Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2018
Муратов Сергей Афанасьевич родился в 1967 году в городе Чебоксары. Закончил Московский строительный техникум (1986), автор сценариев к
фильмам «Мешок» (реж. Артур Виденмеер), «Салам, Масква» (реж. Павел Бардин) и др. Живет в Москве.
В «Дружбе народов» публикуется впервые.
Ночами, когда домашние спали,
Гена выходил из квартиры и поднимался на плоскую крышу шестнадцатиэтажной
«башни», в которой жил с самого рождения.
На крыше он садился на остов железного стула, вросшего в наслоения
гудрона, и сидел, глядя на город и слушая его ночное дыхание. Вдоль темных улиц
горели кое-где фонари, разливая над кварталами желтый свет. Словно очаги
угасающего сознания, светились редкие точки окон в домах. Близкие и далекие
звуки сливались в монотонный гул. И когда гул затихал, а ночь укрывала серые
коробки домов, начиналось…
Сначала издалека долетали звуки
труб, будто где-то настраивался духовой оркестр. Их сменяли резкие невнятные
возгласы, словно кто-то скороговоркой что-то выкрикивал и резко замолкал. Эхо
подхватывало обрывки слов и навсегда уносило в затянутое серой ватой небо… И вдруг тишину
распарывал чудовищно громкий, скрежещущий звук. Который
длился, то затихая, то вскидываясь, и внезапно пропадал. Но тут же раздавалась
серия глухих ударов. А потом снова вступали трубы, но как бы удаляясь. И
кончалась ночная симфония мощнейшим, но совершенно беззвучным подземным
толчком, от которого угрожающе качались люстры и нервно вздрагивали сервизы в
буфетах.
Гена слушал, и в его воображении
вставали рискованные картины… Казалось, что гигантская
доисторическая птица, хлопая огромными крыльями, поет свою жуткую песнь. И
замирало сердце… Вот сейчас она появится, чудовищная и
неотвратимая, перешагивая через кварталы, сминая дома, ломая столбы с искрящими
проводами, раскалывая машины и склевывая людей. Или чудилось, что со страшным
скрежетом и грохотом открывается тысячетонная, до конца времен закрытая дверь в
преисподнюю. И виднелось багровое зарево… И казалось,
что скорлупа реальности сейчас треснет и мир свернется в свиток, как и было
предсказано…
Но сегодня было тихо, и на душе у
Гены было иное, он стоял на краю крыши и смотрел на город, на квадраты и
прямоугольники домов, которых сотни и тысячи, но почти нигде не горит свет,
хотя еще и не поздно. С северо-запада широким фронтом тянулись тяжелые, как
дирижабли, мрачные тучи. И лишь далеко на западе виднелась полоска красного
заката. «Блокаду сняли, — догадался Гена. — Теперь небо будет чистым». Сам он
остро чувствовал прорыв блокады, бесконечной и вездесущей скуки. Но почему
другие ничего не замечают, неужели они совсем ничего не видят? И он еще раз во
всех подробностях вспомнил все, что случилось сегодня в училище…
Первой «парой» была литература.
Все было как обычно: скучный Лазарь Наумович, зевая, читал бесконечную
биографию Шолохова. А когда заскрипела, открываясь, дверь и кто-то громким
шепотом вызвал Лазаря Наумовича в коридор, Гена непонятно от чего заволновался
и почувствовал, что сейчас что-то будет. Вот прямо сейчас произойдет что-то
невероятное и чрезвычайное. Дверь снова заскрипела, и в класс вошли: директор
училища — крупный мужчина с красным лицом, одетый в серый костюм; следом прошаркал парторг — тихий старичок, неизменно пребывавший в
хорошем настроении; за парторгом — завуч — дебелая
тетка с рыбьими глазами на широком лице.
Из-за ее плеча блестел очками бледный Лазарь Наумович.
Учащиеся, удивленно
переглядываясь, поднялись и приняли позы провинившихся, но готовых раскаяться детей.
Директор исподлобья оглядел класс и громко, после каждой фразы вбивая
восклицательный знак, заговорил: «Партия и правительство! Со скорбью извещают!
Что генеральный секретарь нашей партии! Леонид Ильич Брежнев! Скоропостижно
скончался!» Директор умолк. То ли в похмельной голове, то ли в горящей душе его
случился какой-то сбой, и он выпал из необходимого состояния. Сознавая
ответственность момента, директор пытался заставить плоть вернуться к
обязанностям директора ПТУ № 69. И все руководство бессильно, но мужественно
ожидало исхода этой борьбы, мысленно как бы помогая начальнику побороть
слабость. Так и стояли они нестройной шеренгой на фоне белесых меловых разводов
по черному трауру классной доски.
Гена вдруг ощутил, что тоже выпал
из положенного ему состояния. Он почувствовал весеннюю легкость и близость
освобождения, которая наступает где-то в середине апреля и до конца июля не
проходит. И зашелестела у Гены в душе молодой листвой роща, и запел жаворонок,
натягивая струну от пахучей земли к высокому небу. И сам он парил где-то над
макушками березок и не хотел ни речей, ни известий, ни объяснений.
