(В.Ставецкий. «Жизнь А.Г.»)
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2019
Начнем с того, что «Жизнь А.Г.» — это красивая книжка, хорошо сочиненная. Иные эпизоды ее читаются даже с наслаждением. Прозаик Вячеслав Ставецкий — виртуоз, каких мало. Я не понимаю тех странных читателей, которые публично жаловались в фейсбуке на то, что роман его длинен и труден для освоения; ленив стал сетевой рецензент, зато самоуверен и брюзглив.
Тем не менее дебютный роман Ставецкого некороток. И этому есть объяснение. Его размер — это размер сновидения, довольно кошмарного.
Не в первый раз в текущей словесности случился роман-сон. В его онирическом пространстве устало бредит гишпанская тема, с которой переспал еще Гоголь, и сходит с ума кровавый диктатор Авельянеда (но все никак до конца не сбрендит, а между тем блестящее лезвие гильотины нависает над его головой с неотвратимостью заката вечернего солнца). Спрятав в названии своего героя под инициалами, автор, возможно, хотел намекнуть на неполное равенство его самому себе; намек в руку: жестокий ребенок, мечтающий покорить обе Америки и космос в придачу, по ходу действия становится экспонатом персонального зоопарка: его возят в клетке и показывают публике, — а потом открывает для себя новую возможность существовать в этой клетке жонглером, и, наконец, очередная политическая конвульсия лишает его последнего баланса, но вроде как обещает разрешение внутренней проблемы.
Судьба играет человеком, а человек играет мячиками, слепленными из хлебного мякиша, пока смерть не снимает с его плеч и голову, и бремя жизни, которое, вероятно, в этой забубенной головушке и гнездилось.
Ставецкий, на первый взгляд, консервативен. Он работает в испытанной набоковской парадигме, и тут я мог бы первый раз (но не последний) порадоваться, потому что давно твержу, что современная отечественная словесность складывается в первую очередь, в самой продуктивной своей части, под созвездием певца Лолиты и Ады. Ады в данном случае — особенно, хотя нагромождение причуд у Ставецкого все же не приобретает столь устрашающего характера, как в незабвенном романе Набокова. Набоковский ветерок несерьезности, приносящий вдруг откуда-то издалека и ненадолго запах мистической мяты, есть и у нашего автора. А свергнутый диктатор временами начинает явственно напоминать набоковского Цинцинната; к тому располагают сами ситуация заточения и аура глумления вокруг нее. (К слову сказать, я, дремучий человек, впервые тут ощутил, что оный Цинциннат — это ильфпетровские, осмеянные наивными авторами Лоханкин и Паниковский; только глаз другой, острее и пронзительней.)
Консерватизм Ставецкого связан и с очевидной цитатой из Сервантеса. В тексте, можно сказать, странно отметились Дон Кихот и Санчо; и насколько при этом развенчан воинствующий идеализм, настолько же безупречно звучит скромная мелодия верности, которую наигрывает музыкант Сегундо.
А еще наш автор дает новую жизнь мотивам минувшего столетия, которое как бы кончилось, однако не везде и не совсем, и вот оно здесь.
Во-первых, разумеется, в романе происходит гротескно-сатирическое изживание тоталитарного деспотизма эпической гиперболой, которая с течением времени приобрела разоблачительно-комический оттенок и колорит. Ставецкий нам поёт про косметические прелести диктатуры что ваши Барбюс/Фейхтвангер, приснопамятные поклонники кремлевского таракана. (Я не читал оргазмическую книжку любовницы Муссолини Маргериты Сарфатти «Дуче» — а она, возможно, наружно даже ближе к нашему роману; или наш роман к ней.) Но поёт он неискренне; точнее, его средства здесь есть продукт эстетической (и не только) переоценки, они стали орудием насмешки. В этом он продолжатель контрдеспотического латиноамериканского эпоса, в котором парадная помпезность продернута ниткой иронии и сарказма.
Однако Ставецкому не откажешь в понимании как утопической декоративности, так и интимной изнанки ветхого тоталитаризма, его романтической подоплеки, основанной на любви Вождя и Народа. Этой нездоровой, воспаленной страсти суждено у него далее пройти испытание позором; и она не выживет, нет. Но, впрочем, в духе романтической перверсивности сменится катастасисом ненависти, а потом перейдет в равнодушие…
…и тут на наш онирический пир вплывает еще один прошловечный корабль, под рваным парусом беды. Автор производит на нем свое каботажное плавание вокруг островов совпадения-несовпадения человека с собой. Экзистенциальная тема самоутраты закономерным образом сочетается в романе с одним из любимых акцентов, ей сопутствующих в искусстве ХХ века: отчаянной цирковой эксцентриадой, чуть ли не чаплинианой. Тут скачут косые зайцы мнимости в тотальном иллюзионе абсурда. Многие персонажи Ставецкого, родственно схожие с населением литературной ойкумены минувшего столетия, при всей своей узнаваемой простоте не тянут на нечто существенно-прочное, оказались картоном и ватой, не более чем. «Меняющий прикиды» А.Г. интересней почти каждого из них: за счет своей, пусть растянутой на десятилетия, внутренней (да и внешней) динамики. Хотя и его поиск заводит недалеко, причем в тупик. Герой манипулирует собой, но слишком поневоле. (Кстати, ближе к финалу в романе появляется некто Санчес, еще один манипулятор самим собой, но с гораздо большей прикладной выгодой: будущий, наверное, тиран, чья макабрическая одиссея случится, надо думать, за пределами повествования.)
