Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2018
Среди
лета, в июле месяце, когда я так же, как обычно, вернувшись вечером с работы,
уснул глубоко и темно, точно во мне навсегда потух весь внутренний свет…
Андрей Платонов
1986 год
— Пожалуйста, назовите свое имя, фамилию
и отчество.
— Пригов
Дмитрий Александрович.
— Когда и где вы родились?
— Пятого ноября тысяча девятьсот
сорокового года в Москве.
— Какими заболеваниями страдали в
детстве?
— Полиомиелитом.
— Раньше приходилось к нам обращаться?
— Да и сейчас не я к вам обратился…
— И все же.
— Нет, не приходилось.
— Хорошо, — на какое-то время врач
замолкает, чтобы начать производить некие таинственные записи в медицинскую
карту, которая больше похожа на блин.
Странно, но Дмитрий Александрович
привык, что медицинская карта должна быть толстой, она должна быть не
помещающимся на столе Талмудом, романом-эпопеей «Война и мир», исчерканным
чернилами, неоднократно переклеенным пластырем, с торчащими из него
пожелтевшими справками и направлениями.
По крайне мере,
так было в его детской поликлинике на Красина, куда он, уже учась в школе,
ходил вместе с матерью, вернее, куда они брели через Садовое кольцо, он на
костылях, горбились под порывами ветра, вздрагивали от автомобильных клаксонов,
мать держала его за плечо, чтобы он не потерялся (хотя куда он мог
деться — инвалид), оглядывались по сторонам, неотрывно смотрели, дабы удостовериться,
что за ними никто не идет следом.
Нет, никто не шел тогда.
Сейчас же Дмитрий Александрович
неотрывно смотрит на свои руки, сложенные на коленях, и думает о том, что у
него короткие пальцы и круглые, напоминающие чайные блюдца ладони. Например,
когда он аплодирует, то у него получается глухой чавкающий звук, как это
бывает, когда со всей силы наступаешь резиновым сапогом в мелкую лужу, из
которой тут же и выдавливаются пузыри в форме мутных подслеповатых глаз
неведомой рептилии.
Переводит взгляд на подоконник, на
котором стоит алюминиевый электрический чайник.
— А что вас сейчас беспокоит, Дмитрий
Александрович? — врач откладывает в сторону медицинский блин.
— Переворот на Гаити беспокоит, убийство
Улофа Пальме и, пожалуй, достижение кометой Галлея своего перигелия во время
визита в Солнечную систему, кстати, второго по счету в ХХ веке, — и вновь
натыкается взглядом на свои ладони, которые ползают друг по другу.
— Интересно, — врач придвигается к
столу. — Дмитрий Александрович, скажите, а вы мнительный человек?
— Думаю, что да.
— А в чем это проявляется?
Дмитрий Александрович неожиданно
наклоняет голову направо, почти ложится ухом на плечо, и может показаться, что
он прислушивается к чему-то, что звучит внутри него. Затем, выждав, когда боль
в затылке станет невыносимой, резко меняет положение головы. При этом рот его
сохраняется открытым, но не выпускающим из себя ни единого звука. Гудение крови
в затылке нарастает, отчего спина инстинктивно распрямляется, словно
наполняется сжатым воздухом, словно готовится вытолкнуть наружу заранее
приготовленные слова.
И вот, когда голова возвращается в
исходное положение, происходит извержение:
— Наверное, это проявляется в том, что я
прислушиваюсь к себе, к своим воспоминаниям, к звучащим внутри меня страхам, голосам… хотя, впрочем, и не только к голосам — к болям,
неизвестным ранее ощущениям, к возникающим из мелочей переживаниям, постепенно
переходящим в яростное возбуждение… А еще меня начинают
заботить детали, отдельные, не связанные друг с другом предметы, они пугают
меня, потому что их количество растет, и от этого я свирепею, но не в
общеизвестном смысле, а в смысле творческого неистовства, даже экстаза, когда
необходимо весь этот вал, поток, это стихийное бедствие отразить в тексте или в
рисунке. Я понятно выражаюсь?
— Вполне. — Врач встает из-за стола,
подходит к подоконнику и, уже совершенно приготовившись взять чайник, чтобы
наполнить его водой из рукомойника и поставить греться, произносит: — Мне не
понятно другое, любезный Дмитрий Александрович…
— Что же?
— Какое отношение перечисленные вами
события имеют к вашему творческому экстазу, как вы изволили выразиться? Ну, все
эти перевороты на Гаити, гонка вооружений, борьба за мир, убийства… Вижу, что они будоражат ваше воображение, но с какой точки
зрения они интересуют вас — с событийной, с политической, с гуманитарной или
общечеловеческой?
— Исключительно с точки зрения уходящего
времени и соответствия ему слова.
— Ах, вот оно что. — Врач подходит к
рукомойнику, открывает кран и через носик (потому что крышка уже давно
приварилась к корпусу намертво) начинает заполнять чайник водой. — Сейчас
выпьем чая, если не возражаете.
— Конечно, не возражаю.
— Стало быть, если я вас правильно
понял, мы имеем дело с полистилистикой ваших речевых
конструкций, которые, опираясь на цитирование, стилизацию и актерствование,
переосмысливают время, доводя его восприятие до абсурда, извлекают некий первосмысл, за которым ничего нет. Пустота!
— Совершенно верно, — выдыхает Дмитрий
Александрович. Впрочем, надо полагать, что это не выдох облегчения, а скорее,
знак того, что он с каждой минутой все глубже и глубже врастает в абсолютно
непроходимые городские трущобы, в кущи собственных переживаний и воспоминаний.
Начинает блуждать в них.
— Когда вы впервые ощутили эту способность?
— Могу лишь предполагать.
— Извольте. — Врач втыкает штепсель в
розетку и вновь возвращается к столу.