Тем временем молчание директора
переросло в трагическую паузу. Воздух стал густым и плотным, а в полу
проклюнулась дырочка и стала расти. Директор, охваченный борением, молчал,
пауза росла, и вместе с ней росла трещина. Она уже зримо зияла между
преподавателями и рядами облупленных парт. Так как дело было на третьем этаже,
то под лопнувшим линолеумом должен был открыться бетонный пол, перекрытия, а
под ними кабинет второго этажа, но ничего этого не было, а только зияла и
ширилась черная дыра, и вместе с ней росло давление и скоро стало запредельным.
Первыми сдались советские писатели, в их портретах треснули стекла, и осколки
со звоном полетели в темноту дыры. За
ними, соскользнув со шкафа, прошелестели книги и тетради; стаей гигантских
бабочек, пестря разноцветьем фронтов и стрелок, прошуршали и канули в бездну
карты старых и новейших войн. Стайка глобусов планет солнечной системы со
стуком выкатилась из-под шкафа и бесшумно унеслась в черную пустоту галактики.
Ослепительно звенели лампы дневного света. Оконные стекла потрескивали, а на
столе Лазаря Наумовича из перьевой ручки, лежащей на раскрытом журнале,
растекались чернила, с одинаковым безразличием заливая двоечников и отличников.
Исчезали и рушились видимые очертания жизни. Вчерашние планы, незыблемость
настоящего, надежды на будущее… Одним словом, все, решительно все
пришло в угрожающее положение. С паузой надо было кончать, и кончать
немедленно!
Гена чувствовал, что должен
что-то сделать, и он был готов, просто не хотел лезть вперед. Он понимал,
почему молчит директор, он тоже почувствовал всю нелепость ситуации. Сейчас он
решится и скажет что-то простое и легкое. И всем станет ясно, что душное время кончилось и настали новые — светлые и чистые — времена.
Нужно забыть обиды и вспомнить, что мы живем в одном городе, в одной стране, на
одной планете… Наконец директор вздохнул, светлым
взором обвел пэтэушников и с усилием штангиста, взявшего вес, выдохнул: «Леонид
Ильич был выдающимся деятелем Компартии Советского Союза». Парторг добавил с
улыбкой: «И активным борцом за мир».
Гена чуть не заплакал: зачем, зачем-зачем? Зачем они говорят это? Гена в
отчаянии посмотрел на своих однокашников, но они не понимали и не чувствовали
важности момента. Да и могли они вообще что-то понимать и чувствовать?
Преподаватели постояли, как бы
закрепляя сказанное, чтобы никто не смог ни оспорить, ни опровергнуть. И уже не
было паузы, не было тяжести, было просто и скучно, как всегда. Грянул и тут же оборвался звонок. Процессия
вышла. Пэтэушники потянулись следом. В темных коридорах училища, как и по всей
стране, громко звучала мрачная симфоническая музыка…
Гена прошелся по крыше. Раз и еще
раз. Ему хотелось петь, орать и гикать, запустить в небо шапку, тысячи шапок, и
чтобы они превратились в белых голубей! И пусть летят
над Москвой вместо армады грозовых дирижаблей! Пусть все поймут, что годы
бесчувствия и страха кончились и пришло новое время!
С другой стороны двенадцатиэтажной
«коробки» были видны рабочие кварталы и черные контуры завода, прозванного
«Бухенвальд». И нигде никаких огней,
даже в окнах… Ни залпов салюта в центре, ни ликующих
манифестаций на окраинах, никто не разделял его радости и надежд. Да и самому
Гене его чувства были странны. Во всем неуверенный, сомневающийся, в любом
готовый признать знатока и авторитета, сейчас Гена был абсолютно уверен в своих
чувствах и ощущал потребность отстаивать свое, именно свое мнение. Только он
совершенно не понимал, откуда появились эти чувства и мысли. И почему у него
одного?
Гена вернулся в квартиру. Мать
дремала на кухне с вязанием в руках. В комнате храпел отец. Радио наполняло
ночь скрипичной музыкой. Гена выключил приемник и прислонился лбом к оконному
стеклу. Нет, спать было невозможно. Все
его существо рвалось на волю, и он бы прыгнул в окно, если бы знал точно, что
полетит! Ну хоть куда-нибудь надо было пойти, хоть с
кем-то нужно преломить эту радость, это освобождение!
В вагоне метро было только шесть
человек: старушка с авоськами и капитан-танкист с кейсом на коленях. Двое
мужчин, хоть и сидели рядом и даже костюмы и галстуки у них были похожи, но
было неясно — знакомы они или случайно сели на одну лавку в пустом вагоне. Странно было и то, что оба читали книги. Один
— Горького, а другой — Шолохова… И прямо напротив Гены
сидел то ли казах, то ли киргиз с рюкзаком, в кирзовых сапогах и сталинском
френче. Гена с интересом разглядывал его смуглое идолоподобное
лицо. Наискось сделанные прорези глаз были чуть приоткрыты, но видит ли он Гену
и насколько понимает происходящее, было не понять. И кто он? Потомок диких
племен, когда-то набегами ходивших на Русь и владевших нами не одну сотню лет?
Он едет под той самой Москвой, которая видела и пожары, и осады, и голод, и мор.
