С якутского. Перевод П.Краснова
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2019
Перевод Пётр Краснов
Лугинов Николай Алексеевич (родился в 1948 году) — Народный писатель Якутии. Окончил физико-математический факультет Якутского государственного университета и Высшие литературные курсы при Литинституте им.А.М.Горького. Сопредседатель правления Союза писателей России. Живет в Якутске.
Роман «Хуннские повести», отрывок из которого предлагается вниманию читателей, был переведен на китайский язык и выдержал два издания в КНР.
Дин Лю
После затянувшейся зимы быстро наступила весна. Вначале она пришла в долину, расположенную у подножия гор, и все в ней празднично зацвело, заиграло множеством оттенков белого и розового. Затем и горные склоны покрылись буйным разноцветьем диких фруктовых деревьев и кустарника.
Дин Лю запросился в отпуск. Он недавно получил первое командирское звание и щеголял в новом мундире.
— Ну, и какие же у тебя планы? — спросил генерал Инь Си.
— Первым делом поеду в родную деревню, увижу мать наконец, отца и брата. Побуду с ними немного, а затем поеду на юг, к своему другу У Синю. Узнаю, как он там устроился. Да и вообще интересно все увидеть. Я же ни разу не был на юге.
— Вот и хорошо, съездишь, посмотришь новые земли, как там народ живет. А то у нас тут интересного мало.
— Нет, мне-то нравится здесь… Я намерен служить.
— Это хорошо! — поддержал, ободрил его Инь Си. — Для нашего брата, поверь, нет лучшего места, чем эта застава Саньгуань! Здесь все нам свое. Мы приписаны к ней служить всю жизнь, а возможно, и после…
— После? Это как же? — удивился Дин Лю последним словам генерала. — Так долго?
— Да я просто оговорился. Ты потом это поймешь. Дело в том, что настоящим пограничником может стать далеко не каждый, ими становятся не сказать чтобы многие счастливцы, избранные из служивых. Надо понимать это и дорожить редчайшей удачей: избранностью. А прежде надо заслужить ее.
— Постараюсь, господин генерал. И потом, я же помню… — стеснительно, с некоторой заминкой ответил Дин Лю, — я же помню то, что великие старцы напророчили… нет, наказали мне в темной комнате. И не могу, не хочу ослушаться. Я всю жизнь буду служить здесь. Так что не беспокойтесь за меня, я вернусь обязательно.
— Что ж, верю, — только и сказал Инь Си — хотя впору было обнять с благодарностью своего воспитанника: не подвел! — и невольно залюбовался им, его крепко сложенной фигурой, его волевым лицом, не оставляющим сомнения в том, что он говорит: да, это уже не юнец, а надежный ратный человек. — Одно тебе скажу на прощанье. Там, в мирской жизни, многое покажется тебе жестоким, диким и неправедным. И ты вот что… Ты не смей ни во что вмешиваться. Какую бы несправедливость ни увидел, не пытайся ничего исправлять. Если бы можно было, мы бы давно все исправили. Без тебя там разберутся. На то есть тамошние власти. А наше дело — только граница. Помни об этом.
— Запомню, господин генерал, — сказал Дин Лю.
Уехал он с очередным купеческим караваном.
Генерал Инь Си как-то очень тонко почувствовал, что с его отъездом на заставе — или в нем самом? — появилось ощущение некой неполноты. Это казалось по крайней мере странным. Таких юношей, как Дин Лю, было не так уж мало. Да и никогда он ничем особенным не выделялся среди сослуживцев, был таким же, как большинство: скромным, исполнительным, аккуратным. Даже как-то вот умел быть неразличимым в строю таких же младослужащих, слиться с ними, хотя всегда был, конечно же, одним из лучших.
А все это говорило о том, что в Дин Лю на самом деле растет, развивается крупная личность, с которой будет связано нечто большое и значительное.
И генерал был доволен той своей давней интуицией: значит, он не зря его выделил, угадал в нем дремлющее семя, из которого взойдет древо будущих
крупных дел.
Бунт
А между тем заставу снова охватили тревожные предчувствия близких грозных событий, скоро подтвердившиеся предвестиями назревавшего бунта.
Весна и осень в жизни государств — по меньшей мере странные времена года. По многовековым наблюдениям выходило, что многие важнейшие события, внешние войны или внутренние гражданские противостояния случаются в основном именно весной или осенью. Почему так? Никто не знает.
Возможно, в эти периоды человек себя, свою жизнь вдруг начинает видеть совершенно иначе, под другим углом что ли, в ином ли свете. И все бы ничего, если бы от этого не было столько напастей и бед.
Вот и теперь жизнь, до того протекавшая своим давно проложенным руслом, тихо и покорно, даже вяло, вдруг без видимой причины закружила враз, забурлила, вздыбилась. Повода к тому, с которого все началось, уже никто и не помнил, да это теперь было уже и неважно. Потому что, раз начавшись, волнения и бунты охватили, судя по всему, всю страну.
Сразу же прервалась связь с центром. Вдруг разом начались стихийные грабежи, а с ними и пожары.
Инь Си, не дождавшись распоряжений из генерального штаба, своим приказом по всему северо-западному пограничному округу объявил осадное положение, отменил патрулирование на границе, распорядился всему личному составу закрыться в пограничных крепостях и ни при каких обстоятельствах не вмешиваться в гражданские раздоры и противостояния.
Не успевшие убежать местные чиновники, богатые помещики, купцы с семьями запросились в крепости. Пришлось впустить. Но это обернулось тем, что восставшие тут же осадили крепости с требованием их выдачи.
Волею судьбы генералу уже не раз приходилось наблюдать за подобными бунтами. Он заметил, что многое в них зависит как бы от погоды, от природных условий. В них столько же стихийного, случайного, сколько и закономерного, предсказуемого.
Каждый раз, запираясь в осажденной крепости, пограничники зорко наблюдали за всем происходящим, отмечая и записывая каждое действие повстанцев. Вершилось нечто дикое, ужас, ничем не объяснимый: затюканные вечной нуждой, не смевшие даже головы поднять перед мало-мальски значимым старшиной люди в одночасье становились разъяренными, лишенными разума хищниками, которые нападали на всякого, хоть в самой малости им неугодного, и совершали жуткие поступки, никак не оправданные, необъяснимые. Они не только нарушали устоявшиеся веками понятия о добре и зле, справедливости и законности, не только глумились над ними, но и доводили до абсурда все и всякие установления человеческие.
В юности казарменной своей он очень возмущался тем, что пограничники смотрели на все это вроде как безучастно, не предпринимая и малейших попыток вмешательства, каковое строго-настрого запрещалось высшим начальством. Конечно, пограничники спасали кого могли, принимая в крепость, но и только. Видимо, главным доводом было не навлечь беду на заставу. По большому же счету на бунт смотрели как на стихийное бедствие: ну нельзя же, в самом деле, остановить землетрясение или наводнение… Пусть уж все течет своим диким и бессмысленным чередом, придет время — успокоятся, и жизнь мало-помалу войдет в свое подразмытое русло.
Скоро так и случилось, жестокая мудрость подтвердилась в очередной раз. С тыла подошли карательные войска и учинили жестокую и, как всегда, тоже бессмысленную расправу, особо не разбирая, кто и в чем виноват. Но по сравнению с другими областями страны излишеств было не так много, ибо каратели опасались пограничников, к которым как к третейским судьям непременно обращались и у которых находили защиту все несправедливо обвиненные, обиженные.
Инь Си с непередаваемой горечью следил за людьми, за их поведением в разных ситуациях. Да, впору разочароваться в человеке вообще. Ведь всякий раз они не только почти без сопротивления поддавались расчетливой чужой воле, но и сами с видимой охотой и удовольствием участвовали во всех событиях бунта: грабили и крушили, сжигали и убивали совершенно бездумно, во всеобщей помраченности, как будто не могли представить себе очевидных последствий, неминуемой расплаты и кары. И как только подходил карательный отряд, народ тут же принимал прежний покорный, безропотный вид, готовые сносить любые наказания, унижения и несправедливости…
Конечно же, государство Чжоу было неоднородно по национальному составу. Оно состояло из смешения множества разных по происхождению народов, каждый из которых так или иначе вносил свои особенности в характер и поведение объединенного, но пока еще не единого народа, в критических ситуациях эти особенности проявлялись по-разному. Но, как и во всех северных государствах, вхождение в Чжоу хуннского элемента одновременно и укрепило его, и внесло в его пределы семя бунта.
С одной стороны, пограничные хунны смогли нейтрализовать прежде безнаказанный натиск своих степных соплеменников, и это в корне изменило и укрепило внутреннюю жизнь государства.
