Повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2018
Васильев Андрей Владимирович — шеф-редактор издательства IRS Publishing
House, журналист, автор 6 сценариев документальных фильмов и 18 книг, среди
которых сборник рассказов «Прозаическая сага», исторические исследования «Сны
старой крепости», «Зачарованный город», «Волшебные сказки Тебриза», «Дом — это
мир» и другие.
Август 1941 года
В августе рассветы на севере Карелии
долгие и тягучие, будто вода, прихваченная первыми заморозками. И притом тихие
и безветренные. В замершем перед восходом солнца воздухе стук топора
раскатывался чуть ли не на всю ширь озера. И лишь долетев до стоявших на берегу
высоченных сосен, глох в изломанных непогодой ветвях. В укрывшейся за стеной
леса деревушке никто не догадывался о том, что творится на старой барже, замерзшей
в трехстах метрах от причала.
В ее тесном трюме стояли, сидели, лежали
пять десятков зэков, худых, оборванных, в одинаково куцых черных телогрейках. И
каждый напряженно прислушивался к тому, что происходило наверху, одновременно и
страшась доносившихся оттуда звуков и по вековечной русской привычке надеясь,
что все обойдется.
«Может, по их правилам, так и надо —
зашить досками люк?», — пробежал шепот меж зэками. Даже новички с пересылки
знают, что ждать можно чего угодно. Но когда на палубе сняли крышку с широкой
вентиляционной трубы и в трюме стало светлее, лица людей разгладились, а кто-то
облегченно выдохнул.
Наверху между тем шла какая-то возня.
Энкавэдэшники о чем-то препирались, после матерного окрика один из споривших
ушел к корме. Второй остался около трубы. Его прерывистое, как после тяжелой
работы, дыхание было отчетливо слышно в трюме. Впрочем, дело свое он закончил
быстро: раздался металлический щелчок, и, прогрохотав вниз по трубе, на доски
пола шлепнулась связка гранат. Куда спрятаться в набитом людьми трюме за те
считанные секунды, что оставались до срабатывания запала?! Инстинктивно
качнулись назад, безуспешно попытавшись сдвинуть спрессованную человеческую
массу, и замерли, обреченно закрыв глаза. Еще живые, но уже мертвые. И грянул взрыв,
вымарывая это противоречие, а заодно и пять десятков душ. Пусть не безгрешных,
но в любом разе более чистых, чем у тех, кто обрек их на смерть…
Май 1987 года
Комната была безликой, как будто,
обставляя ее, хозяева руководствовались иллюстрациями из брошюры «Уютный дом».
Две тяжеловесные горки, густо заставленные прессованным псевдохрусталем.
Массивный книжный шкаф с книгами, выкупленными на макулатурные талоны. Диван,
покрытый ядовито-зеленым мохеровым пледом. Торжественно-парадная люстра, которой
самое место было бы в провинциальной церкви. Нотку фривольности вносили три
тусклых эстампа, за стеклами которых виднелось что-то сдержанно абстрактное.
Стулья у стены были расставлены на равном расстоянии друг от друга — хоть
линейкой промеряй. Но истинным образцом порядка был письменный стол. На нем
лежали строго сориентированные по краям столешницы пачка писчей бумаги, четыре
остро отточенных карандаша, очечник и аккуратно сложенная по сгибам газета.
Несколько нарушая эту бюрократическую композицию, на углу стоял телефон,
независимостью размещения подчеркивая свою важность. В комнате не было ни
одного «милого пустячка», который подавал бы знак о привязанностях или
увлечениях обитателя. Хотя, возможно, у него их просто не было.
Впрочем, хозяин кабинета в этой
обстановке чувствовал себя привычно и даже комфортно. Николаю Павловичу
Калашникову было под семьдесят, и для своих лет он выглядел замечательно. Спина
прямая, на щеках здоровый румянец, седые волосы, блестящие после душа,
аккуратно зачесаны назад. Лицо добродушное, простоватое, но не глупое.
Поскольку утро было не только раннее, но
и праздничное, Николай Павлович был уже облачен в темные, хорошо отглаженные
брюки и белоснежную, в нарушение всех модных тенденций накрахмаленную сорочку.
В руках он держал пиджак, покрытый, как панцирем, множеством ветеранских
значков и медалей. Хотя знающий человек, конечно, обратил бы внимание на то,
что в этой «экспозиции заслуг и достижений» нет ни одного боевого ордена, а
медали, как их называют военные, исключительно «собачьи», то есть отчеканенные
к разным датам Вооруженных сил.
Настроение у Николая Павловича было
чудесное, полностью соответствующее доносящимся с улицы задорным маршам.
Повесив пиджак на спинку стула, он уселся за письменный стол и, водрузив на нос
очки, привычным движением развернул газету. Как всякий опытный читатель, в
потоке редакционного пустозвонства Калашников мгновенно выловил самый
интересный для себя материал — «Шахтеры продолжают забастовку», отправленный
стыдливым ответсеком на четвертую полосу.
Не то чтобы Николая Павловича так уж
занимала судьба этой чумазой публики, еще недавно занимавшей первые места во
всех всесоюзных президиумах. С замшелых времен Стаханова ее не только ставили в
пример, но и директивно предлагали равняться на нее представителям не столь
героических профессий. Однако с новым руководством страны дружба у горняков не
сложилась. Платили им по-прежнему много, вот только купить на эти бумажки
ничего было нельзя.
Понятно, шахтеры, как выражалась сегодня
молодежь, были Калашникову «по барабану». Но не мог он отказать себе в
удовольствии вволю позлорадствовать над слабостью власти, которая никак не
могла справиться со смутьянами. Кишка у нее была тонка, чтобы перебросить куда
надо дивизию Дзержинского да заткнуть глотки всем местным горлопанам.
Однако в очередной раз убедиться в
бесхребетности Горбачева у Николая Павловича не вышло. Подал голос телефон.
Пропустив для важности два звонка (это я вам нужен, а не вы мне), на третьем
Калашников взял трубку.
— Калашников. Слушаю, — сухо бросил он в
микрофон. Но услышав приветствие, тут же заулыбался. На том конце провода был
хороший и полезный знакомый — заведующий отделом пропаганды райкома партии
Аркадий Петрович.
— Как жизнь ветеранская? —
уверенно-оптимистично поинтересовался партийный функционер. Оптимизм ему был
положен по должности.
— Здорово! Был у тебя на прошлой неделе,
но не застал. — Хотя в этом визите не было ничего особенного, Калашников
постарался вложить в ответ максимум теплоты, как будто в райком он ходил
исключительно для того, чтобы повидаться с Аркадием Петровичем.
— На семинаре в Москве парился, — не без
пренебрежения к столице и к сидящим в ней начальникам проинформировал Аркадий
Петрович — все-таки шел третий год «эпохи гласности», — и тут же перешел к
делу: — Выручай! К нам норвежцы приехали. Ветераны Сопротивления. Надо с нашими
встречу устроить. Хорошо бы и ты пришел.
Дел никаких у Калашникова не было.
Однако сразу согласиться означало снизить цену за услугу. Поэтому Николай
Павлович решил поторговаться.
— Да я вроде договорился с боевыми
товарищами повидаться. Посидеть, повспоминать. По сто граммов за тех, кто до
Победы не дожил, выпить.
Но на такого напал. Аркадий Петрович,
этот райкомовский златоуст, мог и людей повыше рангом, чем Калашников,
уболтать.
— Все успеешь. Это на час максимум. А
потом мы тебя на машине забросим куда скажешь. Давай, не ломайся! Ты же мне
говорил, что на севере воевал. Расскажешь гостям, как насмерть стояли, фронт
держали. А то они стали подзабывать, кто войну выиграл.
Против последнего аргумента возразить
было нечего.
— Ладно, уговорил, — признал свое
поражение Николай Павлович. — Когда прикажешь явиться?
— Начало через час, — уже официальным
тоном проинформировал Аркадий Петрович и повесил трубку.
Районный центр, в котором проживал
Николай Павлович, по случаю праздника постарались принарядить. Правда, помогло
это мало, смотрелся он все равно убого, впрочем, как и тысячи подобных ему
маленьких российских городков. Каких-нибудь триста километров на запад стояли в
окружении той же волшебной карельской природы финские города и поселки, и были
они почему-то обихоженными, аккуратными, радующими глаз чистотой и
основательностью всего, что было в них возведено. А на российской стороне, хоть
и существовали здесь поселения старше финских и на сто, и на двести лет, вид
они имели временный и случайный, будто их обитатели жили на чемоданах, готовые
в любой момент бросить постылый край и укатить в места более благодатные.
