Главы из книги
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2018
Продолжение.
Начало см. «ДН», 2018, № 5.
Одним движеньем
Об одном женатом
приятеле, запутавшемся в бурном романе, Слуцкий сказал:
— Не придавайте
этой истории значения. Для лирического поэта такой роман — это все равно что прозаику съездить в творческую командировку.
К собственному
роману с Татьяной Дашковской он отнесся совершенно противоположным образом.
Известно
несколько версий знакомства Слуцкого с Таней. Выберем нейтральную. Но не
безоблачную. Слуцкий увел эту женщину у своего приятеля, хозяина веселой
квартиры, где собиралась молодая художественная интеллигенция.
Самойлов:
Подрабатывали мы
более или менее регулярно на радио. Слуцкий создавал политические композиции типа
«Народы мира славят вождя». Это ему не в упрек, я, например, начинал
переводческую карьеру албанской поэмой «Сталин с нами» Алекса Чачи.
На радио Слуцкий
познакомился с Ю.Тимофеевым, заведовавшим тогда детским отделом, и стал бывать
в его доме на Сытинском, где толклось
всегда множество народу и куда можно было забрести в любой час до
глубокой ночи. Как-то притащил с собой и меня. Тимофеев умел нравиться.
Понравились и его гости: молодые литераторы, актеры, актрисы.
О тимофеевской компании скажу здесь только несколько слов.
Кстати, впервые будущую жену Слуцкого я увидел у Тоома1 ,
куда Тимофеев привел ее в качестве своей невесты.
После женитьбы
отношения Слуцкого с Тимофеевым прекратились. (Одна из причин.)
В то время он
был подтянут, весел, таинствен, и в радиокомитете его принимали за разведчика,
который скоро отправится в зарубежную командировку, а на радио заходит из
праздного интереса или для прикрытия. Там он, между прочим, и песни сочинял,
одна из них, положенная на музыку Григорием Фридом,
называлась «Матросы возвращаются домой». Все это продолжалось четыре года. Он
ушел с радио где-то в конце 1952 года накануне поимки «врачей-убийц»: тогда был
установлен жесткий фильтр на определенные фамилии.
Собственно,
портрет Слуцкого размашисто и точно, не без иронии Самойлов дал в печально-разухабистой поэме «Юлий Кломпус»:
Был в той ватаге
свой кумир —
Поэт Игнатий
Твердохлебов.
Взахлёб твердила наша братия
Стихи сурового
Игнатия.
(Я до сегодня их
люблю.)
<…>Все
трепетали перед ним.
А между тем он был раним.
Блистательное
острословие
Служило для него
бронёй.
И он старался быть
суровее
Перед друзьями и
собой.
С годами не желал
меняться
И закоснел в добре,
признаться,
Оставшись у своих
межей.
А мы, пожалуй, все хужей.
Самойлов вписывает Игнатия в картину
пиршественного мира, нам интересную:
Как
проходили вечера? Там
не было заядлых пьяниц: На
всю команду «поллитранец» Да
две бутылки «сухача», Почти
без всякого харча. (Один
Стожаров, куш сграбастав, Порой
закладывал за галстук.) И вот
вставал великий ор В
полуподвальном помещенье. И
тот, кто был не так остёр, Всеобщей
делался мишенью И
предавался поношенью. Внезапно
зачинался спор О
книге или о спектакле. Потом
кричали: «Перебор!» — И
дело подходило к пенью. |
Что
пели мы в ту пору, бывшие Фронтовики,
не позабывшие Свой
фронтовой репертуар? Мы
пели из солдатской лирики И
величанье лейб-гусар — Что
требует особой мимики, «Тирлим-бом-бом», потом «по маленькой», Тогда
опустошались шкалики; Мы
пели из блатных баллад (Где
про шапчонку и халат) И
завершали тем, домашним, Что
было в собственной компании Полушутя
сочинено. Тогда
мы много пели. Но, Былым
защитникам державы, Нам
не хватало Окуджавы. |
Шла молодая,
безалаберная, безоглядная жизнь людей послевоенной поры, и Слуцкий был ее частью,
хотя и автономной.
Самойлов:
Слуцкий нравился
женскому полу. Его неженатое положение внушало надежды. Опять-таки в шутку мы
составили список 24-х его официальных невест. При всей внешней лихости с
женщинами он был робок и греховодником так и не стал. Несмотря на все свои
преимущества и на огромное количество послевоенных непристроенных
девиц. Непосягательство Слуцкого вызывало толки,
нелестные для его мужества, исходившие, главным образом, от разочарованных
невест. Объясняется оно, на мой взгляд, чрезвычайной щепетильностью Слуцкого и
старомодным уже понятием о нравственности, а отчасти тщеславной заботой о
репутации лихого во всех делах майора, которая, вероятно, была бы поколеблена,
если бы перед какой-либо особой женского пола вдруг
открылась его юношеская робость, чистота и отсутствие мужского опыта.
Женщины, его
волнующие, оставались на дистанции любования ими. Более тесные отношения
изредка отмечались в стихах, но дальше дело не шло.
Зацитированное стихотворение
«Ключ» — о том, как он, хозяин жилья, предоставляет товарищам возможность
уединиться с дамой сердца на его площади, — в известной степени можно отнести к
своеобразной эротике, по нынешним меркам целомудренно экзотической. «Меня
всегда потрясала, сбивала с толку, дезориентировала легкость, позорная легкость
любовных отношений» («Девушки Европы»).
Этот поэт
смотрит на женщину со стороны, на расстоянии. Снизу вверх. Пройдя грязь войны,
он остался шестнадцатилетним школьником. Он сколько угодно может иронизировать над собой, она — недостижима. Несчастна и
недостижима.
<…> И точно
так же, как прежде,
И ровно столько,
как раньше,
Нет места мне в
этой надежде,
Хоть стал я толще и
краше,
Ноль целых и ноль
десятых
Ко мне в глазах
интереса,
Хоть я — такая
досада! —
Надел костюм из
отреза,
Обул модельные
туфли,
Надраил их до
рассвета…
Увидев меня,
потухли
Глаза океанского
цвета
(«Тридцатилетняя
женщина…»)
Эдакая вариация блоковской Прекрасной Дамы. По-слуцки.
В послесловие (послевойну) входило немало поэтов, в том числе — Ксения
Некрасова. Она у Слуцкого прошла по жанру воспоминания. Если учесть, что о
женщинах этот лирик в интимном духе почти не писал и за долгие годы в его
мужской памяти возникает лишь одно женское имя, и то — Жаннет,
солдатская любовь на ходу, стихи о Ксюше покоряют непритворной нежностью и
участием в женщине, которую угораздило стать поэтом.
У Малого театра, прозрачна, как
тара, Себя подставляя под струи Москвы, Ксюша меня увидала и стала: — Боря! Здравствуйте! Это вы? А я-то думала, тебя убили. А ты живой. А ты майор. Какие вы все хорошие были. А я вас помню всех до сих пор. Я только вернулся после выигранной, После великой второй мировой И к жизни, как листик, из книги
выдранный, Липнул. И был — майор. И — живой. Я был майор и пачку тридцаток Истратить ради встречи готов, Ради прожитых рядом тридцатых Тощих студенческих наших годов. |
— Но я обедала, — сказала
Ксения. — Не помню что, но я сыта. Купи мне лучше цветы синие, Люблю смотреть на эти цвета. Тучный Островский, поджав
штиблеты, Очистил место, где сидеть Её цветам синего цвета, Её волосам, начинавшим седеть. И вот, моложе
дубовой рощицы, И вот, стариннее
дубовой сохи, Ксюша голосом сельской пророчицы Запричитала свои стихи. («Ксения Некрасова») |
О цветах Слуцкий написал в первом
стихотворении, посвященном Тане. Сюжет практически тот же:
Воспитан в духе жадной простоты
с её необходимостью
железной,
я трачу на
съедобное, полезное,
а Таня любит
покупать цветы.
(«Воспитан
в духе жадной простоты…»)
Эти две женщины невольно сливаются. Их
сращивает поэзия или повод к ней:
…цветок, цветок,
цветок пришел ко мне —
на малое великое
подвигнет.
Слуцкий был
склонен объединять женщин. В превосходном стихотворении «Мариэтта
и Маргарита…» он подверстывает к Шагинян с Алигер
еще и Берггольц, и эти три великолепные фурии дают
прикурить — режут правду-матку — самому высокому начальству.
Поэзия и правда. Слова женского рода.
Это этюды
женских типов, хотя Ксюша — полномасштабный, развернутый портрет.
Совершенно
индивидуален и эпически могуч портрет бабки — «Как убивали мою бабку». Или —
старуха из «Старухи в окне», немка из «Немки». Умение писать отдельную женщину
было присуще ему, но долгое время он изображал женщин если не массово, то
коллективно. Отдельная женщина либо тонула в каком-то общем действе: «Ревет на
пианоле полька» («Как залпы оббивают небо…»), либо заявляла о себе лишь одним
поющим голосом («Воспоминание»; опять воспоминание…). Редко у нее было имя и
лицо, как у вдовы Ковалевой Марии Петровны («Память»), чаще женщины Слуцкого
группировались в нечто общее («Три сестры»). Чуть ли не единственный раз, когда
он привлек в свои союзники Блока, нещадно пародируя и его, и в известной
степени пафос мировой революции:
И мировой пожар
раздуем,
чтобы на горе всем
буржуям
согрелась у огня
жена.
(«Как залпы оббивают
небо…»)
Он смотрел на Блока несколько странно.
Вот его характеристики предшественников:
Да, я трудился и
старался
на том же поприще,
на том же
ристалище, что Фет
и Блок,
но Тютчев делал то
же тоньше,
а Блок серьезней
делать мог.
(«Я был проверен и
допущен…»)
Это кажется
оговоркой: по идее, «тоньше» и «серьезней» должны поменяться местами ввиду тютчевской метафизики и блоковского
лиризма. Но Слуцкий мыслит не так, как мы.
«Мгновенная,
военная любовь» не стала его какой-то важной темой, но приглушенно проходит
сквозь его войну, отчетливей всего — в конце войны. Послевоенное чувство
ненужности («Когда мы вернулись с войны, / Я понял, что мы не нужны»)
скрашивали женщины («Я вдруг ощущал на себе / То
черный, то синий, то серый / Смотревший с надеждой и верой / Взор»). Страсть,
ревность, любовный восторг, брошенность женщиной —
ничего такого у Слуцкого нет. Упомянув в своей лирике Лилю Юрьевну Брик, он как
бы подчеркнул отсутствие подобного сверхперсонажа в
собственном творчестве.
Был другой
адресат, вечный:
Самый старый долг плачу: с ложки мать кормлю в больнице.
Что сегодня ей приснится? Что со стула я лечу? Я лечу, лечу со стула. Я лечу, лечу, лечу… — Ты бы, мамочка, соснула. — Отвечает: — Не хочу… |
Что там ныне ни приснись, вся исписана страница этой жизни. Сверху — вниз. С ложки мать кормлю в больнице. Но какой ни выйдет сон, снится маме утомлённой: это он, это он, с ложки некогда кормлённый. («Самый старый долг») |
Но в больнице,
навещая больную мать, он оглядывает всех там находящихся женщин, пытаясь их
подбодрить шуткой:
Я сижу и подаю
репризы.
Боли, и печали, и
капризы,
что печали? —
даже грусть-тоску
с женским смехом я
перетолку.
(«Женская палата в
хирургии»)
Маму он лечил в
Москве. Она умерла 2 ноября 1974 года. Похоронили ее в Харькове.
А ведь они с
мамой переписывались. В отличие от сына-поэта Александра Абрамовна к переписке
относилась трепетно: пока из времени не выпала, педантично проставляла даты и
на любую весточку отвечала незамедлительно. Главная ее мысль была, конечно же,
мысль семейная. Она любила повторять: «Мама есть мама». В последние годы, потеряв
мужа, даже гостя у детей, со всеми ними вела подробную переписку. Знала, что
старшего сына ее письма редко застают дома. Если роптала, то глухо.
Письма ее —
по-своему счастливой матери, вырастившей и сохранившей троих детей в нелегкие
времена, — тем не менее драматичны от первой дошедшей
до наших дней открытки до последнего клочка выцветшей бумаги, вкривь и вкось
исцарапанного карандашом.
Это ее тридцатое
из сохранившихся писем. Важно то, что это — попытка написать письмо. Может,
она и не догадывается, что оно бессвязно.
Дорогой сыночек!