А с другой стороны, более независимые и свободолюбивые, да и боеспособные хунны, пусть и пребывавшие в подавляющем меньшинстве, являлись постоянным источником внутренних волнений, восстаний и междоусобных стычек. Их участие на той или иной стороне часто бывало решающим. Поэтому их втягивали, как могли, во все распри и авантюры, ни одно противостояние не обходилось без них.
И хотя почти вся правящая элита страны уже так или иначе состояла из хуннских потомков, сумевших активностью своей пробиться на высшие посты, она предпочитала опираться все-таки на более покорное и надежное большинство южан, хотя сородичей своих, откровенно опасаясь, уважала за силу духа и тела и потому терпела. На них не распространялись карательные меры, применявшиеся против основного населения, но путем всевозможных препон и законодательных мер их не пускали в глубь страны, стараясь расселять в более суровых и отдаленных приграничных районах, где им и находилось основное дело — охрана и обживание земельных неудобий.
И хунны ей, элите, платили тем же — недоверием и протестами, неприятием всякого насилия над собой. Все более размываясь в едкой китайской среде, они все-таки пытались обосабливаться, подчеркивая свои отличия, требуя от властей учитывать присущую им издавна исключительность.
А властям ничего не оставалось, как удовлетворять немалую часть их требований, ибо игнорирование несломленной хуннской воли могло обернуться неисчислимыми бедами.
В пользу невмешательства
Между тем общая жизнь, пересилив после бунта некоторый короткий упадок и растерянность, забурлила с удвоенной энергией, словно наверстывая упущенное. Люди вернулись к своим исконным занятиям — кто к земледелию, кто к строительному или гончарному делу, к иному какому промыслу.
О недавних трагических событиях избегали говорить, как о чем-то постыдном или неприличном — таковым оно, в общем-то, и было.
И странно было видеть, как набросились люди на работу, исправляя преступно содеянное в дни бунта, восстанавливая разоренное и строя новое — как будто не было прежней постылости тяжелого однообразного труда, узаконенного разбоя и угнетения, будто явилась некая новая, воодушевляющая причина для этих работ, более тяжелых, пожалуй, чем раньше… Только так, наверное, и познаются преимущества мирного труда перед дурной свободой бунта.
Новые чиновники, присланные из других мест, быстро наладили свое дело — и они, по сравнению с предшественниками, были совсем другими, это стало заметно сразу: спокойными, даже внимательными к людям, явно желающими помочь им при возможности, не чуждыми справедливости. И прежней спеси, равнодушного высокомерия, корыстного отношения ко всему на первых порах тоже не наблюдалось.
При этом, удивительное дело, все знали, что это такие же корыстные и чванливые чиновники, прямые исполнители суровых законов, выколачиватели непомерно высоких налогов, какие в других местах так же довели жизнь маленького человека до безысходности, и тот, отчаявшись, восстал и начал все крушить и ломать…
Но государственная воля и спасительное благоразумие взяли в стране пусть временный верх, заставили опомниться правителей. Налогов, в общем-то, меньше не стало. Убрали только совсем запредельные ставки, ввели множество послаблений в исполнение повинностей путем отсрочек и пересмотров слишком завышенных норм с учетом суровых условий здешних предгорий, неурожаев и прочих нередких бедствий. Но самое главное — приструнили чиновников, ограничили всевластье их и самодурство, учредили жесткий присмотр за всеми их действиями.
И тут выявилась единственная, может, польза от низового бунта черни: вынужденное им некое обновление всей государственной жизни, пересмотр некоторых изживших себя установлений, исправление грубейших ошибок и заблуждений в управлении страной. И все разом успокоилось, как это бывает в природе после грозы, разрядившей атмосферную спертость и принесшей отрадное освежение всему обиходу жизни, то самое очередное обновление ее — до следующей грозы…
Сразу же, как только это стало возможным, пограничники выслали наряды, приступили к прерванной было охране границ. И в первые же дни было пресечено множество попыток по вывозу всяких награбленных ценностей. Возобновилась наконец и связь с генеральным штабом — и, как всегда, потоком хлынули запоздалые указы правителей, военные приказы и рекомендации, в которых опытный командующий уже не нуждался, — сам все вовремя решил и принял необходимые меры. И вот среди очередных присланных бумаг он обнаружил запрос о младшем командире Дин Хуне.
Это сразу насторожило Инь Си: значит, воспитанник его угодил в какую-то скорее всего неприятную историю. Обыкновенно пограничнику во время отпуска разрешалось иметь при себе казенный меч — для защиты чести своей, что немаловажно. А того, кто с мечом, всегда стараются вовлечь в спорные дела. Ибо народ видит в нем представителя власти и нередко обращается к нему за помощью со всякими своими проблемами.
Опытные ратные люди всегда убеждены: мирская жизнь — это иной, непонятный и почти чужой мир, и потому не надо, никоим образом нельзя в нее вмешиваться. Там порой такое понамешано, что не всякий мудрец или судья разберется.
А тут честный и горячий юноша, считай — мальчик с мечом, да еще со стороны. Что он, ввязавшись в чужую дрязгу, может натворить, пытаясь восстановить справедливость с наскоку, по своему сиюминутному разумению? Скорее всего, лишь беду. Генерал вспомнил не раз слышанные споры старых служак по этому поводу:
— А что же надо было делать?
— Да просто отстраниться, отойти. Пусть бы там шло все своим заведенным чередом… естественным, можно сказать, путем.
— Ну, а как же справедливость? Пусть попирают справедливость на твоих глазах как представителя власти? Если к тебе обратились, значит, люди верят тебе и надеются, что ты по справедливости решишь их проблему.
— Да какая там справедливость?! И как ты ее увидишь?
— Ну, бывает же, что она очевидна…
— Не бывает! И знаешь почему? Потому что у всякого она своя. И всякий видит ее по-своему. Получается, что каждый по-своему прав. А есть ведь еще и множество запутанных законов. И что, ты все их знаешь? И как в таком случае может посторонний человек с мечом решить все верно? Да никак.
— И что же тогда делать? Как быть?
— А никак. Просто нельзя вмешиваться, нельзя брать на себя роль судьи. Ты — военный, а не судья!
— Но это ж попустительство! Зло, которое ты видишь, должно быть пресечено!
— Да глупость это. Нельзя вмешиваться, потому что, не зная по-настоящему, кто прав, а кто нет, можно только усугубить дело.
— Вроде правильная, но все же, мне кажется, сомнительная мысль. Очень даже странно получается: видя, что творится нечто нехорошее, неправедное, пройти мимо… только из-за того, что боишься ошибиться?..
Да, невмешательство — один из главных постулатов Учителя. По этому поводу горячий противник всякой несправедливости Дин Лю часто возмущался и спорил с ним. Но Лао Цзы был в этом непреклонен.
Несомненным было, что в жизни генерала Инь Си началось нечто новое — и в его восприятии окружающего, и в самоощущении.
Человек устроен так же сложно, как и окружающий его мир, и так же во всем неоднозначен. Противоположности, противоречия натуры так и распирают его изнутри, а извне врываются вдобавок противоречия природной среды, и как тут ему быть? Трудно, почти невозможно сохранить цельность восприятия себя и мира вокруг. Раздвоенность преследует человека, каждое собственное действие рождает противодействие, на каждую мысль находится возражение, и сомнения изнуряют человека в вечной внутренней борьбе с самим собой, в постоянном противостоянии самому себе гасится весь жар души его… Потому-то и стремится человек к цельности, чтобы сохранить себя от угасания, укрепиться в духовной своей сущности, отстоять себя от раздирающих противоречий мира сего.
Инь Си тяжело вздохнул.
Как хорошо, как устойчиво и спокойно жилось ему в те времена, когда он пребывал в определенной, пусть и примитивной цельности восприятия бытия. Был только пограничным генералом, отвечающим за вверенный ему Северо-Восточный пограничный округ.
А теперь, после посвящения в ученики Великим Учителем, раздвоение, а то и растроение личности стало повседневным его состоянием — не прямое, конечно, связанное с умопомешательством, нет, но не менее, может, обременительным для самочувствия. Что ни говори, а трудно сочетать службу со служением, трудно пребывать в разных ипостасях, одновременно быть и тем, и другим, совсем иным. Реальность бытия сочетать с ирреальностью мысленных построений, жестокие законы существования с нравственными требованиями сердца, доводы разума с видимой бессмыслицей жизни перед лицом неминуемой смерти… Да, все это сшибается в тебе, взаимно отрицаясь, готовое отрицать и тебя самого.