Делались, конечно, время от времени
попытки облагородить эти псевдоурбанистические уродцы, но либо средства были
как всегда ограниченными, либо смысла особого власть в этой затее не видела,
поскольку сама тоже сидела на чемоданах в ожидании вызова, если не в Москву, то
хотя бы в Ленинград.
Последние поползновения придать этому поселку,
застрявшему в той самой смычке между городом и деревней, хоть какую-то
пристойную форму пришлись на послевоенные годы, когда Карелия, снабжавшая лесом
все стройки в европейской части Советского Союза, переживала краткий
промышленный ренессанс. Понаехавшее начальство, и особенно их жены, требовали
культурных условий в виде квартир с центральным отоплением, туалетов с ванными
и балконов с архитектурными излишествами для сушки белья. Но, несмотря на все
усилия и периодические грозные окрики из обкома, из затеи облагородить
карельские города ничего не вышло. Амбиции тогдашних зодчих так и не смогли
подняться выше третьего этажа, зато в полной мере выразились в облупившихся к
нашему времени полуколоннах, рогах изобилия, снопах пшеницы и экзотических фруктах,
которых здесь отродясь на прилавках магазинов не видели.
Из-за всей этой прогрессирующей разрухи
развешанные по случаю Дня Победы яркие плакаты и транспаранты смотрелись
наглыми заплатами на ветхих строениях в стиле сталинского ампира,
образовывавших главную улицу. Унылое впечатление заброшенности, правда,
скрашивали высаженные много лет назад и теперь набравшие силу пушистые
лиственницы, скромные осины и красавицы березы, уже надевшие зеленые наряды. Да
сами горожане, искренне радовавшиеся и звучавшей из репродукторов бравурной
музыке, и выходным дням, и по-весеннему яркому солнцу, смотрелись неплохо,
никак не уступая нарядами надменной столичной публике.
Не спеша шагавший по тротуару Калашников
раскланивался со знакомыми, пожимал руки, обменивался приветствиями. По тому,
как с ним охотно здоровались, видно было, что в городке он человек известный и
уважаемый. Спешащие куда-то по своим очень важным делам девчонки-пионерки,
пошептавшись, даже отдали ему салют. Сверкающий на солнце наградами ветеран в
ответ им по-отечески улыбнулся и помахал рукой. Приятно, когда твои заслуги
перед страной не забыты.
Чудесное настроение, не покидавшее все
утро Николая Павловича, он во всей сохранности донес до райкома партии. Даже
бушевавший в здании аврал не повлиял на безмятежное состояние его души. В конце
концов, не он отвечал за готовившуюся в спешке встречу, а значит, и не его это
была забота. Поэтому, не обращая внимания на царившую суматоху, он сразу же
направился на второй этаж, где в фойе перед актовым залом стояли, сбившись в
тесный кружок, товарищи по оружию. Весь их отстраненный от окружающей суеты вид
как бы говорил: «Мы для страны все сделали, а теперь уж вы кувыркайтесь».
Аврал был в той самой завершающей
стадии, когда он становится неуправляемым и может вылиться либо в полный
бардак, либо в ослепительный административный триумф. Грузчики в синих
спецовках затаскивали из фойе в зал длинный стол «для заседаний». Молодой
человек еще сохранившегося в провинции лихого комсомольского вида, опасно
балансируя на верхней ступеньке стремянки, пытался закрепить на стене ленту
транспаранта, поздравляющего трудящихся с 9 мая. Несколько девушек,
расположившись прямо на полу, собирали букеты из только что доставленных из
парников тюльпанов и гвоздик. По мере сил добавляли беспорядка и райкомовские
работники. По фойе они передвигались исключительно деловой рысью, рассыпая при
этом направо и налево руководящие указания, на которые, признаться, никто не
обращал внимания.
Привычка к штурмовщине выручила.
Буквально за минуту до появления зарубежной делегации все-таки удалось создать
подобие порядка и даже придать ему праздничный вид. В грязь лицом не ударили,
престиж державы не уронили. Норвежцы вступили в фойе, расцвеченное цветами и
лозунгами, украшенное транспарантами и плакатами.
Радушно улыбаясь, у лестницы гостей
встречали отцы города: первый секретарь райкома Олег Рудольфович Коски —
сорокалетний подтянутый мужчина в отлично сидящем сером костюме из английской
шерсти, его совершенно безликие замы по пропаганде и оргвопросам, пузатый
начальник райотдела милиции и замордованный проблемой уже три года
невыполняемого плана директор единственного в городе предприятия. Второй и
третий ряды составляла массовка — представители советских органов,
профсоюзники, комсомольские вожди и прочая малоответственная публика, на
которую повесили организацию обеда, выпивку, транспорт, подарки и культурную
программу.
На фоне мужиковатых невзрачных коллег
Коски, сосланный сюда решением горних сил за некоторое вольнодумство, смотрелся
куда большим иностранцем, чем норвежцы, которые больше выделялись ростом,
нежели каким-то особенным заграничным форсом. Исключение составляла стройная
моложавая женщина в элегантном жакете. В отличие от остальных членов делегации,
у которых на лацканах простеньких курток и старомодных пиджаков были
прикреплены канцелярские скрепки — знак участника норвежского Сопротивления, у
нее на груди висел Военный крест с мечом — высшая награда Норвегии за
храбрость. На вид ей нельзя было дать больше пятидесяти, но уложенные в модную
прическу платиновые волосы, в которых густо проблескивала седина, подсказывали,
что ей значительно больше. Мужчины уважительно пропустили ее вперед, и она
первая поздоровалось с Коски. Причем по-русски, что сильно обрадовало первого
секретаря, не успевшего вычислить в толпе гостей переводчика.
Процедура представления не заняла много
времени, поскольку массовку к ней не допустили. Вместо нее взбодренный строгим
взглядом Коски секретарь по пропаганде подогнал жавшихся доселе в стороне
советских ветеранов. Те смущенно улыбались и изо всех сил старались не
оконфузиться. Впрочем, их стеснительность быстро прошла — норвежцы оказались
простыми мужиками, плевавшими на все дипломатические политесы. Они хлопали по
плечам наших, тыкали пальцами в ордена и всячески демонстрировали, что этой
встрече очень рады. Этому гордому народу вообще не свойственно раболепие, и
наши ветераны, порядком замордованные пустым и громогласным, а главное — ни к
чему не обязывающим славословием, постепенно оттаивали, смотрели на гостей как
на людей, которым тоже пришлось хлебнуть лиха во время войны.
Братание было в самом разгаре, когда
умевший контролировать ситуацию Коски заметил, что в ветеранском контингенте
недостает Калашникова. Оказывается, тот продолжал стоять в стороне, побледневший
и даже какой-то поникший.
— Николай Павлович, идите к нам! — решил
исправить допущенную замом оплошность первый секретарь.
Но неизменно внимательный к просьбам
начальства Калашников на этот раз словно и не расслышал приглашения.
Потребовалось не меньше минуты, прежде чем он направился к норвежцам. Шел он
как тяжело больной человек, еле-еле переставляя ноги, словно кто-то подменил
его невесомые австрийские туфли на свинцовые галоши водолаза.
Однако эти поведенческие нюансы прошли
мимо внимания Олега Рудольфовича. Увлеченный ролью радушного хозяина, он
сообщил о подаче очередного праздничного «блюда».
— Вот, господа, познакомьтесь! Николай
Павлович Калашников. С первых дней войны на фронте. Воевал на севере. Так ведь,
Николай Павлович?
Николай Павлович в ответ лишь вяло
кивнул. Разгоряченные общением с советскими ветеранами норвежцы, которым
перевели слова Коски, кинулись обнимать героя. Последней подошла женщина с
Военным крестом, пристально посмотрела ему в глаза, сухо представилась:
«Олафсон Лииса». Однако руки не подала. Николай Павлович жалко улыбнулся и
отошел к окну.
Стараясь не привлекать к себе внимания,
Калашников за спинами коллег-ветеранов тихонько пробрался вдоль стены к
лестнице. Но как только он оказался на ней, былая прыть тут же к нему вернулась.
На разбитом недалеко от райкома
скверике, куда буквально влетел Калашников, праздничное гулянье было уже в
полном разгаре.
Калашников, который никак не мог
отдышаться, с трудом нашел за кустами свободную скамейку. Нет, места, конечно,
были, да в конце концов, уступили бы ему место, но любое соседство сейчас было
для него в тягость. Никого видеть не хотелось. Он с облегчением уселся на
лавку, которую алкаши затащили в кусты подальше от гугукающих малышей и
кудахтающих мамаш, долго шарил по карманам, отыскивая куда-то запропавшую
зажигалку. Но закурить все равно не мог. Сигареты то ломались, то крошились.