Д.А.Пригов, «Начало
какого-нибудь длинного повествования»:
«Помню, в детстве, вступая в темный
тяжко-пахучий арочный проход от освещенной улицы к нашему грязновато-кирпичному
пятиэтажному дому в глубине обычного густо застроенного затененного московского
двора, я всякий раз невольно оборачивался на обступавшие шорохи и отчетливые
звуки преследующих шагов. Кто это?! Что это?! Естественно, все оказывалось
моими же собственными торопливыми малолетними шажками, многажды отраженными
сводчатыми стенами и возвращенными мне, любезно взлелеянными местной
атмосферой, аурой. Возвращались разросшимися до пугающего размера и
отчужденности… Все здесь пустынно и огорожено
вздымающимися краями густо поросшего оврага-котлована… Народ в округе все
больше пожилой — пенсионеры, инвалиды, убогие да покалеченные. Они и населяют
местные неказистые постройки. Раньше тут неподалеку в полуразрушенном монастыре
дом инвалидов располагался. Подобных полно было по
всей стране после войны. Но этот, говорили, особый… Рассказывали,
будто здесь из людей электричество пытались получить. Господи, да что из этих
истощенных и полностью выпитых существ можно получить?! Тем более такую тонкую
и мощную материю, как электричество! Дрянь
какую из них — и ту не вытянешь. Правда, иногда над монастырем вспыхивало
что-то, на мгновение неярко озаряя всю окрестность».
Алюминиевый чайник начинает гудеть и
плеваться кипятком.
Врач встает из-за стола и подходит к
окну, за которым синеватые ноябрьские сумерки уже выползли со дна теряющихся за
горизонтом Сокольников и нависли над Глебовским
мостом через Яузу, по которому едет автобус. Здесь пассажиры приникли к
запотевшим стеклам, а черная речная вода уже схвачена по краям грязным ледяными припаем.
Поднимается пар.
От чайника поднимается пар.
Разгораются уличные фонари, плывут друг
за другом в этом пару, и откуда-то со стороны Преображенки доносится вой сирен.
Дмитрий Александрович прислушивается и сразу
же безошибочно признает в нем вой милицейских машин, что пробираются к
фабричному общежитию на Девятой роте.
— Да, места у нас тут беспокойные, что и
говорить. — Врач выдергивает штепсель из розетки, но чайник еще какое-то время
продолжает бурлить и плеваться кипятком. Потом все-таки затихает. Вой сирен
тоже постепенно затихает.
— А у нас в Сиротском переулке, это в
районе Шаболовки, как-то ограбили сберкассу и убили милиционера. Ну, конечно,
понаехали люди в штатском и в милицейской форме, с собаками. Мы все вывалили на
улицу, чтобы посмотреть, что будет происходить. А ничего, знаете ли, и не
происходило, только собаки лаяли и бросались на толпу, вели себя как-то совсем
не профессионально. И в том, что убили именно милиционера, а не вохровца какого-нибудь, кассира или обычного прохожего,
было что-то таинственное, загадочное и даже страшное. — Дмитрий Александрович
принимает из рук врача стакан чаю и, помолчав, добавляет. — По крайней мере,
нам так казалось тогда… Благодарю вас.
Врач смотрит на часы, висящие на стене,
и думает о том, что его смена вот уже полчаса как окончилась, а он еще в
больнице, что он уже не встретил жену на Курской и по этому поводу дома опять будет скандал.
Дмитрий Александрович смотрит на
граненый стакан в подстаканнике и думает о том, что, скорее всего, у той
злосчастной сберкассы, когда шло ее ограбление, милиционер оказался совершенно
случайно, просто объезжал вверенный ему участок на мотоцикле «Урал» с коляской.
Услышал какие-то крики, звон разбитого стекла, насторожился, заглушил
двигатель, оценил обстановку, принял единственно верное решение и поймал
разбойника. И это уже на следующий день он был окружен подельниками грабителя,
пожелавшими свести с ним счеты. Нет, он не испугался, но достал из кобуры
пистолет ТТ и сделал шаг навстречу своей смерти.
Из книги Д.А.Пригова
«Живите в Москве»:
«Я с ужасом, но и неким восторженным
замиранием сердца ожидал, как он уложит их всех в рядок меткими выстрелами.
Потом подойдет, с сожалением склонится над каждым, пощупает пульс на шейной жиле,
вздохнет и отлучится, чтобы вызвать санитарную или же прямо гробовую перевозку.
Однако он все медлил. Группа сдвигалась вправо… Откуда мне было знать, что в
пистолете Милицанера не существовало патронов, так
как предполагалось, что он должен парализовать, обезвредить любого одним своим
видом, являющим всю силу, волю и величие не одолимого
никакими силами государства».
А потом были его похороны на Донском
кладбище — венки от сослуживцев, неутешное горе вдовы, оставшейся с двумя
детьми, 6 и 10 лет, соответственно, залп из самозарядных карабинов Симонова в
высокое московское небо и, наконец, траурные речи, из которых запомнилась вот
эта:
Он
жив, он среди нас как прежде
Тот
рыцарь, коего воспел
Лилиенкрон, а после Рильке
А
после — только я посмел
Вот
он идёт на пост свой строгий
Милицанер в своём краю
И
я пою его в восторге
И
лиры не передаю…
И далее:
Когда
придут годины бед
Стихии
из глубин восстанут
И
звери тайный клык достанут —
Кто
ж грудею нас заслонит?
Так
кто ж как не Милицанер
Забыв
о собственном достатке
На
возмутителей порядка
Восстанет
чист и правомерн1…
На этих словах воспоминания о похоронах
милиционера и заканчиваются, потому что более сказать о нем уже нечего.
Врач допивает
чай до дна одним весьма впечатляющим глотком, словно это не чай вовсе, а
дорогой армянский коньяк, затем решительно возвращается к столу, распахивает
медицинскую карту, делает в ней несколько записей так называемой врачебной
скорописью, более напоминающей энигматическое блуждание шариковой ручки в поле
желтоватого оттенка бумаги, затем поднимает взгляд на Дмитрия Александровича и
произносит:
— Давайте все-таки подведем итог нашей
встрече.
— С удовольствием.
— Все это время я общался с очень
интересным собеседником, которого отличает неординарный ум и совершенно уникальный
взгляд на мир. Не вижу в ваших речах и поступках ничего предосудительного и
имеющего отношение к нашему ведомству. Ваше нахождение здесь, безусловно,
является ошибкой. Посему прошу вас немедленно покинуть больницу, а все
необходимые бумаги будут выданы вам незамедлительно.
Дмитрий Александрович благодарит врача и
выходит на лестницу, вдыхает здесь крепчайший запах карболки, а руки его тут же
и прекращают движение, холодеют, намертво вцепившись в перила.
Так он стоит какое-то время в
задумчивости.
Затем начинает спускаться на первый этаж
корпуса, где направляется в регистратуру.