Получила твою
новую книжку стихов. Читаю и перечитываю — мне очень нравится — спасибо тебе
дорогой сыночек не забываешь маму
Сейчас читаю
твою книгу — мне очень все в ней нравится — с большим удовольствием читаю и
перечитываю.
Вот только ты бы
дорогая Танюша выздоравливала — не волнуйся дорогой сыночек все будет хорошо …
Слуцкий
познакомился с Лилей Юрьевной Брик в предвоенной Москве. Ее последний муж
В.А.Катанян по долгу дружбы с Маяковским занимался его
наследием. Он чутко реагировал на интересы и знакомства жены.
У ЛЮ было
удивительное чутье на все новое, талантливое, на людей незаурядных. Когорта
предвоенных молодых поэтов: Борис Слуцкий, Михаил Львовский, Павел Коган,
Михаил Кульчицкий… Она их выделила, и они
инстинктивно тянулись к ней — к музе поэта, которого боготворили. Неизвестные,
молодые, беспечные студенты бывали у нее в доме, читали ей стихи, разговаривали
о поэзии, она их всегда вкусно угощала… ЛЮ очень ценила
стихи Бориса Слуцкого, любила его самого и его разговоры, переписывалась с ним
в годы войны.
На войне, в самом ее конце, Слуцкий получил
письмо от Лили Юрьевны о том, что от паралича сердца умер Осип Брик.
Отношения
развивались долго и тесно. 16 июля 1956 года она пишет:
Дорогой Слуцкий,
только что прочла в «Знамени» Ваши новые стихи. Вы сами, конечно, знаете то,
что я скажу Вам, но все равно сказать хочется. Я не плакса, но читать Ваши
стихи вслух не могу без слез, горло сжимается и сердце. Не потому, что они
тяжелые, а потому что настоящие, потому что Вы большой поэт. Нелогично, но
настоящее искусство такая редкость, и Вы пишете так ни на кого не похоже, стихи
сделаны так тщательно, то, о чем Вы говорите, такое неподдельное и
целеустремленное.
Осип Максимович,
утешая меня, говорил, чтоб я не унывала, что искусство наше не умерло, что его
пульс слабо, почти неслышно, но бьется. Как всегда, он оказался прав.
Очень хочется
повидать Вас.
Как Ваше ухо?
Будем в городе в
среду или четверг. Позвоним Вам и, если у Вас будет время и желание, поедем
вместе на дачу.
Спасибо за
стихи. Сердечный привет.
Лиля
Брик.
Лиля
Юрьевна вела достаточно привилегированную жизнь и в жестких условиях советского
режима получала немало даров свободы, в том числе — регулярные выезды за границу,
в Париж, где ее сестра Эльза Триоле
с мужем Луи Арагоном, коммунистом, наравне с писанием собственных сочинений
изрядную часть времени посвящали пропаганде советской литературы, много
переводили — стихов и прозы.
19 ноября 1956
года Лиля Юрьевна пишет Слуцкому:
Дорогой Борис,
сегодня мы на даче. Цветут розы. Читали Арагонам Ваши
прекрасные стихи. Жду весточки от Вас. Книжный базар не состоялся!! Бродили по
Парижу. Ходили в кино. Были на выставке Матисса.
Смотрели Марселя Марсо — он не хуже Чаплина. Часто
говорим о Вас. Смешно, что в статье Друзина2
Вас не оказалось! Не забывайте нас. Лиля.
Эльзе и Арагону очень
сильно понравились Ваши стихи. Они даже повздорили из-за того, кто будет их
переводить.
10 июня 1963 года
она сообщает Слуцкому из Парижа: «”Лошади в океане” перевели Гиевик и Робель так преотлично,
что будут напечатаны оба перевода».
Лиля Юрьевна
помогала Слуцкому с выездом Тани в Париж на лечение. Таня выезжала во Францию
два раза — летом 1960-го и летом 1976-го. Помогало, но ненадолго.
Некий телефон
Слуцкого — возможно, гостиничный — мы можем узнать из «Записной книжки» Анны
Ахматовой: ВО-12-90. Рядом — номера Маруси Петровых, Маргариты Алигер и проч. Вот круг, куда он был вписан Ахматовой.
Найдем у нее и черновик надписи на ее книге (неизвестно, на какой):
Борису Слуцкому
тень от тени
Ахматова
20 дек<абря> 1958, Москва
Туманновато. Надо долго
думать, чтобы с советским офицером наводить тень на плетень.
Есть у нее и
фамилия Слуцкий со знаком +. С такими же плюсами — Оксман,
Винокуров, Шервинский. Без пометок обозначены
Заболоцкий, Тарковский, Антокольский. Некоторые
фамилии помечены минусом. Маршак, Максимов, Адмони,
Чуковская и проч. Что бы это значило? Скорей всего, это связано с дарением
своей книги. Над этим списком — такая запись:
24 мая
Это были черные
тюльпаны,
Это были
страшные цветы.
В трехтомнике
Л.К.Чуковской «Записки об Анне Ахматовой» Слуцкий впервые упоминается 1 июня
1956 года, и это — замечательный сюжет:
Итак,
жила я с выключенным телефоном. Писала. Лил дождь. Внезапный стук в дверь. Это
Наталия Ильина, командированная за мною Анной Андреевной. Я отправилась. На
столике и на постели разбросаны тетради, блокноты, листки. Чемоданчик открыт. К
празднику сорокалетия советской власти Слуцкий и Винокуров берут у Ахматовой
стихи для какой-то антологии: 400 строк. Чемоданчик в действии — Анна Андреевна
перебирает, обдумывает, выбирает, возбужденная и веселая. Когда я вошла, она
бросила тетради и листки обратно в чемодан, хлопнула крышкой и, усадив меня за
столик, начала диктовать.
—
С вами удобно, — пояснила она. — Можно по первым строчкам. Или по последним.
—
Можете даже по седьмым, — сказала я, возгордившись.
Мы
составили список приблизительно из сорока стихотворений. Не спорили или, если
спорили, то только о «проходимости». Впрочем, вообразить невообразимое все
равно нельзя, оно «непостижимо для ума» — даже для ума и воображения Анны
Ахматовой. Отбор совершался под лозунгом: граница охраняема, но неизвестна.
Анне
Андреевне очень хотелось дать «Стансы». Мне, разумеется, тоже…
Сначала голос хоть и трагический, но величавый и спокойный, а потом
вдруг, при переходе во второе четверостишие, удар неистовой силы. Вру; не «при
переходе», а безо всякого перехода, как удар хлыстом: «В Кремле не надо жить»…
А
в последних двух строках — полный и точный портрет Сталина:
Бориса
дикий страх и всех Иванов злобы
И
Самозванца спесь — взамен народных прав.
—
Как вы думаете, все догадаются, что это его портрет, или вы одна догадались? —
спросила Анна Андреевна.
—
Думаю, все.
—
Тогда не дадим, — решила Анна Андреевна. — Охаивать
Сталина позволительно только Хрущёву.
Любопытно пройти
по «Запискам…» Чуковской с тем, чтобы рассмотреть эволюцию отношения Ахматовой
к Слуцкому.
15 октября 57
Третьего
дня вечером была у Анны Андреевны. Неизвестно, то ли микро, то ли не микро, но во всяком случае велено лежать, и она лежит. Гости:
Наталия Иосифовна Ильина и Татьяна Семёновна Айзенман.
В столовой Нина Антоновна и Пастухова пьют водку с «примкнувшей к ним» Ильиной,
а возле Анны Андреевны по очереди — я и Татьяна Семёновна.
Анна
Андреевна о стихах Слуцкого:
—
Поэзия его лишена тайны. Она вся тут сверху, вся как на ладони. Если же
заглянуть вглубь, то позади многих стихов чувствуется быт совершенно
мещанский: вязаная скатерть, на стене картина — не то «Переезд на новую
квартиру», не то «Опять двойка». В сущности, это плоско. Полуправда, выдающая
себя за правду.
7 января 58
Была
раз у Анны Андреевны. Ардовы ушли на именины, и я сидела у нее очень долго, до
двух часов ночи, пока не вернулись хозяева. Ей лучше. Она принимает какое-то
лекарство, сосудорасширяющее, которое ей привез из Италии Слуцкий. Дай ему Бог
здоровья.
5 апреля 58
Вчера
провела вечер у Анны Андреевны. Вначале у нее Мария Сергеевна Петровых и Юлия
Моисеевна Нейман, потом приехала еще и Эмма Григорьевна.
Когда
я пришла, Анна Андреевна вместе с Марией Сергеевной дозванивались Галкину,
чтобы поздравить его с еврейской Пасхой.
—
Галкин — единственный человек, который в прошлом году догадался поздравить меня
с Пасхой, — сказала она.
Потом
потребовала, чтобы ей добыли телефон Слуцкого, который снова обруган в
«Литературной газете» (лжеписьмо Н.Вербицкого. — И. Ф.).
—
Я хочу знать, как он поживает. Он был так добр ко мне, привез из Италии
лекарство, подарил свою книгу. Внимательный, заботливый человек.
Позвонила
Слуцкому. Вернулась довольная: «Он сказал — у меня все в порядке».
Протянула
мне его книгу. Надпись: «От ученика».
Прошло полгода.
19 ноября 62
Монолог Анны Андреевны по телефону:
—
Нездоровится; нет, ничего особенного, гастрит; вот лежу и болтаю с друзьями. Я
решила уехать в Ленинград от вечера Литмузея. Пусть
делают без меня. Если я в Питере, то вот и естественно, что меня нет. Я их
боюсь, они все путают. Маринин вечер устроили бездарно. Приехал Эренбург,
привез Слуцкого и Тагера — Слуцкого еще слушали
кое-как, а Тагер бубнил, бубнил, бубнил, бубнил, и
зал постепенно начал жить собственной жизнью. Знаете, как это бывает? Каждый
занимается собственным делом. Одни кашляют, другие играют в пинг-понг. (Я
прыснула.) И это — возвращение Марины в Москву, в ее Москву!.. Нет, благодарю покорно.
9 декабря 62
—
Вы заметили, что случилось со стихами Слуцкого о Сталине? Пока они ходили по
рукам, казалось, что это стихи. Но вот они напечатаны, и все увидели, что это
неумелые, беспомощные самоделки. Я боялась, с моим «Реквиемом» будет то же.
В этот день — 9
декабря 1962 года — литературовед Ю.Г.Оксман, после
общения с Ахматовой, записывает в дневнике:
Но самое
странное — это желание А.А. напечатать «Реквием» полностью в новом сборнике ее
стихотворений. С большим трудом я убедил А.А., что стихи эти не могут быть еще напечатаны… Их пафос перехлестывает проблематику
борьбы с культом, протест поднимается до таких высот, которые никто и никогда
не позволит захватить именно ей. Я убедил ее даже не показывать редакторам,
которые могут погубить всю книгу, если представят рапорт о «Реквиеме» высшему
начальству. Она защищалась долго, утверждая, что повесть Солженицына и стихи
Бориса Слуцкого о Сталине гораздо сильнее разят сталинскую Россию, чем ее
«Реквием».
Неуследим путь
поэтического размышления — в один и тот же день столь разноречивые вердикты!
Слуцкому она при
встрече сказала о его «Боге»:
— Я не знаю
дома, где бы его не было.
Ахматова
ревновала к славе.
И слава лебедью
плыла
Сквозь золотистый
дым…
Лев Озеров,
нередко бывавший у Ахматовой, привеченный ею, вспоминает:
Когда
23 июня 1959 года в «Литературной газете» появилась моя статья об Ахматовой,
преданной анафеме, еще опальной и ошельмованной, Слуцкий приехал ко мне и,
переступив порог, крепко пожал мне руку.
—
Это событие. Только что мы говорили об этом с Межировым, Самойловым, Петровых,
Мартыновым. Все так считают. Спасибо. — Крепкое резкое пожатие руки.
В этом свете
странноватым, но в какой-то мере небеспочвенным выглядит сообщение Н.Королёвой:
Для
нас, ленинградцев, пожалуй, более досадным было неприятие Слуцким Анны
Ахматовой. В Комарове, например, Слуцкий мог сказать: «К старухе не пойду. Не
хочу носить шлейф». И написал стихотворение, в котором отдавал Ахматовой
должное за гордую ее позицию, но — не любил: <…>
Я с той старухой хладновежлив был, Знал недостатки, уважал
достоинства, Особенно спокойное достоинство, Морозный ледовитый пыл. ……………………………………….. |
Республиканец с молодых зубов, Не принимал я это королевствование: Осанку, ореол и шествование, — Весь мир господ и, стало быть,
рабов. |
Впрочем,
однажды, в поздние годы, он все же взял эпиграфом к стихотворению «В раннем
средневековье…» слова Ахматовой «Не будем терять отчаяния», видимо, эту
формулировку Н.Н.Пунина она произнесла в каком-нибудь разговоре с ним или при
нем… П.З.Горелик, друг Слуцкого с детских лет, сказал мне, что у Бориса
Абрамовича была записная книжка с распределением мест поэтов по «гамбургскому счету» и что
первым там поставлен поэт Рудерман, автор «Тачанки».