Дааа… Уж чего-чего, а этой встречи он не ждал… Да нет! Не так. Сорок пять лет
назад все бы отдал, чтобы эту женщину увидеть! Хоть издали… Хоть на секунду… А
теперь опаснее, чем она, для него в мире никого не было.
Часть I. Поселок
Июнь 1940 года
«По состоянию на 9 часов 26 июня с.г.
никаких открытых антисоветских, повстанческих и других вражеских проявлений по
КФССР не отмечено. Работа наркомата и периферийных аппаратов НКГБ проходит
нормально.
Нарком госбезопасности КФССР М.
Баскаков».
У городов и даже у маленьких сел
обязательно бывает душа. Иной раз она есть даже у домов, если люди живут в них
долго и стены успевают впитать разговоры жильцов, обещания и ссоры, детские
крики и смех. У одноэтажного дома культуры, воздвигнутого в Пряже в начале
тридцатых годов, души не было. Не из чего ей тут было вырасти и не к чему
прилепиться. Политпросветское учреждение было построено не для людей, а для
абстрактных «трудящихся», которые должны были питаться исключительно речами
районного начальства, а свои эстетические потребности удовлетворять за счет
бездарных и хвастливых плакатов, которые обильно тиражировались в предвоенное
время. И ходили сюда только потому, что пойти больше было некуда. Ну, или по
долгу членства в партии, комсомоле, профсоюзе, ДОСААФ или иной
организации-симулякре общественной жизни.
Вот и сейчас небольшой зал с унылыми зелено-сортирными
стенами заполнили комсомольцы района. Впрочем, молодежь всей этой казенной
унылости не замечала в силу кипящей энергией молодости и того, что иного в
жизни не знала, а потому и сравнивать ей было не с чем. «Волга-Волга», «Цирк» и
прочие лубочные картины, которые им в этом же зале показывали, воспринимались,
скорее, как сказки, к их жизни никакого отношения не имевшие. А жизнь — вот
она: сцена, на которой стоит покрытый зеленым сукном стол, бюст Сталина в
глубине, над столом транспарант «ПЛАН — ЗАКОН. ВЫПОЛНЕНИЕ — ДОЛГ.
ПЕРЕВЫПОЛНЕНИЕ — ЧЕСТЬ!»
Собрание комсомольского актива шло уже
четвертый час. Под потолком плавали набрякшие никотином облака табачного дыма,
пол устилал плотный слой подсолнечной лузги. Только семечки и спасали от
накатывающей волнами сонной одури. Лучше всего устроились опоздавшие. Они
группировались около дверей, из которых хоть немного тянуло прохладным вечерним
воздухом. Здесь можно было не только относительно свободно дышать, но и тихо
переговариваться, благо ораторы уже тоже притомились и с крика перешли на
монотонную скороговорку.
— И что б мне на минуту раньше уйти, —
корил себя подпиравший стенку вместе с остальными счастливчиками Колька
Калашников. — Ведь как подлез, стервец! «Я тебя в прошлый раз выручил, а теперь
ты меня выручай!» И заныл, заныл: «У меня дядя из армии приехал. Я ему рыбалку
обещал. Червей накопал. А тут собрание! Сходи за меня!» А какого хрена ты в
секретари ячейки рвался?! Можно подумать, тебя за воротник тащили. Свои-то дела
мне когда делать?
Колька совсем закручинился, хотя это
было ему несвойственно. Парень он был простой, веселый, и всякие
интеллигентские мерехлюндии глубоко презирал.
Ведь как хорошо все складывалось.
Зарплату на МТС успел первым получить, в сельпо еще вчера попросил отложить платок,
вечером с ребятами погонять мяч договорился…
В невеселые размышления слесаря третьего
разряда пряжинской МТС, члена ВЛКСМ, призывника девятнадцати лет от роду
Николая Калашникова вторгся зазвучавший со сцены девчоночий, почти детский
голос.
— Мы решили всем классом работать
тридцать дней в леспромхозе, — выкрикнула с трибуны худенькая белобрысая
девчонка лет пятнадцати-шестнадцати. Была она немного нескладная, да и к тому
же не белобрысая, как многие местные в зале, а скорее, волосы у нее были платиновые,
хотя этого слова тогда Колька еще не знал. — Деньги мы отдадим в ОСОАВИАХИМ. На
них купят еще один самолет. Наши ребята смогут учиться летать. — Тут у нее
произошла заминка, которую она все-таки героически преодолела. — И девочки
тоже. Как Марина Раскова.
Пожалуй, дело было не в звонком детском
голосе — недомерок-школьниц в зале было полно, — а в том, как странно эта
девчонка выговаривала слова. Вроде бы все правильно, но словно из учебника по
русскому языку зачитывала фразы.
— Это кто такая? — Колька толкнул локтем
в бок пристроившегося рядом школьного приятеля Юрку Родионова. — На одуванчик
похожа.
— Финка. Лииса Мухинен. В леспромхозе
живет. Она с отцом из Финляндии приехала, — так же шепотом пояснил Юрка.
— Зачем?
— Зачем? — Юрка даже удивился такой
неосведомленности друга. — Учат наших лес валить самыми передовыми методами.
— Так она теперь карело-финка, —
хихикнул Колька. Шутка была старая, но все еще пользовалась у молодежи успехом.
На сцену между тем выбрался следующий
оратор. Судя по толстой ученической тетради в руках, говорить он собирался
долго.
— Слушай, давай удерем, — занервничал
Колька. — Магазин закроют.
Ребята выскользнули за дверь и были
таковы. А собрание продолжалось.
В магазин Юра заходить не стал. Чего он
там не видел?! Если бы у тети Маши что-то дельное появилось, так очередь стояла
бы через всю улицу. Он присел на ступеньку и стал ждать, когда Колька
отоварится.
Не сказать чтобы они были закадычными
друзьями. Всего-навсего сидели в школе за одной партой. Но как-то положено в этом
возрасте иметь друга, наперсника что ли, как прочел он недавно в одной книге.
Тем более, что Колька парень был компанейский, не злой. Ленивый, правда, зато
не завистливый. Хотя кому здесь, в Пряже, завидовать? Бедность была поголовной
и поэтому считалась нормой. Жили на картошке да «карельском сале», как здесь
называли грибы. Рыба, при всем ее изобилии в реках и озерах, на столах
появлялась редко. Удочкой много не надергаешь, а с глубины брать — лодка нужна.
Юрка с Николаем уже год обхаживали одного местного деда, у которого была
небольшая плоскодонка, в надежде, что он разрешит ею пользоваться. Дед на манер
капризной девицы услуги с удовольствием принимал, но, как только речь заходила
о том, чтобы на рыбалку поехать без него, тут же делался глухим и немым. И
понятно: с каждого улова он не по-честному треть брал, а грабастал половину.
Пробовали они с Колькой бреднем промышлять, но тут ведь не волжские плесы, где
без порток можно целый день по воде бродить. Озера холоднющие. Час в воде
просидишь, так все сморщится, что выглядишь бесполым манекеном, которого Юрка
однажды в витрине петрозаводского магазина видел.
В общем, в Пряже не жировали, но и с
голода не пухли. Жили, как и все в большой Советской стране, ожиданием
обещанного светлого завтра. Конечно, планка ожиданий была у пряжинцев пониже,
чем у москвичей или, скажем, киевлян. Они бы вполне обошлись новым пальтишком
для дочки, валенками к зиме и возом уже наколотых бесплатных дров. Но пока и
этого не было. А на нет, как известно, и суда нет. Что зря роптать.
Вся надежда для Юрки и его одногодков
была на осенний призыв. Армия для человека грамотного, энергичного, идейно
выдержанного — а Юра себя считал именно таким — была воротами в иную жизнь.
Только подготовиться к ней надо тщательно, чтобы не прозевать свой шанс. И Юра
уже три года посещал занятия в ОСОВИАХИМе, собирал и разбирал учебную винтовку,
парился в противогазе, клеил модели самолетов, потому что очень хотел попасть в
авиационную часть. А там уж заметят, он не сомневался.
Он так размечтался, что невольно
вздрогнул при звуке громко хлопнувшей двери. На крыльцо вывалился прижимавший
два свертка к груди потный, счастливый Калашников.
— Уфф! Успел! — сообщил Колька. — Пошли.