Но в конце концов победила врагов, покорила соседей и
основала одну из величайших империй. И даже дожила до революции, которая
расколола историю на «до» и «после» и поставила точку во всех этих распрях. И
человек, который почти двадцать лет возглавлял страну, занимающую шестую часть
планеты, умер. А уже завтра все может изменится до
неузнаваемости…
Гена не понимал, почему кончина
Брежнева так глубоко его тронула. Дело было не в смерти, по молодости он не
думал о ней. Но была твердая уверенность, что свершилось то единственно нужное,
чего он так жаждал. И уверенность эта, ни с кем не разделенная и никому не
доверенная, росла и крепла в его душе, и была настоящей. А вместе с тем крепла
и возрастала его душа, впервые ощущая в себе способность к переживаниям таких
высот и масштабов.
Но что же изменится и как это
будет? Все его мечты о переменах касались только его и того небольшого островка
жизни, что открывался Гене в его шестнадцать лет. Например, мать выиграет,
наконец, в лотерею или им дадут квартиру в другом районе, или окажется, что его
стихи гениальны и он станет известным поэтом. Гена
усмехнулся, вспомнив эти мечты, двери вагона открылись, и он вышел на станции
«Площадь Ногина».
Гена стоял посреди Красной
площади и словно впервые разглядывал Кремль. Разномастные островерхие башни,
нелепую крышу Сената, красный флаг, колыхавшийся на ветру. Сейчас было особенно
понятно, что Кремль — это не просто символ. Это мощная крепость, которая
выдержала не одну осаду. Именно отсюда исходили указы и законы, которые на
десятилетия определяли жизнь в стране. И уже завтра в Кремле произойдет что-то,
что изменит все. Вообще все. И если по дороге сюда Гена был полон светлых
надежд, то сейчас, глядя на башни, зубцы и бойницы, он понимал, что произойти
может все что угодно. «А почему я — гражданин
страны — не могу зайти в Кремль и спросить, что будет завтра? Как мы будем
жить? Чувствуют они, что время изменилось? Понимают, что произошло? Но есть ли
там кто-то, у кого можно спросить, или там как везде, как было в ПТУ или в автобусе?»
— и Гена со стыдом вспомнил, как ехал домой из училища.
Автобус был любимый. Тот, где в
кабине водителя, на крышке бардачка, была надпись: «КТО Я? ЧЕГО ХОЧУ?» Откуда
она взялась? Ведь это очень личные вопросы, чтобы вывешивать их на всеобщее обозрение.
Гена приглядывался к водителям, пытаясь определить
автора по внешности. Но ни один из них
не был похож на того, кто задается такими вопросами. Из всех его знакомых такие
вопросы ни у кого даже не возникали. А Гену они буквально гипнотизировали. Никому
не адресованные, направленные в бездну Вселенной, они требовали ответа.
Вселенная, мерцая миллионами звезд, каждая из которых, быть
может, как наше Солнце, молчала.
Сегодня Гену эти вопросы не
волновали. Он вглядывался в попутчиков и не мог понять, знают они или нет?
Сегодня их лица были особенно бесчувственны. Автобус остановился на светофоре,
и с порывом ветра в открытое окно залетели обрывки траурной музыки и скорбный
голос диктора с вестью о невосполнимой потере. Автобус тихо тронулся, словно заочно
примкнул к похоронному кортежу. Лица пассажиров не изменились, они были
уместны, — словно эти люди всю жизнь жили под знаком скорби о еще предстоящей
потере. И теперь их лица обрели смысл, они возвысились над суетой и стали
похожи на изваяния. Гене показалось, что это не пассажиры, а скульптурная
группа «Едущие на похороны». Автобус
остановился. С траурным скрипом открылись двери, и водитель, еще более
скорбным, чем у диктора голосом, сообщил, что остановка называется «Больница».
И хотя обычно Гена выходил на следующей, сейчас не
было у него сил ехать среди этих статуй.
Выйдя из автобуса и увидев
булочную, Гена припомнил, что случилось неделю назад, когда он ходил за хлебом.
День был самый обычный. Сидели у подъездов старухи в вытертых плащах. Ленивый ветер поднимал пыль на пустынном
дворе. За столиком, где вечерами играют в домино, сидели два пенсионера в
кепках и пиджаках. Они курили, и была в их лицах безнадежная усталость. Ни
мудрости, которая, как обещает литература, приходит с возрастом, ни даже простого
понимания бренности бытия. «Неужели и моя жизнь кончится на этой лавочке?» —
думал Гена, стараясь не наступать на трещины в асфальте. Вот тут-то с ним и произошло что-то странное,
чего никогда прежде не было. Гена не смог бы объяснить, что случилось,
поскольку ничего не случилось. Он по-прежнему ясно видел, соображал и дышал.
Только вдруг почувствовал, что в воздухе не хватает воздуха. И его пронзила
нелепая, но ясная мысль, он в одну секунду понял, что «так больше нельзя». Что
значит «так», Гена не знал, но точно понимал, что нельзя и точка. И
одновременно он понял, что что-то произойдет и все изменится. Что-то главное,
что лежит в основе всего, от чего зависит весь вообще ход, все события и вся
жизнь — его самого, этих вот людей, других людей, и, может быть, — всего мира.
Обязательно произойдет, иначе мы задохнемся. Просто задохнемся! И вот — не
прошло и недели, как гром грянул!