Интересно, по какому принципу Слуцкий составлял этот «гамбургский» список? И на
каком месте там Ахматова? А Твардовский? Есенин? Впрочем, известно, что
Твардовского Слуцкий ценил высоко и это была, что
называется, любовь без взаимности… Твардовский стихов Слуцкого не ценил и,
кажется, не печатал. Во всяком случае нам была известна
шутливая фраза Слуцкого, что в «Новом мире» его печатает Софья Григорьевна Караганова (заведующая редакцией поэзии. — И.Ф.) только тогда, когда Твардовский в
отпуске или в запое…
Кинорежиссер
Григорий Козинцев, двоюродный племянник Эренбурга и родной брат его жены,
познакомился со Слуцким в Москве в доме Эренбургов и, находясь в том доме,
записал в своем дневнике:
30.7. <1958>
Приходил Слуцкий. Он, как и
Эренбург, не только не любит, но и попросту не понимает «Поэму без героя». «У
Ахматовой, — говорит он, — вероятно, был ключ, а я, человек достаточно
искушенный в поэзии, не смог его отыскать».
Племянница
Слуцкого Ольга Ефимовна говорит в интервью («Еврейская панорама»: Независимая
ежемесячная газета. — 2016. Январь, 30):
…мой отец
работал на секретном предприятии. Всю жизнь связанный с производством оружия,
он в этой области был известен не менее, чем Борис в
поэзии. <…>
Когда я
родилась, <Б.Слуцкий> прислал родителям письмо: «Если вы назовете ее
Матильдой или Клотильдой, она обязательно станет
маникюршей. Не вздумайте сделать из нее памятник умершим: назовете Дорой, она будет в точности Дорой Ефимовной (так звали
мамину маму). Предлагаю на выбор имена из русской классической литературы:
Ольга, Татьяна, Елена». Выбрали Ольгу. Так я не стала Клотильдой-маникюршей.
Поэт часто
навещал дом брата вдали от столицы, в укромном одиночестве военного городка под
Коломной.
На
полигоне дядя Боря уходил в лес и в одиночестве (так он думал) проговаривал
стихи, рифмы. За ним в это время следили бдительные местные мальчишки. Они
подходили к чужаку и спрашивали: «Сколько времени?» Хотели убедиться, не с
иностранным ли акцентом он говорит. Оставили его в покое, только когда узнали,
что он приехал к Слуцким. Ему было хорошо у нас, но надолго он не оставался —
не мог спать, когда испытывали оружие. После черепно-мозгового ранения дядю
мучили головные боли, бессонница.
Когда
в жизни Бориса появилась Таня — его будущая жена, приезды его к нам стали
редкими.
— Итак, в жизни Бориса Слуцкого появилась
Татьяна Дашковская. Как это произошло?
—
До 40 лет Слуцкий был холостяком. Как он сам говорил, ему нравились красивые,
хорошо одетые женщины, от которых пахло дорогими духами. Но содержать такую
женщину он не мог: не было ни денег, ни жилья. Потом жизнь более или менее
наладилась: его стали печатать, пришла известность, появилась своя комната. Однажды (еще одна версия знакомства Слуцкого с Таней. — И.Ф.), стоя во дворе дома, Борис
Абрамович разговаривал с начинающим поэтом, который просил дать ему рекомендацию
в Союз писателей. Мимо прошла Таня и поздоровалась с собеседником дяди. Со
Слуцким они, не будучи знакомы, давно приглядывались
друг к другу. Таня успела побывать замужем, развелась. Она нравилась Борису:
стройная, красивая, с косой, уложенной вокруг головы. Тяжелые волосы оттягивали
голову назад, отчего женщина эта казалась чуть надменной и недоступной.
«Познакомь нас, — мгновенно нашелся Слуцкий, — и я дам тебе рекомендацию».
Знакомство состоялось, и больше они не расставались. Борис и Таня прожили
вместе 20 лет, 11 из которых она страдала неизлечимым заболеванием крови —
лимфогранулематозом. Слуцкий все годы ее болезни работал, как каторжный,
занимался переводами — за них хорошо платили. Тане был необходим свежий воздух
— стали жить за городом. Такая же болезнь была у Помпиду. Борис Абрамович сумел
отправить Таню во Францию к врачу, который лечил президента.
Таня была моложе
на целую жизнь. Одиннадцать лет разницы. Считалось, много. Ему-то шло к сорока.
Страннейшее сближение: Леонид Мартынов считал число одиннадцать своим
счастливым числом, а у Слуцкого было нечто смешанно-печальное — одиннадцать лет
послевоенного бездомья, одиннадцать лет разницы с
женой, одиннадцать лет болезни жены…
Она была
крупной, статной, белокожей, с продолговатым лицом и удлиненным разрезом глаз.
До болезни переплывала Москву-реку туда и обратно. Инженер-химик, без
творческих амбиций, просто красивая и остроумная молодая женщина. А просто ли?
Вряд ли. Слуцкий пропал, то есть полюбил. Весь, без остатка. Сказать, что жизнь
его перевернулась, — ничего не сказать.
Стихов его
первоначальной страсти нет. В течение двадцати лет о Тане — именно о ней —
Слуцкий не написал ни строчки. Ею было что-то внушено, ее свет падал на
какие-то стихи, но прямого обращения к ней или к ее образу не было.
Комнату в
коммунальной квартире на Ломоносовском проспекте, дом 15, он добыл
предварительно, соседи Баклановы занимали две
комнаты, Слуцкий одну, и впервые он пошел покупать мебель — шесть стульев. Кров
пришел к нему через Союз писателей, разумеется. Его авторитет в этой
организации пока что равнялся объему жилья, ему выделенного. Позже, уже входя в
партком и выполняя многочисленные общественные функции, он не сильно напрягался
в сторону улучшения жилищных условий. Произошел многоходовой
квартирообмен с участием семейства Баклановых.
Прогресс был скромен — отдельная квартира на окраине столицы в поселке Сокол, в
3-м Балтийском переулке, дом 6, корп. 1, кв. 15, рядом с Рижской железной
дорогой. Да, он обрел квартиру — маленькую, двухкомнатную, с
крохотной прихожей, с очень скромной обстановкой — вот только несколько хороших
картин без рам, приличное собрание, кое-что из А.Зверева, В.Лемпорта,
Н.Силиса, много Ю.Васильева, да книги, многие из
которых были библиографической редкостью, — в бараке, на отшибе, с телефоном
через коммутатор: 155-00-00, доб. 2-48. К той
поре коммутатор был уже реликтом. В центр города и обратно Слуцкий часто ходил
пешком, 22 километра в одну сторону.
В рот ему она не
глядела. Прилюдных — и, вероятно, домашних —
восторгов мужем-гением не было. Зато было несчитанное количество отпечатанных
ею на машинке его стихов, которые он раздавал направо и налево. Она садилась за
пишмашинку тотчас по окончании им новой вещи, чаще
всего утром. Ознакомившись, высказывалась. Обилие им созданного — очевидное
свидетельство ее вдохновляющего взгляда на его дело. Хотя ей не все нравилось,
и она могла посмеяться над чем-то. Выйдя за Слуцкого, она работала по
специальности лишь первое время. Уходу ее на домашнее хозяйство он не слишком
радовался. Она упорно учила English, читала
английские книги и даже порой делала подстрочники для Слуцкого, в частности из
Уитмена.
К новогодью 1964 года Слуцкие получили письмо от четы
Эренбургов:
31
декабря 1963.
Дорогой
Борис Абрамович и гордая Таня, ваши друзья вас обнимают, желают года получше и
ждут в Новоиерусалиме (имеется в виду поселок Ново-Иерусалим, где находилась дача Эренбурга. — И.Ф.). Обнимаем. Эренбурги.
Гордая Таня.
Сосед Бакланов
заметил: «С характером».
Когда похвалила Таню
соседка, Слуцкий сказал, усмехнувшись в усы:
— Долго выбирал.
Театры,
концерты, художественные выставки, вечера поэзии — Слуцкие везде были вместе.
Когда на людях кого-то из них недоставало, знакомые спрашивали: а где она (он)?
Существует свидетельство о том, что Слуцкий дал почитать Лиле Юрьевне Брик
тогдашнюю новинку — ЖЗЛ-овского «Мопассана»3 ,
которым она в свою очередь оделила Вознесенского. Кроме того, чета Вознесенских
встретила чету Слуцких на Московском кинофестивале. Жена Вознесенского Зоя Борисовна
пишет Лиле Юрьевне в больницу: «Видели: фильм Антониони “Забриски
Пойнт” и Вайды “Березняк”, Слуцких, Таривердиева и
еще пол-Москвы»4 . Все это происходило летом 1971-го.
Вдвоем выезжали и
в Дома творчества. Коктебель (в середине семидесятых — три года подряд), Малеевка, Переделкино, Дубулты.
Был ли он легок
в быту? По крайней мере, бытовой вздорности за ним не наблюдалось, и то, что
происходило дома, наверняка отвечало его общей жизненной установке. Жить надо
просто — как все. По возможности чистоплотно. В том
числе — физически. Из своих небольших заработков в пору холостячества
он достаточно весомую сумму тратил на баню, на высший десятирублевый разряд Сандунов или Центральной бани, где гладили костюм и стирали
белье во всем его разнообразии. Именно в таком костюме, на вид дорогом, он
как-то на улице привлек внимание девушки Наташи Петровой и надолго поселился в
ее сердце. На закате жизни она призналась: «Во всяком повороте моей и общей судьбы
я пытаюсь представить себе, как бы я ему все рассказала, сидя на каком-нибудь
пеньке или проходя по бульварам, улицам, — это было бы головокружительно
хорошо… для меня…»
Театровед
Константин Рудницкий свидетельствует:
Мы
с ним часто вместе оказывались в Коктебеле. Однажды в столовой Дома творчества
мне нагрубила официантка. Я вспылил, вышел из-за стола и на эспланаде гневно
говорил, что завтра же дам телеграмму в Литфонд и пусть эту грубиянку
немедленно уволят. Борис внимательно выслушал мой запальчивый монолог и сухо
сказал: «Конечно, уволят. Но, знаешь, я лично никогда не вступаю в конфликты с
теми, кто зарабатывает меньше ста двадцати рублей в месяц».
Смеясь,
Таня однажды рассказала, как Борис с его вечной готовностью помочь каждому
пытался ссудить деньгами Светлану Аллилуеву, пришедшую к ним в гости.
К
Слуцкому тянулись и люди из верхних, как говорится, эшелонов. Делились с ним
новостями, выслушивали его. Он был внимательным, вдумчивым, серьезным
собеседником.
Каким-то
ветром занесло в квартиру Слуцкого и дочь генералиссимуса, охваченную в те дни
искупительным пылом. Она помогала Тане убирать со стола и мыть посуду. Охотно
отвечала на вопросы об отце. Тогда Борис отважился:
—
Вам, наверно, сейчас туговато в материальном отношении. Возьмите у нас в долг.
Когда появится возможность, вернете.
Светлана
Иосифовна отказалась от денег и заверила: она, ее дети вполне обеспечены.
—
Иногда кажется, — сказала мне Таня, — что Борис хорошо, наверно, ориентируется
в политике, но кое-какие житейские детали упускает из виду. Правда?
Зима,
точнее — январь 1964 года. Наконец я получаю свой угол. Борис с Таней пришли на
новоселье. Мы сидим на газетах (мебели нет) на только что отциклеванном полу,
пьем «гурджаани». Закуски нет.
Темнеет.
Мы с женой идем провожать Слуцких. В переулке, по пути на Балтийский,
какие-то парни останавливают нас. Их шестеро, нас двое.
На
Бориса насели четверо. Я едва отбиваюсь от двух. Как он дерется! Приговаривая:
«Трое на одного!» Я кричу: «Четверо!» Но он упорно повторяет: «Трое!» Благородство
и тут не подводит Слуцкого. Он делит поровну противников, спасая мою гордость.
Слышу
крик: «Очкарик Кольку убил!» Оказывается, поскользнулся визави и без моей
помощи ушиб голову о край ледяного тротуара. И лежит.
Свист.
Все разбегаются.
