Рассказы
С армянского
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2018
Перевод Анна Варданян, Анаит Татевосян
Сати
Овакимян родилась
в 1988 г. в Ереване. Закончила факультет театроведения
Ереванского государственного института театра и кино (2010). Работала
журналистом и сценаристом в телекомпаниях.
Автор сборника рассказов «Полу-Остров» (2017).
Печаталась во многих армянских СМИ.
Живет в Ереване.
Анна Варданян родилась
в 1974 г. в Ереване. Была автором и ведущей передач на радио и телевидении,
была креативным директором на «Радио Джаз Ереван».
Пишет небольшие рассказы и переводит на русский язык армянских авторов.
Анаит Татевосян родилась в 1979 г. в Ереване. Старший преподаватель
кафедры мировой литературы и культуры РАУ. Окончила факультет журналистики МГУ
(2005). Стихи публикует с 1987 года в журнале «Литературная Армения» и в других
изданиях стран СНГ. Автор четырех сборников стихотворений: «Циацан»
(1998), «Полет навстречу солнцу» (2001), «Петербург: признание в любви» (2003),
«Игра в города» (2009). Член СП Армении. Переводит на русский язык современную
армянскую поэзию.
Последний
ремонт
Раньше
Мои дед с бабушкой часто
повторяли, что раньше снег был белее, а снежинки — крупнее, что в притулившихся
на том холме скворечниках жили лишь истинные ереванцы, что крошечный, размером
с ладошку, садик на задворках с парой-тройкой фруктовых деревьев, виноградных
лоз и цветов — точная копия рая. А стоило мне подойти к саду, бабушка тотчас
появлялась на деревянном балконе, водрузив тяжелеющий день ото дня мешок тревог и горечи на понурые плечи, вздыхала
протяжно и говорила:
— Ты снова за смоковницей шла? Дуреха моя, утром я там во-о-от
такую змею увидела. Ну и змеюка была, надо было видеть!
Завершив свою речь, бабушка хрипло
кашляла в пригоршню и запирала кашель в иссохшей ладони, с блеклых губ выпадал
сероватый контур агонизирующей сигареты. Увидев, что я в страхе иду обратно,
снова вздыхала и погружала в медовую заливку краснощекую пахлаву.
Маму с папой я помнила смутно.
Когда мне было три, они уехали в дальние дали в поисках своей нити на
переплетенных дорогах чужбины. Но дед гладил меня по голове и говорил:
— Краешек этой нити зарыт здесь,
детка, куда бы они ни поехали, как бы ни запутались, все равно вернутся.
Включался синеголовый, живущий на
стене гостиной аппарат, и строгий женский голос передавал мне тревожные вести с
неведомого континента. Я втайне от бабушки остерегаясь
воображаемой змеи, в мгновение ока оказывалась в саду, тоненькими, как пальцы,
веточками рыла землю в надежде найти краешек той нити. Не знала — что за
краешек? Где его искать? Но помнила, что в бабушкиных сказках сокровища всегда
прятали в земле, значит, я на верном пути!
Долгие часы потом проводила на
холодном балконе. Слезы, голод, даже желание пописать в расчет не шли.
Часто в такие моменты я слышала
громкий, но бессильный голос деда:
— Женщина, ты что — фашист?!
Разве можно так девочку наказывать? Простудится, умрет!
— Вся в своих
дураков-родителей. Разве я виновата?
— Ее дурак-отец
— твой сын! Эх… отойди в сторону!
Сейчас
«Сейчас» умеет быстро испаряться,
сейчас дни тают в одночасье, снег больше не укладывается крупными хлопьями на
деревянном полу балкона осиротевшего дома, сейчас он моросит так, как сахарная
пудра осыпалась сквозь бабушкино сито на пирожки с творогом и изюмом. Сейчас —
без семи дней новый год, но это не мешает всеядным железным глоткам
экскаваторов один за другим разрушать каменные дома соседей, а стоящим рядом
людям при галстуках — отвечать на проклятия старух ухмылкой и заученным
текстом, мол, пора уже заменить хибарки современными новостройками…
Раньше
Каждый год, за семь дней до
Нового года, дед покрывал стены новыми обоями. Он делал это совсем не так, как
полагается: не мочил теплой водой старые обои, не отрывал их, и поверхность
стен в этом случае, естественно, не нуждалась в мытье и выравнивании
потрескавшейся штукатурки.
В гостиной раздвинувшая крепкие
железные ноги стремянка едва умещала на себе облаченные в
землистые тапки дедовы ступни 44-го размера… Началом к очередному украшению
дома было деловитое молчание деда под сенью мистерически
загадочного ритуала бабушки. Как истинный мистагог, бабушка то сокрушалась, что
ее неразумное дитя и его хитрая жена, то есть мои родители, далеко от отчего дома, то благодарила, что хоть за неделю до Нового
года они вспоминают обо мне — дурехе (бабушка
называла меня «дурехой», а я, не понимая смысла
слова, наполнялась теплом и радостью) и посылают старикам-родителям
разноцветную жвачку, витамины разных форм и размеров, чаще всего — ненужные и
незнакомые, источающую неприятный запах одежду, конфеты… не забывая, конечно,
главный итоговый подарок года — броские разноцветные обои…
Сейчас
Сказали, чтоб семнадцатого января
я освободила дедов дом, в котором родилась и выросла. Его снесут и якобы дадут
квартиру в другом районе. Арпик, Маро,
Ашоту, Вартану — всем нашим
соседям обещали то же самое, но вместо ключей от квартиры у них в руках
оказались бесполезные транспаранты, что развевались перед зданием Правительства
и в телевизоре моего приснопамятного деда.
Алекс снова оказался занят, снова
обещал, что завтра приедет и восполнит мое одиночество. Сказал, чтоб я была
спокойна, чтоб поменьше смотрела репортажи о демонстрациях по телевизору, что
терпение — отворяющий двери ключ, которым я не умею пользоваться.
