленная вскладчину, снасти и все их походное снаряжение. Люся переоделась в сухое, портвейн еще не выветрился и бодрил. Эйфория по поводу чудесного спасения постепенно уходила, уступая место главному, ради чего она здесь, — рыбалке. Позабыв про обгоревшие щиколотки, Люся взяла снасти и пошла вдоль берега, присматривая место для закидушек. Теперь она забрасывала их на сорок-пятьдесят метров — похлеще любого парня. Плавно раскручивая окончание лески со свинцом, она резко отпускала ее в направлении воды, замирала, провожая взглядом летящий свинцовый груз до тех пор, пока он не упадет в воду. Люся делала натяг на леске, закручивала ее на рогатку, воткнутую в песок, и переходила к следующей снасти, так она могла не спать всю ночь, бегая от закидушки к закидушке и проверяя, села рыба или нет.
Наутро она уже и не вспоминала, что еще вчера могла утонуть. Много раз после этого случая она ходила по Лене с Сергеем в его плоскодонке, только теперь в ней всегда были весла.
…Рыбу в компании делили поровну, не важно, ловил ты или пил. Раскладывали улов на равные кучки, сколько людей — столько и кучек. Кто-нибудь поворачивался спиной к улову, а другой, указывая на кучку, спрашивал: «Кому?» Называлось имя, все было по-честному, никто пустым домой не возвращался.
Частенько, завидев вдали очертания лодки, похожей на рыбнадзор, парни кричали: «Люся, встречай гостей!» — и Люся, накинув на себя что-нибудь поярче, забегала в воду по щиколотку и радостно махала рыбнадзору рукой. Те, польщенные вниманием хрупкой девушки, махали ей в ответ и проходили мимо, не бросая «кошки» для зацепа снастей.
Люся любила уединиться с чашкой кофе, брала папироску, затягивалась неглубоко. Пристрастилась к курению еще в институте, на каникулах в Клайпеде, где отдыхала с подругой Альбиной, — та и научила ее курить.
Глядя, как плавно течет река, Люся погружалась в состояние отрешенности, ее мысли возникали и растворялись вместе с дымом папиросы, теряя свой первоначальный смысл, лишь горький привкус табака оставался на губах.
Если бы в этот момент ее спросили: «Люся, ты о чем задумалась?» — она бы не смогла ответить, что с ней и о чем ее мысли. В них было все: неудачный брак и, как следствие, развод; голодное, но наполненное смехом послевоенное детство; питерская общага и чудесная Клайпеда; работа на заправке ночью и лекции в институте днем; планы отдохнуть следующим летом на Чёрном море; диагноз, поставленный накануне молодому парню, — рак легкого; ожидание клева; сгущающиеся сумерки и успокаивающий шум воды. Настоящее, прошлое и будущее переплетались, подхватывая и кружа ее в ночи… С первой поклевкой круговорот мыслей прерывался, и Люся мгновенно переключалась на то, как подрагивает леска на рогатке…
Как-то приехали рыбачить на Центральное, богатое для улова место. Вечером у костра парни обмыли приезд, да не рассчитали норму и, как один, уснули, забыв, зачем они здесь. Люсе было не привыкать к такому раскладу: парни спят — она рыбачит! Забросила снасти, кинула подстилку на остывший песок, достала термос с кофе, села, закурила и стала ждать. Очень скоро ей показалось, что на одной снасти леска дернулась, она подошла, попробовала леску пальцем, точно — сидит. Вытащила средних размеров осетра. А осетров, надо сказать, Люся не жаловала и всегда меняла их у рыбаков на язей, карасей, подлещиков — рыбу, в которой она любила косточки обсасывать.
Еще засветло Люся заметила, что недалеко, метрах в пятнадцати от берега, после прилива образовалась яма с водой, и решила отнести осетра туда.