Потери:
огромный фингал у Бориса.
Распоротый на спине (просторный на счастье) гуральский
кожушок, купленный в Закопане, спас меня — финка задела мышцу у позвоночника.
Дома
у Бориса. Слуцкий с интересом смотрит в зеркало: «Самое пикантное — я завтра
выступаю по телевидению».
На такие пары
ветреная Москва смотрит с изумлением, завистью и недоверием. Но Слуцкий был так
образцов и целокупен, что никто не удивлялся. У него
иначе и не могло быть. Все так думали. Но не все одобряли. Чета Огневых с самого начала не приняла Таню, посчитав светской
дамой, не для него. Тот же Самойлов, если всмотреться в его позднейшие
высказывания о Слуцком, жену друга по-тихому не слишком жалует. Впрочем, и
матримониальные дела Самойлова Слуцкому не внушали симпатии, и по этому поводу
произошла размолвка на несколько лет.
Иногда Слуцкий
отпускал Таню в поездки одну. В начале марта 1963-го она отправилась в Польшу в
составе писательской группы, старостой группы был поэт Александр Ревич, мужу Таня написала из Бреста, не миновав границу, он
получил простую почтовую карточку с расплывшимися в двух местах синими блеклыми
чернилами. Она и потом почтовой бумагой не пользовалась, конверты
и марки особо не выбирала.
Дорогой
Боря, мы уже целый час стоим в Бресте. <…> Хлещет дождь, это нас
наполняет оптимизмом. Я чувствую себя хорошо, со мной все братаются и очень
предупредительно держатся. Только старуха (лицо
неустановленное. — И.Ф.) мне сильно не нравится — она действительно
сумасшедшая. Я постараюсь не попадать с ней вместе. По поводу нашей поездки
толки самые неопределенные. <…> Сначала мы проведем
несколько дней в Варшаве, но гостиница пока неизвестна — намечена какая-то на
окраине, а наши будут хлопотать о центральных… <…> Я тебя целую и желаю
всего хорошего. Мне так было жалко тебя оставлять на вокзале одного.
Таня.
В Варшаве стояла
настоящая весна, солнце, с погодой повезло, Таня ходит без шапки, отношения в
группе вполне приличные, приехали в Краков. Видовые открытки регулярно идут в
Москву. «Скучаю без тебя, но до возвращения осталось уже совсем мало дней.
Целую тебя. Т.» На последней, черно-белой открытке — вид на долину Циха и Западные Татры: невысокие заснеженные горы, никаких
признаков цивилизации, горный пустынный ландшафт.
Добрый
день, милый Боря, наконец мы добрались до Закопане.
Погода стоит роскошная, печет солнце, надеюсь, что удастся загореть хоть
немного. Все вокруг ходят на лыжах, а мы только смотрим с тоской, хотя наверное кроме меня желающих нет — средний возраст
нашей группы 50 лет. Очень мне здесь нравится. Целую тебя. Таня.
Думаю,
что эту открытку мы будем читать вместе.
Во второй
половине мая 1964-го к нему в Коктебель, в Дом творчества, приходит пара писем
в простом голубом конверте, написаны на листах обычной бумаги для машинописи
синими чернилами, авторучкой, разборчивым ровным почерком, без зачеркиваний.
Милые бытовые подробности перемешаны с дельной информацией:
Сегодня
с утра возилась дома, потом перевела рассказ, а сейчас поставила варить суп —
смесь чешского, венгерского (вчера в высотном доме я отхватила 10 пачек и кило
воблы) и пельменей. Так как в моем распоряжении 15 минут — начинаю «подробное»
письмо. Добралась я хорошо и как-то незаметно. На аэродром приехала рано,
успела поужинать и купить букет тюльпанов. Летела вместе с Балтером5 .
Вид у него был озабоченный и несколько помятый. Я к нему не подошла — ему явно
не хотелось возиться со мной и моими чемоданами, хотя может
быть он просто не узнал меня.
Звонков
мало. <…> Все дела по-прежнему стоят. Симонова в Москве нет. <…>
Дома
все без изменений. <…> ребеночек
надо мной целый день топает, соседский парень целый день вопит, девчонки перед
окном играют в мяч, а пенсионерки сплетничают, клопы сидят в щелях и не
показываются, а я борюсь с пылью и английским.
Я
тебе ужасно завидую — ты валяешься на солнышке, купаешься и нюхаешь цветочки, а
в Москве жара и обещают повышение температуры.
Вчера
говорила с Л.Ю. <Брик> Она сообщила только одну
важную вещь — умер <Михаил> Ларионов (художник). Была, как всегда,
любезна, звала обедать. <…>
Писем
нет — только приглашения из Союза писателей.
Сегодня
устроила большой пробег по магазинам. Себе купила итальянские туфли, очень
красивые, но к сожалению красные. Тебе летнюю польскую
рубашку с завитками и цветочками.
Самое
главное событие — в ГУМе я встретила Гавношку, которая шныряла в поисках раритетов в
сопровождении подруги и Поленьки6 . Мы
очень мило беседовали, в основном, о Крыме и обуви.
С
радостью отмечаю, что выглядела она довольно паршиво. Этот факт меня так
приободрил, что расставшись с ней я отправилась в
кафе-мороженое на ул. Горького, где я не была уже лет 10, и съела двойную
порцию шоколадного пломбира с орехами «Космос». Это и был мой обед. Вот и все
мои события. Сейчас буду ложиться спать. Пила будит меня по-прежнему ровно в 8.
Целую тебя. Таня
В апреле 1965-го
он получит три письма на плотной бумаге, нарезанной в виде карточек чуть
большего формата, чем, допустим, каталожные. В одном из них — четко,
по-военному:
Предпочитаю
общаться, а не переписываться (тем более, в единственном числе). Однако, хотя
бы, мой милый, мой хороший, так.
Примерные
темы ближайших писем:
1.
О вечной любви.
2.
О телефонных звонках.
3.
Несколько «телепатических» эпизодов (из нашей жизни)
4.
О чем молила судьбу.
5.
О цыганке и прочих темных силах.
6.
О степени обладания в словах «мой» и «моя»
(о Татьяне Яковлевой, Лауре
и Беатриче7 )
7.
… т.п.
Впрочем,
обо всем этом вовсе не обязательно писать письма — можно рассказать лично.
Очень хотелось бы узнать, что письмо получил. Позвони, пожалуйста. Всегда твоя.
Из Крыма (письмо
без даты):
Дорогой
Боря
<…>
Чувствую себя хорошо. Живем тоже хорошо и дружно, хотя и тесновато. Галя8 ,
пытаясь оправдать твои надежды, хлопочет о более пристойной комнате, но пока
безрезультатно.
Все
тебе кланяются.
Я
тебя целую.
Почему
ты избегаешь упоминания о своем здоровье?
Уж
не заболел ли ты?
Сейчас
собираемся идти в Мертвую бухту купаться. Целую.
Твой З.
Это «З», надо
понимать, означает «Заяц» или «Зайчик». Слуцкий интимно ее называет «Маленький
храбрый Зайчик».
Однако, повторим, Слуцкого уже не представляли без нее. Речь о
литературной среде, в общем-то замкнутой. На
определенном этаже писательского сообщества существует система отношений, при
которой образуется возможность взаимоузнавания поверх
сугубо литературной иерархии. Слуцкий не чурался подобного эгалите.
Татьяна Кузовлева рассказывает:
Лето
1972 года выдалось необыкновенно знойным и засушливым.
В
Москве температура поднималась под сорок. В Шатуре, как всегда в жару, горели
торфяники — Москву по утрам заволакивал сизый удушливый дым.
Надо
было бежать из города, пока не спадет жара. Я позвонила Слуцким, которых эта
жара тоже мучила, особенно уже тогда болевшую Таню, и предложила поискать
что-то под Москвой. Они моментально согласились.
Наша
литературная приятельница, жившая в Ивантеевке и тайно влюбленная в
неприступного Бориса Абрамовича, предложила договориться с дирекцией
пустовавшей ведомственной гостиницы при заброшенном полигоне дорожных машин.
Нам разрешили снять там два номера.
Шестиэтажное
строение возвышалось над окружающим его с трех сторон лесом. С четвертой
раскинулся пустовавший полигон. Рядом бежала неширокая быстрая речка Уча.
В
номерах были душ и туалет, на первом этаже — кухня с посудой и газовой плитой,
готовили еду мы сами, поочередно. За окнами высокий сосновый бор, в гуще
которого красноголовые дятлы громко долбили засохшие стволы.
Обычно
через день мы сообща ловили такси в Ивантеевку за продуктами. В продмаге выбор
был небольшой, но плавленые сырки «Дружба», хлеб, кое-какие овощи, макароны и
слипшуюся карамель купить было можно. Тушенка была только свиная в стеклянных
пол-литровых банках: две трети жидкого от жары свиного жира и одна треть
волокнистых комлей мяса. К счастью, мы все были неприхотливы, и если находилось
во что взять квас, то обед получался роскошным: ели окрошку и макароны с
тушенкой. После обеда Слуцкие обычно уходили к себе отдыхать… <…>
Как-то
мне потребовалось что-то уточнить у Слуцкого. Забыв о том, что у них в это
время отдых, постучала в дверь.
—
Кто? — не очень приветливо спросил Б.А.
Отступать
было поздно. Я смущенно отозвалась.
—
Входите, Таня, — послышалось из-за двери.
Я
вошла. Слуцкий сидел у изголовья Таниной кровати с книгой в руках, что-то,
очевидно, читал ей. Таня лежала на спине в полудреме, разрумянившись (солнце
било в распахнутое окно сквозь занавеску), натянув к подбородку простыню, и
была необыкновенно красива.
Вот
и проросла судьба чужая
сквозь
асфальт моей судьбы,
истребляя
и уничтожая
себялюбие
моё…9
Я
знала, что Борис Абрамович тщательно следил за Таниной температурой, за
скачками ртутного столбика, зависящими от степени обострения в
пораженных опухолью лимфоузлах. Температура могла
быть почти нормальной, могла внезапно подскочить, чему предшествовал озноб, до
37,5, а то и выше 38,0 — и это было уже тревожно.
Когда
жара немного спадала, мы гуляли по лесным дорожкам под говор ожестеневшей за лето гремучей листвы, обсуждая перспективу
жизни на Истре, в писательском дачном кооперативе «Красновидово»,
который представлялся нам земным раем, но строился этот рай уже лет шесть и все
никак не мог достроиться. Обе наши семьи были в списках будущих жильцов.
—
И все же, — допытывался у Володи10 Борис Абрамович, — когда, по-вашему,
мы сможем наконец там поселиться?
—
Бог его знает, но, наверное, лет через пять уж точно въедем, — неуверенно
отвечал муж.
—
Это уже без меня… — тихо произнесла Таня, — пять лет я не проживу.
Дальше
шли молча.
Она
прожила после этого ровно пять лет.
Дачный
кооператив на Истре достроился еще через десять лет.
И
были вечерние купания. Слуцкий плавал, отфыркиваясь, как морж, и на берегу
тщательно растирался махровым полотенцем. Две глубокие
воронки ввинтила в его тело война (река, конечно, не послевоенная баня «в
периферийном городке», где «ордена сдают вахтерам, Зато приносят в мыльный зал
Рубцы и шрамы — те, которым Я лично больше б доверял», писал он в стихотворении
«Баня», но те две его воронки были уж точно значительней иных наград).
Война
оставила Слуцкому не только шрамы на теле, но и в результате сильной контузии —
стойкую, изнурительную бессонницу.
И
— то ли война разбудила в нем одно удивительное свойство, то ли оно было
врожденным, но он мог обходиться без часов. Они словно жили у него внутри — он
в любой момент с точностью до минуты определял время.
Таня
легко и бесстрашно ныряла с шатких мостков в темную ночную реку и плыла,
погружая лицо в воду и разрубая ее энергичным кролем. Плавала она страстно и
долго, не уставая, как будто река передавала ей свои глубинные силы.
А
потом, снова оказавшись на мостках, она, словно прощаясь, всякий раз замирала,
повернувшись лицом к реке, — с мокрой челкой, с освещенными луной плечами и с
мокрым листком или подводным стеблем, прилипшими чуть выше локтя.
Три парижских
месяца 1976 года Таня провела в разлуке с ним. От нее пришло к нему
восемнадцать писем: первое от 14 апреля, последнее — от 18 июня.