Тут Дмитрий Александрович слышит
прелюбопытный разговор, который происходит между гардеробщицей и электриком,
восходящим по лестнице-стремянке к потолку для замены перегоревшей лапочки.
— Вот скажи, Сергей Михалыч,
какая вода святее — Крещенская или Богоявленская?
— Озадачила так
озадачила, — усмехается электрик и упирается руками в потолок, как в
небо, совершенно уподобившись при этом сыну Иапета и Климены, брату Прометея, Эпимея и
Менетия — Атланту. — Думаю, что Богоявленская.
— А вот и нет, Крещенская! Это мне наш
поп Сергеев сказал.
— Так и сказал? — доносится откуда-то
сверху.
— Да, так и сказал — знай, раба Божия
Надежда, Крещенская вода святее, потому что она называется Великая Агиасма!
— Не знал. — Сергей Михалыч
держит в руках перегоревшую лампу, потом начинает ее трясти, дабы убедиться в
том, что нить накаливания оторвалась от электродов. Так и есть — оторвалась и
дребезжит.
— Вот видишь, не знал, а теперь будешь
знать, — не унимается гардеробщица.
— А что там еще тебе твой поп Сергеев
сказал? — Электрик извлекает из кармана новую лампу и, ласково поглаживая ее,
вставляет в патрон. Начинает аккуратно завинчивать.
— Он сказал, что Крещенскую воду надо
пить натощак, а также сказал, что, обмокнув в ней марлю, можно этой марлей
протирать глаза перед сном, и они никогда не будут слезиться.
— Вот оно что. — Электрик вновь
упирается руками в потолок. — А у меня после того, когда я подолгу смотрю на
электрический свет, очень часто глаза слезятся. Мне врач прописал какие-то
капли, но они не помогли
— Делай, что я тебе говорю, и все
пройдет, — звучит из недр гардероба.
Наконец, отпустив потолок, электрик
приступает к спуску на землю:
— А святая вода не может протухнуть?
— Да ты что, Сергей Михалыч,
совсем одурел? Нет, конечно, она ведь на то и святая.
Дмитрий Александрович меж тем уже
получил все необходимые бумаги, но он не торопится уходить из больницы, потому
что непременно хочет дослушать, чем закончится этот прелюбопытный разговор.
Гардеробщица подходит к выключателю и со
словами «сейчас проверим твою работу» нажимает на отполированный сотнями
прикосновений эбонитовый тумблер. Щелкает неоднократно, но свет не загорается.
— Не работает, — в голосе звучит
недоумение и разочарование одновременно.
К тому моменту электрик уже сложил
стремянку и собрался удалиться восвояси, но нет, этому свершиться не суждено.
— Черт, как же так-то? — недоумевает
Сергей Михалыч.— Все ж вроде правильно сделал.
— Давай, полезай обратно и почини
по-настоящему!
Электрик вновь устанавливает лестницу,
делает это крайне угрюмо, и видно, что настроение его уже безнадежно испорчено.
Д.А.Пригов, «Открытое
письмо (к моим современникам, соратникам и ко всем моим)»:
«Друзья мои, как мы неуловимо ускользаем
друг от друга по натянутым в неведомых нам направлениях нитям живого времени —
и это неизбежно, и это печально, и это прекрасно, так было всегда, так будет,
так надо. Давайте же любить друг друга, станем же диамантами сердца друг друга,
но не только сердца плоти, а сердца души, сердца духа, сердца созидания и
творений духа! Давайте же писать друг про друга, сделаемся же героями
произведений друг друга… Все это не должно пропасть
втуне для потомков, но должно стать общим, всеобщим достоянием, высокими
примерами подражания и тайного удивления».
— Проверяй! — доносится из поднебесья.
Гардеробщица вновь щелкает тумблером
переключателя, вследствие чего ярко вспыхивает электрический свет, а Сергей Михалыч с криком летит вниз и падает к ногам Дмитрия
Александровича.
Тут же
поднимается всеобщая суматоха, в которой слышны крики медсестер, наперебой
вызывающих по телефону скорую помощь, гул закипающего в регистратуре
алюминиевого чайника, далекие голоса рабочих с «Красного Богатыря» и с 37-го
завода, федосеевцев и единоверцев из Никольской
общины, пришедших поглазеть на то, как милиционеры арестовывают хулиганов из
фабричного общежития на Девятой роте, лай собак, женские вопли.
Дмитрий Александрович наклоняется к
электрику и видит, что глаза его закатились и он уже
полностью окоченел. Щупает пульс на шейной жиле, и становится
окончательно ясно, что он мгновенно умер от удара электрическим током и ничто
уже не сможет его оживить, ни реанимация, ни потоки Богоявленской воды,
изливаемой на труп Сергея Михайловича сердобольной гардеробщицей Надеждой,
которая голосит во всю мощь и ширь своего неохватного тела, туго спеленутого сто раз стиранным-перестиранным в хлорке белым
халатом.
В окно видно, как к корпусу подъезжает
карета скорой помощи, освещая фарами шеренгу елок, посаженных пациентами
больницы.
Елки напоминают стариков, что, особенно
зимой, переминаются с ноги на ногу, опираются на посохи, некоторые же курят по
старой привычке, а еще вспоминают о том, что здесь, в районе Потешной и Девятой
роты, было до того, как их переселили в новостройки на
Первомайскую. А хорошо ведь было, чего уж там говорить! Например, многие из них
держали тут голубятни, потому что были уверены, что голубь есть символ Святого
Духа.
Впрочем, в этой уверенности они пребывают и по сей день.
Скорая помощь замирает у входа в корпус,
и елки тоже замирают, как рота почетного караула, а Дмитрий Александрович идет
мимо этого строя, напоминающего расческу, к больничным воротам, над которыми
горит прожектор.
Вспоминает, что так и не допил чай.
И это уже потом стало известно, что
электромонтера Сергея Михайловича Плаксина похоронили на Черкизовском
кладбище недалеко от могилы Ивана Яковлевича Корейши, проведшего в заточении в
неподалеку расположенной Преображенской психиатрической больнице 44 года. Также
Ивана Яковлевича в Москве знали под именем «студент хладных вод». Откуда
возникло это прозвище, сказать трудно. По одной версии, его придумал сам себе
Корейша, любивший подолгу смотреть в едва подвижные и мутные воды Яузы. По
другой, так его стали называть за проницательный ум и мудрые поучения, которыми
он наставлял приходивших его навещать в Преображенскую
больницу.