В эту ночь клевало как никогда, каждый раз подходя к очередной снасти и потрогав леску, она обнаруживала — есть, сидит, черт! Если осетр средний — он идет ровно, как бревно, а крупный дает «свечи», выпрыгивая из воды, и нередко обрывается и уходит прочь. В эту ночь обрывов не было, Люся перетаскала в яму столько осетров, что со счета сбилась. Под утро клев закончился. Ночная мгла постепенно уходила и начинали проступать очертания берега, белый туман медленно рассеивался над рекой. Счастливая и гордая, предвкушая свой триумф, Люся решила еще раз посмотреть на улов, подошла к яме, переполненной рыбой. Рыбины барахтались в тесноте, толкая друг друга мордами. Она удовлетворенно окинула улов взглядом, повернулась к реке и услышала негромкий шум мотора — в утреннем тумане проступили очертания приближающейся к берегу лодки. В ней сидели два человека; тот, что на носу, был в форменной фуражке. Люся окаменела, в голове пронеслось: «Рыбнадзор… Не рассчитаюсь за всю жизнь». От берега до ямы, где она стояла, четко вела протоптанная ею за ночь тропинка. Впередсмотрящий, как ей показалось, махнул рукой в ее сторону. «Кулаком грозит», — содрогнулась Люся. Лодка причалила, из нее выскочил высокий парень, снял фуражку и, помахивая ею, громко крикнул: «Людмила Александровна, привет! Не узнаешь?». Это приветствие вывело Люсю из ступора, а в машущем фуражкой, приближающемся к ней парне она узнала Володю Соловья — приятеля Сергея из Малой Мархи. Выдохнув страх, она ответила: «Ты бы еще погоны нацепил при своей фуражке». Парень широко заулыбался, радуясь тому, как он напугал Люсю. «Как рыбалка?» — дружелюбно спросил он. «Все выловила, тебе не оставила», — и по-заговорщически добавила: «Пошли, покажу…»
Конфуз
Компании собирались спонтанно. Первой заскочила Настя, соседка по площадке, как всегда без стука, да и зачем стучать, двери запирали, только когда уходили из дому, да на ночь, когда ложились спать.
А могла Настя забежать к соседям по десять раз на дню, поэтому Настя не в счет. В соседях, в двухкомнатной квартире-коммуналке проживали Люся с сыном Юрой — школьником младших классов, мечтательным послушным мальчиком, и молодая супружеская пара Ира и Женя Гункины, он — штурман, она — ЛОР. Кухня и все в кухне было общим — печка, стол, cтулья, ложки-поварешки, где чье не делили.
Следом за Настей ввалилась пара малознакомых, но узнаваемых парней — бортмеханик Коля и техник по обслуживанию самолетов Толя, оба в овчинных тулупах и в валенках. Январь, морозы ниже сорока. Ребята достали две пол-литровки водки, тушенку и шоколад из пилотского пайка; Люся поставила на стол кастрюлю с отварной картошкой и плошку еще не оттаявшей ото льда квашеной капусты. Гости прибывали, кто-то забегал всего на минутку и оставался, кто-то нацеленно пришел в гости, и не пустым. Народ был разношерстный… В отличие от Большой Земли здесь — на Малой, люди становились проще, конфликты, если и возникали, то никак не на предмет социального, национального или финансового неравенства, а просто женщину могли не поделить, или еще какая-нибудь фигня на бытовой почве случалась.
Размещались на кухне кто где, бывало, стульев не хватало, тогда сидели на стуле по двое, тарелок не хватало — закусывали из одной. Никто не жаловался. Атмосфера в этой коммуналке всегда была дружеской.
Валя — высокая сухопарая девушка с короткими бесцветными волосами, вытянутым лицом и длинноватым носом сидела у окна, курила, перекинув ногу на ногу в теплых, ядовито-зеленого цвета рейтузах с начесом… покачивала свободной ногой, выходило нескладно и угловато. Валя служила в милиции в чине капитана — серьезная девушка со строгим взглядом серых глаз. Кто привел ее, как она попала в компанию — неизвестно, пришла и пришла. К ней, придвинув стул, подсел Федя, из местных, и положил ей руку на колено. Валя, ничего не сказав, равнодушно убрала его руку. Ира Гункина заметила ухаживания и не преминула вставить: «Федь, у Валюшки все отделение милиции в ухажерах, очередь…» — и засмеялась.