Все письма
написаны на обыкновенной белой бумаге для пишущей машинки шариковой ручкой с
черной пастой. В почерке — ничего характерного. Пишет человек по необходимости,
без каких бы то ни было ухищрений. Пишет Таня на своем, домашнем языке, хорошо
усвоенном ими обоими. Поражают ровность тона и самоирония смертельно больного
человека, приехавшего в Париж не за фиалками с Монмартра.
Первое письмо11:
Дорогой
Боря!
Вот
уже третий день я в Париже. Добралась благополучно и без всяких приключений.
Встречали меня Мишель, Егор и Рая — Лена в Ницце, должна приехать сегодня. Без
нее я не приступала к делам, тем более, что Ирины тоже
нет. Просто беспредметно гуляла по городу. Первых два дня стояла великолепная погода и отдельные представительницы третьего мира выступали
в летних платьях без рукавов. Сегодня с утра шел дождь, а сейчас проясняется и
даже выглядывает солнце. Поэтому написав тебе письмо, отправляюсь на прогулку.
Чувствую
себя прилично. Термометр забыла, поэтому вопрос о температуре <…>
Вчера
ужинала у Робелей12, они настроены дружественно и предлагают
всяческую помощь. Зовут на Пасху в деревню, но я, наверное, не поеду. Мне и
здесь не надоело. В Париже прекрасно, много цветов на клумбах и в магазинах,
вот-вот расцветут каштаны.
Стараюсь
не особенно уставать и хотя бы немножко лежать днем.
Шварценберг13
теперь очень известен, он выступает по телевидению с рассказами о своих
подвигах. Боюсь, как бы слава его не испортила.
Ну
пока, целую тебя, пойду погуляю, а письмо допишу
позже, может поднакопятся факты.
Сегодня
сделала попытку самостоятельного питания. Обедала в самообслуживании за 16
франков. 12 — бифштекс с жареной картошкой, 2 — салат из тертой моркови и 2 —
бутылка апельсинового сока. Оказалось всего очень много, но раз деньги плачены
— то я доела. Думаю, что этого достаточно на целый день, а утром и вечером
что-нибудь дома.
Если
бы можно было готовить, то еще дешевле: большой цыпленок (на 2 раза) стоит 10
франков. Но я пока робею и по магазинам не хожу, а есть много похожих на
кулинарию, где все готовое. <…>
Что
касается культуры — пока полный застой, но думаю, что наверстаю.
Как
ты себя чувствуешь, как простуда? Не болей, пожалуйста, и за меня не
беспокойся: все образуется. Напишу в ближайшие дни, надеюсь
что-нибудь прояснится.
Я
тебя целую, Л. И.14 и всем прочим — приветы.
Твоя Таня
14 апреля
Париж
Она начала
лечение, пришла к доктору Шварценбергу, он принял ее
очень любезно, одобрил качество ее рентгеновских снимков и лимфографии
и сказал, что переделывать их не будет. «Таким образом
я экономлю время и деньги. Он взял у меня из узла на шее пункцию и анализ крови
и назначил с завтрашнего дня (20 апреля) <процедуру>, мне начнут
проводить химию (3 дня). Завтра — адрибластин, А
потом, когда будут готовы анализы, он будет решать, какие новые лекарства
следует дать. Говорит, что появилось много новых лекарств. Мы с Леной отвезли
ему пасхальные дары, и он очень был доволен».
Погода стояла
прекрасная. Таня посетила Булонский лес, который
показался ей красивее Коктебеля (мера красоты!). «В воскресенье ходили с Ириной
в Art Modern, посмотрели много хороших картин, потом сидели в кафе на площади Трокадеро под цветущими каштанами и ели пиццу».
Март-апрель
пробежал быстро, 24 апреля она пишет:
Чувствую
себя прилично, температура немного поднимается к вечеру, но не слишком мне
мешает. Обычно я выхожу из дома на несколько часов, один раз в день, а
остальное время провожу за вязанием или чтением. На днях Светлана возила меня
на вернисаж выставки дадаистов, которая была устроена в честь романа Арагона «Paysan de Paris»15
в пассажах Вердо (ты, наверное, знаешь о них). Был
сам Арагон и дармовое шампанское. После этого
несколько подруг Светланы собрались в загородном доме одной из них <…>.
Какие-то они не слишком счастливые, мужья им начали изменять, сами они начали стареть и вообще неизвестно, будет ли им на что покупать
молоко детям — как бы с работы не выгнали.
Сегодня
завтракала у Лилиных друзей, а потом с ней посмотрели очень хороший фильм,
название которого трудно перевести, что-то вроде «Полет над гнездом кукушки»,
американский, который получил 5 Оскаров. Говорят, что это лучший фильм, идущий
сейчас в Париже. <…>
Сейчас
в Париже собралось на удивление много знакомых. Например, приехала из Польши
Сонька Ордашникова. Русские живут очень тесно, и
молодые, и старые друг про друга все знают. Сильно шибает
Аэропортовской16.
В
Париже похолодало и пошел дождь. После почти летних
дней как-то странно. Наверное потому, что я купила
себе летнюю юбку и блузку. Вчера и сегодня ходила в Лениной меховой куртке и было как раз.
А
ты как поживаешь, милый Рыж? Не болеешь ли? Как тебе Малеевка,
может быть поживешь там еще? Как язва? Я пришлю тебе
на пробу ротор, вдруг поможет. Не обносился ли, не оборвался? Ходит ли Лидия
Ивановна? Напомни, если она еще не сделала, сдать пальто в холодильник
(ломбард. — И.Ф.).
Наверное,
скоро получу от тебя письмо, давно мы с тобой не разговаривали. Хотелось бы
мне, чтобы поездка моя не была бессмысленной.
Происходит
светская жизнь в русском кругу, был и большой бал человек на тридцать —
французы и русские: «Дамы преимущественно в вечерних туалетах. Некоторых ты
знаешь. Светлана была златоволосой бестией, Муза
работала женщину-вамп, Маша (Робель) — инфанту. Лена
— широту русской души и гостеприимства… Леон отсутствовал, он занимался
продажей марксистской книги». Как бы между прочим:
«Да, не помню, писала ли я тебе, что хожу без парика. По теперешней моде волосы
могли бы быть и короче. Только иногда холодно».
Двадцать
восьмого апреля доктор Шварценберг начал курс химии.
«Вчера чувствовала себя неважно, даже блевала (как он
и предупреждал), сегодня другие лекарства, и мне лучше. Всего это будет
продолжаться 5 дней, а потом до 11 мая перерыв, дальше, наверное, опять химия.
Сказал, что вчера заказали мне лекарств на 1000 франков, поинтересовался, можем
ли мы заплатить, мы говорим — нет, а он — ну и не надо. Была у него идея, чтобы
я пролежала эти 5 дней в больнице, но мы и ее отклонили».
Она щепетильна в
расходовании денег, отчитывается: «…поехала одна на такси, туда и обратно около
50 фр., но хоть никому не в тягость».
Мне
очень жаль, что я вряд ли смогу поговорить с тобой (по телефону. — И.Ф.) 30 апреля, потому что утром поеду
к Шварценбергу. Вообще теперь разговаривать будет
труднее из-за моей
экзотической Муфтарки (все мои знакомые мне завидуют,
что я буду жить в таком месте, которое после «Чрева Парижа» вырвалось на первое
место по колориту), но можно от Робелей.
Светлана
по утрам дома, кроме понедельника и четверга, придется приноравливаться.
Я
тебе посылаю эти жалкие предметы в подарок ко дню рожденья. Напиши, налезают ли
они на тебя? Брюки и рубашку загнала Егору — они ему впору, поэтому я решила,
что тебе будут малы. Это был их 54 размер, тебе, я думаю, нужен 56 или 58, а в
обычных магазинах они не продаются. Нужны специальные. Но пока сил нет, может что-нибудь раздобуду к Ирининому отъезду. О стоячих
брюках и о рубашке в кнопочку и не мечтай, только небольшие размеры.
Как
ты себя чувствуешь? Как простуда и язва? Писем от тебя нет, да ты ведь и
соврешь.
Я
тебя целую и скучаю.
Твоя Таня
28 апреля
Намечалась, но
не состоялась поездка на юг, к морю. Ко дню рождения мужа — 7 мая — она
посылает ему джинсы, но боится, что они ему великоваты, поскольку покупала их
подруга, пока Таня лежала в больнице под капельницей. «В крайнем случае их (джинсы) можно вымочить в воде, может, они сядут,
или ты поправишься еще немножко. Ты мне постарайся как можно скорее сообщить,
что тебе мало, что велико, а что как раз. Я бы могла прислать с Ириной еще
что-нибудь (выезжает 10 мая)».
Первого мая
кончился первый этап лечения. Отдых до 14 мая. Она думает о нем: «Очень рада,
что ты решил остаться в Малеевке, очень правильно,
все-таки ты не такой заброшенный, как в Москве». Вопрос джинсов остается
актуальным: «Говорят, что это самые лучшие джинсы, те, которые стоят в углу вместо
мебели сами без ничего».
Утром 6 мая она
присутствует на приеме в редакции газеты «Юманите» с
закусками и выпивками. Вечером встретилась с подругами Ириной и Раей.
Чувствую
себя неплохо. Даже сегодняшний жаркий день (около 26 градусов) не был для меня
тяжелым. Наверное, это преимущество жизни без селезенки.
Обедали
мы в ресторане на Муфтарке. Очень колоритно, но не
так уж вкусно. Вообще, там сплошная экзотика. Все туристы считают своим долгом
побывать на Муфтарке. Через дом от меня жил Верлен,
не уверена, что это очень хорошая характеристика улицы.
До
сих пор не пойму, на каком я этаже — на 3-м или 4-м, потому что надо проходить
еще и через террасу. На террасе, которая на втором или 3-м этаже, растут даже
фруктовые деревья. И все увито диким виноградом.
Вообще,
весь Париж в цветах, особенно буйствуют каштаны.
Очень
много фруктов и овощей. Парижане ахают, что дорого. А мне кажется, что не так
уж. Есть все, начиная от клубники до дынь и винограда.
Как
ты, милый Рыж, поживаешь? Как себя чувствуешь? Скучаешь ли? <…>
Я
тебя целую, желаю хорошего настроения на твой день рожденья и на 9 мая.
Всего
доброго.
Твоя
Таня
6 мая
Париж Что ты решил с Венгрией?
Она переехала на
другую квартиру, в компании с Робелями отметили
новоселье и 9 мая, закупив на Муфтарке разных
вкусностей, а заодно и голубую гладкую рубашку для Слуцкого, про которую Робель сказал, что это подарок лично от него.
Мне
— огромный букет розовых цветов на длинных стеблях, которые я поставила в
кувшине на полу. Потом Светлана состряпала рыбу, и мы
дружественно и изысканно позавтракали, начав креветками и закончив козьим
сыром, в окружении потемневших балок на моем потолке, закопченного очага (или
камина) и позеленевших от сырости черепичных крыш. Так мы праздновали День
Победы.
Леон
— большой энтузиаст этого района, ему у меня очень понравилось. Он немедленно
обнаружил, что то, что я принимала за террасу, на самом деле крепостная стена ХIV века, которой был окружен старый Париж (потом я нашла
даже остатки бойницы). А мой дом и соседние лепятся к
этой стене, как к опоре. После чего я еще больше зауважала
свою квартиру. Как только будет прохладнее, он (Леон) намерен жарить в очаге
мясо, тем более, что все необходимое оборудование для
этого есть. Позовем гостей.
Потом
мы гуляли в Люксембургском саду, а потом ко мне приехали на чай Ирина с Раей.
Они долго нудили, что все хорошо, только нет телефона, на что я возражала: зато
стена и винтовая лестница и балки на потолке. На этом мы и расстались.
<…>
Робели
очень внимательны, Лена тоже, так что ты за меня не
беспокойся. Не думай, что я беспризорная, они все, даже Леон, готовы, если
нужно, за мной ухаживать.
В
Париже жарко (мне везет на жару), я хожу в своем кружевном туалете, и
иностранные туристы, которые шатаются здесь толпами с раннего утра и до вечера,
лупятся на меня, особенно если я с батоном и бутылкой
молока, и думают — таковы аборигены.
Хочется
получить от тебя письмо. Вот уже месяц, как я ничего о тебе не знаю. Напиши,
что делаешь, с кем видишься, как себя чувствуешь, подошли ли вещи, как
настроение. Что нового в Москве?
Двенадцатого мая
— ровная дата: «Вот уже месяц, как я кукую в Париже». Ей принесли письмо от
него — большая радость. Лечение продолжается, чувствует она себя пристойно,
хотя температура не падает. В Париже ходят слухи о приезде Булата Окуджавы.