Д.А.Пригов, «15 мудрых
поучений»:
«1. Живя, живи правильно, вставай утром,
работай днем, отдыхай вечером, спи ночью,
или вовсе не живи.
2. Работая, работай честно, трудолюбиво,
вдумчиво, люби свою работу,
или вовсе не работай.
3. Женившись, женись по любви, уважай в
жене человека, не гуляй на стороне, обеспечь ей и детям сносное существование,
или вовсе не женись.
4. Кушая, кушай суп ложкой, второе — вилкой,
пей из стакана,
или вовсе не кушай.
5. Воруя, воруй со смыслом, обдумай все
заранее, не зарывайся, бери нужное, думай о последствиях,
или вовсе не воруй.
6. Предавая, предавай целиком, не
оглядываясь, не требуя снисхождения или понимания,
или вовсе не предавай.
7. Убивая, убивай сразу, до конца, не
рассчитывая на случай, не надеясь на оправдание,
или вовсе не убивай.
8. Выбирая, выбирай,
или вовсе не выбирай.
9. Протестуя, протестуй,
или вовсе не протестуй.
10. Уезжая, уезжай,
или вовсе не уезжай.
11. Гуляя, гуляй, ходи, смотри по
сторонам, замечай что-нибудь, размышляй о чем-нибудь своем,
или вовсе не гуляй.
12. Думая, думай о причинах и
следствиях, о сущности и проявлениях, об истине и лжи,
или вовсе не думай.
13. Веруя, веруй полностью, не давай себе
послабления, не оговаривай причин,
или вовсе не веруй.
14. Умирая, умирай сам по себе, а не
кому-то там в укор или на пользу, с чистой совестью и
с чувством исполненного долга,
или вовсе не умирай.
15. Читая эти наставления, читай их
осмысленно, не цепляйся за поверхностный смысл, вникай в их тайную суть,
или вовсе не читай».
Потом Дмитрий Александрович долго ехал
домой в метро, коротая время за просматриванием тех медицинских бумаг, которые
ему вручили при выписке из больницы. Впрочем, разобрать здесь хоть что-либо
было совершенно невозможно, потому как сшитые скоросшивателем листы формата А4 были мелко исписаны так называемой врачебной скорописью,
исполнены энигматического блуждания шариковой ручки.
Улыбнулся и вспомнил, как лет пять назад
чуть не отравился чернильной пастой.
Тогда всю ночь провел за работой, сидя
за детским столом, украшенным хохломской росписью, — штриховал пространство,
точка за точкой, штрих за штрихом погружая его во
мрак, ввергая в хаос, который согласно космогонии является первичным состоянием
Ойкумены, бесформенной совокупностью материи и пространства, некоей бездной, из
недр которой являются божества, не могущие ни видеть, ни слышать, ни говорить.
Работа продвигалась медленно, и
казалось, что время остановилось, вернее сказать, полностью зависит от того,
когда картина будет завершена, и лишь после этого оно (время) продолжит свое
движение.
Однако до завершения было далеко.
Напряжение нарастало.
Черная дыра, изображенная на бумаге, как
бы затягивала в свои недра, и попытка закончить работу была своего рода
сопротивлением этому затягиванию, всасыванию в фиолетовую пустоту.
Дмитрий Александрович от напряжения
кусал ручку и даже не заметил, как дошел до стержня. Понял, что произошло, лишь когда паста склеила губы и стало невозможным открыть
рот, чтобы возопить от возбуждения и страха. Впрочем, тем самым полностью
уподобился медиумам, которые появляются из бездны и не могут ни говорить, ни
слышать, ни видеть, но способны источать великую электрическую энергию.
Тут же побежал к рукомойнику и принялся
отмывать лицо, испытывая при этом крайнюю дурноту от терпкого химического
запаха ядовитой чернильной пасты, которая вместе с водой стекала в раковину.
В ту минуту, когда почувствовал этот
химический запах на запертых устах, испугался даже не смерти от бытового
отравления, а того, что не сможет выкрикнуть в разверзшую перед ним пустоту
заранее приготовленную мантру:
Вымерли
все на «я», на «я», на «я», на «я», на «я»…
Вымерли все,
вымерли, вымерли, вымерли, вымерли, вымерли…
На
«я», на «я», на «я», на «я», на «я», на «я», на «я»….
Все, все, все,
все, все, все, все….
Вымерли,
вымерли, вымерли, вымерли, вымерли…
Все вымерли,
вымерли…
Я
Я один остался
Один-одинешенек.
Из книги Д.А.Пригова
«Живите в Москве»:
«Однажды, оставшись один в классе, я
долго искоса поглядывал на чернильницу, укрепленную в
специально для нее образованном отверстии в парте.
Незаметно для самого себя я каким-то неведомым способом, даже не передвигая
ног, словно подплывая, вернее придвигаемый самим сдвигавшимся в том направлении
пространством, стал приближаться к ней. В невменяемом состоянии плавным
движением правой руки я вынул чернильницу из ее логова и опрокинул в себя… Я
взвыл и стал биться об пол, выблевывая из себя отвратительную лиловую жидкость… Какими-то рывками меня вынесли в коридор, понесли на спине
вдоль него, по лестнице вниз, на нижний этаж, в вестибюль уже опустевшей школы…
Из меня лезла кровавая пена и густая желчь, неравномерно раскрашенные лиловыми
разводами… С тех пор один взгляд на чернила, даже
воспоминания о них моментально передергивают меня».
2007 год
Дмитрий Александрович подходит к
рукомойнику, снимает рубашку и начинает умываться до пояса холодной водой, от
которой вздрагивают мышцы спины и живота.
Рукомойник находится на первом этаже
«Дома студента» на Вернадского, более известного как ДСВ.
60-ваттная лампа накаливания отражается
в зеркале, вмурованном в стену над раковиной, а под потолком ветвятся провода,
намотанные на керамические пробки изоляции.
Дмитрий Александрович щедро орошает
лицо, шею, грудь, набирает в ладони ледяную воду и через плечо выплескивает ее
на спину, результатом чего становится возникновение на кафельном полу
внушительных размеров лужи. Затем тщательно вытирается белым вафельным
полотенцем.