Водка закончилась, плошка с капустой опустела. «Принесу еще», — Люся взяла плошку, накинула шубу на плечи и вышла в сени. В сенях минус тридцать, а то и все тридцать пять. Следом за ней вышла Валя, привалилась спиной к стене, руки в карманах пальто, молча улыбалась, глядя на Люсю, как та привычно скалывала замороженную капусту из бочки. Когда девушки вернулись в квартиру, там уже пели песни.
«Никого не осталось, ни друзей, ни врагов.
Моя жизнь затерялась среди вечных снегов».
Гитарист Володя Пантелеев тянул слова песни так же тоскливо, как шум моросящего осеннего дождя в Питере, откуда он и его жена Мила Аркадьевна Аронова прибыли по зову романтики и распределению 1-го меда. Оба уже через полгода загрустили и строили планы побега обратно в хмурый и мокрый, но родной Питер. Говорили, что Володю приглашали играть в «Голубые гитары». Володя владел английским и испанским — здесь это было не нужно. Он выделялся высоким ростом, округлым большим лбом и лысиной в свои двадцать пять. Его жена Мила — живая, броская брюнетка, подпевала не в такт, часто останавливая свой взгляд на Грише (Гиге Кулахашвили), обладателе благородной шевелюры с проседью. «Точно из князей грузинских будет», — думала Мила. Она часто вспоминала Цхалтубо, сосны, пляж, море и Зазу Чхаидзе. «Да, что ж… они, грузины, такие — красивые, страстные да щедрые», — предавалась она воспоминаниям. Володя не мог конкурировать в «мачости» с этими мужчинами, но Мила знала — грузины придут и уйдут, а Вовка останется — надежный и верный друг по жизни.
Сергей — друг Люси — пришел, когда уже все начали расходиться. Как всегда, сунул Люсе увесистый сверток. И на ее вопросительный взгляд тихо по слогам ответил: «Ку-ро-пат-ка»… И уже громко, чтоб все слышали: «Водка есть?» — «Опоздал, дорогой товарищ», — откликнулся кто-то. Сергей пьянел быстро, и Люся про себя подумала: «Вот и хорошо, что кончилась!»
Володя спел еще пару песен. Время было позднее, расходились небольшими группами, кому за больничку, кому за ДК Гагарина, а кому и в Марху. Гулять ночью по пятидесятиградусному морозу опасно, тут трезвому в леденец недолго превратиться, а пьяному и подавно.
Все разошлись, только Сергей еще топтался в дверях, да Валя, кажется, задремала за столом, склонив голову на руки. «Люсь, скажи матери, что я у тебя остался». «Вот черт, опять врать придется», — подумала Люся, но согласно кивнула головой, промолвив вслед: «Смотри, Серёжка…» — и закрыла за ним дверь.
«Уф, разошлись. Пора спать», — только подумала Люся, как Валентина подала голос: «Люся, поздно уже, мороз…» Люся совсем забыла о ней. Валя сидела у окна, в ее руке дымилась сигарета, взгляд был неуверенный и усталый. «Да-да, конечно, — отозвалась Люся. — Оставайся, раскладушка есть… или на диване — думаю, поместимся… Печка к утру остынет, так вдвоем теплее будет. Надо не забыть Юру шубой сверху прикрыть, спит уже. Давай потихоньку укладываться — не разбуди его».
Улеглись. Люся задремывала, когда услышала учащенное дыхание Вали. Она насторожилась: «Возможно, Вале плохо?» — и уже хотела спросить, как та вплотную придвинулась к ней. Люся чувствовала, как подрагивает Валино тело, будто ее бил озноб. Люсю охватило волнение в ожидании чего-то непредвиденного, ее пульс участился, нелепые мысли сменяли одна другую. Напряжение между неподвижно лежащими девушками нарастало. Все случилось стремительно, Валентина навалилась на Люсю и стала страстно целовать ее в шею, губы, потом приподнялась и села на ее бедра, замерев, смотрела сверху. Затем обеими руками схватила ворот Люсиной ночной сорочки и резким движением рук в стороны разорвала ее, оголив грудь. Не по-женски крепкими руками Валентина обхватила свою жертву, ее губы впились в Люсин сосок. Этот поцелуй, словно электрический разряд, прошел через Люсино тело, она резко оттолкнула Валентину от себя.