Со стороны улицы Горького задувал
ветер, но звуков не было, казалось, город притих и затаился. Гене хотелось
верить, что Москва не спит, а только задернула плотные шторы и там бодрствует,
думает и мыслит. Сначала он двинулся вдоль ГУМа, но
справа от Спасской башни возникло какое-то движение, это были кремлевские
курсанты. Ну конечно, часы на Спасской башне показывали без пяти два,
приближалась смена караула. Курсанты беззвучно двигались по отгороженной
дорожке между брусчаткой и серым мрамором трибун. В какой-то момент курсанты
сделали поворот к мавзолею, перестроились в линию и сразу же появился звук —
они «чеканили шаг»: медленно поднимается абсолютно прямая нога и резко падает
на брусчатку кованой подошвой — топ! И тут же другая нога — топ! И снова —
медленный подъем и резкое — топ! Звонкий, четкий звук
еще носится в ночной пустоте, а вслед ему спешат еще — топ — топ — топ! Их не
остановить. Они не просто люди, им доверен таинственный ритуал — смена караула
на посту номер один. Обычно посмотреть на это сходится множество людей, но
сегодня никого нет. И понятно, такой день… Но Гена
вдруг понял, что так нельзя, должен же быть хоть один зритель, а иначе
неправильно. Он быстрым шагом пересек площадь и подошел к мавзолею, чтобы
восполнить недостающий для ритуала элемент — присутствие свидетелей.
Курсанты приближались, все так же
стройно и четко. Вот они уже совсем близко, и можно разглядеть лица, полные
величия от причастности к тайне мавзолея. Каменными изваяниями шествуют они
мимо единственного зрителя. Появившийся из ниоткуда милиционер открывает низенькие воротца к
ступеням усыпальницы. Курсанты делают четкий поворот под прямым углом,
бесшумно поднимаются по ступеням, и новый караул замирает перед караулом
старым. Всё… Так они стоят лицом к лицу. Те, что
пришли, и те, что должны уйти… Они не разговаривают, не переглядываются. Они
ждут, ждут, готовые в любую секунду совершить этот единственный в своем величии
ритуал — сдать и принять пост номер один Родины.
Кажется, что время остановилось,
но вдруг, на верху, где мерцает золото циферблата и тлеет рубиновая звезда в
пепельном небе, раздается известный всему миру неповторимый бой курантов! И тут
же разводящий подает еле слышную команду и быстро, словно это не люди, а
статуэтки на башенных часах, курсанты совершают ритуал. Движения их мгновенны,
отточены и выверены. Полшага влево, разворот в полкорпуса, четверть шага
вправо, еще поворот корпуса, теперь поворот налево и четверть шага вперед! И
еще что-то, чего не запомнить и не заметить. И при этом они исполняют
синхронный балет с карабинами: то нежно прижмут к груди, то отставят на
вытянутых руках, и наконец, высоко подкинув над головой, с гулким стуком бьют
окантованной сталью приклада в мрамор и замирают. Звучат последние перезвоны и,
с первым ударом курантов, уходящий караул делает три первых бесшумных шага,
мягко проходит ступеньки, и лишь на брусчатке наконец-то поднимается затекшая в
часовом стоянии нога и с силой опускается на древние камни площади — дук! тук! дук! Они идут прямо на
Гену, и это всегда его волновало, ведь они не просто люди, они причастны к
тайне… Но сегодня Гена стоит твердо, он не отведет
взгляда и не струсит. Сегодня он тоже причастен к тайне, к такой тайне, что ее
и поведать некому. Они идут, идут! Но прямо перед Геной — четкий синхронный
поворот к Спасской башне. Дрогнули блестящие штыки на карабинах. Проплыли
строгие профили в пепельных, под цвет елей, ушанках. И пошли, пошли чеканить, все
удаляясь и удаляясь. Появился милиционер, закрыл калитку к мавзолею и снова
исчез.
Гену всегда завораживал ритуал
смены караула, но еще больше волновала тайна Ленина. Это небольшое здание, чьи
очертания известны всему миру, и он — лежащий там, внутри, в хрустальном гробу,
как сказочный король. Во всем этом была
какая-то невероятная тайна, совсем непохожая на тот бодрый материализм, который
охотно давал объяснение по любым вопросам мироздания. Но в этом случае материализм терялся и
выдвигал такие аргументы, что стыдно было слушать… А
Гена искал смысла, почему Ленина не похоронили? Зачем сделали из него мумию?
Гене казалось, что за этим должно быть что-то важное, и если узнать эту тайну,
то многое объяснится и станет на свои места. Гена так глубоко задумался, что
совсем забыл, где он, а когда пришел в себя, обнаружил, что стоит в совершенном
одиночестве посреди площади, перед мавзолеем Ленина, двери которого чуть-чуть
приоткрыты. Холодея от страха, Гена почувствовал, что оттуда — из-за дверей —
на него кто-то смотрит! Он стоял и не мог оторвать взгляда от этой щели в
дверях, словно сам Ленин подглядывал из своей жуткой усыпальницы…
Получасом ранее под шатром самой маленькой
из башен московского Кремля — Царской — стоял Юрий Владимирович Андропов. Он
глядел на притихшую ночную столицу, но чувствовал, что перед ним лежит вся
страна. Это была красивая минута, он сознательно ее длил и отлично знал
это. Как и то, что из дюжины людей, встревоженных
тем, что вчерашний председатель КГБ и завтрашний генсек ночью приехал в Кремль
и разгуливает по кремлевской стене, ни один не может
ни понять, ни оценить всю высоту и значимость момента.