Жили они в одной стороне, причем
недалеко друг от друга, что было очень удобно. Зимой, возникни какая-нибудь
надобность в учебнике или еще в чем, в одной рубахе можно было от крыльца до
крыльца добежать. Да и из школы веселей вдвоем возвращаться. Правда, теперь они
работали в разных местах: Колька — на МТС, а Юра — секретарем в райсовете, но
тем приятнее было вспомнить недавнюю молодость и поговорить о будущей жизни,
которая, несомненно, в самое ближайшее время изменится в лучшую сторону.
Они шли поселковой улицей, где каждый
дом был им знаком не только по его обитателям, но и всякой оторванной или вновь
прибитой доской. Да и что там было особенно рассматривать! Высокие карельские
избы, сложенные из почерневших массивных бревен, чередовались с длинными
бараками, в которых квартировали завербовавшиеся на лесозаготовки. Бараков в последнее
время стало особенно много. Поначалу они даже неплохо смотрелись. Аккуратные,
свежевыкрашенные суриком, эти знаки настающей индустриализации прямо-таки
радовали глаз. Но осенние злые дожди быстро выбили краску, она приобрела
грязный оттенок, окна проткнули кривые трубы буржуек (строили наспех, и изо
всех щелей зимой нестерпимо дуло), а во всю длину бараков навешали веревок, на
которых и летом, и зимой сушилось нищее, заплатанное белье. Впрочем, увлеченные
беседой парни на всю эту привычную убогость внимания не обращали.
— Юрка, а может, мне на флот пойти? —
Эта тема поднималась уже не в первый раз.
— Тебя даже в лодке укачивает, — отрезал
Юра, который не любил пустых разговоров.
— То — лодка, а там большие корабли, —
попробовал возразить Николай, но дальше спорить не стал. Ему вдруг сделался
этот разговор скучен своей приземленностью. — Да если честно, мне все равно, —
признался он. — Лишь бы из этого леса выбраться. Ты-то, думаю, тоже здесь не
задержишься. Вон в авиацию со своими модельками собрался.
Столь мирно начавшийся разговор вполне
мог перерасти в ссору, тем более что случались они между друзьями часто,
особенно когда Колька в слишком уж ярких красках принимался рисовать ожидавшую
его военную карьеру.
Юра-то был уверен, что Колькин потолок —
слесарь 4-го разряда на местной МТС. Никаких кораблей никогда он водить не
будет, и командовать дивизиями ему тоже не придется. Ленив был его дружок
чрезвычайно, от книг бегал, как черт от ладана, и с увлечением мог говорить
только о футболе. Однако Колька из-за этого не комплексовал, никаких чувств
вроде ущербности и тем более зависти к чужой зажиточности не испытывал. Все
вокруг так же плохо жили. Поэтому Колька при всей своей бедности, одной паре
штанов и двух рубахах ощущал себя вполне успешным человеком. Может, не самым
успешным, но уж точно не хуже других.
Юрка уже открыл рот, чтобы отбрить
полезшего не в свое дело приятеля (элерон ведь от пропеллера не отличит, а еще
моделями попрекает!), но тут на них накатилась стайка мальчишек, гнавшая по
улице порядком сдувшийся мяч. Такое Калашников пропустить не мог. Отпихнув
мальца, он поддел мяч носком ботинка и мощным ударом послал его через забор.
Поскольку проделано это было виртуозно, в технике знаменитого полузащитника
«Динамо» Михаила Якушина (Калашников видел его игру однажды в кинохронике), к
Кольке опять вернулось хорошее настроение, и он решил, что обижать друга не
стоит.
— Ладно, не переживай! Возьмут тебя,
Юрка, в летчики. Не сомневайся. А меня пусть в танкисты, — с искренней грустью
добавил он. — И разъедемся мы в разные концы.
— Ага, — отозвался Юрка. — «На запад
поедет один из вас, на Дальний Восток — другой».
— Точно, — подхватил не почувствовавший
иронии Колька. — А через десять лет мы встретимся.
— И непременно в Москве.
— Да. Известный полярный летчик Юрий
Родионов и командир Красной Армии Николай Калашников, — закатывая от
удовольствия глаза, продолжал фантазировать Колька.
— И куда мы пойдем? — попробовал
спустить его на землю Юра. Он-то понимал, что разговор пустой: на пряжинских
болотах «известные полярные летчики», как и «командиры Красной Армии», не
растут. Но мечтать советскому человеку, особенно молодому, было положено.
Причем в строго определенном направлении. Например, об ударном труде, о самопожертвовании
во имя высокой цели, о трудностях, которые преодолевать надо непременно
героически. Вместе с верой в мудрость верховного вождя и уверенностью в том,
что все пролетарии мира мечтали бы перебраться на постоянное жительство в СССР,
все это входило в примитивный комсомольский катехизис. Более того, не мечтающий
о высоком предназначении выглядел подозрительно. Трудно сказать, чего в этом
было больше — революционного идеализма или фанатичного идиотизма.
— Сначала — в Большой театр. А потом в
самую дорогую столовую. Возьмем борщ, котлеты, чай с пирогами. До чего же есть
хочется! Пошли быстрее!
Мечта о «котлетах и чае с пирогами»
подоспела вовремя: ребята как раз подошли к дому Калашниковых —
избе-пятистенке, в которой и было всего что сени да большая горница с русской
печкой. Обычный дом, каких в Пряже десятки. Не выделялся он и убранством: две
железные койки под лоскутными одеялами, стол с четырьмя стульями, которые было
принято называть «венскими», меж двух маленьких окошек с мутными стеклами —
пузатый деревенский комод.
Мать, Клавдия Васильевна, рано
постаревшая от тяжелого сельского труда, хотя на самом деле ей и сорока еще не
было, шила за столом. Но, увидев ребят, шитье свое тут же спрятала и
захлопотала, успевая и говорить и на стол накрывать.
— Коля! Ты где запропал? Юра! Проходи,
проходи. Сейчас поужинать соберу. А я жду, жду. Вроде смена давно кончилась.
— У нас собрание в клубе было. Вот,
мама, — и Колька вручил матери оба свертка.
Мать положила их на стол и стала
осторожно раскрывать, стараясь не порвать оберточную бумагу.
— Ой! Платок! Да какой красивый! Это
мне?
— Тебе, мам, тебе, — важно кивнул
головой пунцовый от удовольствия Колька.
— И конфеты! Это же мои любимые! — Она
могла бы, конечно, сказать, что всего второй раз в жизни получает подарки.
Первый случился три десятка лет назад, когда ночевавший у них в избе приказчик
из Лодейного поля подарил ей деревянную свистульку, которая до сих пор бережно
хранилась в сундуке. Но по привычке промолчала.
— Зарплата была, — пояснил Колька. — У
меня еще деньги остались. Возьми на хозяйство. — Он достал из кармана несколько
мятых купюр.
Клавдия Васильевна, никак не ожидавшая
прихода в дом такого достатка, поначалу растерялась, а потом, конечно,
вспомнила, что прорех в хозяйстве еще столько, что, дай бог, самые большие
прикрыть.
— Ты припрячь их, завтра в магазин
сходим. Ботинки тебе приглядела. — И тут же вспомнила об обязанностях хозяйки.
— Господи! Что же я стою! У меня же мужики не кормлены. Садись, Юрочка! Все
давно готово.
Сполоснув руки под рукомойником, ребята
уселись за стол. Клавдия Ивановна поставила перед ними чугунок с горячей
картошкой — правда, прошлогодней, молодая еще не выросла, — крынку с молоком,
доску с крупно нарезанными кусками хлеба.
— Чуть не забыла! — мать метнулась в
сени и принесла оттуда миску с пучками зеленого лука. — Такой лук сладкий
уродился! Только что с грядки срезала.
Ребята ели споро, по-рабочему. Николай
солидно молчал, привыкая к новой роли главного работника в семье. А вот Юра,
которому из-за занятости отца и матери в школе нормально поесть редко
удавалось, нахваливал ужин.
— Картошка у вас, Клавдия Васильевна,
замечательная. До того рассыпчатая, что и ложкой давить не надо. Как вы только
такую выращиваете?
— Ешь, ешь, Юрочка! Давай еще положу! —
суетилась довольная Клавдия Васильевна.
— Ох, нет! Спасибо, тетя Клава. Наелся
на два дня вперед. — Юра посмотрел на висевшие на стене ходики. — Побегу. Пора.
Отец просил помочь.
Следующий день не задался с самого утра.