«Что слышно по этому поводу в Москве?» Она постоянно вспоминает о бывшей жене
Самойлова Ольге Фогельсон, тоже тяжело больной: «Ляльке, если ее увидишь, большой привет».
Он звонит ей на
телефон Робелей, не может дозвониться. С лечением
образовался простой почти на месяц. Светская жизнь прервалась. «Никому не
звоню. Вняв твоим укорам, сходила вчера на вернисаж выставки Рамзеса в Grand Pale. Сегодня купила справочник по кино и музеям, буду
выбирать себе зрелища».
Тем не менее она продолжает одевать его.
Позвони
после 22 мая Нине Рахович, пришлю джинсовую куртку с
пуговками. Если будет узка, носи расстегнутой. Еще
куплены домашние туфли и вельветовые штаны. Постараюсь кому-нибудь всучить,
может, Манфреду17 . Если пришлю черную кофточку без рукавов, то
передай ее Ляльке Фогельсон,
в качестве положительной эмоции. Скажи, что я желаю ей всего хорошего.
<…>
Ты
мне обязательно пиши, не ленись. Я твое письмо читаю каждый день, как будто и
поговорила с тобой.
Напиши,
что тебе еще хочется. Я твой список почти весь выполнила, кроме книг по
искусству, пластинок и шариковых карандашей.
Будь
здоров, не скучай и не ругай меня за тупость и неинтеллигентность.
Огромная радость
— 25 мая от него приходят сразу два письма, от 8 мая и 16-го. Она пишет ответ —
очень плотно, на обеих сторонах листа, с заходом на поля по вертикали.
Так
что у меня двойной праздник. Несколько дней тому назад написала тебе письмо,
очень ругательное с упреками в молчании, но, к счастью, не отослала. Пожалела
тебя. Я так и думала, что у тебя разбушевалась язва. Ротор пришлю обязательно
при первой возможности. Есть еще лекарство от язвы, которое очень хвалят.
Может, прислать на пробу? Позвони Нине или Ирине. Там тебя ждет джинсовая
рубашка. Если не будет сходиться на пузце — носи расстегнутой.
За подарки не ругай — они все были куплены к дню
рождения, но не удалось переслать. Есть еще вельветовые штаны — ты уже забыл,
что просил все это. И пластинка Брассенса. Еще ты
просил книги по живописи. Нужно?
Что
касается культуры, то я продвинулась мало. «Амаркорд» (фильм Федерико
Феллини. — И.Ф.) еще не
посмотрела, но ты так позоришь меня, что схожу в ближайшее время. С фестиваля
доходят неутешительные слухи — все подряд ругают.
Было
небольшое культмероприятие: Света вывозила меня в Венсенский
университет на студенческий праздник. Очень любопытные быт и нравы. <…>
Сегодня
мне делали вливание (после большого перерыва) с биеомицином,
как в Москве. У меня обычно после него спускалась температура.
Надеюсь,
что и на этот раз будет также. <…>
24
дня я простаивала. Дело в том, что после химии очень испортился
состав крови и нельзя было продолжать леченья. Внешне это выражалось в
жуткой слабости, и я еле-еле ползала по Муфтарке и ее
окрестностям. А у меня по соседству только эротический театр и театр под
названием «Троглодит». Я туда и заходить боюсь. Было не до кино.
Вчера
сделали переливание крови, а сегодня начали лечение (впереди еще 2 вливания биеомицина, а потом он (Шварценберг)
будет решать). Ты не расстраивайся, сейчас все хорошо. Прекрасно, что у меня
еще много времени, почти полтора месяца. Думаю, что до конца буду лечиться, без
всяких перерывов.
Лена
вокруг меня по-прежнему хлопочет, и главная тяжесть моего пребывания легла,
конечно, на ее плечи. Света меня навещает, приносит еду, развлекает беседами.
Рая главным образом зовет завтракать и ужинать. Манфред меня удачно миновал,
как я ни пыталась его поймать. Будет, наверное, врать, что не мог найти.
В
общем, милый Р., не огорчайся по поводу моей темноты и бескультурья и не
попрекай меня. Постараюсь исправиться. Себе ничего существенного не купила —
руки не доходят, да и не знаю, как будет с лечением. Пальто Лельке пока не
отдавай. Л. И., конечно, мои вещи не сдала в холодильник? Я ей оставила много
денег, ты ее не заваливай. Как Лялька? Вышла ли из
больницы? Раз погода такая ужасная, хорошо бы тебе пожить еще в Малеевке. Не торопись в Александровку18. Не предавайся
гастрономическим изыскам.
Я
ничего более удивительного, чем клубнику, бананы, авокадо и дыню — не ем.
Робею. Есть все, что только можно измыслить, вплоть до сахарного тростника. Но
не решаюсь.
Она опять
посылает ему «кое-какое барахлишко», призывая
потрясать воображение девушек. «Колготки можешь подносить при расставании малеевскому медперсоналу». Появились планы съездить в Биарриц в обществе двух подруг. Сорвалось. Пришло четвертое
письмо от Слуцкого. Ее беспокоит его язва: надо ли ему еще лекарства? Приехала
Галя Евтушенко.
С
приездом подруги Гали мое существование несколько оживилось. Во всяком случае,
она водит меня в кино. С ней я посмотрела наконец-то «Амаркорд»,
который не произвел на меня столь сильного впечатления, которого ты ожидал.
Показалось мне талантливо, но однообразно и скучно. Идут его «Клоуны», но даже
идти не хочется. Вчера посмотрела фильм, получивший первую премию на фестивале
«Водитель такси». Очень средняя картина. Галя (без меня) смотрела последний
фильм Пазолини — ушла с середины. <…>
Погода
стоит довольно прохладная, иногда даже жалею, что нет пальто.
Никак
не соберусь начать ходить по магазинам, пора уже собираться и покупать подарки.
Насчитала 20 человек, которых нужно одарить.<…>
Галя
очень внимательна (как она бывала в лучшие времена, без всяких следов
истерики), строит всяческие планы нашего с ней отдыха где-нибудь на море. Самое
близкое море — в двух часах езды. Рая готова доставить нас туда на машине. Все
будет зависеть от Шварценберга, а я бы с
удовольствием пожила неделю на воздухе у моря. <…>
Наверное,
продлюсь на 2 недели, чтобы выбраться вместе с Галей. Числа 25. Во всяком случае зайду в консульство, узнаю. Жалко только тебя, милого
Рыжика, что ты там мыкаешься один. Как твоя язва? Ходит ли Лидия Ивановна?
Никаких
у меня культурных достижений, даже похвастаться нечем. <…>
Купила
Лелькиному сыну курточку, которую Галя послала с Петькиными вещами19 .
Если
тебе захочется подарить ее, когда ты поедешь в Тулу, свяжись с Женей Евт<ушенко>.
Я
купила себе дубленку. Серую можно отдать Ольге.
<…>
Сегодня
Лена дозвонилась Шварценбергу. Он назначил прийти во
вторник в 6.30 вечера. Боюсь, что будет повторять то, что было в начале. Ну,
ничего, все вытерплю.
Вчера
смотрела старый фильм Бергмана о войне, кажется, «Стыд». Очень странный и совсем не похож на то, что мы привыкли называть
Бергманом. Артисты те же, только молодые.
В
Париже снова жарко.
Восемнадцатого
июня она пишет ему торжественный отчет:
Спешу
тебя обрадовать — вчера я побывала в Лувре. <…>
Она
(М<она> Л<иза>)
в огромном ящике под двумя стеклами, наверное, пуленепробиваемыми. Ее вообще
почти не видно. И думаю я, что если это такое чудо, то хранится оно где-нибудь
в сейфах, за семью замками, а все любуются раскрашенной фотографией. <…>
В
тот же день сходила на «Профессия
— репортер» Антониони, а вечером была у Робелей.
Сегодня
посмотрела фильм Полянского (Романа Полански. — И.Ф.) «Квартиронаниматель» или «Жилец»
(не знаю, как правильно) и погуляла по городу, пользуясь хорошей погодой.
Вот
как я исправилась: чувствую себя лучше. <…>
Слуцкий, не
склонный к писанию долгих эпистол, довольно пространно ответил ей:
Милая
Танюша!
Сегодня
получил твое письмо от 21.6 с описанием визита в Лувр. Но вчера приехали Робели, в то мгновение, когда я вводил их в наши
апартаменты, позвонила Марьяна. Я даже не смог толком с ней поговорить и
условиться о свидании — девочка Маша и ее родители требовали незамедлительного
внимания.
По
сумме сведений понимаю, как солоно тебе приходится — и от мучения лечения и от
мучения жары. Не знаю, что тебе посоветовать. Решай на месте. В Москве и тем
более Александровке — прекрасно. Вчера было 22 градуса, и я утром усердно
купался — уже в третий раз. Сегодня весь день 14–15 градусов. Идет прекрасный
дождь, а я с утра поехал прописывать Робелей и
поэтому не купался.
Так
что, маленький Зайчик, решай сама. А стол и дом и
обилие клубники и черешни тебе гарантируются. Робели
приехали встрепанные и перегретые. Леон по дороге с аэродрома все повторял:
«Как в раю!..» А сегодня пришлось даже подарить ему головной убор в виде серой
кепки полосатого образца, потому что своего головного убора у него не оказалось.
Я им накопил всяких фруктов-продуктов, из которых им больше всего понравился
килограмм рыночного творога. Они его очень похвалили и только
умная девочка Маша сказала, что это все-таки сыр, а сыр она не ест.
Маша
славное и чрезвычайно активное дитя. Кроме того она двуязычна. Кое-что из ее
французского языка я понимаю, а из русского — ровно ничего.
Робели проживут у нас
дней 7 — 8 — 10 — 11 — до Иваново. К их возвращению вернется Маргарита, Рая
ведет себя как очень молоденькая <…> т.е.
легкомысленно. Меня они мало стесняют, так как, как ты помнишь по предыдущим
годам, я, однажды переехав в Александровку, сокращаю визиты в Москву до
минимума. А к твоему приезду все будет в первоначальном состоянии.
Все
твои советы, переданные с Марьяной, я, конечно, выполнил, что было принято с
благодарностью.
Был
я в Боткинской у Лили. Она похудела на 12 кг и
кокетливо сообщила мне, что ее формы наконец обрели
приемлемые для меня очертания. Ест все <нрзб> и приносимое с
жадностью. Почему-то посмуглела. Но выкарабкалась и обрела оптимизм.
В
Александровке я с 25.6. Сразу же — без адаптации — принялся работать. Ленка с
мужем в этом году не сняли здесь жилье. И я полностью один. Соседи все старые.
Когда ты вернешься и отдышишься, если захочешь, поедем в какой-нибудь старый
русский или эстонский город — и его посмотрим и себя покажем. Начал я разносить
стихи, заготовленные в обилии, по редакциям. Берут и еще просят.
Лидия
Ивановна симпатична и деловита, как обычно. Сейчас я как раз ожидаю ее приезда
с едой. Конечная остановка 549-го теперь у Тушинского метро, до которого можно
добираться либо на такси, либо на 105-м до метро «Октябрьское поле» и потом два
пролета. Так что все не сложнее, чем раньше.
Очень
приятно, что вы с Галей совместно приготовляете и употребляете обеды. Кланяйся ей
и Сервилям и Зубковым и — по желанию — либо
наслаждайся жизнью, либо терпи жару. Сейчас, то есть на следующее утро
отправляюсь в Ильинское.
Позвоню
Робелям и опущу письмо.
Целую
тебя милую З.
Борис
Последнее из
парижских писем — июньское, число не указано. Синяя шариковая ручка. Та же
парижская бумага (для машинописи). Лист исписан с обеих сторон плюс полоска
такой же бумаги; почерк как бы спешит.
Милый
Боря, он же R
Знаешь
ли, я без тебя соскучилась? Этот факт решила ознаменовать большими закупками ротера, а также какого-нибудь нового туалета себе.
Вельветовые брюки так и лежат, бедняги, в Париже: никто не берет <…>
Давно
тебе не писала, копила факты. Ждала разговора брата Леона с Шварценбергом.
Шварценберг сказал, что ему удалось провести
грандиозный курс, который должен дать результаты, что он доволен моим
состоянием (по-моему, хвастается) и что даст с собой лекарства, как я поняла —
таблетки. На вливания я должна идти 6/VII, а потом он скажет, что дальше. Во
всяком случае (не помню, писала ли об этом) я продлилась до 25, но не знаю,
высижу ли. Больно уж жарко, сегодня 40 градусов. Отъезд из Парижа на Корсику,
например, мало реален. Нужно заранее бронировать
номера в гостиницах, тем более, что юг — единственно
прохладное место во Франции (не считая мою ванную комнату). Я узнала, деньги за
билет вернут в Москве. Все выжжено, во многих районах (Бретани, например) нет
воды, начался падеж скота, из магазинов исчезли вентиляторы, и заводы не справляются
с запросами на них. По утрам попадаются клерки, спешащие на работу в пиджаках и
при галстуках и с вентиляторами под мышкой. Сейчас это самая вожделенная вещь.