Валя ослабила хватку, молча встала, не глядя на Люсю, оделась и ушла. Морозной ночью, чтобы добраться до Якутска, ей предстояло преодолеть бесконечных десять километров. Люся какое-то время оставалась в кровати, приходя в себя от произошедшего, потом встала, стащила с себя сорочку. Натянув свитер на голое тело, вышла на кухню, выкинула порванную сорочку в мусорное ведро, закрыла входную дверь, вернулась в комнату, легла и сразу уснула.
Еще год, приезжая в Якутск, Люся с опаской смотрела по сторонам, боялась натолкнуться на Валентину. Прошло время, подробности той ночи стерлись из памяти. Они никогда больше не встречались.
Скопчиха
Марха — бывшая скопческая деревня. В шестидесятых скопцов в Мархе не осталось, в их больших добротно построенных домах размещались общественно значимые организации: в молельном доме — тубдиспансер, в доме старосты — клуб, библиотека и местная администрация.
Единственным представителем бывшей скопской общины была 80-летняя Серафима. Жила она обособленно, ни с кем не общалась. Ходили слухи, что у нее в доме много золота и серебра, якобы когда-то принадлежавших мархинским скопцам. Эти слухи оказались для Серафимы роковыми.
Пётр поступил на работу в дом инвалидов сразу после армии, там же он встретил Аглаю. Аглая работала раздатчицей на кухне, ей было восемнадцать. Пётр обратил внимание, что суп, который Аглая наливала ему в тарелку, оказывался более густым — в нем плавали куски мяса, чем суп, налитый другой работницей, где всегда был водянистым. Вскоре после такого открытия у него с Аглаей произошла интимная близость. Случилось это в подсобке — стоя и наспех. Аглая оказалась девственницей… Они стали встречаться в подсобке каждый день: втискивали туда стул, втискивались сами — секс на стуле был удобней, чем секс стоя.
Суп и стул в подсобке стали отправной точкой их семейной жизни. Через три месяца Аглая сделала аборт. К этому решению они пришли не сговариваясь. Больше Аглая никогда не беременела.
За тридцать с лишним лет работы в инвалидном доме Пётр дослужился до и.о. директора… уже четвертый год он был и.о., но в должности его не утверждали. Ответственный товарищ из отдела социальной защиты, от которого зависело решение быть Петру директором или нет, при первом же их знакомстве почувствовал, как засосало под ложечкой — равнодушный взгляд Петра из-под нависших сивых бровей оставил у него неприятное впечатление. Он быстро свернул разговор, подумал на Петра — «палач», и приказ о его назначении директором не подписал. За три с лишним года никого приличного на эту должность не нашли. Пётр затих, больше не интересовался своим утверждением в директора, главное — власть в учреждении принадлежала ему. Аглаю он назначил заведовать кухней. Разбогатели, но слухи о сокровищах, спрятанных у скопчихи, не давали им покоя. К мысли убить скопчиху и завладеть ее богатствами они пришли как обычно — не сговариваясь.
План был прост: для начала — втереться в доверие, это было не сложно. Серафима, подкупленная вниманием и пайком из дома инвалидов, стала принимать Аглаю. Около года продолжалась их «дружба», за это время Аглая изучила планировку дома и где что находится. У нее сложилось твердое убеждение, что драгоценности, о которых упорно ходили слухи, хранятся в подвале. На двери подвала всегда висел замок. Когда Серафима спускалась за картошкой, то никогда не звала Аглаю подсобить, хотя та была на много моложе. Однажды Аглая вызвалась помочь Серафиме, но была остановлена жестом, не вызывающим сомнений. Аглая усмотрела в этом подтверждение своей догадки — ценности скопской общины спрятаны в подвале.