Внутри Кремля, возле Набатной
башни, стояла длинная черная машина с зажженными фарами. А рядом с ней
несколько темных фигур. «Словно пингвины
сбились в кучу, ничего не понимают, а уйти боятся», — усмехнулся Андропов.
«Пусть привыкают, скоро будет много необычного, а то в последние годы все стало
настолько обыденным, что…» — он поднял воротник пальто и двинулся к Набатной
башне. Дул удивительно не ноябрьский ветер, теплый и влажный. Такой ветер
бывает в конце марта, в апреле, но не поздней осенью… Да
и запах, запах был совсем не осенний, пахло теплой землей и скорым половодьем.
Мало кто знал, что у Юрия
Владимировича было обостренное обоняние.
Его от природы толстый, почти семитский, с горбинкой и следами перелома
нос имел свойство различать самые тончайшие оттенки запахов. Пока он был просто
Жориком, запахи были его мучением. Это дополнительное
навязчивое знание об окружающем мире утомляло. Но позже не раз помогло, а
однажды спасло жизнь, и не только ему. Когда он служил матросом на старом,
дымящем всеми щелями толкаче, который водил баржи по Оке между Нижним и
Муромом. Ходил толкач на угле, запасы которого занимали две трети судна. Из
низкой трубы летели хлопья сажи, и крупные угольные искры
шипя падали в воду и медленно тонули. Корыто было еще то, даже туалета не было.
Прямо так в воду и ходили, а вода в Оке была чистая… и вот, не проснись он
тогда ночью от запаха нефти, вытекающей из баржи в прореху, которую они своим
же буксиром и пробили, эта ходка для всей команды была бы последней. За ночь
нефть растеклась бы по всей Оке. А команду за вредительство оформили бы в
Колымский край, что для тридцать восьмого было делом обычным. Правда, сейчас
Юрий Владимирович уже и не помнил, как залатали баржу и доставили до Мурома, но
вот запах нефти помнил до сих пор.
Он
подошел к самым зубцам стены и взглянул на город. Теперь перед ним лежало
Замоскворечье. Нагромождение домов в темноте сливалось в сплошной темный холм.
И словно догорающие костры, тлели редкие точки окон. «А вот почему они не
спят? Ведь почти два… Завтра на работу,
а они не спят… впрочем, догадаться не трудно, — Юрий Владимирович усмехнулся, —
спорят, гадают, кто будет генсеком… мыслители. Глядят из окошек, а ни черта не
видят. Одни ждут перемен… другие, наоборот, боятся, как бы пайку не потерять…
Сограждане… Все хотят стабильности, порядка, достатка,
но почему никто не хочет подчиняться? И наивны, как дети… Взять
хотя бы Афганистан… разве объяснишь, что кровь бывает малая и бывает большая…
Разве они могут осознать масштаб ответственности? Нация… Республики… страны Блока… А
война? Мировая война? Ведь по радио не
объявишь, что всё, товарищи, готовьтесь
к войне… Да и кто воевать-то будет, если они вот по
ночам не спят, все думают, философствуют! А утром бегут в Американское
посольство — заберите нас из Союза! Спасите от тоталитаризма! Просим
политического убежища… Я, может, и сам бы убежал, если бы было оно — такое
убежище… Представляю, — Юрий Владимирович снова
усмехнулся, — какая была бы рожа у американского посла! А наши? Что бы они
напечатали в Правде?» — Юрий Владимирович негромко рассмеялся, повернулся и
двинулся обратно к Спасской башне.
«Ну что же, если их заботит
будущее, то пусть спокойно ложатся…» Уж он-то знает, как и что делать дальше.
Все давно продумано, все! Столько лет он подчинялся, работал на других,
подстраивался, соглашался, улыбался и молчал… Молчал перед всяким… А чего это стоит? Ведь никто не понимает, какое это
проклятье, быть почти у руля, видеть, как год за годом разрушается государство,
и быть бессильным что-то изменить!
Прямо над головой куранты
прозвонили три четверти. Привычно
посмотрел на свои: 01:47 — куранты отстают на две минуты… «Ну вот что это, а?
Главные часы страны отстают… а впрочем, это даже
символично… Брежнев давно потерял
чувство времени, и реальности тоже. Все стало болотом. Любое движение давалось
такими усилиями, будто идешь через болото. Только и радости, что голова
сверху…»
Он энергично шагал по кремлевской
стене, переходя от башни к башне. Словно древний правитель делал обход крепости
накануне штурма. «Теперь все будет иначе! Не сразу, конечно. При наших
масштабах резкие изменения курса смерти подобны, как сказал бы Ильич… нужно
действовать постепенно, исподволь, потому что изменить отношения между людьми
непросто. Всю эту азиатчину, взятки, угодничество…
Сталин, конечно, прав, люди решают многое. При верной их расстановке и
перемещениях можно достичь нужных результатов. Но страх, конечно, необходим.
Недаром же за столько тысячелетий ничего лучше не придумано. Потому что без
страха нет преданности, и каждый может дать взятку и обойти и партию, и закон… Так не останется ничего незыблемого… Это предательство.
Именно предательство! Взятка — предательство! Да! Это отлично, это верная
мысль, и ее нужно возвести в степень закона».