Общежитие МГУ на Вернадского имеет
дурную славу. В 80-х почему-то именно здесь путем выхода из окон сводили счеты
с жизнью студенты-гуманитарии. Неразделенная любовь, алкогольный угар,
экзистенциальный кризис, политические мотивы.
Второкурсник филологического факультета
из КНДР Куанг Пак выбросился из окна, когда
обнаружил, что потерял значок с изображением Ким Ир Сена, который все
северокорейские студенты были обязаны носить на лацкане форменного пиджака
темно-синего цвета.
Пятикурсница философского
факультета Ирина К. выбросилась с лестничной площадки ДСВ, узнав, что человек,
которого она любит, изменил ей с ее же подругой.
Первокурсник исторического факультета
Андрей В. покончил с собой после несданной зимней сессии, выйдя с 16-го этажа
общежития, поняв, что то, чем он занимается на факультете, ему чуждо и
отвратительно.
Студент четвертого курса филологического
факультета Константин П. выпал из окна ДСВ, находясь в состоянии сильного
алкогольного опьянения.
Студентка четвертого курса
филологического факультета Екатерина А. выбросилась из окна после несданного во
время летней сессии экзамена.
Дмитрий Александрович надевает белую
рубашку с длинными рукавами и выходит в вестибюль общежития, где его уже ждут
несколько человек, а также здесь возвышается специально для того принесенный
огромный бельевой шкаф старого советского образца — двухстворчатый, украшенный
аляповатой резьбой и совершенно неподъемный.
Все окна и двери в вестибюле открыты,
потому что на улице стоит невыносимый зной, однако проветрить это гигантское
бетонное пространство нет никакой возможности, и в помещении все равно весьма
жарко.
Д.А.Пригов, «Начало
какого-нибудь длинного повествования»:
«Жара стояла удивительная. Премного
удивительная. Вообще, леты здесь отменные. Знойные.
Не мне вам рассказывать. Бывало, идешь плавно извивающейся
ложбиной, натуральным, почти тропическими способом заросшей аж по самые брови,
до верхнего просвета, исчезающего где-то там, в пропадающих высотах. А
оттуда льется нестерпимый зной. Жара. Пекло. Господи, вынести бы!»
Далее события разворачиваются следующим
образом.
Дмитрий Александрович громко сообщает
собравшимся, что сейчас начнется его вознесение в шкафу на 22-й этаж «Дома
студента», во время которого он, останавливаясь на каждом этаже, будет читать
свои стихи, постепенно возвышая свой голос над Москвой. Для той надобности он
будет открывать дверцы шкафа и вторить собственному
голосу, который будет звучать из многочисленных динамиков, расставленных по
всей общаге.
На недоуменные вопросы собравшихся, что
означает этот таинственный перформанс, отсылающий его
участников и зрителей к Вознесению Господню, Дмитрий Александрович улыбается и
поясняет, что таким образом он, будучи запертым в шкафу — символе узилища
страстей, будет соотносить свой поэтический голос с потусторонним сакральным
голосом, звучащим повсюду. Восходя все выше и выше по лестнице, которая еще со
времен Древней Церкви была воплощением стремления к гармонии и духовному
совершенству, он будет неустанно размышлять об общажном
быте, который является общим уделом с первых минут нашего бытования в Москве.
Постепенно лестничные марши с их
традиционным запахом пива и мочи, дешевого курева и
мусоропровода преобразятся в открытое все ветрам пространство крыши ДСВ, откуда
можно будет взглянуть на сияющий и прекрасный мир, увидеть его электрические
огни и вздохнуть полной грудью.
После этого пояснения Дмитрий
Александрович входит в шкаф и закрывает за собой его дверцы, а четыре молодых
человека мощного телосложения с помощью специальных ремней поднимают шкаф и
начинают его вознесение по лестнице на 22-й этаж «Дома студента» на
Вернадского.
Из динамиков разносится знаменитое:
Уж лучше и
совсем не жить в Москве
Но просто знать,
что где-то существует
Окружена высокими
стенами
Высокими и
дальними мечтами
И взглядами на
весь окрестный мир
Которые летят и
подтверждают
Наличие своё и
утверждают
Наличие своё и
порождают
Наличие своё в
готовом сердце —
Вот это вот и
значит — жить в Москве.
В шкафу темно и жарко.
Шкаф покачивается на руках носильщиков,
как на волнах.
Здесь и сейчас самое время задуматься
над тем, что делаешь тут, между землей и небом, будучи оторванным от тверди, но еще не достигнув горних небесных селений.
Дмитрий Александрович сам отвечает на
собственный вопрос так: «Образ сидящего в шкафу, в
скорлупе, в футляре, в шинели давно известен. Некий укрытый, ушедший из мира
сего человек подвала и андеграунда, тайного подвижничества — укрытый от внешних
взглядов труд души и духа. Как тот же Святой Иероним
в пещере, куда, наконец, проглядывает возносящий его к небесам луч высшего
произволения.
Так же, наконец, дождался и своего часа
вознесения на 22-й этаж человек в шкафу за все свои страдания, муки, потерпленные от мира, как награда за необъявленные духовные
подвиги.
Соответственно, поручить это вознесение
высшие силы не могли простым работникам подъема и перемещения простых
физических и плотских тяжестей на разные высоты и расстояния. Для них это был
бы рутинный нефиксированный скудно или щедро оплачиваемый физический труд. Нет,
высшим силам на то потребны непрофессиональные руки тех, для кого это, в свою
очередь, стало бы подвигом и трудом не мышц, но души и духа».
Святой Иероним
в пещере.
Святой Иона во
чреве кита.
Святой Маркелл
в выгребной яме.
Святой Гермоген
в темнице.
Святой Симеон
на столпе.
Святой Климент
в изгнании.
Святой Кирилл в пещере.
Акакий Акакиевич в шинели.
А Беликов в футляре.
Потусторонний сакральный голос входит в
шкаф, в котором сидит Дмитрий Александрович, заполняет лестничные марши,
перекатывается эхом по коридорам общежития.
Сейчас в ДСВ почти пусто, потому что его
обитатели разъехались по домам или на практику, а абитуриентов в основном селят
в Главном здании на Ленгорах. Стало быть, по
коридорам общаги на Вернадского бродят редкие представители студенческого
сообщества.
