Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2018
Владимир Лидский (Михайлов Владимир Леонидович) родился в 1957 году в
Москве. Поэт, прозаик, драматург, историк кино. Автор романов, стихов,
нескольких киноведческих книг. Публиковался в журналах «Знамя», «Дружба
народов», «Новый журнал» и др. Член
Союза кинематографистов Кыргызской Республики. Живет
в Бишкеке. Последняя публикация в «ДН» — повесть «Эскимосо-чукчанская
война» (2017, № 10).
… не помню,
почему вышло так, что мама повела меня в кино в будний день после работы, —
может, на выходных шел другой фильм, а может, суббота с воскресеньем были
заняты иными планами, — так или иначе мы встретились у кинотеатра, купили
билеты и зашли в фойе, где клубилась уже значительная толпа, состоящая в
основной своей массе из подростков, потому что фильм назывался — для тех, кто понимает, — «Неуловимые мстители», и это был, как
теперь говорят, хит сезона… итак, мы зашли в фойе, стали неподалеку от буфета,
и я по своему обыкновению принялся разглядывать сограждан, — это было мое
любимое занятие, а на маму почти не обращал внимания, ведь я ее и так вижу
каждый день, — в те годы я смотрел на нее безоценочно,
вовсе не анализируя ее как личность, — ни облик ее, ни
внутренний мир меня никак не увлекали, потому что я воспринимал ее
инстинктивно, а между тем, следовало оценить хотя бы внешность родного
человека: она выглядела уже зрелой дамой, работала в НИИ, и ей необходимо было соответствовать,
хотя и непросто было делать это на девяносторублевую зарплату, — денег хватало
лишь на месяц обычной, вовсе не примечательной ничем жизни: обновки мы
себе редко позволяли, и покупка новых ботинок для меня становилась памятным
событием — до тех пор, пока они не снашивались и не
появлялась необходимость снова покупать другие; я сейчас
думаю, как трудно все-таки было выживать: мама носила старое пальто, которое
она недавно перелицевала, — сегодня и понятия такого нет, — пальто она
перелицевала, и оно замечательно смотрелось, — солидное такое драповое пальто
женщины в летах, а в руках мама держала глянцевую сумочку, доставшуюся ей по
наследству от ее мамы, носившей эту сумочку еще в конце тридцатых;
вообще же бабушка ничего не смогла дать своей несчастной дочери, — даже
родительской любви, — потому как четверть века мыкалась на Колыме и, вернувшись
на материк в конце пятидесятых, застала дочку уже взрослой…
она так хотела любить ее и обожать, а дочка выросла; бабушка думала хоть
какую-то память оставить по себе, — выходив по кабинетам компенсацию за
расстрелянного деда, она купила небольшой настенный коврик да тоненькое колечко
из недорогого золота, — коврика, конечно, давно нет, а колечко по сию пору я
храню — в память о бабушке и маме, которая носила его до самой своей смерти; стоит ли сказать, что эта жизнь с кусочком золотишка за душой была достойной
бедностью, и я это понимал: если мама хотела дать мне двадцать копеек — на
мороженое, я не брал, горячо убеждая ее в том, что вовсе не хочу мороженого, к
чему это баловство? но другим разом, получив аванс, мама вела меня в магазин
«Овощи-фрукты» и спрашивала, что предпочтительнее мне купить: яблок или,
может, слив? — я стеснялся и говорил: мама, ничего не нужно! ведь я знал, что
яблоки стоят пятьдесят копеек, а картошка — десять и, выходит, вместо
килограмма яблок можно купить пять кило картошки… мы стояли с мамой в фойе
кинотеатра около буфета и наблюдали небольшую очередь к прилавку; за стеклянной витриной лежали присыпанные арахисом румяные коржики