На работу Калашников чуть не опоздал. Зацепился ногой за камень, и подошва
сандалии, которая и без того держалась на соплях, отлетела к чертям. Пришлось
подвязывать ее обрывком веревки, который, к счастью, завалялся в кармане. В
итоге приковылял в МТС, когда самые интересные задания были распределены.
Рассчитывавшему покопаться в движке забарахлившего красавца ЗиС-5 Кольке вместо
этого вручили груду ржавых, грязных деталей и велели отчистить их до блеска.
Два часа Калашников честно тер эти
железяки. Въевшаяся в металл ржавчина поддавалась с трудом. Он бы, конечно,
справился с ней, но тут во дворе МТС зазвучали незнакомые голоса, и Кольку
разобрало любопытство. Он побросал детали в ведро с бензином, — пусть, дескать,
отмокают, — отряхнул штанины спецовки и выкатился из цеха якобы на перекур. И
ведь не зря.
Во дворе среди сломанных сеялок,
беззубых борон, требующих ремонта плугов и прочего пришедшего в негодность
сельхозинвентаря бродили мальчишки и девчонки. Стоявший у дверей в цех директор
МТС Василий Петрович Калмыков следил за ними настороженным взглядом орлицы, у
гнезда которой вьется подозрительный гость.
— Школьники, — поделился Василий
Иванович с подошедшим Колькой. — Металлолом на самолет собирают. Винтики,
железочки… А только отвернись, так они новый трактор утащат.
— Так и гнали бы их, Василий Петрович! —
посоветовал Колька, ценимый директором за чуткость к проблемам начальства.
— Нельзя, Мыкола! — горько вздохнул
Василий Петрович. — Из райкома звонили. Велели поддержать почин, трясце его
матери!
На самом деле Кольке вовсе не хотелось,
чтобы школьников прогнали. Во-первых, двор давно уже надо было привести в
порядок, и скорее всего это поручили бы самому младшему на МТС — Калашникову.
Во-вторых, хотелось покрасоваться перед ребятами. Многих он знал в лицо, они
учились на два класса младше. Поэтому Колька занял позицию рядом с директором,
достал из кармана пачку папирос и не без лихости закурил.
Ребята на матерого пролетария Кольку
Калашникова никакого внимания не обращали. Волокли какие-то перекрученные
трубы, стаскивали в кучу пробитые ржавчиной листы, исковерканные швеллеры,
расплющенные диски. Гора металлолома росла на глазах.
— А что, Василий Петрович, может, они и
вправду на самолет наберут? — не удержался Колька.
Колькин прогноз директору явно не
понравился, и он решил осадить молодого.
— У тебя, Калашников, столько брака
бывает, что на эскадрилью набрать можно, — буркнул директор.
Колька, привычный к резкой смене
настроения начальства, на эту несправедливую критику никак не среагировал. Он с
интересом наблюдал, как белобрысая худенькая девчонка в мешковатых лыжных
брюках и явно отцовском свитере пытается выдернуть вросшую в землю трубу.
Походкой бывалого мужчины Калашников подошел к ней и движением руки отодвинул в
сторону.
— Отойди! Дай-ка я! — Колька ухватился
за верхний конец трубы и стал ее раскачивать. Труба понемногу поддавалась.
Колька картинно напрягал мускулы и громко пыхтел, стараясь при этом краем глаза
уловить реакцию девчонки. И тут коварная железяка, до этого всем своим видом
демонстрировавшая прочную укорененность в карельской почве, вдруг вылетела из
нее с каким-то утробным чавканьем. Не ожидавший этого Колька со всего маха
шлепнулся на землю, да так, что ноги в рваных сандалиях взлетели к небу.
Номер получился прямо-таки цирковой.
Девочка тихо засмеялась. Директора от хохота скорчило, да и остальные,
наблюдавшие эту сцену, с удовольствием присоединились к неожиданной потехе. Что
же касается Кольки, то этот взрыв веселья, конечно, его расстроил. Но вида он
не подал.
— Ха-ха-ха! Как смешно. Ну, упал
человек. С кем не бывает, — оправдывался он, отряхиваясь. И тут первый раз
внимательно посмотрел на виновницу своего позора. Это была та самая девчонка с
комсомольского собрания, которая хотела летать, как славная советская летчица
Марина Раскова.
— Слушай! Я же тебя знаю! Ты из
Финляндии приехала. — Колька обвиняюще наставил указательный палец на девчонку.
— А что? Нельзя было? — дерзко ответила
та.
Признаться, Колька немного смутился и
хотел уже было с достоинством отойти на заранее подготовленные позиции рядом с
директором, но посмотрел на белобрысую еще раз и пропал. Никогда он не встречал
такой девушки и сразу понял, что больше уже не встретит. Один раз такой шанс
выпадает. И если он его упустит, то все оставшиеся годы пройдут зря,
бессмысленно, впустую. Такая паника овладела Колькой, такая сумятица в мыслях
пошла, что ничего умнее он придумать не смог, как спросить:
— Ты «Цирк» видела?
— Цирк? — озадаченно переспросила
девчонка.
— Мировая картина, — зачастил
Калашников, лишь бы удержать ее. — Там одна американская циркачка влюбилась в
негра… Хочешь посмотреть? — вопрос он задал так, автоматически, уже понимая,
что проиграл. Куда ему, пряжинскому пеньку до нее, фактически иностранки. Но
ответ последовал неожиданный.
— Мне шестнадцать только в сентябре
будет. На вечерний сеанс не пустят.
Вот! Вот оно! Улыбнулась-таки удача.
Колька сразу воспрял.
— Ерунда! Проведу. У меня товарищ
помощником киномеханика работает.
— Хорошо, — улыбнулась девчонка. — Я
приду.
— Буду ждать, не опаздывай! — поспешил
закрепить успех совершенно счастливый Калашников.
Народ после окончания киносеанса в клубе
расходиться не спешил. А куда торопиться? На дворе белые ночи. Светло, хоть
газету читай. Да и воскресенье завтра. Сколько бы дел за неделю ни набралось, а
все одно — главное, на работу утром не вскакивать. Коля и Лииса тоже
задержались у афиши, чтобы еще раз взглянуть на артистов.
— Любовь Орлова очень красивая, — не без
зависти вздохнула Лииса.
— Ты тоже… — мучительно поискав ответ,
все-таки нашелся Николай.
— Смеешься? — Лииса с подозрением
посмотрела на Колю.
— Вовсе нет! Честно! — Калашников для
правдоподобности даже выпучил глаза. Мол, и в мыслях не было обмануть.
Лииса в ответ ничего не сказала, только
улыбнулась. Да и как тут не улыбнуться. Шутит ее новый знакомый. Любовь Орлова
— первая красавица СССР, артистка, поет, танцует. А как она одевается! Лииса
попробовала представить себя в таком платье на улице Пряжи. Вся округа
сбежалась бы смотреть. Нет уж! Лучше, как сейчас: серая юбочка до колен и
блузка с рукавами-фонариками, которую сшила мама. Конечно, если бы были
туфли-лодочки хотя бы на маленьком каблучке… Но они очень дорого стоят. А у
отца не такая уж большая зарплата. Ничего страшного. Парусиновые тапочки после
того, как Лииса начистила их зубным порошком, тоже стали очень неплохо
смотреться.
— Мне осенью в армию идти, — совсем
некстати прервал ее размышления Коля. А затем, густо покраснев, выпалил: — Ты
стала бы мне писать?
Вопрос Лиису озадачил. Она-то тут при
чем? Письма ребятам в армию пишут их девушки. Это она от подруг слышала.
Обещают, что будут ждать, рисуют целующихся голубей, сердца, пронзенные
стрелой, и прочие глупости. А она — школьница. Правда, уже в десятый класс
перешла. Но все равно школьница. Она свою любимую куклу до сих пор рядом с
собой укладывает на ночь. Почему он о письмах в армию спросил? Или то, что она
в кино с ним сходила, это было свиданием?
— У тебя нет девушки? — наконец решилась
Лииса.
От такого вопроса в лоб Николай
оторопел, но врать, как это было положено по кодексу пряжинских ухажеров, не
стал. Стыдно ему было обманывать эту девочку, все равно как котенка обидеть.
— Девушки? — переспросил Колька и решил,
что лучше сказать, как оно есть. — Нет!
— Почему? — тут же последовал новый
вопрос.
«Господи! Ну как ей объяснить?! Что не
до того было… Что первые приличные штаны только полгода как появились. Не в
спецовке же на свидание идти. И тут же понял, что все эти объяснения ерунда.
Просто не встретил такую, с которой было бы хорошо. Вот как с ней, с Лизой. Но
разве так скажешь?.. Только и смог выдавить из себя, будто на весь женский пол
обижен:
— Да ну их! Никогда не знаешь, чего от
них ждать.