Юрий Владимирович не заметил, как
прошагал до Арсенальной. Внизу горело пламя Вечного
огня, никого не согревая и ничего не освещая. За
черными стволами уже опавших лип виднелась пустая Манежная площадь, а еще
дальше грязно-желтое здание университета. Утробно урча, выехала из-за Манежа
легковая машина. Медленно повернула на улицу Горького и удалилась, оставляя за
собой шлейф белого дыма. «Какой все-таки азиатский город… Ну
почему в Европе деревенская больница покрашена и ухожена? А у нас — старейший
университет как конюшня. А дороги? Да вот, от Лубянки до Кремля доехать и то сколько выбоин насчитаешь!» — Юрий Владимирович
повернулся и двинулся обратно. «И еще этот Кремль, хоть и итальяшки строили,
все равно азиатский получился. Прав был Пётр — надо всю страну заново, по
немецкому образцу перекроить. Может, со временем стоит вернуть столицу на
Балтику, поближе к Европе? Не зря же Ленин любил Питер, там само устройство
города приучает мыслить трезво и прагматично. А ведь Ильич любил Россию.
Конечно, любил, большую, богатую, пускай несуразную и
совсем не европейскую… Ильич».
Захотелось сходить к нему. Еще
при Сталине, в последние его годы, через Сенатскую башню был сделан тайный
проход в мавзолей. В огромном зеркальном лифте вниз и по широкому коридору
прямо в усыпальницу. Зачем он понадобился Хозяину — неизвестно. Юрий
Владимирович точно знал, что ни разу Сталин им не воспользовался, и загадка
притягивала. Иногда Андропов представлял, как в багровом полумраке, возле
самого гроба, положив руку с потухшей трубкой на саркофаг и вперив свои черные
глаза в лобастый профиль Вождя, стоит, словно злой чародей, Сталин… И страшно даже представить — где он витает мыслями, что
вспоминает, с кем незримо беседует…
Юрий Владимирович вошел в
Сенатскую башню. Пахло сухим деревом от старинных лестниц, переплетами уходящих
вверх, на сторожевую площадку. В старину там стоял дозорный, оглядывая
многочисленные посады, прилепившиеся к стенам крепости. «А нынче все дозоры
внутри, от самих себя бережемся, смех да и только… Все
посты усилены. А зачем? Разве ожидаются народные волнения? Откуда? Коба запугал народ на поколения вперед. Хоть что-то
полезное для страны сделал».
Спускаясь в лифте, больше похожем
на кабинет в клубе дворянского собрания: панели красного дерева, зеркала, банкетка, обитая бархатом, приглушенный свет, Юрий
Владимирович вдруг догадался, для чего Сталину тайный ход в Мавзолей. Для
азиатских друзей, для Чан-Кай-Ши или Мао. Да, проход
подземным коридором, в полной тишине и полумраке, сгущавшемся ближе к
усыпальнице, это сильно. С такой подготовкой встреча с Вождем была священной.
После уже и не знаешь, где ты был: на земле или под землей? Воистину, этот
Сталин владыка не только жизни, но и смерти! Да уж… Но
даже он не смог предотвратить ни своей смерти, ни того, что случилось потом.
Юрий Владимирович никогда не
думал о Сталине так высоко, как было принято в высших партийных кругах. Он
хорошо понимал посредственность и трусость Отца
народов. Все эти мифы о прозорливости, о гениальности, о скромности, о святости
— это ведь не народное творчество, это все шестерки придумали. Сам-то Коба не верил ни в социализм, ни в коммунизм. Жил и вел
дела так, чтобы оставаться Верховным, а тем, кто не перечил, позволял как-то
жить при себе — любимом. Генералиссимус! Ни разу на фронт не съездил — еще
чего! Его жизнь дороже миллионов, без него страна погибнет! Да, в сорок первом
его запросто можно было убрать. Сидел на дальней даче и трясся от страха, что
придут рабочие с молотками да крестьяне с серпами — и не будет больше у
советских детей самого большого друга. Они бы может и пришли, да заняты были —
Родину от Гитлера спасали.
Зная о спецэффектах, а теперь
догадавшись и о смысле подземного хода, Юрий Владимирович немного волновался,
приближаясь к дверям, за которыми покоилось нетленное тело Вождя. Внутри
Мавзолея всегда прохладно и сухо, и запах, как в музее. Никогда здесь не
думалось о тлении или о бренности, скорее — о вечности. Да и само тело Вождя
исполнено тишины и умиротворения.
Всякий раз, стоя рядом с Ильичом
и вглядываясь в его лицо, Юрий Владимирович отчетливо осознавал, что всему
настоящему, что было в его жизни, он обязан этому человеку. Хотя и понимал, что
никакой это не человек, а, так сказать, «образ человека». Но где-то глубоко
внутри Андропов чувствовал, что это не просто встреча живого человека с мертвым… Нет, он чувствовал преемственность, словно Ильич завещал
ему довести, доделать то, что не удалось самому. Больше того — Юрий
Владимирович знал, сквозь весь материализм и атеизм знал, что встреча эта н е с л у ч а й н а в каком-то необъяснимом, высшем смысле. И как
ни странно, именно это и давало ему — чекисту и коммунисту — силы решиться,
подготовить и сделать все для того, чтобы стоять сегодня на кремлевской стене
хозяином, а уже завтра твердой рукой начать возвращать государство на
правильный исторический путь.