Со временем он все-таки научился их разделять, понял, что в этом деле
главное — научиться не смешивать разные вещи. Это очень важно, иначе все пожрет хаос. И сочетать их в себе, разделяя, — таким он видел требование бытия более высокого ранга, стоящего над одномерным, однозначным существованием.
Дивные сны
А началось все с того, что с некоторых пор ему стали сниться странные сны — причем с продолжением… Ему мнилось, будто он как бы отделялся от нынешней своей сущности, от самого себя, пересекая некую границу бытия и входя в иные, неведомые сферы, зависая где-то в них очень высоко над миром. При этом он совершенно терял земное ощущение своего тела и словно бы становился маленькой бесформенной и безразмерной частицей. Да, земля оказывалась далеко-далеко внизу, и висели близко к ней кучевые белые облака, и можно было хорошо разглядеть знакомые изгибы рек, очертания лесов и полей. Издалека кучками светлых камешков выделялись две
заставы — новая и старая, и хотя расстояние меж ними было в несколько ли, но так было далеко до них, что они казались расположенными почти рядом. И вдруг он внутренне ахнул, охватив сколько мог взором гористые очертания Кунь-Луня, который великим драконом извивался по лику земли и был так велик, что голова пропадала в обозреваемом пространстве на юге, а хвост на северо-востоке. Вот он каков, оказывается! А на земле видишь только малую часть его и по ней пытаешься судить о целом. И как верно дали название ему древние предки: Хун-Лу. Великий Хуннский дракон…
А затем он услышал, что откуда-то настойчиво кличут его: «Инь Си… Инь Си!..»
Он обрадовался тому, что, оказывается, и здесь его знают по имени, — значит, он все еще именно Инь Си, а не безымянная и бесформенная частица, повисшая над миром.
И тут он услышал, как снизу раздались размеренные звуки то ли барабана, то ли бубна, а с ними появилось и темное пятно, которое стало постепенно приближаться, увеличиваться, усиливая звуки. И различился шаман с развевающимися рыжими волосами, и вся его одежда усеяна была какими-то металлическими звериными и птичьими фигурками, которые как живые тряслись и бились на нем в такт бубна, устрашающе скалились и целились острыми носами.
Своими водянистыми глазами он впился в то, чем был Инь Си, и залился длинными и почти слитными песнопениями на незнакомом языке, сопровождая их частыми и глухими ударами в бубен. А затем он стал кружить вокруг него все быстрее и быстрее, и в этом вихре они стали вместе стремительно приближаться к земле — потемневшей, а следом вовсе скрывшейся во мраке. Все вокруг охватила тьма, и звуки бубна стучали в ней все громче и раскатистее, а затем загрохотали, как настоящий гром. Совсем рядом засверкали молнии, пронзая пространство горячими огненными струями…
В этот момент словно некий вход раскрылся перед ним, и он закатился туда, маленький, и сразу почувствовал, как все переменилось вокруг. Не разумея почти ни одного слова, он вдруг начал понимать сам смысл шаманского песнопения. А шаман чрезвычайно волновался и, оказывается, обращался именно к нему, стеная сквозь кровавые слезы, прося не держать обиду на него, ибо сам он такой же подневольный служивый, только в иной сфере: «Прости меня, брат, что обязан сделать это!.. Из тебя вычленили то малое, что ты есть теперь, по великому предопределению, по воле самого Всевышнего Тенгри для каких-то высоких целей. И теперь ты будешь внедрен, воплощен в Камень, стоящий на главном перевале Кунь-Луня, и не простой, а Пограничный Камень! Чти волю Всевышнего, а потому прости меня, брат!»
— И сколь долго я должен буду стоять там, до каких пор мне велено нести каменную службу?
«О-о, брат мой дорогой, сие мне неведомо. Я лишь исполнитель Вышней воли, я только слуга из низших, над которым надзирателей больше, чем над самым последним узником, а еще выше и больше повелителей из горних сфер. Одно только скажу тебе, служивый: трудное на этот раз назначенье досталось тебе. Очень трудное. Но ты терпи, брат, ибо терпеньем постигается истинное!»
И он снова завыл и заплакал кровавыми слезами, закружился безудержным вихрем; и тут раздался невообразимый грохот, полыхнула молния — и он, Инь Си, мгновенно и непонятно каким образом оказался на кончике огненной стрелы. С ужасающей скоростью он понесся вниз, на Кунь-Лунь, вонзился вместе с молнией в огромный камень, в самое глухое нутро его — и остался в нем…
Настала беспросветная темень, страшная звенящая тишина; но вместе с ней наступил и странный покой. В этом покое не было желанного спокойствия и уверенности, того, что он называл цельностью, а было ощущение некой подвешенности, зыбкости — и ожидание конца ли, начала ли чего-то вселенского.
* * *
Наутро Инь Си проснулся, к своему удивлению, в собственной постели.
К удивлению потому — что очень уж реален был этот необычный и страшноватый сон, он помнил его весь, до малейших деталей. Все тело его было разбитым, словно его протащили на аркане по каменной осыпи пограничных предгорий. На обоих локтях кожа была разодрана и болезненно саднила, на правом плече и на боку тоже обнаружились ссадины, ушибы, покрасневшие припухлости, будто его чем-то ошпарили. Он достал из сундука бронзовое зеркало и, присмотревшись к помятому лицу, увидел, что брови и ресницы явно обожжены, даже запах паленых волос чувствовался.
Что за диво, думал он, неужто мало им, вышним, испытывать душу мою, так и тело надо вовлечь в то, необъяснимое? И решил он совершить обряд поклонения духам предков, заступников своих, и это было единственным, что он мог сделать в этой ситуации, поскольку молчал, несмотря на все попытки его разговорить, и Наставник…
А продолжение не заставило себя долго ждать.
Это случилось ровно через неделю. Сон был в точности продолжением предыдущего.
Он снова ощутил себя в том ему уготованном качестве — камня, стоящего недалеко от пограничной линии, но, в отличие от наряда пограничников в засаде, на виду у всех и вся.
Странное это было ощущение. Будто он стоял лицом на запад и глядел только туда, вперед. Первым неудобством было то, что он не мог повернуть голову и оглянуться. Хотя каким-то иным чутьем знал, что там, сзади, простирается равнинная, со скудной растительностью засушливая степь и внизу виднеется небольшое поселение в два-три десятка хижин. Оттуда на перевал поднималась тропа, которая мимо него шла дальше на запад и пропадала там меж предгорных увалов.
Это была старая вьючная тропа, по которой возили всякие товары и ценности, — отсюда вывозились разнообразная посуда, изделия искусных ремесленников и китайский шелк, а оттуда привозили поделочные камни, реже драгоценности. Впрочем, жизнь такова, что спрос на товары часто менялся, какие-то из них становились более необходимыми, востребованными. Бывало, когда наступали засуха и голод, перегоняли скот, везли тяжеленные тюки с зерном. И много раз с запада вторгались конные банды, а то и войска: для всякого временно возвысившегося племени или народа вечный и сравнительно богатый Китай был, как и прежде, лакомым куском. Все торопились поживиться награбленным, но оно, видно, никому не шло на пользу. Ибо все вояки и грабители вскоре исчезали, даже и названья их забывались, великое забвение заглатывало их, стирая их следы на земле.
И он, каменный истукан, именуемый людьми Старым, а иногда Вечным Стражником, тысячелетье смотрит им, пропадающим, вослед, словно пытаясь навечно запомнить их зыбкий облик.
* * *
Но была в его, Вечного Стражника, восприятии бытия одна странность: оно было как бы вневременным, плавающим, готовым оказаться в любом прошедшем веке, в любом его мгновении…
Удивительно то, что так, казалось бы, нельзя воспринимать ничего из существующего. Ибо внешний вечно меняющийся, текучий мир и каждую его картину, вмещающую свой вид, свои цвета и звуки, возможно увидеть только тогда, когда она принадлежит к какому-то одному, конкретному мгновению, потому что уже в следующий момент возникает другая, пусть чем-то и похожая, но иная картина бытия.
А тут его восприятие прошедшего совершенно нарушало естественный ход вещей: он одновременно ощущал свое пребывание во всех временах. Оказывался и в самом начале своего бытования как Стражника, когда еще только начинал осваивать свои «каменные» ощущения окружающего мира и в то же время уже знал и видел все, что произойдет перед его взором. Видел, как спустя несколько веков те же хунны решат уйти на запад, как уже потянулись бесконечной вереницей их караваны и войсковые соединения на закат, в неведомые пределы земли, и знал, что уходят они в уверенности: когда захотят — смогут опять вернуться сюда, на родину, и никто не сможет им помешать в этом, такая в них была вера в собственные силы, в свое превосходство над кем бы то ни было.