А Лиисе эта игра в вопросы и ответы
нравилась все больше и больше.
— А от меня?
У Кольки даже лоб под кепкой вспотел.
— Нет, ты — другая.
— Какая другая?
И чего пристала? Так ей все и скажи.
— Ну, не знаю. — Колька попробовал
обмахнуться кепкой. — Другая, в общем, — наконец нашелся он.
Но Лииса уже остановиться не могла.
Бывает, что так и тянет за язык, хотя понимаешь, что лучше бы промолчать.
— Это у тебя любимый ответ — не знаю?
И тут же получила от обиженного
кавалера:
— А вовсе и нет! — Затем последовал и
горький вывод: — Значит, не будешь.
— Не знаю. Я подумаю. — Лучше ответа и
опытная женщина не придумала бы. Лииса улыбнулась Николаю и пошла вперед. Он
поплелся за ней.
«Сеть — одни дыры. Да такие здоровые,
что и лосось пролезет. Только что он в нашей сетке забыл?!» — Николай
попробовал стянуть прореху, но получилось еще хуже. Появилась складка, в
которую непременно будет набиваться всякий мусор. «Нет уж! Если делать, то по-человечески».
Он опять расправил сеть и стал аккуратно вывязывать ячейки. «И чего мы полезли
в эту протоку? Полведра окуней и восемь, — Колька опять пересчитал места
разрывов, — нет, девять дыр. Тут работы на неделю».
К сети, растянутой у сарая на длинной жерди,
подошла мать. Поставила у стены тяпку, которой окучивала картошку. Со стоном
разогнулась.
— Все! Сил моих больше нет. Поясницу
ломит. Пойдем, Коля! Хоть чаю попьем.
Колька сделал вид, что занят особо
сложным узлом.
— У меня еще дела.
— Дела… Опять к малолетке своей
усвистишь, — тут же откликнулась Клавдия Васильевна и с ехидцей добавила: —
Будто в поселке взрослых девок нет. За школьницей бегает. Все соседи смеются.
Клавдии Васильевне до слез было обидно,
что ее сын, видный парень, образованный (не то что его покойный папаша, помяни
его Господи!), а бегает за школьницей. Ладно бы из местных была. Народ вокруг
хоть и бедный, но дружный. Случись что, на выручку придут, подмогут. А у этой
ни кола, ни двора, да и батька с мамкой какие-то чудные. Третий год в
Пряже, а огорода не завели. Питаются из магазина.
Разговор был старый и неприятный. Опять
влезать в него Калашникову не хотелось. Он только буркнул:
— Да будет тебе, мать…
Но мать уже завелась.
— Будет, будет. Вот надерет тебе ее
папаша задницу, будешь тогда знать.
Колька представил себе эту картину и, не
удержавшись, рассмеялся.
— Он — коммунист, сознательный.
— Вот он тебе сознательно и надерет, —
подвела итог дискуссии мать.
На самом деле ни отцу, ни матери Лиисы и
дела не было ни до нее, ни до ее старшей сестры. Колька давно уже это выяснил.
Родители пропадали на партийных собраниях, каких-то совещаниях, встречах с
другими «красными финнами», ночи напролет сидели за «Капиталом» Маркса,
конспектировали каждую новую статью Сталина. Девчонки сыты, одеты — что еще
надо? — по всей видимости, рассуждали они. Фактически сестры были предоставлены
сами себе. Но именно доверие, с которым к ним относились мать и отец, и
заставляло их вести себя по-взрослому. Учились они хорошо, сами стирали,
гладили, готовили еду. Весь дом был на них. Лииса очень быстро выучила русскую
пословицу «дело на безделье не меняют» и решительно пресекала все попытки
Кольки влезть в ее учебно-рабочий график с танцами или концертом в клубе.
Поэтому мать на него ругалась зря. Не
так уж часто Калашников видел Лиису, или Лизу, как он ее называл. Хотя дай ему
волю, он бы и ночевал у нее под окном. Каждая минутка, проведенная с ней, была
дорога, только пробегали они ох как быстро. Вот и сейчас сидели они с Лизкой на
берегу озера в неописуемой красоте карельского вечера, и все было бы
замечательно, если бы не эта финская приверженность к дисциплине. Она отравляла
Кольке все удовольствие, не хуже рока, который вечно вмешивался в жизнь разных
древних героев.
Вот сейчас Лиза поднимется и скажет:
«Прости, Коля! Мне нужно идти». А он какое хорошее место нашел. Бревнышко
притащил, чтобы на него присесть можно было. Костерок развел — комаров
отгонять. Вид — закачаешься! И ведь сказать еще так много надо. Остались-то
считанные недели — и переоденут его в военную форму.
Надо сказать, что после знакомства с
Лиисой перспектива службы в Краснознаменном Военно-морском флоте, как, впрочем,
и в Красной Армии, не казалась уже Калашникову такой привлекательной.
Расстаться с Лиисой ведь придется не на год и не на два. А что за это время
произойдет? Кто знает, заранее кручинился Колька.
— Сейчас костер погаснет, — поежилась
Лииса.
— Не погаснет, — поспешил успокоить ее
Колька. — Вон я сколько веток натаскал. До утра хватит.
— До утра нельзя, — вздохнула Лииса. —
Мне отцу комбинезон еще надо зашить. Пойдем, Коля!
Однако с бревнышка не встала. Ободренный
Колька тихонько, почти невесомо положил свою руку поверх ладони Лиисы. Так
накрывают птенца, боясь повредить его хрупкое тельце. Лииса сделала вид, что
ничего не заметила, но оба при этом затаили дыхание. Так и сидели, не дыша,
боясь встретиться глазами, потому что тогда нужно будет что-то сказать. А вдруг
скажешь не то. И тогда все рухнет и, скорее всего, уже не повторится. Ничего в
эти краткие мгновения Кольке не хотелось… Даже мысли о том, чтобы поцеловать
Лиису, не было. Только беречь, хранить, защищать ее. От всех напастей, всех
бед…
Минута, другая… Лииса вытащила ладошку
из-под Колиной руки, хотя там было уютно и тепло, и встала.
— Пойдем, — уже другим, более
решительным тоном сказала она.
— Еще немного посидим. Светло же еще, —
на всякий случай поканючил Колька, в глубине души понимая, что удерживать ее
без толку.
— Надо идти, — прошептала Лииса и так
ласково посмотрела на Кольку, что он понял: ей тоже не хочется уходить.
У въезда в поселок стоял, перегородив
дорогу, грузовик. Капот над двигателем был откинут. Из-под него торчала задница
шофера, обтянутая армейскими галифе. В стороне курили трое военных в кожанках.
На вежливое «здравствуйте» Лиисы они никак не отреагировали, проводив парочку
равнодушными взглядами. Калашников и Лииса прошли еще метров пятьдесят, где к
ним прицепился дед Степан, маявшийся один от скуки на скамейке.
— Гуляете! — заметил он с паскудной
интонацией в голосе. — Считай, уже целый час возятся, — кивнул он в сторону
машины. — Ничего у них не выходит. Квалификация, — он с особым удовольствием
выговорил это новое для него слово, — не та.
Калашникову эти незнакомые военные были
по фигу. И будь он один, прошел бы мимо, никак не реагируя на выданную дедом
Степаном информацию. Но при Лиисе, из которой «спасибо» и «пожалуйста»
сыпались, как горох из дырявого мешка, приходилось изображать из себя
образцового мальчика, уважающего старших и не обижающего младших. Поэтому
пришлось поинтересоваться:
— А кто такие? В первый раз вижу.
Дед Степан от этого вопроса сразу
расцвел.
— Органы! — Он уважительно поднял палец
к небу, будто были эти мужики в кожанках никак не меньше ангельского чина. А
затем добавил, понизив голос: — Надо полагать, по душу Родионовых приехали.
Родионовы в Пряже были одни — Юрка и его
родители. Но к чему они, скромные сельские учителя, органам, воюющим со
шпионами и врагами народа? Врет, как обычно, дед Степан, подумал Калашников, но
на всякий случай переспросил:
— А с чего ты взял?
— Расспрашивали, как к их дому проехать,
— с торжеством выдал дед. — Допрыгался учитель. А нечего кресты с божьего храма
сшибать.
— Какие кресты? Что ты, дед, несешь?
— А ничего! Повяжут и папашу, и дружка
твоего Юрку. Всю семейку его безбожную, — распалился старый хрен.