Телевидение и радио ежевечернее сообщают, сколько было несчастных случаев за
день. Состоялась конференция владельцев зонтичных фабрик и магазинов — с апреля
не было дождей и зонтики начисто прекратили покупать.
Вообще — национальное бедствие. Теперь уж и не ждут похолодания до осени.
Муза
с Сашей зовут в Рамбуйе. Там очень мило, большой дом, четыре ванны и сортиров несть числа.
Но
смысла там сидеть я не вижу, кислород у меня и в Александровке имеется.
Надеюсь, что ты переехал, потому что сочинение стихов по ночам — плохой
признак. Где Робели, у тебя или у Нины? Передай им
большой привет. Я пока к ним переезжать не собираюсь. Здесь мне все-таки тихо и
относительно прохладно, удобный транспорт: 2 линии метро рядом и автобус. До
Гали можно идти пешком, немного дальше, чем Аэропорт. И неохота
складывать—раскладывать вещи. У Робелей очень жарко,
шумно и до метро 20 минут пешком по 40-градусной жаре. Если меня будут гнать с Муфтарки, я лучше перееду к Гале<…>
Вообще
первая волна отпускников покидает Париж 1/VII. Говорят, что при этом бывают
жуткие заторы на дорогах.
Сегодня
вопреки жаре совершила крупные закупки парфюмерно-косметических товаров.
По-моему, с подарками подругам и медперсоналу я закончила. <…>
Получил
ли ты у Жени Ев<тушенко>
курточку для мальчика Пети? Можешь присовокупить к ней фломастеры (у Марьяны).
Напиши,
есть ли у тебя какие-нибудь идеи по поводу подарков. Кстати, Симонов с Ларисой
приедут в Париж к 14 июля. Может быть, захватит икру?
Не
болей, милый R, и спи хорошо.
Я
тебя целую и люблю.
Твой друг — З.
Число — не знаю. Но год помню — 1976.
На полях:
Ты
прав, отсутствие селезенки, а также несколько повышенная t,
меня отчасти спасают от жары. Рая сегодня была вся мокрая, а я — свеженькая,
как огурчик.
Слуцкий, как мы
помним, писем писать не любил, но из тех мест, где бывал, слал изящные открытки
с видами Польши, Югославии, Франции. Открытка из Варшавы от 5 декабря 1961
года: «Здравствуй, Танюша! Пишу тебе из отеля, изображенного на обороте».
Единственная «нехудожественная» почтовая карточка отправлена им Тане на
московский адрес 28 сентября 1962 года по дороге в Румынию, но и здесь
«художество» присутствует: в центре карточки нарисовано бесформенного вида
сердце, больше похожее на разрезанное пополам кривоватое яблоко, пронзенное
оперенной стрелой. Текст: «Танюша! Помни меня». Сбоку, применительно к
«сердцу»: «Это сердце через час будет в Румынии». Из Парижа, 24 ноября 1965:
«Милая Танюша! Я в городе, изображенном на обороте. Все хорошо».
Среди ее
парижских писем — две видовые открытки с изображением улицы La
rue Mouffetard, вблизи
которой она жила и которую часто упоминала в письмах, и открытка из Шартра с
видом знаменитого собора.
После парижских
писем — последнее письмо на развороте тетрадного листа в линейку. Дата — 16/IX,
без указания года. Это может быть только сентябрь 1976-го. Письмо было сложено
вчетверо. Писано в Коктебеле. Последнее письмо отличает вдруг прорвавшаяся нота
лиризма, всего один абзац в письме, начатом вполне буднично и прозаично.
Начало письма:
Дорогой
Боря, планы мои несколько изменились, поскольку твой приезд откладывается на
неопределенный срок и вообще неизвестно, успеешь ли ты разделаться со своими
делами.
От
комнаты я отказалась (с большим сожалением) и устроилась на турбазе. Это не бог
весть что, но зато можно жить без всяких забот, не мыкаясь по
ресторанам <зачеркнуто 2 строки>. Приятнее всего, что дом стоит на
берегу моря и можно купаться утром, днем, вечером и ночью. Это я и проделываю с
огромным удовольствием, тем более что последние 2 дня
довольно жарко.
Лирический
абзац:
Время,
остающееся после купанья, еды и сна, я посвящаю грусти по поводу твоего
отсутствия, а иногда даже совмещаю ее с этими занятиями. Когда становится
особенно тоскливо, читаю твою книгу <зачеркнуто 2 слова> автограф или
просто адрес, который ты написал на вокзале.
Случилось то,
что случилось. Она умерла.
В последнюю ее
больницу Таню увозили из малеевского Дома творчества,
где ей стало плохо. Инна Лиснянская: «Собирала Таню в больницу, та держалась
мужественно. Уже не могла пошевелиться, лицо без кровинки, бледное как
простыня, а распоряжалась бодро: “Возьмите то-то… там!”»
Единственное о
ней при его жизни опубликованное стихотворение — «Тане» («Юность», 1977, №4).
Ты каждую из этих
фраз
перепечатала по
многу раз,
перепечатала и
перепела
на лёгком
портативном языке
машинки, а теперь
ты вдалеке.
Всё дальше ты
уходишь постепенно.
Перепечатала,
переплела
то с одобреньем, то
с пренебреженьем.
Перечеркнула их
одним движеньем,
одним движеньем со
стола смела.
Всё то, что было
твёрдого во мне,
стального,
— от тебя и от машинки.
Ты исправляла все
мои ошибки,
а ныне ты в далекой
стороне,
где я тебя не
попрошу с утра
ночное сочиненье
напечатать.
Ушла. А мне ещё
вставать и падать,
и вновь вставать.
Ещё мне не пора.
Ее уже не было.
Стихотворение откроет
книгу «Неоконченные споры» — первую после Тани (1978). В «Юности» строфа
«Перепечатала, переплела» была опущена за нехваткой места в номере, уже
запущенном в производство.
Таню положили в
могилу матери на Пятницком кладбище, у Рижского вокзала.
Недавно
опубликована редчайшая дневниковая запись Слуцкого («Новая газета», №62, 14
июня 2017 г.)20:
6.2.1977.
19.00 ровно
Сегодня
в 5.40 вечера умерла Таня. В этот миг врач стоял над ее кроватью, кажется, нет,
точно, пытался приладить к ее губам шланг от кислородной подушки. Минут за
десять до этого кислород в баллоне кончился. А я сидел на стуле в углу, метрах
в трех от Тани и смотрел на нее в упор. Она задыхалась, стонала, что-то
бессвязно, непонятно — скорее всего, из-за моей глухоты, потому что разум у нее
все время оставался светлым, — что-то изредка говорила. Вдруг ее лицо, на
котором уже явственно выступала смерть, изменилось. Все оно приобрело ровную
смуглую окраску, а за секунду до этого нос был белого, мертвецкого цвета. Ее
глаза расширились и сверкнули — гордостью, презрением или еще чем-то
необычайным. Такой величественной я ее никогда не видел. В ее красоте было
больше ума и доброжелательности, сдержанности, чем величия. В это мгновение,
когда она что-то увидала, что-то важное, великое, — страха в глазах не было; я
понял, что она встретила смерть. Сразу же после этого черты лица начали
искажаться, врач что-то приладил ко рту, а может быть, попробовал пульс и на
мой немой вопрос растерянно кивнул.
Последняя
фраза ее мне — может быть, за полчаса, — которую я расслышал, была «Все против
меня». Это было сказано, потому что врач и сестра, как ни тыкали иглами в ее
бедные вены, не нашли их, как это часто бывало с нею в последние дни, да и в
последние годы. До этого она сказала мне — может быть, потому что не умела
унять ни негромких стонов, ни какой-то дрожи или ворочания:
«Видишь, какой твой бедный Заяц», — или еще что-то в этом роде.
Минуты
за две до смерти я дал ей две чайных ложечки растаявшего мороженого — молочного
за девять копеек. Именно такого, как она просила. Ни вчера,
ни позавчера я этой ее просьбы о молочном (еще лучше о фруктовом) мороженом не
исполнил. У Каширского метро не было будки с мороженщиком. А сегодня я
специально поехал на такси, не нашел ни единой будки на всем Варшавском шоссе
и, только свернув в Нагатино, километрах в двух от
Варшавки купил эту девятикопеечную пачку. Таня съела несколько ложечек с
каким-то слабым, но видимым удовольствием сразу же после того, как я примерно в
15.20 пришел сменить Таню Винокурову. Может быть, это
и была последняя радость в ее жизни.
Я
не думал, что она умрет так скоро, хотя готовился к этому почти десять лет. В
середине февраля Мария Михайловна, выдавая мне лекарства, сказала, что
состояние будет ухудшаться медленно, очень медленно. Вот на это я и рассчитывал
— на годы, по крайней мере, на месяцы.
Все
произошло за неделю с небольшим.
Захарий Ильич,
настоятельно советовавший мне немедленно, то есть в 3.20 увезти Таню из Малеевки в больницу, сказал, что дела плохи. Сестра-массажистка,
сопровождавшая санитарную машину, — «колдунья» Лидия Семёновна, утверждающая,
что она предсказывает смерть, сказала: «Если она выкарабкается», — и я понял,
что дела очень плохи.
А
Елена Николаевна, лечащий врач и подруга, сразу же, с неожиданной для ее
мягкости, воспитанности и любви к Тане определенностью сказала, что надежд нет.
Как я не выцыганивал у нее хоть небольшую надежду,
она настаивала на своем. А Марья Михайловна, лучший в больнице специалист по
ЛГМ и тоже почти подруга, не подошла ко мне, когда я видел ее в больничных
коридорах.
Но
даже сегодня, в воскресенье, дежурный врач — единственный врач на всю огромную
больницу, сказал мне, когда я вышел вслед за ним из палаты (№218), что все
необратимо и кончится очень скоро. Но что так скоро — через два часа после
этого разговора — этого и он не думал. А Таня куда в
большей степени, чем обычно, даже не хотела поставить на обсуждение мысль о
скорой смерти. У нее все время были послебольничные планы. И болезнь казалась
ей не трагичнее многих ее обострений.
Она
попросила меня остаться с ней на ночь — если разрешат. Попросила, сославшись,
что все время нуждается, чтобы подали-приняли. А вчера вдруг начала очень
горячо и осмысленно просить у меня прощение за то, что мне приходится сидеть у
нее и мыть ее и так далее. И это нельзя забыть, как она, возившаяся со мной всю
жизнь, просила у меня прощения за то, что я нянчился с ней (в смысле
медицинской няни) и делал грязную и полугрязную
работу какую-нибудь неделю. Я сидел в коридоре, думал об этой сегодняшней ночи,
которой теперь никогда не будет, о том, как Таня будет мучиться, о том, что
ничего, кроме мучений, ее не ожидает, и сочинял:
Медленно движется полночь. Ход её мерить не смей. Самая скорая помощь. Самая скорая смерть. |
Не помедли, не помедли, Мчась, и звеня, и трубя. Как это люди посмели Дурно сказать про тебя. |
Через
четыре часа наступит эта плохо предсказанная полночь, а Таня уже давно
отмучилась. Всю жизнь она давала мне уроки мужества и благородства. Напоследок
дала еще один — непроизвольный — умирать, мучась и мучая, как можно скорее.
Я
поцеловал ее теплые еще губы и уже холодный лоб.
Когда
еще кололи при мне — я старался отворачиваться — ее бедное тело с венами, которые
все были тоньше иглы и в которые попадали с десятого или четвертого раза, когда
я видел все эти синяки, кровоподтеки, я вспоминал, какой она была еще недавно.
31
января ей исполнилось 47 лет. Я поздравил ее утром и уехал на приемную комиссию
— вытаскивать Алексея Королёва21 .
Забыл
я уже, как плакать, и надо бы освоить это заново. Потому что легче. Лицо мое
плачущее в зеркале — неприятно.
Как
позвоню кому-нибудь по телефону, как скажу о Тане, бросаю трубку, чтобы не
слышали, как я плачу.
Делать
эти записи легче, чем сообщать о Тане.
Она
стыдилась того, что стонет, и объясняла мне, что делает это только потому, что
стон приносит облегчение. Стыдилась помешать мне спать
или читать, или работать.