Раньше
Без семи дней Новый год, ранним
утром я просыпалась и сбегала в подвал, пряталась под лестницей, за креслом,
иногда даже в исполинском сундуке — любимом приданом бабушки. Ничего не
помогало. Щекочущий ноздри змеистый дым от бабушкиной сигареты везде находил
меня и с легкостью пресекал попытку побега. После чего я быстренько оказывалась
«на месте событий». Костлявые женские руки, хватая меня за узенькие плечи,
словно тиски, сжимали их так сильно, что я скулила как щенок, защемивший лапу
дверью.
— Эх, дуреха
моя, плачь… но тихо, плачь душой, как я… Дед заметит —
расстроится.
— Но я не…
— Не надо бояться чувств, милая,
бойся бесчувствия. Бедный твой дед в последний раз приклеит
эти чертовы обои, и мы останемся одни-оденешеньки.
По всей гостиной растекался
заливистый смех деда.
— Софа, то что я мало говорю, еще
не значит, что ничего не слышу, а тем более, что я — умираю…
Каждый год ты говоришь одно и то же, женщина! И оставь, наконец, ребенка
в покое, — а потом, оборачиваясь ко мне: — Детка, садись за уроки или украшай
елку.
Я, перепуганная
хрупкая девочка семи лет от роду, все еще храня на плечах жар от боли и
чувствуя огромную благодарность деду за его великодушие, убегала из одной
комнаты в другую, не понимая толком что важнее — уроки или украшение елки, пока
голос бабушки, словно компас, не указывал мне — потерявшей ориентиры девочке —
верное направление.
— Дурехонька,
к елке не подходи. Либо мои чешские игрушки разобьешь, либо елку опрокинешь.
Жалко…
Я тихонько
уходила в спальню, где мы спали — я, дедушка, бабушка, — открывала скрипящую
дверь шкафа, устраивалась под вешалками, сжималась в комочек, брала в руки
теплый свитер дедушки, жалела, что в этом году дед действительно в последний
раз клеит обои (и как же хорошо, что он не желает смириться с этим ужасающим
фактом!), грустила о том, что в следующем году мы с бабушкой
останемся одни, что если деда не будет, бабушка сразу же бросит в ненасытную
глотку печи прекрасный бумажный подарок папы, более того — вмиг оторвет с
каждым годом уменьшающие дом приклеенные друг на друга рисунчатые слои,
высвободив, наконец, пожухлые стены. Я плакала о заблудившихся вдали родителях,
о своей никчемной жизни, уместив всю эту боль внутри темно-синего в белую
крапинку свитера дедушки, а потом, захлебываясь слезами и вконец истомившись,
проваливалась в сон…
Сейчас
Иду из гостиной в спальню, из
спальни — на кухню, в коридор, туда-сюда, туда… Алекс прислал сообщение… Не может приехать и помочь мне, просит отложить поклейку обоев, просит не сердиться и быть снисходительной…
Я снисходительна, я все понимаю,
я сержусь, потому что дед никогда ничего не откладывал, мужчина не имеет права
опаздывать и откладывать… что бы ни случилось!
Известил, что незамедлительно
едет к ботанику, чтоб показать ему тот единственный судьбоносный росток.
Мы познакомились на вернисаже. Он
продавал деревья, выполненные из натуральных камней и металла. Протянул мне
дерево с гранатовым камнем и сказал, что глаза мои печальны, а этот камень
принесет любовь и теплоту. Мы быстро сблизились, и однажды Алекс рассказал
душераздирающую историю, которая, признаться, не особо меня тронула. Я даже
подумала, что он чрезмерно романтичен, несмотря на полноценные четыре десятка.
Улыбнулась и забыла. Оказалось — напрасно.
— Мама, прежде чем отдать Богу
душу, дала мне два росточка и сказала, что они имеют непосредственное отношение
к моей судьбе. Из них должны были вырасти плодовые деревья, но моя невеста
вернула кольцо. Через неделю росток увял, в ту же ночь ушла мама. Первый росток
я положил с ней.
— А второй? — поинтересовалась я.
— Это зависит от тебя. Мне
кажется, эти ростки — моя любовь. Одна меня покинула, потом я встретил тебя… Если твоя любовь искренна, она превратится в дерево, а
мама увидит это с небес и благословит ту, что осчастливила ее единственного
сына, понимаешь?
Начиная с этого дня, раз в неделю
росток получал удобрения и слушал утренние молитвы и монологи Алекса — об
одиночестве и отчаянии…
Раньше
Бабушка и дед часто спорили, но
раз в год, с момента появления свертка в доме и до минуты, когда стены обретали
второе дыхание, все обострялось еще больше.
Бабушка говорила, что мой отец
специально присылает эти «циничные и ненужные» подарки, чтоб вывести из себя
престарелых родителей. Дед иронично интересовался: какими именно узорами на сей раз украсим дом? Потом
добавлял, что отца ведь тоже можно понять.
Папа работал в магазине обоев.
Каждый год директор магазина, в качестве рождественского подарка, дарил
сотрудникам рулон уцененных обоев. И отец, чтоб порадовать родителей, да и в
глазах директора предстать в выгодном свете, покупал по скидке еще несколько
рулонов для всего дома и посылал их в Ереван.
Бабушка грозила все оторвать, а
потом, в который раз, спрашивала — почему дед клеит их друг на друга?
— Отдай их мне, я не сожгу, не
выкину, обещаю! Стены надвигаются на меня, противно, не могу больше… не хочу
Нового года! Господи, когда ты призовешь меня?!
— Наверно, ты хотела сказать:
«Господи, когда ты призовешь моего мужа», да? Пока я жив, все останется, как
было… так дом теплее и…
— И с каждым годом все меньше и
меньше.