Уже и тогда угадывалось в некоторых из хуннов сомнение в таком самоуверенном уходе на поиск лучшей жизни, богатых завоеваний. А многих других охватило непонятное волнение, даже тоска, и они с тревожным беспокойством оглядывались с очередного перевала назад, на восток: да кто же посмеет не пустить их, в случае чего, назад?! Нет, если только захотят, они всегда смогут вернуться к родным просторам! Но интуиция подсказывала: это не обычная, всем привычная кочевка, на сей раз — это навсегда, навечно, безвозвратно. Они еще не знали, что Запад — такая затягивающая бездна, что ушедшие туда не возвращаются никогда. Как говорилось у хуннов: «Барса кэлмэс»[1] …
О, бедные хунны! Как болит до сих пор душа о них!
* * *
Что было удивительным, так это то, что даже его ставшее в Вечном Стражнике каменным сердце еще не утратило чувства кровной связи с хуннами.
В него как бы изначально запало и обосновалось где-то глубоко в сердцевине это маятное, ноющее ожидание ушедших — бессонное денно и нощно, зимой и летом, из года в год, из века в век, оно было таким же вечным, как и сам он, Стражник. Главное, ведь он же знал, что уже окончательно ясно, что никто больше не вернется. Столько веков прошло и еще пройдет, столько всякого произошло, что даже каменные тропы стерлись, реки русла переменили, древние города обратились в прах — и только он еще стоит, последний, кто помнит ушедших. Последний с хуннской сердцевиной и самый несчастный из всех хуннов — самый стойкий, да, но последний.
А те, ушедшие, давным-давно пропали.
Растворились средь иных племен и наречий, несчастные, слились с чужими и чуждыми, сносили одежду предков, потеряли язык свой и лик, от привычек своих отучились и стали сами себе чужими — о бедные, о несчастнейшие!
Нет, не может быть! — так говорило его ноющее каменное сердце. Кто угодно может раствориться и запропасть, но только не хунны. Ибо они же всегда были сильнее всех своей железной волей, родовой гордостью, неколебимым упорством, и свобода, независимость от всех и всяческих уз и пут была их высшей ценностью. И кто бы мог им навязать чуждые обычаи, речь, облик?
На Западе они, должно быть, всех и вся завоевали, обратили в рабов своих и теперь в благоденствии великом сами остались там жить, царствуя над странами и народами. Да, так оно и есть, говорило упрямое сердце. Потому-то и нет их до сих пор.
Что ж, возможно. Но тогда почему же от них до сих пор нет никаких известий?
Даже ветер, приносящий вести со всех сторон, ничего не ведает о них. Если бы они где-то были, тем более в славе и богатстве, он обязательно бы узнал о них и рассказал Вечному Стражнику. Но ответ был один: «Нет, никто и нигде о них ничего не знает, не слышал. Да, есть похожие на них, соломенноволосые и синеглазые, но они другие совсем и о хуннах ничего не помнят».
«Но, может, их несчастье постигло — беспамятство? Не может быть, чтобы они забыли такое славное свое прошлое! Хотя в этом мире все может быть, все… А что же с теми, кто остался здесь? Ведь были ж те, кто остались охранять границы Поднебесной, осели в этих краях. О них что известно тебе?»
«Ведомо лишь, что те, которые остались, со временем окончательно потеряли свой родовой облик, по которому их узнавали. Соленая вода Китайского моря растворила в себе пресную воду хуннской речки, в нее когда-то впадавшей. И сама речка выбилась из сил, источилась, пересохла. Может, беда была в том, что их своенравные и сильные женщины мало рожали, потому что лучших мужчин забирали на заставы, как в монастыри, отлучали от жизни семейной. Все возможно на этом свете, все…
Война и мир
А вокруг старой крепости заставы Саньгуань вместе с природной весною обновлялась и человеческая жизнь — мирная теперь, единая, единственная для всех живущих в трудах, горестях и радостях, без особых размышлений над смыслами ее. Бунт пронесся над Чжоу, нанеся огромные разрушения и на десяток лет вперед задав работу по восстановлению порушенного. Но к этому было не привыкать, главное — вся смута осталась позади, освободила умы, сердца и руки.
Да, это было нечастое в жизни государства время восстановления некой справедливости, вернее же сказать, — законности, исполнения пусть и несправедливых в своем неравенстве, но все-таки законов, установленных всей предшествующей историей, всем немалым опытом власти одних людей над другими. Чиновников вынудили исполнять свои прямые обязанности, а всякий работный люд — беспрекословно подчиняться им. Только так можно было сохранить и усилить огромное сообщество людей, по высшему разумению собравшихся в единое государство.
Но надолго ли?
Инь Си тяжело вздохнул. Было горько сознавать, что так уж неладно устроена человеческая порода, что все временно и ничто мало-мальски доброе не вечно. Впрочем, и злое тоже. Не вечны ни мир, ни война, и всегда они будут рядом: без войны нет мира, а без мира не будет и войны. Проста и глубока народная мудрость: в счастье всегда таится несчастье, а в несчастье сокрыта возможность счастья.
Наступал удивительный по своей красоте весенний рассвет.
Сначала робко, но затем все сильней и ярче разгоралась над предгорьями утренняя заря. Несравненным удовольствием были для него эти вдохновенные мгновения, это рождение светила — в особенности теперь, после вещих и, что говорить, страшных снов, где он ощущал себя каменным истуканом, едва ли не тысячелетьями глядящим только на Запад. Нет, теперь он уже с иным чувством стал смотреть вокруг, обнаруживая своеобразие, неповторимость всех сторон света, всех ликов жизни, присущих им. И в эти мгновения пытливый глаз посвященного может различить в сиянии наступающего утра или в торжественный закатный час отражение, отблески иного, недоступного ни зрению, ни сознанию обыденного человека тонкого мира — таинственного и неодномерного в своей непостижимой реальности.
И он, ставший Учеником генерал, безмерно благодарен и Наставнику, и Учителю, приоткрывшим для него невидимые врата инобытия, иных сфер бесконечной жизни.
Он теперь понимал, что, оказывается, многие беды людей исходят из их незнания, а то и пренебрежения уже данным им знанием об этом тонком мире, существующем одновременно и где-то рядом с земной грубой реальностью, более того — пронизывающей ее и придающей ей высший, мало кому из смертных доступный смысл. Да, главная и глубинная, осмысленная часть бытия была там — а здесь пребывало лишь его грубо материальное и, осознавал он, искаженное неведомыми и недобрыми силами воплощение, несовершенное, а средь людей и несправедливое, неправедное.
Но что же делать, если наш мир именно таков? Только постигать его истинную, исполненную смысла основу, ведь есть же здесь и добро, и человеческая любовь, и красота… Вон как светятся, играют нежно-розовыми переливами облака над восходящим солнцем, как окутаны белым цветением пологие предгорья и долина, как заливаются, поют на все голоса утренние птицы!
Инь Си глубоко вдохнул прохладную утреннюю свежесть, напоенную ароматом цветущих долинных трав. Очередное ночное бдение его заканчивалось, надо было спускаться вниз. И тут он заметил одинокую фигурку человека, идущего к заставе по восточному тракту.
А был это Дин Лю, на возвращение которого генерал уже стал терять надежду: в жестокой неразберихе бунта, охватившего страну, всякое могло случиться, тем более с одиноким человеком в военной форме и с мечом.
Дин Лю похудел до неузнаваемости, одежда изорвалась, но меч, обернутый в тряпки, он сохранил. Судя по всему, он ввязался в какую-то неприятную историю и, скрываясь, шел дорогами по ночам, голодая и ночуя где придется.
А все дело, скорее всего, в мече. Меч — это сила. Он может защитить, но он же иногда и подтолкнет к неправомерным и непредсказуемым поступкам. Не будь у человека обоюдоострого меча, все бы в истории обходилось, возможно, лишь кулачными разборками, не такими опасными.
— Ну, что случилось? Что-то натворил, зарубил кого?
— Нет. Только ранил. Я старался не убивать. Очень старался, господин генерал, но я не виноват. Я должен, обязан был заступиться за несчастных сирот, и вот… пришлось, иначе бы потерял лицо.
— Да, лицо-то ты сохранил. Но из-за этого тебе, возможно, поломают судьбу — ты подумал об этом? А ты же — избранный, как ты мог забыть это? И… кого ты ранил?
— Двоих. А один убежал. Это были полевые жандармы.
И он коротко рассказал, как было дело.