Тридцать лет назад умер муж Серафимы — Игнат, с тех пор она отвыкла разговаривать. С появлением в ее жизни Аглаи к ней возвращались способность и желание говорить хоть иногда. Год как Аглая ходит к ней. «И что ей надо?» — этот вопрос не отпускал Серафиму. «Вот вспомнила же ни с того ни с сего», — думала она, стоя в глубокой шайке с теплой водой. Обтирала свое тело губкой, наполняя ее водой и медленно отжимая… провела по груди, вернее по тому, что от нее осталось, после того, как ей вырезали соски. Ей было тогда двадцать пять, сыну Илюше семь. Староста настаивал: «Время пришло, против веры не иди, Серафима. В чистоте божественной возликуем и воздастся нам за это — спасение наше!»
После экзекуции Серафима десять дней металась в бреду, влагалище кровоточило; груди, туго перетянутые бинтами, жгло, слезы текли беспрерывно, оплакивая вырезанную «нежность и любовь». Рядом, на соседней кровати, лежал Игнат, как пес скулил, его тоже оскопили и, как и Серафиме, вырезали соски. Одна радость в жизни осталась — сынок Илюша, надеялась — прирастут они внуком или внучкой, а бог даст, и не одним. Не случилось, прибрал Бог Илюшу.
Иной раз крамольные мысли посещали ее: «Скорей бы уж Бог прибрал душу грешную». О смерти думала, а за жизнь цеплялась… сладкое любила поесть.
Пётр брал ночные дежурства. В тот вечер была его смена. Он сделал обход, чего не делал давно; поговорил с персоналом, решил, что достаточно предъявил себя общественности, и ушел в свой в кабинет, попросив его не беспокоить. В кабинете выключил свет и тайком вылез из окна.
Быстро прошел вдоль стены, метнулся к забору, вытащил заранее припрятанный сверток из мешковины и пролез через скрытый лаз в заборе. Торопливо двинулся к дому скопчихи, где его поджидала Аглая. В сумерках силуэт Петра был едва различим, Аглая не заметила, как он подошел. Пётр притулился спиной к бревенчатой стене дома рядом с дверью, замер на минуту — отдышался от быстрого шага, потом развернул мешковину и достал топор.
— Готова? — спросил он жену.
— Да.
— Стучи.
Аглая постучала в дверь.
Серафима бесшумно подошла к двери, настороженно прислушалась. Тихо. Аглая еще раз постучала.
— Кто там?
— Серафима, это я. Угостить тебя хочу — пирожки напекла. Пётр в ночную сегодня, так думала, чайку попьем с тепленькими…
Серафима отодвинула щеколду и открыла дверь. Пётр переступил порог и сразу раскроил ей череп. Серафима не успела даже крикнуть, старое тело бесшумно упало на пол, как будто и не было в нем веса.
Аглая зашла в дом, закрыла дверь, переступив через Серафиму. Ключи от подвала висели за шкафчиком на кухне.
— Здесь, Петруша, счастье наше… уедем в Крым, домик купим, заживем, наконец… Все здесь ненавижу — комарье, морозы, инвалиды. Глаза б не видели, — шипела она, открывая дверь трясущимися руками.
Пётр подумал, как надоела ему эта обрюзгшая, вечно потная, с замасленными волосами баба: «Зарубил бы сей секунд».
Спустились в подвал. Под образами свечи горят, только вместо святых — портреты мальчика на выцветших фотографиях. Вот он маленький совсем, а вот уже постарше, и в центре большое фото, где ему лет двенадцать.
— Слышала, что ребенок у нее был да помер. Точно! Народ зря не будет говорить. Значит и богатство наше здесь. Ищи, Пётр!
Супруги весь подвал перерыли, в доме все обшарили — пусто. Золото, серебро, деньги — ничего не нашли.