— Для трех человек вполне
достаточно. Когда твой сын вернется, если, конечно, вернется, пусть поищет их и
не найдет.
— Эх…
совсем сдурел. И как я с тобой всю жизнь прожила?
Кутаясь в шерстяную шаль, бабушка
уходила на кухню, чтоб лишить жизни еще одну сигарету и усугубить свой кашель,
дед приносил клей и стремянку, а я, утопая в диванных подушках, пряталась за
книжку и плакала душой, как учила бабушка: глубоко дыша, слегка отводя голову
назад, забрасывала слезы глубоко вовнутрь.
Я привыкла к ссорам, к тому, что
я дуреха, к необъяснимому упрямству деда и к тому,
что наш просторный красивый дом постепенно превращается в бумажный домик.
Последний ремонт уже не мог причинить боль — когда дед вступил в восьмой год, я
поняла, что он уже перешагнул порог бессмертия и бояться смерти теперь не
следует. Не знаю, догадывалась ли об этом бабушка, или это была некая негласная
семейная традиция, но я быстро научилась и часто вынужденно соглашалась и с
дедом, и с бабушкой, убеждая себя, что у каждого из них своя правда и она —
непреложна.
Сейчас
Дом Арпик
воет от боли, камни, объятые ужасом, рассыпаются по двору. Соседний дом тоже
исчез, его больше нет, следующим в глотку железного бекаса попадет наш дом. Я
смотрю на купленные сегодня, безмятежно лежащие в углу белые обои и готова, не
нарушая семейных традиций, приклеить их на стены, покрыв ими старые бреши.
Кончиками онемевших пальцев
кое-как открываю сундук, достаю бабушкину любимую маленькую коробочку с
толстенькими сигаретами. Дом наполняется ароматом бабушки. Погибают в духовке
маленькие рождественские печенья-человечки. Дым обуял также наш холмик, где
когда-то был рай, где снег покрывал деревянные балконы и невозмутимые крыши
наших домов крупными белыми хлопьями …
Раньше
После очередного
предпраздничного обновления, когда бабушка в который раз предсказывала деду
последний ремонт и вытирала фартуком слезящиеся от сигаретного дыма глаза, она,
как и всегда в этот день года, окропила медовой водой солнечно-золотистую
пахлаву, выдохнула и неожиданно ушла из жизни, оставив нас — меня, дедушку,
обклеенные обоями стены, ароматную пахлаву — потрясенными и осиротелыми…
Несколько месяцев спустя, заполночь, сидящий под смоковницей призрак бабушки призвал к себе деда, и они вновь обрели друг друга…
Сейчас
Одну за другой зажигаю и вбираю в
себя серые души оставшихся девятнадцати сигарет, отключаю духовку, выбрасываю в
окно сгоревшие галеты.
Пишу Алексу, что мои обои уйдут
завтра туда, где ночуют мои замерзшие и бездомные соседи…
пишу, чтоб больше не искал карту жизни в цветке, чтоб понял, что порой
похороненные в бетоне металлические корни гораздо живее, чем уповающие на
стеклянное солнце ростки.
Бросаю в жерло печи
купленные бумажные полоски в надежде, что бабушка сквозь дым улыбается и
благословляет первое в жизни и, возможно, последнее верное решение своей дурехи.
Однажды вот так в морской пучине
сгинул самолет, который вез на родину моих депортированных родителей, вот так
разрушаются собранные руками наших дедов по кирпичику каменные дома…
Распылитель плюет в направлении
стены, прямо в лицо старым обоям… тьфууу-тьфууу…
И вдруг, из-под цветастой шкуры
последнего слоя бумаги проглядывает, словно лелеющая забытую мечту,
полузакрытая, как веко — дверь…
С
армянского. Перевод Анны Варданян
Концерт
для верёвки
Круглый, на
деревянных тяжелых усталых ногах, вековой стол вновь просыпается, ему на голову
каждый день, вот так, ровно в семь, словно с потолка сваливается, падает еще
спящая, с местами помятым лицом, молочная скатерть, на площадку стола встает
самовар с раздувшимся от кипятка пузом, свои места занимают только что
сорванные с дерева краснощекие осиротевшие яблочки, сваренные всмятку яйца,
гремят давно утратившие белизну, все в царапинах-морщинах, тарелки с
голубой каемкой — довоенное, от матери доставшееся приданое госпожи Беллы…
— Ра-ри-тет, — не
упускает она случая, каждый раз предупреждая членов семьи, чтобы обращались с
тарелками внимательно и деликатно. Членов семьи у госпожи Беллы немного: муж,
отец семейства, Карлен — огромный, с сахарно-ватными
волосами, торчащими зубами слоновой кости, суровым лицом, втягивающими весь
кислород в доме ноздрями; он, назло находящейся в броуновском движении жене, не
отрывая своих клетчатых мягких тапочек от пола, шаркая, перемещается из одного
конца дома в другой. Ах, иногда кажется, он повернет
голову на сто восемьдесят градусов, метнет глазами молнии, закричит на дающую
бесконечные указания жену, но нет, за пятьдесят лет совместной жизни он сумел
научиться только бросать этот взгляд, ворчать под нос в ответ на указания и
окрики да впускать в дом с черно-белого экрана усатого весельчака, который
неизвестно откуда вот уже двадцать лет подряд раздает подарки не менее
жизнерадостным и верящим в чудеса гостям. Тогда Карлен
пришлепывает плоскогубым ртом, из которого по этому
поводу раз в неделю вырывается: «Эээ… ишаки!» — и
тишина, длящаяся до следующей пятницы…
В левом секторе
стола устроилась Нюта — сорокатрехлетняя,
низкорослая, с удивленными и немного напуганными несправедливостью мира глазенками-сливами,
в желтой, местами протершейся блузке, рекордсменке по заштопанности,
в напоминающей мост и полностью закрывающей ноги широкополой юбке; она, втайне от отца и матери, от мира, успевает иногда закрыться в
своей спальне в тринадцать квадратных метров, достать из-под кровати свой
черный-черный, большой-большой молчаливый чемодан, вытащить постоянно
проживающие там, пахнущие не посетившим Нюту счастьем
лифчики «Елена», давным-давно посапывающие в недрах чемодана и так и не
превратившиеся в «ласточек» панталоны, ночные рубашки и еще многие, давно уже
соскользнувшие со стези времени вещи, модность-немодность
которых, между нами говоря, мало волнует Нюту, Нюту с глазами-сливами.