— Что-то в этом роде и я подумал, когда на тебя поступил странный запрос, — крякнул с досадой Инь Си. — Сразу понял, что дело связано, скорее всего, с представителями властей, а это бедой чревато. Значит, если дело не затерялось, то скоро поступит распоряжение выдать тебя под суд. И отказать я не смогу. А потому надо опередить их. Так что вышлю тебя на северную, самую дальнюю нашу заставу. С ней из-за бездорожья связь редкая, и дело судебное, в случае чего, затянется. Вот там и подумай, стоит ли рисковать небесным предназначением из-за земного, преходящего. Собирайся, и побыстрей.
Когда Дин Лю ушел, генерал сокрушенно вздохнул: «Дай нам, о Тенгри, руку помощи! Нет, его нельзя отдавать ни при каких обстоятельствах. Надо ж было ему ввязаться в это дело. А все из-за нашей дурной хуннской крови! Ощущение своей мнимой силы, превосходства постоянно толкает нас на то, чтобы везде пытаться установить сиюминутную справедливость, защитить обиженного и тут же наказать виновного. Да, как в дикой природе, по-звериному. Все мы хотим решить по первому позыву души, по настроению, и вместо торжества справедливости чаще всего случается необдуманная расправа, ошибочная, а то и противозаконная».
Одним приказом он отозвал с повышением начальника дальней северной заставы, давно просившего сменить себя, а на его место назначил Дин Лю. В тот же день его снарядили и отправили в дорогу.
Но то ли завалено было чиновничество разбирательством последствий кровавого бунта, на фоне которых проступок молодого пограничника выглядел малозначительным, заурядной дракой, то ли по иной какой причине дело толком и начато не было; и когда один из проверяющих, перебирая кучу своих бумаг, вяло поинтересовался Дин Лю, то получил от генерала ответ, что произошло простое недоразумение, не более того, ибо тот давно не рядовой пограничник, а начальник одной из стратегически важных застав, которого в это тревожное время нельзя отвлекать от исполнения обязанностей из-за каких-то недоказанных подозрений.
Чиновник с готовностью согласился с его доводами. Ему явно не хотелось заниматься этим мутным и сравнительно пустяковым делом.
* * *
Лето в упорных трудах пролетело незаметно. Несмотря на то, что из-за беспорядков запоздали с посевами, земледельцы получили два полноценных урожая.
По этому случаю устроили большой праздник. Его очень хорошо умеют организовать китайцы-южане. А хунны — равные, казалось бы, права на них имеющие, — почему-то относятся к праздникам прохладно.
Китайцы на праздники позволяют себе все, что не принято иметь в будние дни, будь то вкусная еда, долгие беседы, гуляния. Они действительно отдыхают и тем самым хотя бы частью восполняют то, чего не хватает им в нелегкой трудовой жизни. Умение скрашивать эту жизнь помогает им быть если не довольными, то терпимыми к ней, готовыми к новым долгим будням.
А хунны или, точнее сказать, имеющие явные хуннские корни, в праздничные дни начинают, наоборот, тосковать, задумываться о смысле жизни, о своем незавидном положении и всяческих обидах и несправедливостях. И, конечно же, частенько возникает у них непонятное им самим, необъяснимое раздражение и недовольство тем, что есть.
«В чем же дело? Почему хунны такие беспокойные, такие непримиримые? — Инь Си много раз задавал себе этот вопрос и никак не мог найти ответа. — Почему все иные народы живут степенно, довольствуясь тем, что послало им Небо, занимаясь своим делом жизни, а вот хунны этого не могут? Вечно им чего-то не хватает. Живут, терпят до поры до времени, а потом вдруг срываются с места — и несет их куда-то в неведомое. Или это древнее кочевничество сказывается в их крови?»
В такие моменты Инь Си вспоминает, конечно же, свою мать — своенравную, сильную. Она всегда была недовольна существующим порядком вещей, все было не по ней — возможно, из-за того, что слишком она превосходила всех, подавляла своим сильным духом, тяжелым нравом.
«Слава Тенгри, что у меня нет этих качеств. Иначе было б куда труднее жить, — с благодарностью, но и с горечью за мать думал Инь Си. — Но от нее у меня осталось беспокойство необъяснимое да боль за своих, за всех хуннов. И порой непонятная, странная тоска. Какая-то нечеловеческая, утробная — право, самая что ни есть волчья, от которой хочется выть».
Удивительно сильно порой в нем это болезненное ощущение своих корней — полуоборванных и потому словно еще кровоточащих. А с этим и неизъяснимая обида на весь мир неправедный, когда хотелось ломать все, крушить, переустраивать.
Даже во сне, когда он мизернейшей частицей на острие огненной молнии был вогнан в камень, даже и в том всевременном состоянии сохранялась в нем память о своих корнях, ныла и кровоточила эта боль…
О хуннской доле
Но что же хунны? Какая движущая сила повела их на главные в тот момент пути-перепутья истории, стала и славой их, и бедой одновременно? Энергия этого движения вызвала великие потрясения по всему миру, опалила многие народы, заставив их бросить исконные земли и переселиться кто куда, а самих хуннов сожгла и развеяла, бесследно растворила в темных просторах Запада.
Судя по всему, источником этой славы и беды явилось изначальное ощущение своей незаурядной природной силы, а отсюда недалеко и чувство превосходства над всеми другими. А если бесспорно превосходишь, то почему бы и не повелевать ближними и дальними соседями, слабыми и неразумными?
Была тут — не могло не быть — и беспокойная мысль об изначальной несправедливости, неправедности мира. И они, хунны, возомнили себя обязанными взбунтоваться против установленных свыше порядков и восстановить попранную людьми и Небом справедливость.
Но зачем, зачем нужно было делать это, явно неисполнимое? И что это, как не гордыня, помутившая разум даже опытнейших хуннских старейшин? Жили бы по своему обычаю-преданию, взращивали новые поколения вольных людей, их степи широки и вполне для того достаточны, а иногда случающуюся бескормицу можно пережить и без великих трат. Нет, ослушались голоса мудрости в себе — и пропали, рассеялись…
И не первые они в этом бунте против небесных установлений, и не последние. И опять, он чувствует, назревает нечто подобное за горными перевалами Кунь-Луня, в Великой Степи — пусть и случится это через века. «Моголы». Откуда это слово, что значит оно? Да, назревает и рано или поздно, но неминуемо случится. Об этом никто в мире пока не подозревает даже, и какими еще бедами обернутся из года в год, из века в век накапливаемые грех и непотребство в поведении и отдельных людей, и целых народов?
Инь Си что-то знает об этом, а что-то лишь чувствует — и все благодаря данной ему Учителем и Наставником удивительной способности пребывать в иных, далеких временах. В своих снах-воплощениях в каменного пограничника он видел, знал, пережил все это в самых разных эпохах прошлого, будущего тоже, которое уже сложилось и готово, когда придет время, свершиться.
И куда бы Инь Си ни проникал, кем бы ни был, но удивительным оставалось то, что хуннские его корешки все равно ныли в нем и будто бы мешали, не давали слиться вполне с окружающим миром и его величественной историей, а порой и диктовали, навязывали свое — хуннское, нередко абсурдное. И вот его гложет детская, считай, неразумная, а на самом деле по-хуннски авантюрная то ли мысль, то ли мечта:
«А нельзя ли вмешаться в эту еще только готовящуюся трагедию и изменить ситуацию, сам этот мир, чтобы отвести от него очередную назревающую беду?»
— Нельзя! Никоим образом нельзя! — долетел до него откуда-то из ближней сферы неслышимый, непонятным образом уловляемый голос Наставника. — Это то, что они задумали и совершают, желая блага, — хотя, скорее всего, совершится как раз противоположное тому, чего они хотели. Ибо мир устроен не по их хотению и разумению, а они этого не хотят слышать и знать. Не слышите? Что ж, поступайте как вам заблагорассудится, только не пеняйте потом на судьбу. Пусть, пусть же свершится то, что ими задумано, и то, что им суждено. Пусть, если они не знают разницы между задуманным и содеянным. Лучше всего предоставить их самим себе, не вмешиваться.
— Совсем устраниться?
— Нет, устраниться — значит, вовсе не действовать. А невмешательство — это действо, исполненное высокого смысла.
— Честно говоря, не ожидал я от вас такого, мой Наставник. Когда вы пребывали здесь, старым генералом в стенах старой крепости, то рассказывали мне, что не раз оспаривали, а то и высмеивали идею своего друга Лао-Цзы о невмешательстве, о всяком ненасилии. И вдруг говорите мне такое… Как это понять?