Вот гад! Хотел Колька матюкнуть деда, да
при Лизе неудобно. Схватил ее за руку и потащил прочь. Оглянулся через плечо:
военные так и торчали около грузовика. «А если правда за Юркой? Ну, поймут
потом, что ошиблись, а сколько времени пройдет! Вон на соседней улице тоже
взяли по ошибке Тимо Пунтила. Три года отсидел. Вернулся и помер. В тюрьме
почки отбили. Нет! Надо сказать! Предупредить!»
— Лиза, ты беги домой, а мне еще в одно
место заскочить надо. Совсем забыл.
И не прощаясь, Колька рванул через
забор, через чужие огороды самой короткой дорогой, какую знал, к дому
Родионовых.
Весь ободрался, ноги обстрекал крапивой,
зато срезал приличный кусок. К Юркиной избе подбежал, запыхавшись, и сразу же,
не переведя дух, принялся стучать в низкое окно. Но на стук никто не
откликнулся. То ли крепко спали, то ли никого дома не было.
— Юрка! Юрка! Проснись! — позвал Колька,
прижав губы к стеклу. Не дай бог соседи всполошатся. Начнутся тогда расспросы,
кто да зачем.
Но тут в избе кто-то завозился, окошко
распахнулось, из него высунулся Юрка. Увидев Николая, заворчал.
— Ну, что стучишь? На часы посмотри! Уж,
верно, первый час.
Колька и дослушивать его не стал.
— Юрка! Беги! Вас арестовать приехали, —
выпалил он, пританцовывая от нетерпения.
— Кто? Что ты несешь? — парень никак не
мог очухаться от сна.
— Эн-ка-вэ-дэ. Сам видел. Уходите!
Только тут до Юрки дошло, что приятель
не шутки шутит. Да и нет в Пряже таких дураков, чтобы про НКВД шутить. И от
этого стало по-настоящему страшно.
— Отец и мать на хуторе у дяди Коли, —
немеющими губами едва выговорил Юра.
— И ты к ним беги. Да вылезай быстрее.
Вот деньги, — Николай сунул Юре комок рублей, оставшихся от зарплаты.
— Спасибо!
— Да беги ты наконец!
В конце улицы послышался звук
приближающегося грузовика. Ребята порскнули в разные стороны.
Следующий день начался как обычно, и
беды, казалось бы, ничто не предвещало. Кольку нарядили в пару с Михеичем
ремонтировать полуторку. Хотя «ремонтировать» это громко сказано. Михеич Кольку
иначе как «рукосуем» не называл и к серьезной работе не допускал. Предпочитал
все делать сам. Поэтому обязанности Калашникова сводились к тому, что он
подавал ключи, счищал ржавчину с деталей и пялился на Михеича, если тот
говорил: «Смотри, рукосуй, как это делать надо!»
Они заканчивали снимать коробку передач,
когда подошел директор МТС и чужим, каким-то деревянным голосом сказал:
— Калашников! Телефонограмма пришла.
Тебя уполномоченный эн-ка-вэ-дэ вызывает, — и так посмотрел на Кольку, что у
того от страха кишки узлом завязались.
Директор, бывший командир эскадрона 2-й
Конармии Оки Городовикова, одного опасался — проворонить, не распознать
«контру», которая, по уверениям товарища Сталина, продолжала множиться на
просторах нашей бескрайней Родины. Постояв некоторое время в раздумье над
Колькой и решив, что выделять с ним сопровождающего из членов партии будет
излишним (куда ему бежать?), директор ушел в контору.
Слова директора слышали многие, а кто не
слышал, тем тут же передали, и теперь рабочие, друзья и товарищи Калашникова
смотрели на него не то чтобы с подозрением, но с отчуждением, будто уже влепили
ему на лоб клеймо «Не свой». Под этими косыми взглядами Колька прибрал верстак,
спрятал инструменты, переоделся и, не прощаясь, вышел за ворота МТС.
Бежать, спрятаться где-то в лесу, на
каком-нибудь дальнем озере у знакомых рыбаков у него и в мыслях не было. Это
Юрке хорошо было советовать, а сам он, как стало ему теперь ясно, из другого
теста был слеплен, пожиже замесом. Ноги были будто ватные, глаза словно
паутиной залепило — он то и дело тер их кулаком, — а в голове крутилось одно:
«Что будет? Что будет со мной? Отпираться! От всего отпираться… Ничего не знаю,
ничего не видел». Но подлый, тоненький голосок внутри твердил: «Без толку… Они
все знают…» И вставали в памяти и те, кого хорошо знал, и те, с кем был знаком
лишь шапочно. Так же вызвали однажды, и исчезли люди без следа. И поминать их
даже боялись. Делали вид, что никогда таких и не было. Сколько их только из
Пряжи исчезло!
За этими тухлыми мыслями и не заметил,
как добрел до одноэтажного здания из красного кирпича, рядом с входом в которое
была небольшая табличка «ПРЯЖИНСКИЙ РАЙОТДЕЛ НКВД». Войти сразу не решился.
Выкурил две папиросы в палисаднике, пытаясь успокоиться, но ничего из этого не
вышло. Подташнивало, горло то и дело перехватывало спазмом. «А-а, ладно! Перед
смертью не надышишься». Сдернул с головы кепку и потянул за ручку двери.
У входа за канцелярским столом сидел
сержант при портупее и фуражке. Он посмотрел на Николая без всякого интереса и
сухо поинтересовался:
— К кому?
С трудом проглотив застрявший в горле
ком, Калашников прохрипел:
— Меня товарищ уполномоченный вызвал.
— Как фамилия?
— Моя? — Колька ухватился за край стола,
потому что почувствовал: сейчас грохнется в обморок. — Калашников.
— Руку убери, — так же равнодушно сказал
сержант. — Сейчас посмотрим, — и стал водить пальцем по списку, который лежал
перед ним. — Есть такой. Садись вон там на стул. Вызовут.
Сколько он просидел в том коридоре,
выкрашенном унылой зеленой краской, Колька не помнил. Наверное, долго. Но зато
немного успокоился и даже дышать начал без мерзких всхлипов. Но когда у
дежурного зазвонил телефон, страх опять придавил комлем столетней сосны. Сержант
рявкнул в трубку: «Так точно!» и повернулся к Николаю:
— Калашников! Заходи!
Вошел — как в омут нырнул. Поначалу
ничего разобрать не мог. Наконец уткнулся взглядом во что-то знакомое — портрет
Сталина. Рядом портрет Берии. В пенсне, сером френче. Ни орденов, ни звезд.
Будто не НКВД, а Наркомпросом командует. Такой ужас внушал этот невзрачный
мегрел, что Калашников поспешил взгляд на товарища Сталина перевести. Этот
свой! Он — за народ. В обиду не даст.
Под портретами стоял стол. Справа от
него громоздился высоченный шкаф с папками, а слева — здоровенный сейф. Из него
торчала узкая спина хозяина кабинета. Он что-то в нем перекладывал, шуршал
бумагами, не обращая внимания на Николая. В конце концов, наведя порядок в
своей канцелярии, он захлопнул дверцу, запер ее на замок и сунул ключ в карман.
Когда уполномоченный распрямился и повернулся к Калашникову, он оказался
невзрачным мужичонкой, небольшого росточка, с дебелым лицом скопца и маленьким
красным носиком. Слегка косолапя, мужичок прошествовал к столу, за которым и
угнездился. Некоторое время он молча рассматривал Калашникова, словно не мог
понять, что за диковинный человек вперся к нему в кабинет.
— Что нужно? — наконец наглядевшись,
спросил он.
— Мне сказали, что вы вызывали, —
несколько опешив от такого вопроса, пробормотал Калашников.
— Кто такой?
— Калашников.
Вновь возникла пауза. Уполномоченный
перебирал бумаги на столе, сортировал их, складывал в стопочку. Возможно, это
был специальный прием, с помощью которого энкавэдэшник давал понять, что отныне
временем, да и судьбой вызванного на допрос распоряжается он.
— Имя, отчество?
— Коля… Николай Павлович.
— Где проживаете?
— Поселок Пряжа, улица Коммунаров, дом
7.
— Место работы?
— Машинно-тракторная станция. Слесарь.
— Мать — Клавдия Васильевна Калашникова.
Работает в совхозе дояркой. Отец умер. Так?
— Да.
После каждого ответа Кольки
уполномоченный ставил карандашом галочку в блокноте. Не обнаружив никаких
несоответствий со своими данными, энкавэдэшник поощрительно улыбнулся все еще
стоявшему навытяжку парню.
