С якутского. Переводы С. Феоктистова
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2019
Перевод Семён Феоктистов
Наумов Дмитрий Федосеевич (род. 06.10.1948) — прозаик, драматург, родился в с.Сулгаччы Амгинского улуса в 1948 году. Закончил Якутский государственный университет (1977). Заслуженный работник народного хозяйства РС(Я) (2003). Член СП РС(Я) и МСПС с 2006 года.
Семья
Семья. Якутская семья. Коренная, сельская. Испокон веку обитавшая обособленно в своем родовом аласе, объединившаяся в годы коллективизации с другими семьями отцовского рода в колхоз, построившая потом с ними в годы создания поселков деревню, затем в годы укрупнения колхозов в начале пятидесятых с семьями других отцовских родов из таких же маленьких деревень — большое село. С магазинами, школой, больницей, почтой, электростанцией, клубом, спортивной площадкой.
Покинувшая алас предков сельская семья. И гостеприимная, открытая всему миру, жизнерадостная, звенящая детскими голосами. И тихая, замкнутая, затворившаяся в безмолвие своей изломанной войной сиротливой жизни. И с жизнью, бьющей ключом, — преуспевающая, зажиточная, благополучная. И неблагополучная, неустроенная, бедствующая… Но какими бы ни были они, каким бы лицом ни оборачивалось в них сельское житье-бытье, всем им приходится, как и встарь, добывать свой хлеб, умываясь потом. И хотя вряд ли можно назвать этот нелегкий крестьянский труд столбовой дорогой нашего экономического развития, но именно в нем корни нашей самобытности, питающие национальный дух нашего народа живительной силой самой земли нашей. Ибо хоть памятью генов, но руки какого якута не помнят радующую их лощеную гладкость и какое-то особенное, отдающееся в сердце тепло рукояти столь родной нам косы и волнующую тяжесть сохи?
В этом смысле они, эти сельские семьи, и есть то главное, определяющее составляющее нашего народа, которое, собственно, и делает его народом. Это благодаря им, единственному оплоту вековых устоев и уклада жизни, еще греет наши души заветное тепло камелька наших предков.
В жизни души и сердца — главная непреходящая духовная и нравственная значимость семьи. Представляемые здесь мои рассказы посвящены этой стержневой теме нашей народной жизни, всего нашего национального бытия. А насколько удалось мне раскрыть эту самую жизнь души и сердца своих героев в немудрящем быте, повседневных житейских радостях и печалях, тяготах и заботах, трудном счастье сельских семей — судить читателям.
Акым
Акым — ездовой конь знаменитого коневода Басылайкана. У него всегда аккуратно подстрижена грива, гладко расчесан, словно коса у знатной женщины, густой и длинный хвост. Басылайкан то и дело с усердием подправляет гриву Акыма. С правой, подплеточной, стороны, на уровне всегда упитанной холки, стрижет так, чтобы грива торчала. А с левого бока оставляет недлинные мягкие волосы. Хвост никогда не подрезает ровно. Сначала хорошенько расчешет, а потом с кончика вверх подстрижет так, чтобы хвост был немного с острием. Ноги у Акыма, как их описывает велеречивый табунщик Куола, «прямые, словно городская модница в туфельках на каблучках стоит”. Копытца прозрачные, с еле заметными прожилками, холеные, словно ногти у той же модницы, «только лаком что не покрыты”, — смеется Куола. Но вся красота Акыма — в его пегости.Сам светло-саврасый, от спины по бокам и дальше к передним и задним ногам простирается, становясь похожим на чулки, большое белое пятно. Когда он, неторопливо подкидывая тщательно подстриженную челку, чуть загнув длинную шею с крепкой холкой, поглядывая широкими ясными глазами на пасущихся в поле лошадей, несется рядом легкой рысью, сверкая своими чулками — любо-дорого на него смотреть. У всегда опрятно одетого Басылайкана длинное, дочерна загорелое добродушное лицо, но голос его такой глухой и тихий, что не каждый его услышит, поэтому Акым всегда держит уши востро и следит за каждым движением слегка натянутой узды. Акым — конь табунщика, его крылья, его крепкая опора, его преданный друг. Другой коневод, Опоня, который всегда седлает горячих, необъезженных коней, как-то пожаловался мне, остригая лошадей:
— Все лошади в аласе безошибочно узнают топот копыт Акыма и даже не пытаются убежать. А от меня убегают, только завидев. И Басылайкан ругается, что я до пота лошадей гоняю. Был бы у меня такой конь, как у него… И смотри, какой у старика острый нож, вот этих двух лошадей он остриг, словно ножницами у него получилось; а вот наша поскакала: гребень за гребнем, как доска стиральная, — повиснув на изгороди, качает головой и показывает на лошадей, которые начали собираться в стадо.