Ах, если бы она
решилась, если бы так не любила родителей, если бы не думала об их обоюдных
перепадах давления, о тысячецветных таблетках,
наверняка бы хоть сейчас нашла какой-нибудь повод, обняла запыленный от
усталости и безделья, не видевший солнца черный-черный, большой-большой
чемодан, сбежала бы с ним, понеслась сквозь еловые моря, босая танцевала бы на
еще не высохшей после дождя земле, побежала бы к своему жениху,
настройщику пианино, тощему, как струна, вышла бы ему навстречу, помчалась бы с
ним, рассекая туманный горизонт, впитывала бы капли дождя и любила, любила…
— Нет никакого жениха-настройщика пианино, моя
красавица, — укоряла мать.
— Ты идешь встречаться с этим оборванцем? Он нищий алкоголик. О, ты не представляешь,
какую грозу я могу внезапно собрать над твоей головой, лишу дома, нас лишу, лиц
матери с отцом больше не увидишь. Плачь, кровушка моя, роднушка моя, тебе нужен врач, интеллигентный,
красивый, джентльмен. Потерпи, кому в юности не удавалось замуж
выскочить? Нетерпеливые, как вальпургиевы ведьмы, выбирают парней и тащат на
шабаш. Тебе это надо? Решения, принятые в зрелом возрасте, — правильные, семьи
— крепкие. Ладно, оставим меня, а твой несчастный отец, сердце у него слабое,
ноги — и того больше, ты о нас подумала? Проводишь нас на тот свет, иди куда
хочешь, Нюточка, мало осталось, что такое год-другой?
Нюта испуганно
закрывает болтливый рот чемодана, запихивает туда тощий призрак своего
настройщика пианино, облако, каплю, мокрую землю и смешливое небо.
Кыш, плохие
мысли, кыш, закрывайтесь, забывайтесь, исчезайте, из соседней комнаты кричит
усатый человек, ну, крути, крути колесо, ну, хоть раз в жизни обрадуйся, что
решился добраться из дальней дали, выиграть положенный тебе приз; усатому
противится распространивший по всему креслу белоснежные сахарно-ватные волосы
отец:
«Эээ… ишаки…» — «Фрт… фрт…» — от глотка обжигающего чая теплеет мамочкино горло:
«Ух!» — полная луна и этой ночью зайдет за пазуху выставившим конусовидные
груди елям и спрячется под вой ищущих вдали зеркало полной луны волков. Время
раздавать родителям таблетки, поцелуями распрямлять ниточки их морщин и в
одиночестве обнимать подушку, Нюта.
Потом снова закричит
новорожденное солнце, Белла повторит ежедневный ритуальный завтрак, за круглым
столом будет сердитым голосом наставлять расположившихся справа и слева членов
семьи.
— Нюта, масло не
режут так толсто, жуй хлеб медленно, чтобы переварить, Карлен,
сколько раз тебе говорить, это раритет, хотя откуда тебе с твоим воспитанием,
деревенщина, знать, что это такое, — «фрт, фрт, ух», — вновь глоток обжигающего чая согревает
семидесятичетырехлетнее горло Беллы, ух!
Госпожа Белла — дочь врача;
правда, отец ушел на войну, когда девочке было три года, и она практически его
не помнила, а мать днями и ночами лила слезы, не работала, откладывала свои
драгоценные украшения и посуду, награждала девочку оплеухами — раритет.
— Тронешь, я тебе пальцы клещами повыдергаю по
одному.
Девочка росла, представляя
выдергивание клещами, под симфонии материнских истерик. Как только ей
исполнилось восемнадцать — устроилась на работу в главную прозекторскую города,
санитаркой.
— Карлен,
воспитанные люди не опираются локтями на стол, Нюточка,
не горбись, ты большая девочка, и пододвинь стул.
Большая,
сорокатрехлетняя девочка слушает мать… Мать, Мама…. Самое сладкое в мире слово Нюта произносит по сто раз на дню, чтобы дать понять, что
точно никто и никогда не сможет ее забрать у пожилой, немного придирчивой,
немного строгой, немного вспыльчивой, но незаменимой Матери, которая бесконечно
жалуется на перепады давления, сдавливания сердца, преследующие, словно хищник
беспомощную жертву, головные боли.
Скатерть складывается, засыпает в
ящике, убранные со стола продукты быстро прячут в шкаф, самовар вновь будет в
главной роли поздно вечером. Пришло время работать, пахать землю, поливать
цветы, отряхивать заботы старых деревьев, складывать в корзины
давно созревшие яблоки, в магазине рекомендовать колбасу «Докторская»,
продавать горячий хлеб и выпечку, быстро выпроваживать из магазина проказливых
сорванцов двадцатикопеечной жвачкой.
Отдельно от маленькой двухэтажной
крепости, перед домом, стоит ларек-магазинчик. Госпожа Белла знает, как
достойно настоящей продавщице носить синеватый, окаймленный белыми оборками
фартук, как подсчитывать прибыль, перед кем раскрывать чрево чернокожей
тетради.
— Мать, мама, я тоже уже могу помогать тебе,
целый день только вяжу да вяжу.