— А что тут понимать? Ведь сказано, что ничто не вечно. Все течет, все изменяется. Воды времени текут сквозь нас, вымывая одно, нанося другое… Но есть еще и разные уровни осознания законов бытия, и ты это успел уже прочувствовать на себе. Поднявшись на очередной уровень, видишь больше и дальше. Что тут странного? Я был прав там, на земле, где невмешательство неосуществимо, все мы там вмешиваемся в жизнь друг друга. А твой Учитель мыслью своей был уже выше земного, на уровне ином. Можно сказать, спорили не мы, а уровни: спорили, вроде бы отрицая друг друга, но на каждом новом витке ввысь подтверждая обоюдную правоту.
— Понимаю… вернее, стараюсь понять. Значит, отрицание рождает очередное утверждение, и ничто не прерывается, все продолжается. Да, здесь есть над чем подумать.
И в который раз его взяло маленькое, но сомнение: он с кем разговаривал мысленно сейчас — со Старым Пограничником? Или все же с самим собой?
Но при этом, если даже все это думает сам, он чувствует близкое присутствие Наставника своего, и это подбадривает и укрепляет в мысли, что он все-таки на верном пути. Если бы еще и Учитель был так же близко. Нет, надо почаще заглядывать в сундучок с рукописями и письмами Лао-Цзы, надо думать и думать над ними. И четче, глубже представлять себе, что бы ответил каждый из них на твои беспокойные, полные сомнений вопросы. Причем вопросы эти формулировать по возможности точно, внятно, а не выносить в тонкие сферы на обсуждение сомнительные или непродуманные вещи, ибо и на это есть там свои запреты и допуски. И за соблюдением их, как он понял во время своих пребываний там, есть кому следить, — есть там строжайшее недреманное око.
Думать про себя — одно, но обсуждать низменные вещи в высоких сферах недопустимо даже среди своих, какими бы доверенными они ни были. И Старый Пограничник никогда, ни при каких обстоятельствах не теряет бдительности и частенько от этого остерегает его, молодого.
Инь Си с горечью и одновременно с благодарностью вздохнул об ушедшем на иные заставы, к иному служению Наставнике. И о себе вздохнул тоже: тебя по-хуннски возмущает вопиющее несовершенство этого мира, его неправедность, несправедливость? Тебе то и дело хотелось тут же кинуться на его исправление? Но почти всегда этого не допускали обязанности службы, ты весь опутан, связан правилами, уставом, законами. И у тебя на глазах происходят всякие непотребства, а ты, вроде бы могущий многое, сильный, при мече, часто оказываешься бессилен что-либо изменить.
Но вот ты получаешь возможность обозревать иные, более высокие сферы
бытия — и что же видишь? Что и там далеко не все совершенно, что и там запрет на запрете, и всюду надзирающие и охраняющие духи, всевидящие глаза, всеслышащие уши.
Но, кажется, он опять нарушает сейчас этими мыслями некие границы дозволенного. Ибо о таких вещах, наверное, нельзя даже и думать.
Да, сложно и многообразно, многопланово бытие. И наш, видимый мир — самая, может, нижняя и малая часть гигантской иерархии миров. В высшие же, наиболее усложненные сферы, тщательно охраняемые, допускаются только редкие избранные. Претенденты, как ему дано понять, рассматриваются, изучаются, просвечиваются насквозь по всяким свойствам и возможностям человеческого разума и духа, порой даже самым неожиданным. И о том, чтобы увидеться с Учителем, достичь его сферы, даже и мечтать сейчас не приходится.
А Дин Хун, обретающийся в ближних мирах, занимается как раз пограничными делами между сферами — так можно было понять по некоторым его намекам. Что ж, судьба его продолжается, и там от нее, видно, не уйдешь.
Что ободряет, так это поддержка всяческая, помощь старших ему, Ученику; значит, и в инобытии вполне сохраняются прежние человеческие отношения, привязанности, тепло их. И с такими покровителями он не пропадет, не затеряется там.
Странным же было во сне-пребывании в камне, на страже тысячелетних караванных троп, то обстоятельство, что некие духи зачастую обращались к нему, именуя его Дин Хуном, и внутренний голос — или сам Старый Пограничник? — подсказал ему, что поправлять их не надо. Это и смущало, и льстило ему: неспроста, выходит, столько поразительных схожестей в их судьбах, и многообещающ путь вперед, в будущее. Как, угадывается, и у молодого начальника дальней заставы Дин Лю.
Волчья тоска
И опять его мысли — о хуннах. Что о них еще скажешь, вспомнишь ли? Ведь не было на земле народа более чистого, более искреннего и душевного. Они же, как дети природы, жили. Что задумают, то разом и свершают. Без всякого обдумывания последствий, не зная, чем и как это отзовется.
Если бы они были, как другие, самым что ни есть посредственным, обычным народом, то, может, ничего бы с ними и не случилось. Ну, набегались, навоевались бы где-нибудь поблизости — и успокоились, стали бы жить, как все, жизнью по преданию-обычаю.
Вся беда в их какой-то необыкновенной, неземной силе духа. В этом они всех превосходили многократно. Зачем, ну зачем Бог Тенгри дал им такую возможность испытать себя? Она-то и погубила их.
Добрейшие души, свободолюбивые сердца, они надумали везде восстановить справедливость, наказать порок, устроить нравственный порядок. А это великое заблуждение таило в себе великие опасности и потрясения.
Бедные хунны. Так говорят о себе они, малым остатком доживающие свой век по северо-западным границам китайского царства, то ли жалея себя, то ли с иронией.
Но тогда, в достославные времена, они никогда и ни при каких обстоятельствах не были «бедными хуннами». Ибо всегда, за крайне редким исключением, жили они широко, в достатке, а многие и богато, не то что китайцы в массе своей. Это, пожалуй, вошло в обычай — не прозябать в нужде, а искать всевозможные пути для обретения достатка, нестесненности в прожитке. А потому выработался в них вольный, нетерпимый к малейшим ограничениям и даже временным трудностям характер.
Вот эта нетерпимость, непримиримость к тому, что они сами считали недопустимым, недостойным для себя, и повлияла решительно на их собственную судьбу. Она навлекла великие несчастья не только на другие ближние и дальние народы, имевшие хоть какое-то соприкосновение с ними, но и на них самих.
У всякого народа существуют свои житейские и исторические предпочтения: то, что нравится, по сердцу ему или, наоборот, что не по душе, не принимается, вызывает особую неприязнь. Но далеко не всякий народ сразу же принимает решение идти войной на носителей негодных, по его мнению, обычаев и привычек, а тем паче восстанавливать якобы должный порядок и справедливость в чужом дому, искоренять чужие непотребности и грехи.
Так, у хуннов крайнее чувство отвращения вызывало даже то, что китайцы по нищете своей не брезгуют, едят гадов всяких непотребных, змей, насекомых и прочую дрянь, что, по их убеждению, недопустимо для человека. И это, казалось бы, чисто житейское неприятие входило в число главных причин их грабительских, в общем-то, набегов на приграничные провинции Чжоу, терзавшие несчастных китайцев много веков подряд и только усугублявшие их нищету, так что тем волей-неволей приходилось есть что попало, никак не «образумились» они.
А затем до хуннов дошли верные известия, что западные народы-негодники торгуют людьми, что там царит дикое рабство, преступное, по их разумению, злодейство, противное воле Божества.
Их праведный гнев был так велик, что хунны тут же поднялись в великий поход против осквернителей человеческой нравственности и вышних божественных установлений. Они решили навести там порядок, завоевав и проучив безбожников, наставив на путь истинный тамошние народы. И снялись с родных степей, ушли — и не вернулись. Что с ними сталось? Куда они пропали-сгинули? Нет, вряд ли они — искусные в военном деле, выносливые, мужественные — могли проиграть битвы, потерпеть поражение. Все говорило о том, что они попросту растворились в безбрежном Западе, в чужой и враждебной среде, стали частью иных, новых народов — что-то привнеся в них, но утратив себя.
В тот день их общего решения еще ведь ничего страшного, необратимого не произошло. Да, трагедия еще в зародыше, а в душе некая, несмотря на уверенность в своей правоте, смута. Некое неясное ощущение грядущей беды, общей и для якобы спасаемых, и для самих спасителей.
Еще можно все остановить. Просто отложить, не начинать сразу задуманного — чтобы дать время здравому смыслу. Но нужно ли, и где он, здравый смысл, во всех якобы великих начинаниях человеческих? Если и есть, то не так уж и много его. Может, пусть уж свершится то, что должно непременно свершиться, что задумано не в кругу старейшин, но свыше, что предопределено.
Одни за другими наплывают видения страшного грядущего: целые народы, потерявшие свой облик, впадшие в беспамятство, отринувшие корни и, как проклятые, снова и снова открывающие старый, обрекающий их на бессмысленные повторения мир.
Еще можно остановить, отвести назревающую беду. Но беда ли это? А может, благо? И кто вообще из людей может знать или хотя бы догадываться о целях, преследуемых вышним провидением?