— Что конь, что хозяин — не угнаться нам за ними, — заключает Опоня.
Акыма знает вся деревня, да что деревня, даже в центральной усадьбе все до единого знают.
Я впервые увидел его в тот год, когда меня направили сюда работать, он стоял под окном, привязанный перед конторой отделения. Я одел шапку, вышел к нему и стал ходить вокруг, разглядывая. Я его не очень-то и заинтересовал. Он только пару раз шевельнул ушами, мол, что за тип в треухе ходит кругами. По сравнению с нашими бедными клячами он выглядел как небесное создание. Хоть и был немного взмыленный, но в моих глазах это никак не умаляло его красоту.
— А что это ты, друг, уставился на моего коня?
Оглянувшись на голос, узнал старшего коневода, которого на днях видел на заседании месткома.
— Меня зовут Басылайкан. А ты, верно, наш новый зоотехник.
— Да, меня Митэрэй зовут. Добрый у тебя конь.
— Не жалуюсь. Стареет уже. Но и сейчас ни одной лошади не упустит. А ты, кажись, разбираешься в лошадях, глаз-то у тебя наметан.
— Ну, я же на коне вырос, как истинный сын якута. Красиво ты ему хвост обрезал. Вот у коней Басылая и Нюкулая, у них ровно и коротко подстрижены, некрасиво смотрится.
— У Басылая занятие — мастерить щетки для пола, там и использует волосы, наверно, — засмеялся мой собеседник, показав ровные зубы.
Он отчитывался только перед нашим руководством. Долго и серьезно просматривали отчет. Управляющий все проверял, стуча костяшками счетов. Басылайкан был малограмотным. Поэтому управлял ручкой неуклюже, мозолистыми пальцами выводя большие цифры на листе отчета. Не дыша, наблюдал за тем, как начальник его проверял. Тихим голосом отвечал на вопросы. Когда заканчивали, с улыбкой расписывался размашистым почерком и отдавал бумаги мне. Мне оставалась небольшая работа — только внести все в общий отчет отделения.
Как-то осенью шли мы с управляющим по улице, и он мне говорит:
— Смотри-ка, неужели в этом доме Басылайкан водку пьет, наверно, кобылиц пригнал, что-то рановато.
Я спросил:
— А как ты про это узнал? Из-за того, что там Акым стоит?
— Если Акым стоит, сомкнув все четыре ноги и весь вытянулся, словно вслушивается, значит, старик пьянствует. Вот сейчас он только выйдет, и они на одном дыхании пустятся домой, конь к этому готовится, — ответил мне управляющий.
Так это и забылось. Хотя про себя я удивился, промелькнула мысль, как это он на улице, привязанный к коновязи, узнает о том, что они в доме пьянствуют.
По весне шел я домой и увидел, как у дома начальника дремлет у коновязи Акым. Вспомнил я тогда осенний разговор и залетел в дом. Время обеденное, стол был накрыт. Басылайкан пьет горячий чай с молоком. Бабушка Аныска, увидев меня, радостно воскликнула, принесла чашку из шкафа. Почаевничали за разговором о заботах трудовых. Краем глаза слежу через правое окошко за привязанным прямо под ним Акымом. Конь не шевельнется, греется на ласковом весеннем солнышке, подремывает.