— Нюта, кровь с
молоком, роднушка ты моя, это не твоего ума
дела, ты иди, свяжи своей матери теплую шаль, впереди зима, холод. У твоей
матери нет теплой одежды, а что если я замерзну, а если слягу, а если…
Нет! Ладони внезапно закрывают
глаза, нет. «Нет», словно Колобок, убегает, катится, укатывается за семь гор.
Нет! Гремит небо и собирает хмурые тучи. Нет! Льет дождь, мочит лицо, одежду,
землю и синеватый, с белыми оборками, фартук Матери. Нет! В поту вскакивает Нюта — это был кошмар. Что случилось, что это был за крик,
кто рассердил Мать? Лепешки грудей распластались на животе Нюты,
Нюта бежит, добирается до кухни.
— Мать, Мама, что случилось?
— Ненавижу, ненавижу! Кошки….
— Кошки? Что тебе сделали эти серые «божьи
платки»?
— Нету бога. Есть материя, есть мать-природа, жжженского
рода, природа, мать вашу… — ветка, лежавшая у печи, несется вниз.
Разбегайтесь, кошки, любви нет. Мррр, любовь прервана, нет любовной игры, Мать не разрешит,
Мать запрещает, кыш, кошки, кыш! Не плачь, Нюта, не
плачь, сливоглазая зрелая девочка. Расстилай свою
мокрую одежду, расстилай свои не ставшие ласточками панталоны, расстилай свои
мечты, пока их не съела моль…
Чай осушается, усатый человек
подкручивает ус, отец с сахарно-ватными волосами шлепает плоскогубым
ртом, хозяйки прячут сухофрукты в шкафах, краснеют последние в году ягоды
малины, солнце… Солнца нет, тучи дежурят на небе, раз, два, раз, два — по
широкополой улице, унавоживая ее, проходят полусонные коровы… Му-у, му-у…
— Нюта, Нюточка, кровь с молоком, стоп. Ты дождалась, пока не
стемнеет, неблагодарная девчонка? Бросаешь, да? Старого отца, старую мать
бросаешь? Оставим меня, а твой отец, ты подумала? Даже года-другого не
выдержала. Я видела, ты и раньше ходила, ты часто ходишь, я молчала, думала, ты
поймешь, что эти хамки не могут быть тебе подругами.
Неблагодарная…
Нет, она благодарная, она уходит
всего на 10-15 минут… Нет! Грохочут и трескаются стены
дома. Нет! Тычут указательными и разочарованно
упрекают Нюту расположившиеся в рамках бабка и дед.
— Плачь, плачь, кровушка, плачь, дурнушка,
плачь, как поплакала над моей головой мать и за то, что я мало приносила денег
в дом, вышвырнула в дом твоего отца, плачь, как поплакала надо мной сестра и сбежала с чернокожим есть бананы, плачь, плачь, небо, плачь
надо мной выглядывающая из альбомов юная Белла. Полька, кадриль, я выбирала, с
кем танцевать, я выбирала, когда уходить с танцплощадки, я выбирала, кого
оставить рядом. Танцуйте, видевшие довоенную юность мои ноги:
вперед, назад, вправо, влево — танцуйте!..
— Мать, я виновата, виновата, Мать! Из-за меня
у тебя подскочило давление, поймаю, не позволю, Мать, сейчас поставлю твои ноги
в теплую воду, сейчас все будет хорошо.
Хрр-пс, хрр-пс, скрип-скрип, скрип…
Ах, пришел новый день, Мать,
благодарю тебя, заботливая Мать!
— Сияешь? Что случилось, Нюта,
меня ждут в магазине, собери со стола, машина с хлебом приехала, девчонка,
отлипни, что ты обняла, ну….
— Мама, то новое платье в шкафу, зеленое, в
мелких серых цветочках…
— Да, и что? Зачем ты открывала мой шкаф?
— Случайно, совсем случайно, твоя стирка
высохла, я погладила, раскладывала, думала разложить в ящике. Молодец! Ты его
мне на день рожденья купила? Я надела, безупречно сидит. Прямо сегодня надену.
— Наденешь? Подарок? Мы не так богаты, чтобы
позволить себе покупать новые платья, Нюта! Распусти
старый отцовский свитер, сделай старое новым.
— А в шкафу?…
— Это мое похоронное платье, должна я хоть раз
в жизни надеть новое платье. Знаешь, я терпеть не могу черный, иди, иди, твоему
отцу пора принимать лекарство.
Нюта, сливоглазая и испуганная девочка, надень зеленое платье,
тайно, вот так, полюбуйся собой перед зеркалом, время потеряло посох, чтобы
вернуться назад, от страха бежит вперед, надень и не оглядывайся, надень, пока
Мать в своем магазине устроила выставку лакомых колбас, сладостей и фруктов.
Пока она дает указания, пересчитывая в ладони деньги покупателей.
— Кофе или конфеты? И то, и другое не дам, моя
долговая тетрадь тебя уже не выдерживает, девочка, иди работай уборщицей,
выкинь к черту этот диплом, не будь лучше меня… А
теперь ни кофе не дам, ни конфет. Макарон полкило, возьми
свари, и завтра не приходи просительницей, думая, что тебе сготовить детям на
обед. Ссс!..
С-с-с, Белла делает
расчет, с-с-с, она одна свой доход знает, с-с-с, запирает двери магазина, дома, шкафа, запирает
болтливые рты соседей, запирает…
Осень пережила головокружение, в
порядке профилактики выпадения волос облысели деревья, ели расхохотались, и
луна подмигнула, фрукты стали сухофруктами, соткались шали паутин, на столе
появились соленые огурцы и картофель.
Буэ, буль, буэ, буль,
буэ, буль… Нюта, ты что, беременна? Нюта,
приди в себя, убью, вышвырну, прокляну, Нюта!…
— Отпусти, Мать, отпусти мои волосы…
Беги, беги, Нюта!