Он поднялся к двери, ведущей на
Красную площадь, и чуть приоткрыл ее. С улицы пахнуло прохладой и множеством
запахов. Посмотрел на часы, скоро смена караула. Юрий Владимирович очень любил
этот ритуал. Бывая у курсантов, он с
удовольствием смотрел на этих рослых славянских парней, и они казались ему княжескими
дружинниками. И это так, власть неотделима от воинской силы. Он смотрел в
щелочку двери и видел, что прямо к мавзолею кто-то шел. «Ага, даже в такую ночь
кто-то пришел посмотреть смену караула. Это хорошо, это достойно! Вот наша
советская традиция», — Юрий Владимирович умиленно улыбнулся. Ему не раз
доводилось видеть, как люди, смотревшие на смену караула, наливались гордостью
и пониманием чего-то более высокого, чем их обыденная жизнь. И уходили они
полными сил и решимости трудиться для будущих поколений, не озлобляясь на
житейские трудности. Не сетуя на ничтожность своей судьбы, какой бы тяжелой она
ни была.
Караул приближался. Одинокий
зритель стоял у самого ограждения, и было видно, что это юноша,
студент-первокурсник. Андропов с удовольствием следил за четкими движениями
кремлевских курсантов. «Вот так бы и всем делать свое дело, знать, когда нужен
напор и смелость, когда выдержка, а когда точное и уверенное движение… Как бы всем понять, что жизнь — это такая же смена
караула, и у каждого он — свой. У одного на виду, а у другого в секрете. Но и
тот и другой важен и необходим. Да, важен и необходим…»
Ритуал свершился. Юрий
Владимирович смотрел на уходящий караул, а потом мельком взглянул на юношу и
отпрянул — тот смотрел прямо ему в глаза таким взглядом, что Андропову стало
нехорошо. Такой взгляд просто не укладывался в сегодняшнюю ночь. Юрий
Владимирович прислонился к стене и закрыл глаза. «Что происходит, отчего вдруг
тревога? Что он здесь делает? Что? Пришел посмотреть на смену караула? Зачем?
Если он поэт, лопоухий стихотворец, то должен писать что-нибудь о любви, о
птицах, о море… Но какой взгляд, взгляд, ищущий
ответов, — это всего лишь взгляд мальчишки. Но отчего так тревожно?» — Юрий
Владимирович доверял интуиции, и если чувствовал тревогу или беспокойство, то
всегда принимал меры. «Нет, он не поэт, никакой он не поэт!» — Андропов снова
посмотрел в щель, но там никого не было. «Как же это? Откуда они берутся? Ведь
истина так проста — верить партии и правительству, верить старшим, не
обманывать, не воровать… например, часовой, о чем думает,
что нужно целый час стоять, не шелохнувшись? Это правильно, думать о том, что
делаешь — правильно… Но почему у часового в глазах нет
победы? Ведь он охраняет двери мавзолея! Это же Сердце Родины, средоточие дум и
надежд всего народа… у того в глазах — бой, а в глазах часового нет победы!» —
Юрий Владимирович сделал несколько глубоких вздохов, чтобы успокоиться. Но
нехороший осадок оставался. Он спустился к саркофагу, взглянул на Вождя и от
неожиданности остановился. До чего же несерьезным и обывательским показался
сейчас профиль Ленина. Ему стало не по себе, сомнительно и одиноко. Куда-то
пропала уверенность и твердость, что всегда наполняла Юрия Владимировича, когда
он приходил к Ильичу. Пусто было на сердце председателя Комитета
государственной безопасности, и даже прогулка по кремлевской стене казалась
теперь наивной и опереточной. Высокие мысли, грандиозные планы и все проекты на
годы — всё показалось вдруг фарсом и миражом… Да и сам
Вождь казался страшным средневековым чудом, и как-то глупо и жутко было стоять
здесь, перед этим то ли чучелом, то ли мумией. И возник вопрос, страшный в
своей простоте. Вопрос, который поразил Юрия Владимировича тем, что никогда
раньше не возникал. Но вот теперь вопрос есть, а ответа не было. У председателя
КГБ и завтрашнего генсека не было ответа! И еще больше он испугался, когда
понял, что вопрос возник не у него, и не родился из воздуха, а передался ему от
того проклятого мальчишки! «Так вот что он… так вот о чем…
но ответа — нет! Нет, нет и нет! То есть он есть, но ведь это же и так
понятно», — Андропов почувствовал, как к лицу прилила кровь. Ему стало ужасно
стыдно, почему он не вышел из мавзолея и не приказал часовым стрелять? Почему
не достал свой табельный и не положил этого щенка сам, как в тире? Какой же он слабак…
Подойдя к воротам
Александровского сада, Гена с удивлением обнаружил, что они закрыты на цепь с
большим висячим замком. А в самом саду не горело ни одного фонаря. Это его
озадачило — сколько раз он гулял по ночной Москве, но сад ни разу не закрывали.