Прошла зима, закончились весенняя стрижка и подсчет лошадей. Хорошо провела зимовку коневодческая бригада, много жеребят приняли. Чтобы отметить сдачу отчета на двадцать четвертое мая, Басылайкан пошел к начальству, ведя Акыма под уздцы. Я собрал все документы и сдал в центральную контору совхоза. Выйдя на улицу, заметил вдалеке Акыма. Приглянулся: а он весь вытянулся, и ничего не осталось от того весеннего сонного Акыма. Решив себя позабавить, пошел к дому управляющего. Уши у Акыма торчком и подрагивают, словно две готовые взлететь трясогузки. Все четыре копыта сведены вместе на засохшей глине, хвост чуть приподнят и немного закручен. Чтобы узнать, отчего у него такие перемены в повадках, я снова залетел в дом. Гляжу — а там стол ломится от яств, в бутылке донышко показалось. За отличную зимовку, за добрую весну подняли по рюмке. Басылайкан уже навеселе, радуется, улыбка с уст не сходит. Смотрю в окошко на Акыма. Стоит, замер на месте, только уши шевелятся. Басылайкан тоже на него оглянулся, улыбается:
— Это он меня ожидает. И-и, голубчик мой, ни разу не споткнется, не остановится, на четырех легких копытцах, еле касаясь земли, довезет меня до дому. Мигом мы к старушке доедем. Это тебе не твой «Москвич», который на каждом повороте застрянет. Добрый мой друг — мой пегий Акым.
Следующей весной Басылайкан внезапно заболел. Сначала немного жаловался, что где-то у него поднывает, а потом пришла весть, что старик совсем слег. В город, в райцентр возили по больницам. Ошарашило, опечалило нас известие о том, что болезнь стала неизлечимой, окончательной. Узнав о том, что больше не поднимется, старик попросил выписать себя домой. Чтобы не показывать родным, как он стонет и мучается от приступов болезни, повелел поставить во дворе палатку. На второй день попросил привести Акыма. Когда коня привели, вышел к нему с помощью близких,погладил его ноздри и гриву. Что-то прошептал уже мало разборчивым для слуха голосом. Конь стоял неподвижно, понурив голову. Басылайкан с болью простонал:
— О, оседлать бы голубчика моего, и хоть один бы круг по аласу сделать, да чтоб грива твоя мое лицо обмахивала!..
Это были его последние слова. Завели его в палатку, он попытался еще что-то сказать, но язык уже заплетался, ничего было не разобрать. Утром, на рассвете, он покинул этот мир.
Все по Басылайкану скорбели, много народу на похороны пришло. Из редких тогда магнитофонов мы нашли один поисправней и включили похоронный марш. Когда шли к кладбищу посередине деревни, собралось еще больше людей и машин. Оседлали Акыма. Надели самую дорогую серебряную узду, с которой еще мать Басылайкана приехала невестой и которую он надевал на Акыма только по самым торжественным случаям. Махалку-дэйбиир из хвоста белой лошади подвесили на луку седла. Я подумал, что Акым будет дичиться толпы. Всякого можно ожидать от резвого коня, которого давно, еще с зимы, не седлали. Поэтому попросил старого коневода Бетюра, чтобы он повел Акыма. Тот высказал свои опасения, что непросто ему, наверное, будет управиться с конем среди такого многолюдья.
Вынесли покойника и положили в кузов машины. Жена и дети сели рядом с гробом. Бетюр с Акымом на поводе пошли за машиной. Бедный Акым, понурив голову, медленным шагом дошел до кладбища. Вытянув шею, неподвижно наблюдал над толпой, как хозяина опускают в могилу.
Коневоды посовещались и решили больше не седлать Акыма.
Когда я спросил заменившего Басылайкана старшего табунщика Куолу: «Куда вы Акыма подевали?» — он только молча взглянул на меня.
Осенью, в ноябрьском отчете на двадцать четвертое число, в графе «Кони под седлом», я заметил запись: «…один конь забит, возраст 18 лет». И обо всем догадался.
— Перед тем, как все сделать, завязали ему глаза. Никто ничего не говорил, все молча его разделывали. Я тайком смахивал слезы, когда мы снимали с него шкуру, — сказал мне табунщик Опоня.