Открой дверь, осторожно… Ах, глупые, длинноязыкие ступеньки, ловите, держите, не уносите, не
уносите, уносите, уносите…
Кошки, кыш, кыш,
самовар, твой рот закрыт, поперек горла встанет, не согреет уже ни чьего горла
твой обжигающий; ели, стыдно, стыдно, прикройте свою зелень белым саваном
снега.
Молчание: огонь — погасни, вода — застынь, снег — крепко обними ели. Зелень — ее, их, этих двоих, ах, выносят, выносят из дому, Нюта — ногами вперед, в материнском похоронном платье,
зеленом, под платьем — еще одна незазеленевшая жизнь,
идут горизонтальным шагом.
Сорок три года назад это было,
пуповину перерезали, обработали спиртом, водки, принесите водки, на какой же
тугой веревке опускают.
Отец с сахарно-ватными волосами,
твои волосы впервые встали дыбом, Мать, отойди, женщинам нельзя, нельзя,
нельзя…
Снег теплый, снег укроет,
приголубит, не замерзнут, а весной цветы прорастут, красные-красные, с зелеными
тычинками….
А теперь — умолкни, молчание…
С
армянского. Перевод Анаит Татевосян
Любовь
Все началось со сна: мышь бежала,
ржавая мышеловка, скрежеща отврати-тельными
зубами, гонялась за ней, потом показался Помпей и в ту же секунду наполнился
кроваво-красным соусом вулкана. Открыла глаза и не поняла: кто кого ловил, что
исчезало? Было ясно одно: потолок тревожно громыхал.
С этого дня веки мои растеряли
сны, время мое встревожилось, а спальня превратилась в магнит. В какой части
дома я бы ни находилась, в эту секунду непременно оказывалась в моей
фантастической спальне.
Зырк-зырк… буква «з» скрежетала, как слоеное тесто от суматошных движений
скалки, падала в объятия задыхающегося «ы»,
чтобы все, наконец, завершилось мажорным рыком «р-к»
и снова началась — зырк-зырк, — ловкая, бунтующая,
ритмичная мелодия…
Рай расположился на восьмом этаже
восьмого подъезда. Там двое, и им с легкостью удается всполошить безмятежность
спокойного дня. Пол их спальни и потолок моей — в неистовом диалоге, а я только
сейчас это замечаю.
— Ну? Чего опять лицо опухшее?
Снова соседи не дали…
— Да, Нушик,
да! Они сумасшедшие, ненормальные! В 8 утра, в полдень, днем, вечером и ночью —
несколько раз!
— Ты считала? Вернее, ты уверена,
что… — багровое от стыда и любопытства лицо подруги окрасило розовым
экран моего телефона.
— Слышишь, да? Ну ладно, извини…
мне пора, позже поговорим.
Видеозвонок прерывается, я
быстро достаю из чемодана белый, купленный по поводу второго замужества
да так и не использованный по назначению кривошеий халат, заворачиваюсь в
теплую ткань, устраиваюсь на нулевом меридиане своей постели…
Сначала я не понимала, что происходит,
потом восхищалась неуемной энергией соседей, а потом, между нами говоря,
переполнилась ревностью и, как сказали бы мои соотечественники, — доброй
завистью. Теперь я нервная. Теперь, зачастую, из продуктового магазина я
мгновенно перехожу в аптеку.
— А от нервов что предложите? Нет… валериану, Новопассит, Персен — не хочу, не помогли. Есть что-нибудь
посильнее?
Я не могу написать рассказ для
новой книги, даже на самую простую тему, не могу подолгу гулять с ребенком, моя
б воля, я даже обед готовила бы в спальне, а телевизор — со встроенным набором
мультфильмов — выбросила бы к чертовой матери, чтоб ненароком не помешал лучшей
симфонии нашего времени. Я начала внимательно изучать всех наших
соседей — тех, кто доброжелательно со мной здоровается и тех, кто слишком
счастлив, чтоб кого-то замечать. Во мне, наконец, проснулся настоящий сыщик!
Недавно мой брат вскользь
заметил, что у нас хорошие соседи. Жаль только, что мы погибнем под рухнувшим
от тяжести чужой любви потолком. Я сделала вид, что не слышу, но мне еще больше
захотелось понять — кто же эти люди, переварившие несколько пачек баунти, сникерсов и виагры.
Сын сказал: мам, что за звуки? У
меня уши разболелись! А мама воскресным утром удивленно спросила: «Так
постоянно бывает? Интересно, что же происходит наверху?»
А я, как почетный секретарь Любви
своих соседей, улыбнулась и сказала: «Да ничего, обычный ремонт, наверно, скоро
закончат».
В понедельник блондинка в красном
пальто вошла со мной в подъезд, кивнула, мол, здравствуйте, и даже не подождала,
чтоб мы вместе зашли в лифт. Наверно, она слишком счастлива, чтобы дожидаться
меня. Но чуть позже я с балкона увидела, как она села в свою машину и умчалась.
Ошиблась я. Пришлось стeреть
ее из списка подозреваемых.
Во вторник я шла домой с десятилитровыми
канистрами воды. На секунду поставила их на землю, чтобы перевести дух и
продолжить путь. Рослый русский богатырь, примерно тридцати пяти лет от роду,
неожиданно подхватил баллоны. Сказал, что я хрупкая и нежная, а красивые
женщины не имеют права носить тяжести. Представился соседом.
— Вы наш сосед?
— Да. Не волнуйтесь, я не унесу
вашу воду к себе домой.
— Да, конечно, — особо не вникая,
промолвила я, а потом добавила: — Простите, а на каком этаже вы живете?
— На восьмом. Но, к сожалению, я
— женат…
Значит, на восьмом. Наконец-то
жертва сама, своим ходом подошла и попала в мою ловушку!
Вот безумец! Целый день при
делах, а еще — «к сожалению, женат». А может, его жена — садистка? Или он устал
от однообразной сексуальной жизни? Бедняга… Дошли до
подъезда. Он поставил канистры на землю.