На пятом этаже процессия останавливается
в очередной раз, чтобы Дмитрий Александрович мог вместе со своим голосом
прочитать «Вирши на каждый день»:
Когда я
размышляю о поэзии, как ей дальше быть
То понимаю, что
мои современники
должны меня
больше, чем Пушкина, любить
Я пишу о том,
что с ними происходит, или происходило,
или произойдёт —
им каждый факт знаком
И говорю им это
понятным нашим языком
А если они
всё-таки любят Пушкина больше, чем меня,
так это потому,
что добрый и честный: не поношу его,
не посягаю на
его стихи, его славу, его честь
Да и как же я
могу поносить всё это, когда
я тот самый Пушкин и есть
На лестничном марше между пятым и шестым
этажом стоит молодой человек, весьма своим внешним видом напоминающий
Александра Сергеевича, и курит трубку.
Однако в этой весьма неожиданной и
оригинальной визуальной интерпретации своих поэтических слов Дмитрий
Александрович усматривает какую-то концептуальную ошибку, какое-то ключевое
несовпадение. Разумеется, усматривает в щель, возникшую в результате открывания
створок шкафа.
Сам себе задает вопрос: «Что тут
является лишним? Пушкин на лестничной площадке? Шкаф как образ Кувуклии или ковчега со свитком Завета? 22-этажная бетонная
общага или, наконец, трубка в руках “солнца русской поэзии”?»
Конечно, трубка!
Разумеется, трубка!
Потому что трубка допустима лишь в руках
Даниила Ивановича Ювачева, более известного как Даниил Хармс, Константина
Федина, Константина Симонова, наконец, в руках Сартра или Жоржа Сименона, а в
руках Александра Сергеевича дозволительны лишь тяжелая
трость или дуэльный пистолет.
Молодой человек с внешностью Пушкина —
темные курчавые волосы, длинные бакенбарды, эфиопский профиль, пронзительный
взгляд и неопрятные длинные ногти — оказывается студентом четвертого курса
филологического факультета и пишет диплом по Хармсу — «Литературный дискурс и метаязыковая игра “пушкиниста” Даниила Хармса».
В тот момент, когда мимо студента хармсоведа проплывает шкаф, на что он реагирует, надо
заметить, совершенно спокойно, в его голове крутятся следующие строки из
Даниила Ивановича, над которыми он много размышляет в последнее время:
Трудно сказать что-нибудь о Пушкине тому,
кто ничего о нем не знает.
Пушкин великий поэт.
Наполеон менее велик, чем Пушкин.
И Бисмарк по сравнению с Пушкиным ничто.
И Александр I, и II, и III — просто пузыри
по сравнению с Пушкиным.
Да и все люди по сравнению с Пушкиным пузыри,
только по сравнению с Гоголем Пушкин сам пузырь.
А потому вместо того, чтобы писать о Пушкине,
я лучше напишу вам о Гоголе.
Хотя Гоголь так велик, что о нем и писать-то ничего нельзя,
поэтому я буду все-таки писать о Пушкине.
Но после Гоголя писать о Пушкине как-то обидно.
А о Гоголе писать нельзя.
Поэтому я уж лучше ни о ком ничего не напишу.
«Крепкий табачок у студента», — думает
Дмитрий Александрович.
«Крепкие ребята, что несут шкаф», —
думает курящий этот крепкий табак студент.
«Надо крепко держать ремни, чтобы не
уронить шкаф вместе с Дмитрием Александровичем», — думают четыре молодых
человека мощного телосложения.
Мысли каждого из участников этой сцены
на лестнице между пятым и шестым этажом материализуются в разряды
электрического тока, сполохи, даже молнии, озаряющие бледное лицо студиозуса,
похожего на Пушкина, вспотевшие лица носильщиков и одухотворенное лицо Дмитрия
Александровича Пригова.
Однако расположенные через этаж пожарные
краны делают эту затею совершенно безопасной.
Однажды в детстве, когда они жили в
коммуналке на Спиридоновке, Дмитрий Александрович
стал свидетелем пожара. Горела квартира на пятом этаже в жилом доме треста «Теплобетон». Все знали, что тут живут известные советские
ученые — физики, химики, палеонтологи, зоологи, математики. И вот в одной из
квартир такого ученого случился пожар. Скорее всего, прислуга не доглядела за
керосинкой или керогазом на кухне, или ученый, увлекшийся написанием химических
формул, забылся совершенно и не обратил внимание на
то, что непотушенная папироса упала на ковер и прожгла его.
Одним словом, тогда квартира выгорела
полностью. Собравшиеся на улице зеваки наблюдали за тем, как пожарные по
раздвижной лестнице поднялись к пылающим окнам, тушили пламя, а затем вошли
внутрь и извлекли чей-то обгоревший труп, который тут же в сопровождении
милиции увезла машина скорой помощи.
Впоследствии, всякий раз проходя мимо этого
дома, расположенного на углу Спиридоновки и Спиридоньевского переулка, Дмитрий Александрович невольно
поглядывал вверх, на окна пятого этажа, словно ждал, что оттуда выглянет
обгоревший мертвец, которого по какой-то причине после пожара оставили на пепелище
(то есть одного вынесли, а другого почему-то оставили), и он пролежал здесь
многие годы, забытый всеми и превратившийся в конце
концов в медиума.
Д.А.Пригов, «Маленький
дополнительный кусочек»:
«Речь шла там о каких-то неведомых и
непереносимых для человеков страшенных существах.
Собственно, размера они были невеликого и вида неужасающего,
как можно было бы себе, по привычке, представить. Так вспоминается. И
вспоминается с моментальным содроганием спиной кожи вдоль всего позвоночника,
стремительно промерзающего каждым своим отдельным костистым позвоночком.
Как бывает при быстром оглядывании темной ночью за спину на звуки показавшихся
шагов. Оглядываешься — никого. Отворачиваешься — опять шаги. Оборачиваешься —
снова никого. Хоть погибай!»
Однако если на улице ночью бывает
страшно, особенно это было актуально в послевоенной Москве — шпана,
вооруженные грабители, сумасшедшие, то в шкафу, наоборот, тихо, уютно и
безопасно. Вполне можно вообразить себя находящимся в утробе, покидаешь которую
лишь на установленном этаже и в установленном порядке, ощущая прилив сил от
осознания того, что твои стихи звучат все выше и выше над городом, что
вознесены они сюда не грубой силой мышц, но трудом души и духа.