Если и правда есть тот свет, то, наверное, скачет там Акым, развевая гриву и хвост, под незакатным солнцем сверкая чулками над четырьмя легкими копытами, и показывает своему Басылайкану все красоты того мира.
Добрый, неземной был конь… Голубчик Акым — резвый друг коневода.
Дохсун
Дохсун был державным царем всех собак одной из округ нашего дачного поселка. Важничал, заставляя ждать всю свиту, еле сдвигая с места свое жирное тело, когда стая куда-то собиралась. По дороге на работу и обратно я всегда замечал этого стареющего черно-пегого пса — никто не двигался без его разрешения, ничто не ускользало от его взора, всем своим видом он показывал, что все дела в округе должны решаться в его присутствии. Щенок по прозванию Муха, который всюду нас сопровождал и за это получал обильное угощение от нашей Госпожи, до смерти боялся заходить во владения Дохсуна. Не показывая нам этого, кое-где приостанавливался по своим маленьким собачьим делам и юркал в щель на месте стыка нового и старого заборов. «Муха пошел домой”, — получал он долю умильной благодарности от своей Госпожи за то, что до этого места ограждал-таки ее от тявканья соседских комнатных собачек. А я мечтал о том времени, когда этот щенок возмужает и сможет дать отпор этому спесивому Дохсуну. Но казалось, что этот день придет не скоро, слишком Муха был юн. А давно возмужавший Дохсун, который много раз познал ярость битвы и вытерпел немало боли от укусов разных острых клыков, как ни в чем не бывало пробегал мимо в сопровождении своей своры. Он был на самом пике своей славы и могущества. В его команде были пронырливый черный кобель, который раньше всех обо всем узнавал и до всего первый добирался, два прошлогодних щенка желтовато-серого окраса и их мать, а также всегда и всем недовольная рыжая сука с короткими ногами. К ним всегда присоединялся, выходя из-за высокого гладкого забора, рыжеватый пес с большими вислыми ушами и длинными волосами на брюхе, ленивый и безразличный ко всему, он бежал лишь потому, что все бежали, и сразу же ложился, когда все останавливались. Все они были смешанных кровей, в каждом мелькали признаки той или иной породы, но и речи быть не могло о наличии каких-нибудь следов хорошей родословной. Суки время от времени щенились. Но удивительно было то, что среди щенков не бывало ни одного пегого, или, может быть, их сразу забирали. Чаще всего рождались черные или желтовато-серые щенята. Какова ни была правда жизни, но Дохсун как был вожаком в своей округе, так им и оставался. Всем и вся распоряжался, ничего не упустит, все обежит, осмотрит и, когда надо, и свой грозный нрав со звериным оскалом покажет.
Как-то раз весной я издалека заметил лежащего Дохсуна. Но почему-то он не встал, а мой Муха совершенно без опаски забежал на его территорию и посеменил по дороге, даже отметился у сосны на повороте. Эту его безрассудную храбрость никто не заметил, никто, как бывало раньше, не накинулся сворой на нарушителя правил, привлекая к скорому ответу. Я был поражен, а Муха, как ни в чем не бывало, проводил меня до нужного двора и спокойно вернулся восвояси. Возвращаясь днем, захотел узнать, почему Дохсун позволяет безнаказанно шляться по его владениям подобным моему Мухе шалопаям, и пошел не напрямик, а по улице. Под соснами увидел, что Дохсун лежит, прячась за только начинающими зеленеть кустами. Подойдя ближе, я оторопел. Левое ухо Дохсуна оторвано на корню, между пятнами засохшей крови белеет его череп. Сам он сверкнул такими жалостными, полными муки от боли и обиды глазами, что невозможно было вытерпеть его взгляд. Я постоял немного и вздрогнул от осознания той глубины страдания, горя и падения, которая выразилась этим взглядом. Поодаль бегал Черный Кобель со стаей щенков. Но он даже не подошел к тому месту, где лежит Дохсун.