Впрочем, не твое это дело. Не вмешивайся в вышнее даже мыслью, пусть все идет своим чередом. Ибо высшая мысль, тебе доступная, говорит об одном: все предопределено. А твое дело — знать и держать границы. И здесь, на земле, и в инобытии тоже, ибо для тебя нет ничего важнее границ.
Новое назначение Старого Денщика
Старый Денщик ушел тихо, можно сказать, без стука закрыв за собою дверь, до самого последнего дня без малейших нареканий и с удивительной четкостью неся службу. И командный, и рядовой состав так привыкли к нему, к его незаметному и в то же время незаменимому присутствию, что никто даже не задавался вопросом: а сколько же ему лет-то?
А было ему без малого девяносто — однокашнику Старого Генерала и Великого Учителя. Над ним иногда посмеивались, называя его посланником, а то и наместником Дин Хуна. Он ревностно следил за исполнением устоявшихся за многие десятилетия ритуалов несения службы, за неукоснительным соблюдением традиций, взаимоотношений между командирами и подчиненными.
Несмотря на его более чем почтенный возраст, смерть старого пограничника стала для многих полной неожиданностью, даже потрясением. Для них он был как бы частью заставы, самой среды окружающей, воздуха ее, и с его уходом словно что-то большое, значимое изошло из старых стен крепости, оставив всех перед совсем иным, новым временем. Да, с ним бесповоротно ушло старое, всем привычное время.
Он всю жизнь, со времен Дин Хуна, был денщиком командующего округом и постоянно находился при старой крепости, не считая кратковременных командировок в тыл или, наоборот, в разведывательные заграничные поездки. И только когда Дин Лю был назначен начальником дальней заставы, он напросился поехать с ним. Буквально вымолил разрешение у Инь Си, и генерал весьма неохотно согласился, понимая, как необходим опыт старого служаки молодому командиру на новом месте. За многие годы он привык к его постоянному, вроде бы и незаметному присутствию рядом, к его точной, а порой и упреждающей распорядительности. Пришлось претерпеть много неудобств из-за его отъезда, потому что другие на его месте казались совершенно бестолковыми.
Месяца два назад пришлось его отозвать.
Старый Денщик был чрезвычайно доволен и поездкой, ибо успел помочь Дин Лю многое наладить в службе дальнего гарнизона, и тем, что был срочно отозван именно самим главнокомандующим округа, ведь это подтверждало его незаменимость и востребованность.
И вот Старый Денщик отозван дальше — уже инстанциями куда более высоких сфер бытия, на новую службу.
Он возлежал в кипарисовом гробу, вытянувшийся, как на параде, строгий и не по-старчески стройный, куда-то пропала появившаяся с годами сутулость. У него было серьезное и сосредоточенное лицо, в котором угадывалась некая приподнятость, словно он тщательно скрывал свою радость от долгожданного нового назначения. Возможно, так оно и было.
Что и говорить, горько было расставаться со Старым Денщиком. Ибо он был свидетелем и соучастником всех знаменательных и незабываемых моментов жизни пограничного округа, заставы, да и многих отдельных пограничников.
Похоронили его рядом с Дин Хуном.
Когда об уходе Старого Денщика в мир иной сообщили в штаб пограничных войск, там никак не могли найти его документов. Оказалось, его по ошибке давно, еще со смертью генерала Дин Хуна, списали. А он служил и служил, по текущим спискам состоял на довольствии, начислялась ему зарплата. По главным документам человека не было давно, а он продолжал служить десятилетиями. И ни сам он, ни в генеральном штабе не знали об этом. И это оказалось своеобразной удачей, ибо, узнай о том какой-нибудь дотошный штабной начальник, его давно бы демобилизовали. А у него, кроме заставы да сослуживцев, ничего и никого не осталось, даже некуда было бы уйти. И было бы это немалой бедой для него. А так получил возможность спокойно дослужить до высокого небесного призыва.
Но все-таки думается, что тут не обошлось без некоего вышнего вмешательства. Во всяком высоком деле оно, похоже, присутствует и незаметно направляет ход событий куда надо. Но об этом средь людей не принято не только говорить, но порой и думать, да и вообще слишком уж задерживать внимание на чем-либо мистическом, потустороннем — даже и для избранных. Возможно, затем, чтобы человек избранный максимально пребывал в естестве, не рассчитывая на внешнее влияние, помощь.
Да и все, что касается связей этого мира с иными мирами, видимо, тщательно контролируется. Так оно и должно быть. Это настолько тонкая и сложная взаимосвязь, что для охраны ее нужны не земные, а куда более бдительные пограничники. К ним, похоже, и отбыл Старый Денщик.
* * *
Хотя генерал Инь Си, зная давние близкие отношения Дин Лю со старым служакой, сразу вызвал его на похороны, тот на них не успел.
Дин Лю долго стоял у могилы, с трудом сдерживая непрошеные слезы. Деликатно подождав в стороне, генерал тихо подошел и положил ему руку на плечо.
— Жалко… Так жалко его! — выговорил Дин Лю, согнувшись.
— А его не надо жалеть. Наоборот, надо завидовать ему.
— Почему? Да и чему тут завидовать-то?
— Он сумел достойно завершить свою земную жизнь. И теперь не исчез, не пропал, уж поверь, а получил новое назначение и пребывает в иных сферах.
— Тогда, получается, что он не совсем умер… ну, если пребывает где-то?
— Нет, для этого мира он, конечно, умер. Его в прежнем виде, в прежнем земном облике уже нет и никогда не будет. Но мир-то крайне сложен. В нем ничего бесследно не исчезает. Мы вот под этим камнем закопали только его земную износившуюся оболочку — тело Старого Денщика. А душа, дух его, перейдя в иное состояние, пребывает в другой, недоступной пока для нас сфере.
— Тогда, может быть, он ушел к Старому Генералу — дальше служить?
— Не знаю; но, наверное, все не так просто. Главное то, что он где-то там есть, и не в бездействии.
— Хорошо бы так думать…
— Думай. Тебе надо многому учиться. Преодолевать ступени познания, которые даются человеку весьма трудно. Это уже не просто служба, а служение высоким истинам.
— Я буду очень стараться, учитель.
— Не называй меня учителем. — Инь Си с горечью вздохнул, глянув на соседнюю могилу Старого Наставника. — Я пока всего-навсего простой пограничный генерал, каких много. А смогу ли когда-нибудь назваться учителем, сумею ли нести эту ношу… Нет, мне это неведомо.
— А я очень хочу стать учеником вашим! И готов денно и нощно подниматься по ступеням познания, чего бы ни стоило это.
— Что ж, это хорошо. И я, признаться, очень рассчитываю на тебя, Дин Лю. Придет время, — задумчиво добавил он, — и ты, надеюсь, сможешь научиться одновременному пребыванию в разных ипостасях. И, возможно, сможешь даже общаться с нашим Старым Денщиком.
— Как здорово! И вы уже это умеете? Вы общаетесь с Дин Хуном и… и даже с Лао-Цзы?
— Нельзя об этом спрашивать. Не надо. Везде и во всем есть свои законы и границы допустимого, которые нельзя преждевременно преступать. Поэтому вот тебе первое правило: сдерживай свое праздное любопытство и никогда не спрашивай запретное.
Дин Лю за прошедшее время еще подрос, вытянулся, а главное, явно возмужал. Да, уже мужчина, командир пусть небольшой, но заставы. Полная самостоятельность вместе с ответственностью налагает на человека неизгладимую печать. Иначе стал рассуждать и думать о сложных вещах, хотя некоторая юношеская наивность еще проглядывает в нем. Но ему нельзя там долго оставаться, глушь и однообразие службы могут притупить в нем лучшие устремления. Надо ему постоянно менять место и вид службы. Он должен успеть пройти многие, самые разные ступени служебного продвижения, чтобы получше узнать людей, понимать не только механизм, но и стратегию пограничного дела, и суметь управлять затем всем округом.
Где-то через год переведем его заместителем начальника на другую, более крупную заставу, а это уже иной опыт, иные задачи. Да, чтобы уметь руководить — надо уметь подчиняться. Затем — начальником одной из основных застав. Куда направить дальше — подумаем, посмотрим. Но он обязательно должен освоить навыки тыловой службы, обеспечения и доставки оружия, продовольствия, одежды. Затем год-другой пусть побудет в должности моего заместителя по разведке и прогнозированию, вот где есть возможность развернуться всем способностям ума. Здесь он будет видеть и оценивать всю ситуацию на границе в целом, предугадывать действия противной стороны, всех и всяческих нарушителей и предлагать методы противодействия им. Главное, чтоб этот парень оправдал его надежды. Но в этом он почти не сомневался: его надежда была лишь частью выбора тех «старших», как он называл их про себя, что разглядывали парнишек в темной комнате.