Традиции традициями, но Ставецкий вполне современен. В конечном итоге, при некотором усилии, мы даже можем актуализировать этот сюжет несовпадения героя с самим собой, жестом фокусника вытащив за уши из шляпы контекстов актуальное словцо «идентичность». То, что ищут давно, но не могут найти многие из — в нашем непрочном, нашем зыбком веке.
Какой еще мыслящий тростник! Протеистичный фантом и прибабах, продукт ситуативной метисизации, сумбур вместо личности…
Что такое жизнь? Вагон иллюзий и пещера скелетов, а в итоге почти что смех на палочке…
Острой неподлинностью припахивает у Ставецкого и от социально-политических развилок минувшего столетия. Революция, демократия, авторитаризм… набор забавных практик в белом венчике террора. Обмен овса на сено. К тому же, согласимся, красноречиво смотрится авторский геоэскейп, ментальная эмиграция из пространства, где бытует язык, на котором написан роман. Возлюбленное отечество отмечено в этой прозе лишь «импортом революции», оно снабжает повстанцев оружием — и после триумфа оных сидит в сторонке от пошлых французских еврокоммунистов нахохленным мрачным эмиссаром в каракулевой шапке, bolshevikом Теодором Посконниковым, перед которым заискивает набежавшая на запах победы газетная шантрапа. О, проруха!..
Большой скептик наш автор. И едва ли оптимист. С ним, учтите это, не заплачешь, приходится держать порох эмпатии сухим. Верит ли он в людей? Слишком заметно, что его тайная свобода не покупается на сомнительную валюту надежд. Она уводит автора из мира состоявшихся детерминант в альтернативную историю, с которой ход событий в Испании ХХ века связан постольку поскольку. Или вообще никак. Ставецкому это увлечение квазиисторическим фантазированием критики уже поставили на вид, и поделом, но если сама история — одна большая шутка, то какие тут могут быть ваши претензии?
…Ну а все же: вы готовы принять такой подход, слишком сегодня понятный, на ура? Я — не вполне. Хочется однажды проснуться. Вот так, например, как просыпается для инобытия набоковский герой в финале упомянутого «Приглашения на казнь».
У Ставецкого финал романа тоже красив, но малость, мне кажется, смазан. То ли он пытался внести в него серьезный позитив, то ли сам над собой улыбался. …Площадь переполнена, человеческая масса не вмещается на ней и выхлестывает на окрестные улицы. Надвигается смерть как неумолимая точка в конце затянувшегося рассуждения. Надрывается человечек с красной папкой, зачитывающий приговор. В последний миг герой видит «глаза людей, обступающих эшафот, глаза, в которых впервые за долгие годы не было ни глумления, ни ненависти, ни преступного снисхождения, которое превыше всякого суда. Как и сам он когда-то на своих собственных врагов, они смотрели на него без торжества, они даже сострадали ему, скупым, сдержанным состраданием, но были готовы довести начатое до конца». В процитированных полутора предложениях что-то выражено Ставецким удачно, что-то не очень, но в том, как сказано про узнавание героем себя в толпе, есть, ей-богу, нечто комичное. Учитывая и то обстоятельство, что от «себя» у этого героя осталось мало (может, всего лишь мундир, вытащенный чего-то ради из музейной витрины и напяленный на дряхлое тело?).
Молчание этой жуткой толпы, прихлынувшей к месту казни незадачливого героя, это, мне кажется, не апофатическое безмолвие народа, а что-то другое. Все же наш автор, не в упрек будь сказано, не мистик, скорее альпинист. Не выше Эвереста. Он знает фокусы, но не делает чудес.
А впрочем, Ставецкий ткет свою прозу, пожалуй, мягче, чем бестрепетный Набоков. И практическая гуманность, которую мы исповедуем даже тогда, когда исповедовать больше нечего, залетела в этот затейливо сочиненный бардак и помахала своим синим, выцветшим крылом в этом весьма приличном, как было сказано, романе, царапающем подчас душу не в шутку. А чего с ней церемониться, чего ее жалеть?