К осени рана Дохсуна полностью затянулась, но было видно, что за лето, которое он проболел, его власть заметно ослабла. Команда, как прежде, уже льстиво не поджидает его, делая стремительные рывки по своим собачьим делам. Глуповато зыркая, Черный Кобель всегда впереди, остальные с бестолковым тявканьем следуют за ним. Дохсун держится неуверенно. Одноухий, по всему видно, что он побитый, старый пес, и весь его позор отражается в его грустных, злобно глядящих по сторонам глазах. Но до сих пор он лежит на возвышении, чтобы было видно дальше, и сторожит полным искорок досады взором свои бывшие владения, пряча между лап одноухую голову.
Журавль Мэхэса
Весенняя утиная охота. Каждый якут, вырвавшись из плена зимних забот, чувствует облегчение и хочет развеяться, отдохнуть на природе душой и телом.
Воздух теплеет, земля чернеет и речки несут свои потоки. Что может сравниться с этой порой, когда поют птицы в березовой роще, журчат ручейки и веет теплым ветерком?
Когда природа просыпается, любой труд становится легче. Мы с другом, окончив в этом году школу, готовим молодняк на летние выпасы. Целый день взвешиваем телок и бычков. Приходится много с ними возиться, а что это нам, юнцам, у которых тела начинают крепнуть, только и дай с кем силой помериться. А вечером идем к своему скрадку. Почувствовав волю после школьных занятий, в азарте охоты мы забыли даже про кино и танцы в деревне, в голове одни утки.
Установив чучела-приманки на талой воде в поле, заварили вечернего чая, в это время подошли отец с товарищами. Мы принялись за принесенный ими ужин. За чаем отец сказал:
— Кажется, ночью подморозит, воздух сегодня холодный, к утру, видимо, вода льдом покроется.
— Вода-то полевая, надеемся, не замерзнет. Вчера ночью совсем и не прихватило, к нам семь клоктунов подсело, одного только упустили — похвастались им мы.
— Это здорово. Умело, значит, стреляете. Но вы что, не собираетесь в деревню? Две новых девушки приехали, в детском саду будут работать. Елёскэ привез. Вчера весь наряженный ходил. Сегодня, говорят, танцы устраивают, — рассказывает новости Уйбан, насмешливо на нас посматривая. Непонятно, шутит он или правду говорит, такой он вот товарищ.
— Потерпим. После охоты у колхозника Елёски мигом девушек отобъем, поплачет он еще у нас, — уверенно ответил мой друг. Он в этих вопросах всегда хорошо разбирался, никто с ним спорить не стал.
— Ну что, парни, ночью будем пить чай там, на мысу у старой усадьбы Чоруосов, после часа ночи подходите туда, — сказал отец.
— А не далековато ли будет, почему именно там? — спросил я.
— В три часа утра должен прокурлыкать журавль Мэхэса. Третий год нынче будет. Прилетит или нет? Послушаем.
— Ух ты, а вы откуда знаете, что он раньше прилетал?
— В тот самый час, когда Мэхээс убил его подругу, он облетывает эту долину и курлычет. Два года прилетал. Удивительные создания, эти журавли, я просто поражаюсь, — промолвил Уйбан, повернувшись в сторону сопок.
Эта новость вызвала у нас живой интерес. Договорились встретиться в указанной усадьбе Чоруосов и разошлись по своим скрадкам. Бродя в длинных сапогах по воде, подправили чучела. Поспорили немного и установили четыре резиновых чучела, принесенных отцом с друзьями, перед скрадком на мелководье. Вечером лет был неплохой, но мы сами немного сплоховали, добыли всего двух чирков да пару шилохвостей, самца с самкой. Как и говорили, начало холодать, долина потихоньку покрылась туманом. И мы начали мерзнуть, продрогли даже. Небо потемнело, стало клонить ко сну, и в это время на мысу возле усадьбы Чоруосов кто-то разжег костер. Мы поднялись и, кроша под ногами схватывающийся лед, пошли к условленному месту. Когда подошли, там, оказалось, собрались охотники со всей долины. В сторонке стоял стог, к его изгороди привязаны кони. Сэмэн заварил чаю в ведерке. Пошли разговоры об охоте. Те, кто много настрелял, начали выспрашивать и нас, но тут встрял добродушный хозяин ведерка с чаем Сэмэн:
— Э, да они на каждый шум крыльев в небе спускают курки. Молодо-зелено, и мы такие были. Но добыча у них неплохая, добрыми охотниками станут.