и слоечки с повидлом, рядом ждали своего часа мои любимые песочные пирожные и
влажные эклеры с коричневыми спинками, а на отдельном торжественном подносе
красовались аппетитные бутерброды с сыром, колбасой, семгой и — о боги! — с
рубиновой икрой, сияющей изнутри маленькими лампочками! ты обедал? — участливо
спросила мама, — да! — ответил я, но мама, словно не поверив,
взяла меня за руку, и мы вместе стали в очередь… вокруг за столиками на высоких
ножках кушали свои бутерброды будущие зрители, и я привычно разглядывал их
лица: вот знакомый мальчик, попивающий «Дюшес», вот девочка из соседнего двора,
которая давно уж привлекала меня своим независимым видом и симпатичными
косичками, а рядом с ней — ее огромный папа, плотоядно поедающий бутерброды с
копченой колбасой; наша очередь быстро подошла, и мама,
победно глянув на буфетчицу, попросила подать ей… бутербродик
с семгой! она так и сказала — бутербродик с
семгой! и бутылочку «Дюшеса»! — у меня забилось сердце — этот бутерброд стоил
семьдесят копеек, а красную рыбу я прежде пробовал лишь раз, когда мы были в
гостях у одной маминой подруги, муж которой имел какую-то должность в «Елисеевском»… и вот на картонной тарелке с
гофрированным ободком нам уважительно подали наш заказ, а на открытую тут же
бутылку лимонада нахлобучили бумажные стаканчики, — мы торжественно отошли от
прилавка и отправились искать свободный столик; мама налила в
стаканчики «Дюшес» и сказала, кивнув на бутерброд: давай! — я глянул на него и
поразился его незнакомой красоте: на тонком кусочке мягкой булки, оттененной
золотистою корочкою и слегка смазанной блестящим маслом, лежала длинная
пластинка красной рыбы — свежайшая, как бы дышащая и
просвечивающая насквозь нежными прожилками, поблескивающая влагой розового сока
и источающая такой дивный аромат, какой возможен, видимо, только в ресторане, — драгоценный бутерброд благоухал дальним морем,
приправленным пряностями, зеленым яблоком и соляными копями… я благоговейно
взял его обеими руками, поднес ко рту и, прикрыв глаза, осторожно надкусил …
мама умильно и даже приторно смотрела на меня… поставив на мрамор столика
бумажные стаканчики, она налила лимонад, открыла свою глянцевую сумку,
доставшуюся ей, как уже было сказано, от бабушки, и вынула оттуда небольшой бумажный сверток… в этот миг я уже откусывал второй
кусочек и тянул одновременно руку, чтобы взять бумажный стакан с весело
пускающим пузырьки «Дюшесом»; мама развернула сверток и достала оттуда… ломоть
черного хлеба, может быть, оставшийся у нее с обеда; я глянул ей в лицо
и… поперхнулся, а она задумчиво откусила краешек и стала медленно жевать… тут я
почувствовал, как слезы стали у меня в глазах и… есть я больше не мог, — этот
злосчастный бутерброд с семгой, завернутый в бумажку, перекочевал потом в глянцевую
сумку и весь фильм отчаянно пах на ближайшие ряды… а
сейчас, снова вспоминая, как мама достала из фамильной
сумочки свой сиротский хлеб, я подхожу к окну, — чтобы дети не могли видеть
моих слез, — и смотрю с десятого этажа на заснеженный город, где так холодно,
так холодно: над трамвайными путями виснет пасмурное небо, и черные фигурки
пешеходов быстро двигаются к остановке, а мертвые деревья стоят по сторонам
улиц, словно обугленные, и легкий парок вырывается из открываемых время
от времени дверей торговых павильонов… бездомная собака слоняется по ряду торговок, промышляющих семечками и вязанными пуховыми носками… я
слышу сквозь стекло дальний дребезг подходящего трамвая и говорю сам
себе: ну, ну… будет, старик… взбодрись, — поворачиваюсь и сквозь слезы улыбаюсь
своим детям…