Физическая усталость, разочарование, ненависть… Пустой взгляд водянистых глаз Петра сошелся с колким взглядом мышиных глазок Аглаи. Когда пришла эта ненависть? После аборта? Или когда первый раз украли деньги, выделенные инвалидам? Кормили убогих просроченным рисом, отрубями, гнилой картошкой, да «требухой» разной. Или когда Пётр Демидку мучил? Умственно отсталый, с недоразвитыми руками, болтающимися как стручки гороха, Демидка — божий человек. С голодухи ночью пролез в кухню, придвинул стул, встал на него и нырнул внутрь через окошко для раздачи, а вот обратно вылезти не смог. Стульев в кухне нет, столы металлические к полу прикручены — не сдвинуть. Прыгал-прыгал Демидка у окошка, пытаясь ухватиться своими культяшками, чтобы вылезти обратно — только ободрался. Утром обнаружила его Аглая, орала истошно, хлестнула по лицу подвернувшейся под руку тряпкой. Пётр посадил Демидку на цепь в «бетонку» — карцер в подвале для непослушных. Демидка просидел там неделю, нужду справлял в углу. Пётр кормил его из помойного ведра: «Покушай супчику», — ласково приговаривал он, одной рукой аккуратно ставя миску на пол, другой рукой зажимая себе нос от вони.
Демидка, выпущенный из карцера, вскоре помер — сердце остановилось. Вскрытия не было. Да и сделали бы, что толку? Нет такого диагноза — «умер от горя».
Аглая и Пётр застыли в ненависти и злобе, чтоб не разорвать друг друга — спрятались за личиной фальши.
— Мельхиоровые ложки в буфете… надо б не забыть, — нарушила тишину Аглая.
— Хороший инструмент в кладовке, — в унисон ей продолжил Пётр.
Из жадности они прихватили много всего — нужного и не очень. Украденное нашли при обыске, это и послужило главной уликой в расследовании убийства.
Убийство скопчихи — закономерный итог совместной жизни Петра и Аглаи. Их осудили на большие сроки. Оба умерли в заключении с разницей в один день, не сговариваясь. Его закопали на Колыме, ее в Иркутской ИТК.
Скопчиху похоронили за государственный счет — завернули в мешок и кинули в яму. Могильщик сплюнул, помочился на свежеприсыпанную землей могилу и ушел…
Порядин
Во главе вереницы шел Порядин Фёдор Афанасьевич, фельдшер, роста ниже среднего, худощавый, на голове у него была старая шляпа с широкими полями, длинный плащ спускался почти до земли, в правой руке он держал деревянный посох, за плечами болталась котомка; мокрый, перемешанный с грязью снег чавкал под его резиновыми сапогами.
Весеннее солнце согревало идущих, кое-кто даже снял шапку, подставив лучам черные, как смоль, волосы; их раскосые якутские глаза щурились от яркого света и от этого казалось, что они все улыбаются.
Замыкал шествие мальчишка лет двенадцати, в руках у него был прутик, которым он шутливо подстегивал идущую впереди себя маленькую девочку, та еле поспевала за старшими. Так, гуськом, группа прошла десять километров от поселка Тулугино до Мархинского туберкулезного диспансера.
Фёдор Афанасьевич, прежде чем зайти в помещение, снял сапоги.
— Здравствуйте, Фёдор Афанасьевич, — приветливо встретила гостя Люся.
— Здравствуй, Люсенька, — ответил тот и, как маг, вытащив из-за пазухи три гладиолуса — алого, нежно-сиреневого и розового цвета, протянул их Люсе.
— Фёдор Афанасьевич, красота-то какая. Спасибо большое! Чайку с дороги?
— Чуть позже, я тут не один, хочу, чтоб вы посмотрели. Плохие у меня подозрения…
— Да, Фёдор Афанасьевич, конечно, пусть заходят…
Подопечные Фёдора Афанасьевича сняли грязную обувь при входе и только потом прошли в помещение. Вели они себя тихо, полушепотом переговаривались по-якутски, пока их вызывали по-одному, чтобы каждому сделать снимок легких.
Осмотр подтвердил — у родителей открытая форма туберкулеза, у старших сыновей — купированная форма, младших пока, видно, Бог миловал.
— Детей бы изолировать от больных, Фёдор Афанасьевич…
— Не пойдут они на это, для них, сама знаешь, дети — смысл жизни. И закона такого нет — отделять детей от родителей.
