(Х.Ольшванг. «Свёртки / Scrolls»)
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2019
Хельга Ольшванг занимает совершенно трудноопределимое, зыбкое место в современной поэзии. Где-то на границе русской поэзии и американской. На границе пост-акмеистической точности и сюрреалистического сомнамбулизма. И на границе поэзии и графики.
В стихах крупного поэта часто угадываешь живописную технику. «И всегда одышкой болен Фета жирный карандаш…» Чухонцев тяготеет к акварели. Гандлевский работает углем, изредка добавляя мел и сангину. Кушнер верен гуаши.
Ольшванг работает в смешанной технике. Некоторые стихи точно набросаны тончайшим карандашом — или офортной иглой. В других поверх рисунка наносится цвет:
Вначале — грунт: суглинок, известь, прах.
Рисунок, намечающий кайму
земли, начало воздуха, размах
ствола. Коричневые ветви льнут к нему.
Это из «Версий настоящего» (2013), иллюстрированной ее черно-белыми гравюрами и рисунками.
В новой книге Ольшванг обращается к цветной гравюре — укиёэ. «Картины плывущего мира». Или «возникающего на поверхности [и исчезающего]». Или — как перетолковали этот буддийский образ в кварталах любви эпохи Эдо — «мира мимолетных наслаждений».
Книга действительно получилась наиболее любовной из всего, что выходило у Ольшванг.
В основе книги, говорится на вкладыше, «лежит легенда о ныряльщице и осьминоге. По одной из версий этой японской легенды, принцесса Таматори пыталась вернуть сокровище, похищенное драконом, но в погоню за ней пустились морские чудовища. Спасаясь от осьминога, Таматори разрезала себя и спрятала жемчужину в ране. Позднее эта легенда была не раз переиначена, сюжет погони дополнился сценой насилия, а в гравюрах японских художников Таматори изображалась любовницей осьминога».
Но «Свёртки», собственно, не о Таматори и ее своеобразном бой-френде. Лишь в одном стихотворении появляется танцующая принцесса — в чьем-то полусне-полуяви.
Сейчас,
сейчас он оденется,
будет сниться ему представление в танцах
кабуки,
японцев замедленные, колышущиеся прыжки,
поясница болеть перестанет слегка и навеки.
О, как он болен, всунут в себя глубоко
и раздвоен,
как долго всё происходит — одевание,
кашель беззвучного моря.
Танцоры себя перекатывают
точно галька, пока
он глядит, еле видит
их подпоясанные кимоно,
осьминогов волнистых и умных,
сцену в точках на дне,
комнаты росчерк,
стекло в капиллярах травы, косяки
рыб, теней потолочных.
Таматори танцует,
а спящий лежит высоко на спине,
распрямив позвоночник.
Мы не знаем, кто этот «он», в чьем ломком, болезненном сне возникают Таматори и актеры театра кабуки. Лирические герои «Свёртков» заведомо анонимны. И не только люди — но и предметы. Например, в моностихе:
Присохнет — взгляда не оторвешь.
Что «присохнет»? И в каком смысле — прямом ли или переносном («влюбится»)? Ответа нет, пространство для додумывания и дочувствования предельно распахнуто.
Иногда, напротив, называется только предмет. «Платан». И весь стих.
Почему «платан»? Скрытая анаграмма «плавания» и «танца» (танцующей в водах Таматори)? Или то, что крона платана напоминает спрута?
Субъект с исчезающими предикатами. Предикаты с неизвестным, размытым, нулевым субъектом.
Как же светло!
Выше, следи за моей рукой,
кто там летит — не пойму.
Здесь и не важно, кто летит. Важна интонация обращения к незримому, тоже не названному, но близкому собеседнику. А возможно — даже не обращение, а сам жест. Жест как движение, снимающее в себе привычное деление на субъект и объект. Неопределенность жеста, неясность того, на что он обращен. Неопределимость того, кому этот жест принадлежит.
Так и написано: «Жест, а не взгляд,
становится формой экспрессии,
и при том фальшивой,
театральной» — о людях
на фотографии — да, пожалуй.
Довоенные, видимо, годы:
за руки взявшись, сидят.
Опять же: кто эти безымянные сидящие люди? Мы не знаем — и не узнаем. Узнать, назвать — значит разорвать незримую пленку поэзии, которую накладывают на всё молчание и неизвестность. Остается лишь указующий жест — тоже не слишком определенный.
Жест в сторону окон.
Как будто лететь выпустили и летит
прямо в стёкла.
Ловлю себя на том, что сложно прервать цитирование — каждое стихотворение влечет за собой другое. Сами части книги напоминают квази-циклы, «прошитые» общей японской темой.
«Кабуки кабуки — звук начала пути», «Кабуки (первое действие)», «Кабуки (второе действие)», «Кабуки (третье действие)», «Последнее действие», «Свёртки», «Понимает японец».
Япония присутствует в книге в виде привычных, хрестоматийных образов — но это не стилизация. Как и в «японских» стихах Ирины Ермаковой, «Япония» оказывается лишь инструментом любовного высказывания. «Япония» как двойное «я», «я» двух любящих, я-понимания (впрочем, это лишь мои словесные игры, спровоцированные чтением). Только высказывание это у Ольшванг — более скрытое и отстраненное. (На это «работает» и билинг-вальность книги: половина ее — английский перевод русской части, выполненный Даной Голиной. Английский тоже оказывается своеобразным «свёртком» для русской любовной лирики — на нем она звучит более «пригашенно», отстраненно.) Япония «Свёртков», ее экзотика и эротика, пребывает как бы внутри, потаенно.
Ее можно лишь частично понять и — увидеть. На это «работает» и дизайн книги — каждая страница представляет собой свиток, «сверток». На внутренней стороне — фрагменты гравюр-укиёэ: женские лица, руки, щупальца осьминога. Можно было бы, конечно, разрезать страницы и разглядеть лучше. Я не стал.
«Эротика, — снова процитирую из вкладыша, — это явление тайного, скрытого… Но предъявленная тайна, вынутая из защитного свертка, лишается глубины. Поэзия, как и эротика, спрятана. Тот, кто хочет ее разыскать, разрушает форму, в которую она облекается, поэтому название и устройство книги-“свёртка” неслучайны».
Эта же мысль — в последнем стихотворении сборника:
Напольная лампа — свёрток света,
стоит только плафон починить.
Карандаш, привыкший стоять
прислоненный в кармане — он, свёрток,
а также вышитое крестом дерево изнутри.
<…>
Чашка — свёрток воды.
Бинокль — свёрток зрения,
Бабочка — распрямленный кокон,
Женщина — свёрток желания,
вот он, раскрыть.
<…>
Но раскрыть можно, только разрушив первоначальную форму, через насилие. Изгнав из стихов неопределенность, разрезав страницы книги-«свёртка» и сложив фрагменты укиёэ в «понятные» картины, как пазлы…
Но тогда это будет уже другая книга. Другого автора. С другой поэтикой.
Я же вновь и вновь вчитываюсь в легкие, подобные иероглифическим росчеркам стихи Ольшванг — на границе поэзии и графики.