— Ну, красавица, кажется, дошли.
Всего доброго.
— Как? — оторопело воззрилась я.
— А вы?
— Я живу в соседнем подъезде, но,
по большому счету, мы — соседи. Берегите себя и помните, что хрупким девушкам
вредно носить тяжести.
А в прошлое воскресенье я села в
лифт со старушкой с заячьими глазами.
— Вам на
какой?
Победный «восьмой» резко зазвенел
в ушах. Неужели я смогла поймать вечность за хвост? Я чуть не расхохоталась от
удивления. Воистину неплохо живут пенсионеры в России, в отличие от
одиноких эмигрантов вроде меня, ибо я вынужденно превратилась в дирижера,
питающегося от эвфонии соседей.
Я четко знаю, когда начинается
одно- или двухминутная увертюра, когда переходят к основной части, порой я
сержусь, если антракты затягиваются, а потом, сопровождаемый аккомпанементом
речитатив создает резкую какофонию. Начинается устремленный в вечность хаос!
Поднимаю руки вверх, а потом медленно опускаю, пытаясь движением рук обуздать
страсти, однако они совершенно не слышат и не чувствуют меня — затерянную в
оркестровой яме. Громко хлопаю дверью напоминающей чулан спальни и
выхожу.
После недолгой паузы они начинают
заново.
Итак: «Кармен»,
увертюра, сцена всецело ваша, но я уже прикрыла дверь в спальню, открыла рот
для успокаивающей нервы таблетки и распространила по кухне иную музыку: Шопен,
Ноктюрн оп. 9 №1.
«Да. Чуть не забыла». Говорю
женщине с заячьими глазами, что я живу на седьмом этаже, прямо в их
направлении. Многозначительно улыбаюсь, желаю всего хорошего и выхожу на своем
этаже. Домой не захожу. Чтоб окончательно убедиться в собственной правоте,
держась за перила, осторожно поднимаюсь на две ступеньки. Прозрачная рука
женщины достает ключи из маленькой сумочки и открывает другую — соседнюю дверь…
Уже неделя, как я игнорирую
пассажи соседского гульбища, более того — они стали так привычны (или мои
антидепрессанты хорошего качества), что более не могут расстроить мой сон или
помешать общению с сыном.
Ирония «верхов» меня больше не
волнует. Я уже потеряла должность дирижера, нюх сыщика и агрессивную немочь одинокой женщины. Уложив сына, приготовив обед,
выношу ведро с мусором, чтоб вернуться и докончить, наконец, открытую несколько
недель назад да так и не прочитанную «Улыбку
вечности». Поднимаюсь на несколько ступенек, пытаюсь засунуть в расположенную
между седьмым и восьмым этажами синегубую пасть
мусоропровода оставшийся от вчерашнего торта картонный поддон, который никак не
хочет влезать. Наконец металлическая глотка с грохотом закрывается, и в ту же
секунду чрезвычайно бледная женщина бальзаковского возраста открывает
благословенную дверь.
— Простите, можно вас на минутку?
Смотрю по сторонам и понимаю, что
она обращается ко мне. Просит на минуту зайти в дом. Я в квартире, боюсь
сделать шаг вперед, но я уже вошла…
В обшарпанной,
частично меблированной однушке пахнет лекарствами.
Вот открывается дверь в спальню. Я боюсь поднять взгляд, но — вынуждена. В
маленькой деревянной колыбельке горит от жара младенец. Молодая женщина — его
мать, которая должна в одиночку вырастить этого розовощекого новорожденного
ангела. Отец даже в роддом не явился, женщина не захотела оставить ребенка в
доме малютки и уже несколько недель живет с малышом в съемной квартире. Она
просит меня покачать дитя, пока сходит в аптеку за жаропонижающим. Спускаюсь
домой, запираю дверь (сын проспит еще часок) и быстро возвращаюсь в спальню на
восьмом этаже. Я качаю ребенка, утихомиривая его плач армянской
колыбельной. Качаю… Пол спальни на восьмом этаже и потолок
моей спальни снова вступают в диалог.
С
армянского. Перевод Анны Варданян
Эмигрантка
Здесь все на удивление
практично-деловые. Я — практично-праздничная. «Женщина, тем более низкорослая
женщина, без каблуков — не женщина», — мысленно обнадеживая себя, иду вперед в
бесконечных поисках работы.
— Можно ваш паспорт?
— Простите, но мы принимаем
только при наличии российского паспорта.
— Вы не гражданка? Почему же не
предупредили? Извините…
Дождь, смешанный со снегом, умеет
колоть, как игла. Небо, расцвеченное молочно-белой краской, успело перекрыть
желтое пятно. Вчера я отослала в Ереван один из своих рассказов.
— Нет, чего-то не хватает! Ритм
изменился.
— Не понимаю… — я уже
приготовилась оправдаться.
— Нет солнца, ты потеряла свое
солнце… Здесь ты была полна тепла, а поехала туда и замерзла.
То, что ты прислала, — лед, холодный ветер, ты наполнила строки морозом.
Слова от холода прилипли друг к
другу, солнечная батарейка садится: храню ее для особого случая, литература
как-нибудь обойдется без теплоты. Люди охотнее воспринимают грязь. Всегда есть
возможность подчистить и посочувствовать. Читают и собственной слюной на своем
же лице рисуют следы человеколюбивых слез.
— Возвращайся домой.
— Ты тоже эмигрировала?
— Жаль, что ты забыла
Родину.
Быстро удаляю сообщения из Фейсбука и продолжаю путь. Таджики, подметающие наш двор,
доброжелательно здороваются и продолжают чистить мусорные баки и подъезды
аборигенов. Радостно и безропотно. Колокола Казанского собора очищают
скопившийся во мне за день мусор. Хожу среди людей, мимо благодарностей и
извинений, равнодушия и занятости, прохожу…
— Мам, ты в детстве
о чем мечтала?