Ободренные похвалой, мы довольно долго и с огоньком рассказали о своей вчерашней и сегодняшней добыче.
Небо начало светать, разговоры поутихли.
— А тот горемыка прилетит ли в этом году? Это сколько надо ему обойти зорких взоров подобных нам стрелков, чтобы прилететь сюда почтить память своей подруги? Очень неблизко, надо полагать, страна, где он зимует. Вот она какая, печаль-кручина. Неумолимая боль сердечная, — тихо сказал, подкидывая дров в костер, Кестёкюн, который сам с юных лет познал много горя и потерь.
— И в прошлом, и в позапрошлом году он подавал голос почти в три часа. И сегодня он должен быть где-то рядом. Никто, друзья, не должен стрелять. Это большой грех — стрелять в птицу, у которой горе, — укладываясь на спину и прикуривая, прокряхтел Сэмэн.
Все замолкли. В этот момент я заметил, что похолодало еще больше, а туман, устлавший долину, потяжелел и принял свинцовый цвет. Всегда многословный, шустрый в движениях Мэхэс молча сидел в стороне от всех на упавшем столбе старой усадьбы. Он, кажется, забыл о кружке с чаем, которую держал в левой руке, ни разу не поднес к губам, сидит, словно выглядывая что-то над землей в низко стелющемся по всей долине тумане. В правой руке покрутил было папиросу, но сломал и бросил в костер.
Три года назад было много разговоров про то, как Мэхэс подстрелил журавля. Всю весну он хвастался новым ружьем, и какой у него дальний бой, и что такое хорошее ружье достается только хорошему стрелку. Друг его Нюкулай смеялся, скаля свои ровные зубы: «Ружье нашего молодца с каждым днем все лучше, иногда он говорит, что убил журавля с пятидесяти саженей, словно какого-то чирка”.
Только старик Никитэ однажды сказал собравшимся в конторе:
— Если он убил самку, то самец будет прилетать девять лет, говаривали деды в старину. Давно это было, убил старший сын Баллы покойный Миппэн журавля, так его друг, я помню, прилетал шесть лет. Он всегда кричал точно в то время, когда Миппэн убил его подругу, из-за этого тот стал бояться этого, охотиться перестал, долго мучался, — прекратил он пространные разговоры, которые уже начинали превращаться в издевки и смех.
С тех пор каждую весну все стали ждать прилета журавля Мэхэса. Нынче третья весна. Туман начал изменять свой цвет под светлеющим небом и тихо колыхался, двигаясь по всей долине вверх вместе с прогревающимся весенним воздухом, словно приветствуя близкий рассвет, когда со стороны островка елового леса над рекой послышался голос журавля.
— Ох-ох, прилетел, бедняжка, — начал было горячиться Нюкулас, но отец осадил его, ткнув в бок.
Негромкий печальный голос журавля, похожий то ли на мольбу, то ли на плач, со скорбью призывая погибшую подругу, то пропадал, то вновь слышался над белым туманом, и журавль пролетел где-то рядом между нашим мысом и Большим Холмом. Сделав круг, он растаял над тем леском, где потерял свою любимую. В нашей долине журавли не выводят потомства, они бывают у нас пролетом, и громкие их крики звенят тогда, когда они устраивают здесь волшебные любовные игры с непременным показом силы и удали. И эти крики взбадривают всю широкую долину, становясь славящим тойуком (торжественно песнопение-импровизация. — С.Ф.) вечной красоте этого солнечного мира. А этот горестный, молящий крик журавля послышался нам сквозь туман голосом такой потери, тоски и скорби, что взволновал даже наши юные, несозревшие души. Мы долго сидели в безмолвии.
Мэхэс долго не мог прикурить дрожащими руками папиросу, пока друг Нюкулай не поднес ему огоньку.