В конечно итоге это и есть «тотальное
искусство» или «тотальное произведение искусства», когда творческая акция
рождается из кропотливого, на первый взгляд, бессмысленного труда, порой
вызывающего у окружающих недоумение и раздражение. Причем, речь идет именно о
труде, о том, что во французском языке обозначается словом labeur
(тяжелый труд), пускай даже и маниакальный порой. Дойти до сути любой вещи,
будь то словесная конструкция, орудие труда, консервная банка, телеграфный
столб или подшивка старых газет, разложить ее на атомы, на ломоносовские
корпускулы, препарировать с умением, усердием и вниманием, четко запоминая
последовательность поступков и движений, чтобы после смочь повторить их в
обратной последовательности.
Итак, 11-й этаж — половина пути наверх!
Но именно тут до Дмитрия Александровича
и участников его вознесения доходят неутешительные вести — в деканате МГУ
узнали о творящемся в ДСВ безобразии и требует немедленно прекратить перформанс, а для урегулирования сего вопиющего
недоразумения направлен наряд милиции.
Вполне естественно, что во время данной
остановки Дмитрий Александрович выходит из шкафа и читает из «Апофеоза Милицанера»:
Когда здесь на
посту стоит Милицанер
Ему до Внуково
простор весь открывается
На Запад и
Восток глядит Милицанер
И пустота за
ними открывается
И центр, где
стоит Милицанер —
Взгляд на него отвсюду открывается
Отвсюду виден Милицанер
С Востока виден Милицанер
И с Юга виден Милицанер
И с моря виден Милицанер
И с неба виден Милицанер
И с-под земли…
да он и не скрывается
После завершения чтения под
многоголосье, разносимое динамиками по всему «Дому студента» на Вернадского,
Дмитрий Александрович вновь входит в шкаф и закрывает за собой дверцы.
А ведь действительно, запахи пива и
мочи, дешевого курева и мусоропровода, кухни и нестираного белья испарились куда-то совершенно, и им на
смену пришли благовония горной лаванды и ладана, камфоры
и сандала.
Вот и в шкафу теперь дышится легко и
свободно, как после дождя, а изнурительная жара отступила, и это можно счесть
за чудо, за которым, как елки в больнице Ганнушкина на Потешной улице, стоят
смертельная усталость, отчаяние, онемение мышц, полнейшее отупение и
бесконечная, никогда не прекращающаяся головная боль от напряженной работы.
О чуде надо просить, его надо ждать, его
надо заслужить, и тогда оно исполнится.
В «Родине электричества» Андрей Платонов
так описывает этот жар ожидания:
«Шествие спустилось с верхних земель и
теперь шло по праху в долине, направляясь к дороге. Впереди шел обросший седою
шерстью, измученный и почерневший поп; он пел что-то в жаркой тишине природы и
махал кадилом на дикие, молчаливые растения, встречавшиеся на пути. Иногда он
останавливался и поднимал голову к небу в своем обращении в глухое сияние
солнца, и тогда было видно озлобление и отчаяние на его лице, по которому текли
капли слез или пота. Сопровождавший его народ крестился в пространство,
становился на колени в пыльный прах и кланялся в бедную землю, напуганный
бесконечностью мира и слабостью ручных иконных богов, которых несли старые,
заплаканные женщины. Двое детей — мальчик и девочка, — в одних рубашках и
босые, шли позади церковной толпы и с интересом изучения глядели на взрослых;
дети не плакали и не крестились, они боялись и молчали. Около дороги находилась
большая яма, откуда когда-то добывалась глина. Шествие народа остановилось около
той ямы, иконы были поставлены ликами святых к солнцу, а люди спустились в яму
и прилегли на отдых в тень под глинистый обрыв. Поп снял ризу и оказался в
штанах, отчего двое детей сейчас же засмеялись. Большая икона, подпертая сзади
комом глины, изображала деву Марию, одинокую молодую женщину, без бога на
руках. Я всмотрелся в эту картину и задумался над нею, а богомольные женщины
расселись в тени и занялись там своим делом.
Бледное, слабое небо окружало голову
Марии на иконе; одна видимая рука ее была жилиста и громадна и не отвечала
смуглой красоте ее лица, тонкому носу и большим нерабочим глазам — потому что
такие глаза слишком быстро устают. Выражение этих глаз
заинтересовало меня — они смотрели без смысла, без веры, сила скорби была
налита в них так густо, что весь взор потемнел до непроницаемости, до
омертвения и беспощадности; никакой нежности, глубокой надежды или чувства
утраты нельзя было разглядеть в глазах нарисованной богоматери, хотя обычный ее
сын не сидел сейчас у нее на руках; рот ее имел складки и морщины, что
указывало на знакомство Марии со страстями, заботой и злостью обыкновенной
жизни, — это была неверующая рабочая женщина, которая жила за свой счет,
а не милостью бога. И народ, глядя на эту картину,
может быть, также понимал втайне верность своего практического предчувствия о
глупости мира и необходимости своего действия».
В 2005 году во время перформанса
«Сизиф» Дмитрий Александрович переливал воду из таза в кружки и обратно, как бы
призывая тем самым воду и наглядно показывая, что, по словам Екклесиаста, «все
реки текут в море, но море не переполняется: к тому месту, откуда реки текут,
они возвращаются, чтобы опять течь».
Так и сейчас призывание 22-го этажа является попыткой доказать, что
всякое, даже самое дерзкое, восхождение неизбежно влечет за собой низвержение и
погружение, за которыми последуют новые вознесения, и не будет этому предела до
скончания века.
Следовательно, художник, хотя Дмитрий
Александрович всегда предпочитал себя называть «работник культуры», должен с
радостью и благодарностью принимать удары судьбы, они же — падения, не унывать
и не помышлять о смерти.
На лестничной площадке 18-го этажа у
открытого окна на подоконнике сидит девушка и смотрит на город. Взгляд ее
неподвижен и не предвещает ничего хорошего. Рядом с ней на подоконнике лежит
томик стихов Иосифа Бродского.
Поймав на себе настороженный взгляд
носильщиков и Дмитрия Александровича, который для той надобности специально
приоткрыл створки шкафа, девушка устало улыбается и говорит, что выходить в
окно она совершенно не намерена, что она грустна, потому что прочитала
стихотворение Бродского «По дороге на Скирос», и
кончать жизнь самоубийством у нее нет никакого желания, хотя бы
потому что в Петрозаводске, откуда она родом, ее ждут родители, а на пятом
курсе философского факультета (сама она психолог) учится ее друг, с которым они
познакомились в университетском лагере «Буревестник» под Туапсе и с которым у
нее отношения. Да, она наслышана о дурной славе ДСВ, но это уже в прошлом,
сейчас все уже совсем не так, и подобные способы свести счеты с собственной
жизнью считаются архаичными и неэстетичными.