— Мечтала вырасти.
— А сейчас?
— Мечтаю снова стать маленькой.
Как ты.
— Мам, наверно ты думала стать
блондинкой, правда? Мам, ты самый счастливый человек на свете! Ты — маленькая
блондинка!
Кто я? Обычный эмигрант,
начинающий писатель, посылающий свои рассказы бесчисленным издательствам и
ожидающий спасательного круга от эфемерного издателя. Конечно, можно
стереть слово «эмигрант» и вернуться в собственную хибарку. Путь из Москвы в
Ереван несложный. Напоминающие ватных овечек облака можно рассечь за 2 часа 20
минут. За это время кто-то крепко ухватится за сиденье (как будто в
случае катастрофы сиденье превратится в ковер-самолет), кто-то торопливо начнет
жевать и ходить в туалет, шагать взад-вперед по узкому воздушному
коридору. Я в постоянной турбулентности, под грузом необходимости
сохранить равновесие. Я выжгла внутри это неспокойное слово и не желаю
избавиться от него. Emigrantis — синоним боли,
чужбины, чаяний, предельности и бесконечного путешествия. Пришло сообщение от
брата. Догадываясь о содержании, боюсь открыть.
В стремительности метро моя душа
кочует по вагонам, подсматривает за парнем с бурьяном на голове, изучает
старушку в форме каравая, не мигая, смотрит в напоминающие окошко в пункте
обмена валют глаза азиата. «Не дайте мне уехать, слышите? Спасите! Не дайте,
дайте…»
Слова доходят до кончика языка и
стремглав падают внутрь. Их отголосок слышен мне и только мне.
Сама Москва подобна купчихе Кустодиева: полная жизни, крупная, сидящая перед самоваром
и следящая за тобой с пристальным, взрывоопасным спокойствием. Потом —
посылающая к черту это спокойствие, обращающая шаль в плеть, а чай — в
шампанское. Вдруг перевоплощающаяся в бегущую на алом
фоне города, распустившую длинные светлые волосы до бедер молодую, искупавшуюся
в страсти хитрую щеголиху — манящую и с той же страстью — отвергающую.
Нельзя Москву немного любить или
немного ненавидеть, или жить, просто сохраняя нейтралитет. Ее или ненавидишь,
или, как обезумевшая девственница, влюбляешься в нее и отдаешься без остатка.
Я, влюбленная в этот город, вышла на станции «Театральная», прошла к
бесконечной красной стене, туда, где покоится самый живой из покойников и самый
мертвый из живых.
Подумала, как в известной сказке
принц поцеловал спящую красавицу, она ожила, все были довольны, они —
счастливы. А что если подойду вот к вставшему на путь вечного
летаргического сна и поцелую его, и он оживет и не даст мне уехать? Я побежала,
как безумная, еле переводя дух, стремительно, будто каждая секунда была
фатально невозвратима. Не пустили, попросили посмотреть на время. Было десять
минут второго. Десять минут решили мою судьбу, навсегда разлучив меня с
субтильным большевиком, лишив чуда сказочного поцелуя. Мне почти взгрустнулось,
я почти расстроилась, но вдруг увидела, что прямо перед Мавзолеем понуро и
задумчиво ходит сам Владимир Ильич. Сделала шаг навстречу, вижу — второй
подошел, потом к ним присоединились Сталин, Горбачев и, как будто этого было
мало, — Иван Грозный и Екатерина. Делать революцию никто не хотел. «О времена,
о нравы!» Пошла вперед. Сталин фотографировался с китайскими туристами,
проявляя крайнюю степень гуманизма и толерантности. Из-за дерева показался один
из царей, как будто вышедший из копировальной машины, немного разомлевший после
акта мочеиспускания, застегнул ширинку, отряхнул камзол и пробурчал
вполголоса: «Мать вашу, китайскую, видишь ли, с товарищами фоткаться пришли», — и возмущенно удалился.
Я тоже ушла. За одной станцией
метро последовала другая. Здесь, устроившись на гигантских качелях, начала
движение: вперед-назад, небо-земля, Москва-Ереван, Москва-… Оп… Вместе с эскимо глотаю ноябрьский мороз, чтобы
нейтрализовать внутреннюю боль. Слизываю тающее мороженое, оно стекает в ладонь
ленивой, равнодушной рекой…
Река… Широка и спокойна
Москва-река. Серебристая поверхность так блестит, что превращается в гигантское
зеркало, в котором видишь себя — в облике пышных кустов и длинноруких деревьев,
в клочках облаков, даже в длинношеих новостройках. Дерево,
прохожий, тень от здания, невозмутимо играющая с голубкой рыжая дворовая кошка,
набегающие к летящим в воду хлебным крошкам утки с изумрудной выей, мыльной
водой омывающие подъезды от завтрашней грязи таджики, сгорающие от ужаса войны украинцы,
запекающие ежедневную боль в пирожках узбеки, пахнущие желтым
азербайджанские торговцы дыней, скрывающие тайны города в металле ключей,
прошивающие подклад разноцветными нитями слез и тоски
армяне, улыбки и щедрая душа русских… — все, абсолютно все стекает в реку. Река
покрывает все вокруг, но оставляет сушу на другой стороне. Река покрывает Нагатинский Затон. Мой полуостров. Мои руки в воде. Через
воду мне передаются следы города, я тоже часть Москвы, которая умеет утекать…
Спрыгнула с качелей прямо в Коломенское — к реке. Открыла эсэмэс
от брата, представила радость сына, спрятанную под маской решимости тревогу
родителей.
Открыла: «Билеты куплены, где ты?
Возвращайся домой».
Выкинула телефон в безмолвную
пасть реки. Кап-кап-кап…
Колокола Казанского собора снова
завели свою грандиозную беседу…
С
армянского. Перевод Анны Варданян