Пока Люся разговаривала с Порядиным, а амбулаторная сестра готовила лечебные препараты, пришедшие совсем притихли, отвечали, когда к ним обращались, но сами вопросов не задавали.
Через некоторое время они покинули Марху; впереди шагал Фёдор Афанасьевич Порядин, за ним — гуськом, как и несколько часов назад, шли родные, близкие и понятные ему люди.
Мальчишка, как и прежде, слегка подстегивал прутиком идущую впереди сестричку.
Солнце ушло из зенита, день остывал, земля становилась холодной и твердой.
Идущие достали и натянули шапки, скрыв черные, как смоль, волосы, их раскосые глаза были полузакрыты, и оттого казалось, что они уснули и шагают спящими…
Порядин Фёдор Афанасьевич — якут по национальности, жил в поселке Тулугино со своей гражданской женой. Фёдор Афанасьевич перешагнул восьмой десяток, по местным меркам — долгожитель. Жена его — Марина Семёновна Чертова, русская, была немного моложе. До революции она слыла красавицей, разбила не одно мужское сердце. Была замужем за бодайбинским золотопромышленником, вела веселый шумный образ жизни: цыгане, поклонники, наряды, золото… Только еще до революции сбежала от мужа-богача с красавцем, который на деле оказался неумелым карточным шулером и никчемным человеком. К мужу Марина не вернулась, выучилась на медсестру.
Работала в Якутской больнице, где и познакомилась с Фёдором Афанасьевичем, детей они не нажили, хотя жили в любви и согласии.
Из Якутска они перебрались в Тулугино, да и прикипели к этому месту. Построили дом — достопримечательность поселка. Дом состоял из двух частей разного цвета — с левой стороны на окнах красные наличники, с правой — синие.
Внутри дома был общий зал, к нему примыкали две половины. Соответственно наружному цветовому распределению, левая была выкрашена в красный цвет — женская половина, а правая, мужская половина, — в синий цвет.
В зале стоял «КАВЭНчик» — первый телевизор с экраном со спичечным коробком. Поселковая детвора собиралась у них по вечерам и засиживалась до темна. Порядины принимали ребятишек с радостью, угощали их разноцветными леденцами — «петушками» на палочках. Детвора сидела у телевизора, из сосущих ртов торчали палочки; постепенно «петушки» таяли, дети вытаскивали пустые палочки, с удивлением окидывали их взглядом и снова совали себе в рот.
Сами Порядины сладкое не ели, только ягоду лесную да клубнику, выращенную в тепличке.
Тепличку Фёдор Афанасьевич приторочил прямо к дому с солнечной стороны: «Все ж тепло и защита», — и даже соорудил подогрев. Умудрялся гладиолусы выращивать — уже по весне срезал первые цветы.
Жизнь Порядиных сжалась в один трудный, но счастливый день — не коснулись их ветра перемен, лозунги индустриализации и слезы войны…
Фёдор Афанасьевич заведовал туберкулезной больничкой на десять койко-мест — в маленьком бревенчатом домике с печным отоплением. Ухаживал за больными, лечил, кормил… Доброта и внимание делали свое дело, кто-то чудесным образом поправлялся, а если и помирали, то не чувствовали себя брошенными в последние дни жизни.
Делал Фёдор Афанасьевич обходы близлежащих наслегов и заимок; слыл большим умницей, распознавал все нюансы состояния легких. Когда в районе читали его описания историй болезней, удивлялись: «Точно, так и есть — в этом месте каверна».
Был добр и снисходителен к людям, не осуждал никого и однозначных выводов о людях не делал: «Каждый бывает плох, но он же бывает и хорош».
Завещал, чтоб сожгли его после смерти — не хотел лежать в вечной мерзлоте. По его просьбе еще при жизни была сложена поленница в поле, на которой после смерти он был сожжен.
Не осталось после него ни богатств, ни могилы, только добрая память да пепел, развеянный ветром в поле…
Mayflower, South Euclid, OH USA
Февраль—май, 2019
1 Принимать по одной таблетке.
2 Потомок от смешанного брака якута/якутки и представителя/представительницы какого-либо иного этноса.