Гена потрогал замок и цепь и вдруг прямо перед собой увидел невысокого
коренастого солдата в длинной шинели, в каске и с автоматом на плече. Солдат
воровато оглянулся и попросил закурить. Гена не курил. Солдат огорчился и на
вопрос, почему сад закрыт, уходя бросил что-то про
танки. Гена подумал, что ему послышалось, но вглядевшись в темноту сада, в
самом деле различил очертания танков, сколько их там
было, не разглядеть. В удивлении от танков в Александровском саду Гена пошел
обратно, к площади, там хотя бы было светло.
Поднялся по ступеням Лобного
места и посмотрел на здоровенный камень, иссеченный ударами топора и, наверное,
не раз залитый кровью приговоренных. А кто теперь
знает, правы были судьи или нет? Виновный или оклеветанный человек стоял на
коленях, устраивая голову на последнем изголовье? А у палача и не бывает таких
вопросов, вся его правда в ремесле. И тут, у плахи, всегда двое — палач и
жертва. Топор и шея… Спускаясь по ступеням, Гена
заметил, что от ГУМа прямо к нему деловито идет
человек. Что-то нехорошее было в этой деловитой походке, и чтобы не
встречаться, Гена пошел к Минину и Пожарскому и, уже обходя
справа ограду Собора Василия Блаженного, увидел еще одного человека. Он быстро
поднимался по Васильевскому спуску Гене навстречу. Гена оглянулся. Первый был
уже близко и улыбался. Гена и сам не понял, как вдруг перемахнул через
невысокую ограду и бросился к собору. Первый злобно выругался и побежал в обход
слева. Пока второй лез на гранитный парапет, Гена успел обогнуть собор. Он
подбежал к задней части ограды, но за ней было метра три и брусчатка внизу.
Гена заметался и кинулся к храму, там была тень под козырьком, и замер, всем
телом прильнув к церковным камням.
Зорко вглядываясь в пространство,
достав фонарики, эти двое исследовали небольшое пространство за Собором. И тут
Гена их узнал, это те двое из метро — Горький и Шолохов. Гена мелко задрожал от
страха. В голове вертелись шпионские мультики, но для кошмара, который творился
с ним, это не годилось. Так он и стоял, зажмурившись, вжимаясь телом в стену
храма, не зная, на что надеяться, и лишь беззвучно причитал: «Матушка, царица
небесная», точно, как его покойная бабушка. Сколько он так простоял, Гена не
знал, но неожиданно дрожь прошла, и он ощутил тепло, покой и такое
умиротворение, словно всю свою жизнь, такую короткую и пустую жизнь, искал это
самое место. Место, где он наконец-то ощутил себя сыном Отечества, которое, как
добрый отец, не требует ежедневного выражения любви; Отечества, которое само —
милость и крепость для детей. Словно вокруг Собора была незримая волшебная
оболочка, в которую Гена вошел, и на него нахлынуло, ошеломило и пронизало
ощущение чего-то огромного, бескрайнего, как высота и бездна одновременно. Он
ощутил Историю как живую пульсирующую цепь событий, навсегда связавшую его
жизнь с этой страной и ее правителями. С бунтами и войнами, строительствами
городов и деревень, с радостями и горестями. Неизъяснимою нитью связывались все
когда-либо жившие в России, безвестно погибшие в больших и малых войнах,
слизанные языком эпидемий, казненные и умершие от непосильного труда,
исчезнувшие в тьме египетской, преставившиеся в просветлении…
Вся бесконечность предыдущих поколений проходила через него и вбирала
его в себя. И революция, названная великой, уже не отсекала предыдущую жизнь от последующей. Сейчас и она была одним из узлов в этой
веренице, и даже не самым важным, не самым решающим и уж никак не великим.
Потрясенный открывшейся ему
панорамой, Гена уже не понимал, где он и жив ли он. Вскоре забрезжило что-то
еще, неясные, незнакомые, словно сквозь мутное стекло различимые, события и
целые эпопеи, громоздясь, разворачивались перед его взором. Что-то тревожное,
клокочущее и бушующее виделось ему, но что это было, прошлое, будущее или
никогда не сбывшееся — он не знал.
Около черного ЗИМа
молча стояли продрогшие члены политбюро, министр
обороны и комендант Кремля. Ничего не сказав и никак не выразив своего к ним
отношения, Юрий Владимирович забрался в машину. Придержав дверь, посмотрел на
коменданта.
— Взяли? — негромко спросил
Андропов. Комендант, согнувшись, вполголоса доложил: живым взять не удалось;
оказал сопротивление, ранил сотрудника; отчет будет утром. Юрий Владимирович
глядел в глаза коменданта, но не видел того, что хотел. Дверь закрылась, машина
медленно развернулась, оставляя глубокие следы на мягкой, ухоженной земле
кремлевского сада, вековые деревья которого были выращены только из семян,
никакие прививки здесь не допускались.
Рассвело. Утренний воздух был
чист и свеж. Яркое солнце освещало разноцветные купола собора Василия
Блаженного. Из-за зубчатой стены Кремля блестели золотом церкви. А еще выше,
почти касаясь огромных, словно горы, облаков, белым столбом высилась колокольня
Ивана Великого. По реке стелились остатки тумана, по набережной ехали редкие машины.
По Большому Каменному мосту, поеживаясь от холода, легкой походкой шел Гена
Андреев. Не понимая причин своего спасения, не сознавая, какую беду от него
отвело, он шел навстречу солнцу, и на душе у него было легко и радостно.