Инь Си удовлетворенно хмыкнул: что ни говори, а интересно прогнозировать, заранее формировать будущее, восполняя в нем недостающие элементы, касается ли это отдельного человека или всей пограничной службы. Это придает уверенность, продляет смысл всех твоих стараний и устремлений. Будущее обязательно должно просвечивать сквозь лес ближних проблем.
— Ну, а как там живет У Синь, твой однокашник? Чему собирается посвятить жизнь? Чего хочет добиться?
— У Синь, когда я посетил его, пребывал в очень сильном сомнении.
— Вот как?
— Да, он стоял перед выбором. Поначалу хотел идти по торговой, купеческой части — поездить по свету, увидеть другие страны, познать мир в его разнообразии. Но после долгих колебаний решил подготовиться и попытать счастья на экзаменах, чтобы стать чиновником.
— Что ж, это будет вернее. Потому что торговый человек вряд ли когда сможет вернуться к обычным человеческим ценностям, тем более — к высшим. Для него все в мире — товар, даже сам человек, сами человеческие взаимоотношения. Все имеет определенную цену, причем относительную, абсолютных ценностей там нет: что-то дорожает, что-то обесценивается, смотря по востребованности, по ситуации. Все мерить на деньги — это, конечно, ужас для мыслящего человека!
— У Синь боялся, что не выдержит экзамен.
— Ничего, главное тут — упорство. Провалится один раз, другой, третий… Но на пятый-десятый раз сдаст обязательно.
— У меня опять, кажется, неуместный вопрос… — памятуя выговор, неуверенно сказал Дин Лю.
— Ладно, спрашивай, — добродушно усмехнувшись, разрешил генерал.
— Про строгость экзаменаторов ходят всякие небылицы. Рассказывают, что даже великий Лао-Цзы много раз проваливался на экзаменах. Это правда?
— Да, это правда. Учитель действительно не раз проваливался.
— Надо же! Тогда как же быть простым смертным?
— А ты не торопись делать преждевременные выводы. Экзамены, как всякое дело, имеют две стороны, а вернее, двух участников: сдающего экзамен и принимающего. И отрицательный результат не всегда означает незнание сдающего. Может, не очень часто, но бывает, что экзамен показывает как раз глупость, незнание предмета, а то и чванство, гордыню или самодурство принимающего.
— Даже так?! — искренне удивился Дин Лю. — Бывают и такие?
— Всякие бывают. А тебе пора перейти от одностороннего, одномерного, плоского видения мира к сложному, многомерному восприятию. Ибо даже этот кажущийся некоторым людям простым и ясным мир чрезвычайно сложен, его надо видеть в глубину. А ведь существуют еще и другие миры, иные сферы, недоступные обычному человеческому восприятию! Много чего мы не видим, не слышим и не чувствуем.
— Но как бы хотелось!
— Глупый, самоуверенный человек склонен к упрощению и готов отринуть все то, чего сам не видит и не слышит, хотя видимый и слышимый мир — лишь малая толика реальности. А реальность не перестает существовать оттого, воспринимают ее или нет.
— Да, тут надо много постараться.
— Но никогда не забывай одно «но». Глупец любит упрощать, так ему легче жить; а иной излишне мнительный, наоборот, склонен все усложнять — часто для того, чтобы пустить пыль в глаза, — и сам погрязает в сомнениях, и других запутывает. Умный человек всегда должен держаться золотой середины. Мой наставник Дин Хун на смертном одре сказал: «Главное — не упрощай сложные вещи и не усложняй простые». Вот так-то.
— И как же определить эту «золотую середину»?
— О-о, это сделать порой нелегко. Только долгим терпеливым служением, работой ума и сердца можно этого достигнуть. В этих понятиях нигде нет очерченной точной границы. Потому-то и непросто жить человеку. В сложной нашей жизни иногда приходится каждый раз по-новому определять меру правды и кривды, добра и зла. — Инь Си долгим испытующим взором посмотрел на Дин Лю и, помолчав, спросил: — А ты твердо решил остаться на службе?
— Конечно, господин генерал. Мне хватило времени для размышлений.
— Что ж, хорошо. Настоящий пограничник тот, который без особых сомнений посвятил себя границе. То есть выбрал дело и смысл всей своей жизни.
— Я не то чтобы смирился с предназначеньем своим. Нет, я сам хотел и безоговорочно принимаю призвание, которое мне определили еще служители той… темной той комнаты.
— Но это — на всю жизнь, без остатка, — веско сказал, пристально глянув ему в глаза Инь Си, и добавил: — А пожалуй, и после…
— Ну, что же, — как-то по-стариковски тяжело вздохнул Дин Лю, — если всю жизнь прослужим, то, наверное, можно и после.
Последний пограничник
Как просто и глубоко, сам того не вполне еще понимая, он выразился: «Можно и после…»
Ему, только начавшему свой земной путь, предстоящая жизнь кажется настолько долгой, протянутой в такую дальнюю даль, что «после» пока не имеет для него своего истинного значения.
На деле же далеко не все так просто. Это он по незнанию, всуе так говорит, в его возрасте и у Инь Си было подобное ощущение времени самой жизни. Теперь же, когда перед ним открылось столько прежде недоступного, он понял, что и сам совершенно изменился.
Теперь, когда навязчивые сны обратились мучительной и одновременно манящей реальностью присутствия в разных сферах и временах бытия, когда жажда познания иссушает горло, он в полной мере ощутил истинную цену многих вещей. Многих, но далеко не всех, еще столько впереди таинственного, прекрасного, непознанного…
…От ощущения бесконечности развернувшихся перед тобой пространств веет холодом некой пропасти, небытия. И одновременно — призыв оттуда и твой отклик на него, влечение к неведомому, к тайнам будущего в той же мере, как и к сокрытым тяжелым пластам прошлого, ибо и времени-то нашего там нет. Стоишь безвременным Каменным Стражем, обращенным на Запад, и что тебе век или тысячелетье? Все, что было и будет, сплетено струями в единой реке вечности, над которой распластался торжествующий, широко раскинувший огненно-кровавые облака закат. И вечно уходящая в него, на Запад, вереница всадников, уверовавших в свою правоту и право нести людям нечто справедливое, единственно верное и нужное всем, и острая, какая-то щемящая тоска по ним, родным, заблудившимся в этой своей правоте, в чужих холодных просторах и сгинувшим… Безвозвратна даль времен, бесчисленны ушедшие в нее, бесполезно ожиданье их возвращения.
Стоит Каменный Страж, и ливни веков омывают его, ветры времени наносят пыль бессвязных и скоропреходящих новостей, ропот молвы и дым давно прогоревших смут. Летняя жара обжигает его до каления, зимняя стужа сжимает так, что потрескивает, крошится каменное нутро его, и сыплются песчинками помалу, истекают из него, как в песочных часах, годы и десятилетья, осколки столетий отслаиваются и опадают к подножью, трещины змеисто ползут, подтачивая, разрушая понемногу монолит его…
Он стоит на самой кромке перевала. Упадет вперед — покатится к враждебному западу. Нельзя, это же заграница. Опрокинется на спину, покатится назад — это будет еще хуже — отступление. Надо бы суметь упасть на правый бок и удержаться в маленькой ложбинке.
Неужто падет он когда-нибудь, и не станет тогда в земном мире никаких границ?
Не о том ли говорил некогда лопоухий паренек-пограничник, ставший потом светочем Поднебесной? Говорил об очевидной абсурдности разделения единой земли, единого океана и единого неба какими-то совершенно условными, а зачастую и меняющимися по воле завоевателей линиями. Граница — это всегда вражда, отстранение, отчуждение между людьми, и служит ли она истинному человеческому благу?
Или Истина всегда двояка, и есть в ней как отрицание, так и утверждение? И граница — это в реальности благо и зло одновременно, одинаково необходимые условия для существования вообще? И как бы мы различали добро, не ведая зла, и наоборот?
Но неужели и впрямь возможно в грядущем время, когда между людьми, народами не останется никаких границ, не будет никаких стран, войск, крепостей и застав, и все будут мирно и добрососедски жить на единой земле, не деля между собой воздух, воду, почву, само вечное Небо и богов в нем?
И тогда, может быть, исполнится затаенная, глубоко запрятанная где-то в недрах подсознания мечта каждого из них, ныне с оружием в руках стерегущих Пашню от Степи, — стать Последним Пограничником.
[1] «Барса кэлмэс» — тюрк. букв. — «ушедший не вернется».