Скорая
смерть. Она не успела стать ни старой, ни некрасивой. Она избегла подавляющего
большинства онкологических мук, а те, которые не избегла, вынесла с высокой
головой. Когда она увидела смерть, в этот миг она была и молода, и прекрасна. И
что-то блеснуло в ее глазах. Но не страх, а гордость или удивление, или еще
что-то.
На поминках
вдовец выпил два стакана водки. Не опьянев, произнес:
— Соседский
мальчик сказал: «Тети Тани больше не будет». Вот и все.
Телеграмма от 6
февраля 1977 года: «Потрясены смертью Татьяны. Со всей силой дружбы сочувствую
и люблю тебя. Дезик».
Слуцкому написал
Константин Симонов.
9.II.77.
Дорогой
Борис, хочется сказать Вам, что я, как — я убежден в этом — и многие другие, не
самые близкие Вам, но любящие и глубоко Вас уважающие люди, переживаю
Ваше горе и — не зная чем — все-таки очень хотят помочь Вам перенести его.
Если
я окажусь Вам для чего-нибудь нужен, как советчик или
как товарищ в каком-то деле, которое Вам покажется важным и душевно нужным, —
скажите мне. Мне хотелось бы оказаться хоть в какой-то мере нужным Вам.
Крепко
жму Вашу руку.
Ваш Константин Симонов.
По ее уходе он в
кратчайший срок — в три месяца, если конкретно, 86 дней — написал множество
стихов о ней. Обвал строк. Порой датировал. Написав, замолчал.
Стихла эта огромная нота.
Звучанье
превратилось в молчанье.
Не имевший сравнения цвет
потускнел, и поблекнул, и выпал
из спектра.
Эта осень осыпалась.
Эта песенка спета.
Это громкое «да!» тихо сходит на
«нет».
Я цветов не ношу,
монумент не ваяю,
просто рядом стою,
солидарно зияю
с неоглядной,
межзвёздной почти
пустотой,
сам отпетый, замолкший,
поблекший, пустой.
(«Слово
на камне»)
В мае 1977-го он
уезжает в Дубулты, в Дом творчества, где вскоре по
приезде с ним происходит острый приступ депрессии. Даниил Данин и Виталий Семин
помогают ему уехать обратно в Москву, где его встречают Юрий Трифонов и другие
друзья. Еще через несколько дней он становится пациентом 1-й Градской больницы.
Началось
затворничество, лежание и скитание по больницам.
Психосоматическое
отделение 1-й Градской находилось в неказистом здании, спрятанном в чахлых
зарослях больничного сада. Войдя в общую палату и сев на кровать, Слуцкий
сказал в пространство:
— Я ни с кем не
буду разговаривать.
Отделение
возглавлял доктор Берлин, выделивший Слуцкому глухой — лучшего не было — закут
без соседей и позволявший пользоваться после рабочего дня телефоном в своем
кабинете. Доктор Берлин любил стихи и разговоры о стихах, а в тридцатые годы
лечил Пастернака — от бессонницы, а на самом деле — от того же самого. Когда
однажды со Слуцким случился припадок бреда, доктор профессионально отреагировал
в некой радости:
— Какой
доброкачественный состав бреда.
Из 1-й Градской
Слуцкий перебрался в Центральную клиническую больницу, потом — в психиатрическую
клинику имени П.П.Кащенко, она же «Кащенко», она же «Канатчикова
дача» (название по местности, где в середине XIX века располагались загородные
владения купца Канатчикова).
Тринадцатого
июля 1977 года (дата по штемпелю отправления) Самойлов пишет Слуцкому:
Дорогой
Борис!
Пеца22
недавно звонил, говорил, что тебе получше. Надеюсь,
что ты уже не в больнице.
Знаю,
как ты не любишь всякого рода выражения чувств, поэтому опускаю эту часть
письма. Могу сказать только, что всегда помню о тебе, люблю тебя. Мы уже так
давно не разговаривали толком и так разделили свою душевную жизнь, что трудно
писать о чем-нибудь существенном. Не знаешь, с чего и начать.
А
может быть, к чему-то и надо вернуться, потому что во мне всегда живо печальное
чувство нашей разлуки. Возвращение может быть началом чего-то нового, которое
окажется нужным нам обоим.
Мы
с тобой внутренне всегда спорили. А теперь спорить поздно. Надо ценить то, что
осталось, когда столько уже утрачено.
Я
сейчас подумываю и стараюсь описать свою жизнь. Многое нуждается в переоценке.
В
сущности, самым важным оказывается твердость в проведении жизненной линии, в
познании закона своей жизни.
В
этом ты по-своему всегда был силен. И надеюсь, что и в дальнейшем будешь вести
свою жизненную линию, которая для многих — пример и нравственная опора.
Хотелось
бы, конечно, не сейчас и, может быть, не скоро побыть с тобой вдвоем.
Будь
здоров.
Обнимаю
тебя.
Твой Дезик.
Скорбная лирика
1977 года — не история любви. Плач по жене. По единственному, последнему другу.
Не Лаура и не Беатриче —
Таня. Может быть, эти стихи в синей записной книжке — самое человечное из
всего, что написал Слуцкий. Смерть — на войне — научила его писать стихи.
Смерть — жены — оборвала его речь, вызвав последний выплеск стиха.
А намерение такое:
чуть немного
погодя,
никого не беспокоя,
никого не тяготя,
отойти в сторонку
смирно,
пот и слёзы
оттереть,
лечь хоть на траву
и мирно,
очень тихо
помереть.
(«Вот какое
намерение»)
Кое-что, очень
немногое из написанного в эти месяцы, Слуцкий успеет
отнести в журнально-газетные редакции — публикации их состоятся во второй
половине 1977 и в самом начале 1978 годов. Несколько стихотворений успеет
включить в подготовленную им тогда же для «Советского писателя» книгу «Неоконченные
споры», в которой будут еще стихи с некоторым окном в надежду, с неиссякшей самоиронией:
Жизнь окончена.
Сверх программы,
в стороне и не на
виду
я отвешу немногие
граммы,
сантиметров немного
пройду,
напишу немногие
строки,
напечатаю несколько
книг,
потому что
исполнились сроки.
Это всё будет после
них.
Целесообразно итоги
подводить, пока жив
и здоров,
не тогда, когда
тощие ноги
протяну на глазах
докторов,
а покуда разумен и зорок,
добродушен,
беспечен, усат,
взлезть на дерево, встать на пригорок,
посмотреть
напоследок назад.
(«Жизнь
окончена. Сверх программы…»)
В мае 1978 года
мимо его активного внимания прошла болезнь (перелом шейки бедра), а в августе —
самоубийство (смертельная доза снотворного) Лили Юрьевны Брик.
Накануне
очередного Нового года он получил письмо-записку от Межирова.
28.XII.78.
Борис,
накануне Нового года, мне хочется н а п и
с а т ь Вам
то, о чем много думал и немало говорил. Вы сейчас действительно единственный несомненно крупный поэт. Это не произвол моего
вкуса, а убеждение всех, кто любит, чувствует и сознает поэзию. Вы-то, конечно,
твердо знаете это сами сквозь любые Ваши сомнения, вечно владеющие художником.
Я
постоянно буду пользоваться каждым случаем для выражения Вам моего почтения. Любящий Вас
А. Межиров.
Наступала новая
ровная дата Слуцкого: шестьдесят лет. Межиров, долго не веривший в его болезнь
(«он нас разыгрывает»), поздравляет его:
7
мая 1979.
Дорогой
Боря,
Всегда
буду пользоваться поводом и случаем (сегодня они торжественные и интимные) —
высказать Вам слова любви, глубокого уважения и восхищения. Вы и сами знаете,
что во дни физиков и лириков единственный и
несомненный поэт — Борис Слуцкий. Но каждый, кто любит,
чувствует и сознает поэзию, убежден в этом — в исключительной подлинности
ритмического дыхания Ваших строк, в звуке (звук — сущность поэзии) величавом и
пророческом, в Вашей способности возвращать мертвым словам их первоначальный,
живой, великий смысл.
Всегда
горжусь, что я живу в одно с Вами Время… «все времена одинаково жестоки, надо
жить и делать свое дело» — сказал древний мудрец. Так оно и есть.
Преданный
Вам А. Межиров.
Последнюю свою
книгу «Сроки», составленную без его участия Юрием Болдыревым
и редактором издательства «Советский писатель» Виктором Фогельсоном,
молодым его приятелем, свойственником Самойлова, он увидел за два года до своей
кончины.
В перерывах
между больницами, довольно редких, выезжал на процедуры в литфондовскую
поликлинику на Аэропортовской улице. На знакомых
смотрел в упор — не видя и не здороваясь.
При одной из
последних встреч с Семёном Липкиным сказал трижды:
— Скоро умру.
Дома у него на
книжных полках среди книг были втиснуты толстенные папки с неопубликованными
стихами.
После своих
больниц он жил чаще всего в семье брата Ефима, в Туле. Ума не потерял, память
сохранил, ходил с авоськой в магазин за продуктами, выносил в ведре мусор на
помойку, мыл посуду, иногда звонил старым знакомым, подолгу разговаривал с
ними. К нему изредка приезжали Юрий Трифонов, Юрий Болдырев
и некая московская девушка.
О ней мы ничего
не знаем. Мы вообще ничего не знаем о Слуцком.
Я был плохой приметой, я был травой примятой, я белой был вороной, я воблой был варёной. Я был кольцом на пне, я был лицом в окне на сотом этаже… Всем этим был уже. А чем теперь мне стать бы? Почтенным генералом, зовомым на все свадьбы? Учебным минералом, положенным в
музее |
под толстое стекло на радость ротозею, ценителю назло? Подстрочным примечаньем? Привычкою порочной? Отчаяньем? Молчаньем? Нет, просто — строчкой точной, не знающей
покоя, волнующей строкою, и словом, оборотом, исполенным огня, излюбленным народом, забывшим про меня… («Я
был плохой приметой…») |
Умер он неясно как.
Одни говорят: упал головой на стол во время завтрака; другие говорят: упал на
пороге комнаты, выходя из кухни после мытья посуды, брат подхватил его.
Не
преждевременно ли все это рассказано сейчас, когда впереди — чуть не вся книга?
Нет. На Слуцкого надо смотреть с высоты его трагедии.
(Окончание
в следующем номере)
___________________________________
1 Леон Тоом —
поэт и переводчик, участник войны. В 1969 году покончил с собой. Слуцкий
написал предисловие к его посмертному сборнику (1976).
2 В.П.Друзин —
критик, тогда главред журнала «Звезда»; его статья
«Ненаписанная история» была полемикой со статьей Эренбурга «О стихах Бориса
Слуцкого»; в перечне поэтов военного поколения пропустил имя Слуцкого.
Действительно смешно.
3 Арман Лану.
Мопассан. — М.: Молодая гвардия, 1971. — (Жизнь замечательных людей: серия биогр.).
4 Игорь Вирабов.
Андрей Вознесенский. — М.: Молодая гвардия, 2015. — (Жизнь замечательных людей:
серия биогр.).
5 Борис Балтер
— писатель.
6 Лица неустановленные.
7 Героини любовной лирики Маяковского,
Петрарки и Данте (прим. редакции).
8 Галина Евтушенко.
9 Начало стихотворения Слуцкого «Вот и
проросла судьба чужая…»
10 Владимир Савельев — поэт, муж Т.Кузовлевой.
11 Некоторые
люди, о которых она сообщает Слуцкому, не установлены — это в основном друзья и
подруги Тани, Слуцкому, разумеется, отлично известные.
12 Леон Робель
— французский славист, литературовед, лингвист, переводчик, поэт, его жена
Светлана и дочь Мария. По его вызову Таня приехала в
Париж.
13 Леон Шварценберг
— врач-онколог.
14 Лидия Ивановна — домработница.
15 «Le Paysan de Paris»
— «Парижский крестьянин» (франц.).
16 Имеется в
виду писательский дом на ул. Аэропортовская.
17 Альберт Захарович Манфред — историк,
специалист по истории Франции, Великой французской революции, находившийся в
Париже.
18 Деревня Александровка сельского
поселения Ильинское Красногорского района Московской
области, где Слуцкий снимал жилье для летнего отдыха.
19
«Лелькин сын» — Александр Кауфман, сын Самойлова; «Петька» — приемный
сын Евтушенко.
20 Публикатор и автор предисловия —
Андрей Крамаренко.
21 Алексей Королёв — поэт; речь о его
вступлении в Союз писателей.
22 Пётр Горелик.