Пребывая в шкафу, который шаг за шагом,
ступень за ступенью, этаж за этажом поднимается вверх, Дмитрий Александрович
размышляет об эстетическом. Еще
будучи студентом Строгановки, он с увлечением посещал
спецкурс «"Лекции по эстетике" Гегеля», находя мысль о религиозности
искусства и творческих первоосновах религии весьма интересной и продуктивной.
По мысли философа, искусство является одной из ключевых степеней самопознания
человека в формате его отношения к окружающему миру. Чувственное реализует себя
в виде художественного прекрасного, следовательно, абсолютный дух объективирует
себя в искусстве чувственного обозримым способом — в формах прекрасного,
постоянно пребывая на пути динамического совершенства. Иначе говоря, процесс
саморазвития духа в формах искусства являет собой объективный исторический
процесс становления самопознания, а также имеет поступательный и восходящий
характер.
Девушка-психолог
спрыгивает с подоконника на бетонный пол, однако неудачно при этом задевает
рукой книгу, и томик со стихами Иосифа Александровича Бродского выпадает в окно
— тут же начинает кувыркаться в воздухе, размахивать страницами, как не
приспособленная к полету птица отряда пингвинообразных,
проносится мимо балконов, на которых сушится нижнее белье, мимо открытых в
целях проветривания окон, иногда обретает восходящие потоки горячего воздуха и тут же теряет
их, минует бетонный, напоминающий палубу авианосца «Адмирал Кузнецов» козырек
над входом в ДСВ и падает к ногам прибывшего на место происшествия наряда
милиции.
Лейтенант поднимает с асфальта книгу,
смотрит вверх, откуда она прилетела, затем перелистывает несколько весьма
потрепавшихся за время полета страниц и читает следующее:
Я всегда
твердил, что судьба — игра.
Что зачем нам
рыба, раз есть икра.
Что готический
стиль победит, как школа,
как способность
торчать, избежав укола.
Я сижу у окна.
За окном осина.
Я любил
немногих. Однако — сильно.
Милиционер еще
какое-то время крутит в руках эти непонятные, на неведомом ему языке написанные
вирши, потом кладет книгу на скамейку, потому что бросить ее в урну для мусора
ему не позволяют средняя школа в городе Реутов и МУ МВД им. Владимира
Яковлевича Кикотя, что расположен на улице Академика
Волгина, и наряд входит в ДСВ.
К этому времени Дмитрий Александрович
уже находится на 22-м этаже.
На этой головокружительной высоте шкаф
напоминает космический корабль, который через считанные мгновения должен быть
выведен на орбиту.
Милиционер нажимает кнопку вызова лифта,
ждет, нажимает кнопку еще раз и приходит к понимаю
того, что лифт не работает, потому что электрический мотор, находящийся в
недрах шахты, обесточен.
Звучит команда:
— На 22-й этаж по лестнице бегом марш!
Наряд распахивает выкрашенную в зеленый
цвет дверь на лестничную площадку и оказывается у подножья уходящей к небу
бетонной пирамиды, на вершине которой можно разглядеть фигуру Дмитрия
Александровича, облаченную в белую рубаху с длинными рукавами.
Д.А.Пригов, «Середина
какого-либо повествования, недалеко от начала какого-либо рассказа»:
«Места здесь пустынные, нелюдимые.
Страшноватые даже. Несколько темно-сизых рубленых изб, веками переходящих от
поколения к поколению, ныне заселенных исключительно древними стариками. Трудно
поверить, но нет основания и не верить тому, что они про себя, да про все
окружающее сказывают. Помнят Великий скандинавский метеорит. А тому уж лет 250
как. Может, и поболе. Так ведь никто записей и не вел
и не ведет. Всякие же углеродные анализы, как мы видим, весьма и весьма
недостоверны. Можно, конечно, иронизировать, но они помнят. Неоспоримые приметы
и детали приводят, которые не придумаешь. Все до мелочей сходится — направление
и время, и размеры, и разброс осколков. И сопутствующее свечение. Звук и голоса.
И гигантские знаки, пересекавшие все небо сначала с востока на запад, а потом с
севера на юг».
Расположенное на юго-западе Москвы
здание ДСВ оказывается вовсе и не общежитием обычным, а местом телепортации, схождения различных пространств и энергий.
Дмитрий Александрович выходит здесь на крышу, надевает на спину специально
приготовленные загодя огромные белые крылья, точно такие, какими их в своем
«Благовещении» изобразил Боттичелли, затем встает рядом с проржавевшей
металлической оградой и читает, обращаясь к раскинувшемуся у его ног городу:
Москва, Москва!.. люблю тебя как сын,
Как русский, — сильно, пламенно и нежно!
Люблю священный блеск твоих седин
И этот Кремль зубчатый, безмятежный.
Напрасно думал чуждый властелин
С тобой, столетним русским великаном,
Померяться главою и — обманом
Тебя низвергнуть. Тщетно поражал
Тебя пришлец: ты вздрогнул — он упал!
Вселенная замолкла… Величавый,
Один ты жив, наследник нашей славы.
И сразу после
этих слов Москва загорается бесчисленным количеством огней, которые
переливаются в вечернем июльском мареве, оживает лифт, в коридорах общежития
вспыхивают лампы дневного света, а у дежурного в вестибюле на первом этаже
включается телевизор, по которому сообщают, что на сессии МОК в Гватемале Сочи
был выбран местом проведения XXII зимних олимпийских игр 2014 года.
Послесловие
5 июля 2007 года деканат МГУ отказал
Дмитрию Александровичу Пригову в проведении перформанса «Вознесение» в «Доме студента» МГУ на проспекте
Вернадского.
Представленное выше описание перформанса есть предположение, вариант того, каким его в
своем воображении рисовал Дмитрий Александрович или кто-либо из его участников
и случайных свидетелей.
_______________
1 Большая подборка стихов из цикла «Апафеоз Милицианера» была
опубликована в апрельском номере «Дружбы народов» за 1990 год.