— Ну что, Калашников? Как жить-то дальше
будешь? — поинтересовался он тоном родного дядюшки.
Не зная, что и ответить на столь
невразумительный вопрос, Колька только пожал плечами.
— Молчишь. Понятно. Юрия Родионова
знаешь? — все так же тихо, но уже со скрытой угрозой в голосе спросил
уполномоченный.
Колька, хоть и ждал этого вопроса и
готовился к нему, а нахлынувшего опять страха скрыть не смог. Переложил кепку
из одной руки в другую, зачем-то полез в карман. И лишь потом охрипшим голосом
пробормотал.
— Учились мы в одном классе.
Уполномоченный Колькино волнение,
конечно, заметил. Ломал людей и посерьезней. А у этого сопляка все на лице было
написано. Дави его потихоньку — все выложит.
— Когда видел его в последний раз?
— Три дня назад. В клубе.
— Два дня назад исчезли и его родители,
и он. Куда они могли уехать? — задал энкавэдэшник главный вопрос и уставился на
Кольку.
Тот про ответы, которые столь долго
заготавливал, уже забыл. В голове был сумбур. Нестерпимо хотелось пить. И уж готов
он был рассказать про хутор, где прятались Юрка и его родители, лишь бы этот
кошмар скорее кончился, но почему-то неожиданно для себя сказал:
— Не знаю.
Этот ответ уполномоченного как будто
даже обрадовал. Он заулыбался во всю свою маленькую мордочку, словно Колька
сообщил ему нечто приятное.
— Странно. Твои товарищи показали, что
вы с Родионовым близкие друзья. За одной партой сидели. И ничего не знаешь?
А Кольке вдруг стало все равно. Врал
уполномоченный. Если бы он стал его приятелей расспрашивать, те бы
предупредили.
— Это в школе. Уроки вместе готовили.
— Только в школе? А мне сказали, что ты
и сейчас часто у Родионовых бываешь. И он к вам захаживает.
— Заходил пару раз, — не стал
отнекиваться Колька, а про себя подумал: «А ты что? Пост у их дома выставил?»
Смену настроения у Николая энкавэдэшник
сразу же приметил. И решил, что хватит в игрушки играть.
— Да нет. Не пару, — веско сказал он и
вдруг заорал: — Ты что, щенок, врать мне решил?! С огнем играешь. Ты же у меня
как на ладони. — Уполномоченный показал Кольке раскрытую пухлую ладошку. — Раз
— и прихлопну. И не будет больше семейства Калашниковых. Ни тебя, ни мамки
твоей.
Весь кураж с Кольки как водой смыло.
Попытался отвести глаза от искаженной злобой физиономии энкавэдэшника да попал
на портрет Берии. Тот смотрел на Калашникова с холодным любопытством, будто все
уже про него для себя решил.
— Я не знаю… — запнулся он и тут не
выдержал, само вырвалось: — Но, может, они на хуторе у дяди Коли.
Удовлетворенный вырванным признанием
уполномоченный откинулся на спинку стула.
— Николая Родионова? Знаем такого.
Проверим. — Голос у него опять стал ласковым. — Ладно. Ну что, Коля? Я ведь
тебя не из-за этого позвал. Это так, к слову. Должен ведь ты как сознательный
комсомолец оказывать помощь органам. Ты садись! Садись!
Николай опустился на табуретку. Ноги у
него дрожали, щека дергалась.
— Райком комсомола рекомендовал тебя для
работы в эн-ка-вэ-дэ, — все с той же улыбкой сообщил уполномоченный.
— Меня на флот обещали послать, —
зачем-то сказал Калашников.
— Посылают знаешь куда? — расхохотался
энкавэдэшник. — Нет, брат, для тебя дело нашлось более ответственное. Со
шпионами, с врагами нашей Родины бороться. Готов?
— Я постараюсь, — выдавил Колька.
— Иди! Скоро вызовем, — пообещал
уполномоченный.
С вызова в НКВД прошла неделя. Про
Родионовых в Пряже ничего не говорили. Может, они и успели уйти, но скорее
всего их взяли. По-тихому, в тот час, когда нежить свои темные дела справляет.
На работе к Кольке отношение изменилось. Не то чтобы сторонились, но откровенничать
боялись и даже по пустякам не обращались. А кто его знает, кем он из этого
страшного дома вышел? Вдруг поручили за МТС доглядывать. И такое бывало.
Ляпнешь что-нибудь, а ночью стук в дверь: «Вы гражданин такой-то? Собирайтесь!»
От презрения к себе (струсил ведь, на
фу-фу уполномоченный его взял), от сторожкости бывших товарищей на душе до того
гадко было, что Колька даже обрадовался, когда в понедельник принесли повестку.
«Ну, сплоховал. С кем не бывает, — оправдывался он перед собой. — Но уж это в последний
раз. На границе — он был уверен, что служить придется именно там — и товарищи
надежные появятся, и дело важное буду делать — Родину от врагов охранять. Через
три года посмотрим, у кого пойманных шпионов на счету больше: у Калашникова или
у Карацупы».
Вот только Лиису, Лизу жалко было. Как
она без него будет? Да что врать! Как он будет без нее? Он и дня не мог
прожить, чтобы ее не увидеть. А если не получалось, то сразу же садился писать
ей письмо, которое и вручал при встрече. А потом жадно следил за тем, как она
его читает. И сейчас, пока ждал, когда она выйдет, удивлялся: «Это же надо,
глупость какая! Что за радость в ожидании? Но ведь Лизу-то ждать не обидно. И
даже приятно. Будто праздника ждешь…»
Хлопнула дверь барака, послышались
легкие шаги, и вот она. «Господи, какая же красавица! — в который уж раз
удивился Колька. — Как это люди не замечают?»
Лииса подбежала, ткнулась лбом в
Колькино плечо: целовать даже в щеку она на улице стеснялась.
— Почему вчера не пришел? Я весь вечер
ждала.
— Никак не мог. Матери надо было помочь
дрова в сарай убрать. — Калашников тяжело вздохнул. Ну что он несет, какие к
черту дрова? — Лиза! Один день остался…
Лииса сразу посерьезнела, пригорюнилась.
Но как пташка, которая не умеет грустить, тут же придумала:
— Но ты приедешь в отпуск, а я буду тебя
встречать.
— На побывку, — автоматически поправил
Колька, которому очень нравилось учить Лиису премудростям русского языка.
— Побывку… — послушно повторила за ним
Лииса.
— Только я, Лиза, не знаю, где буду служить.
— Колька поднял с земли прутик и провел им длинную линию, пытаясь показать
Лиисе, как далеко он может оказаться. — Может, на Дальнем Востоке.
— Пусть он будет даже самым дальним. Я
буду тебя ждать. — Лииса подняла голову и посмотрела ему в глаза. И Николай
понял: она будет. Что бы ни случилось.
— Помнишь, мы на озеро ходили?
Лииса кивнула.
— Я там два камушка подобрал, Николай
достал из кармана два небольших зеленовато-голубых камушка. — Смотри! Они
такого же цвета, как вода в озере. Один будешь хранить ты, а другой — я.
Соскучишься — посмотри на него. А я на свой смотреть буду. И будто мы
разговариваем.
Часть II. Лагерь
Октябрь 1940 года
«Сегодня ночью намечается к аресту 11
чел. подучетного элемента, проходящего по агентурным делам. Всего арестованных
99 (чел.).
Нарком госбезопасности КФССР М.
Баскаков».
Дорога, километр за километром
тянувшаяся через лес, выматывала все силы. На ней, наверное, и пяти ровных
метров не было. Если не ухаб, то торчал из земли вылезший погреться камень или
чудовищной змеей переползал колею толстенный корень давно срубленного дерева.
Полуторка кряхтела, стонала, гремела всеми плохо пригнанными сочленениями
изношенного железного организма, но больше десяти километров в час выдать не
могла. Шофер, разбитной парень лет тридцати в замасленном комбинезоне и
сдвинутом на затылок кожаном картузе, только матерился, поминутно дергая рычаг
коробки передач. Калашников, чтобы ему не мешать, забился в самый угол кабины.
Поначалу он еще берегся от вваливавшихся в окно клубов мелкой пыли — уж очень
было жаль новенькую форму с малиновыми петлицами НКВД, — но потом понял всю
безуспешность этих попыток и только старался не откусить язык при нырке в
очередную выбоину. Ехали уже третий час, от тоски трепались о жизни.
— Везде люди живут, — поучительно
заметил шофер, лихо преодолев огромную лужу. — Вот у меня брат в Магадан на
прииск завербовался. Ничего, пишет, шоферит помаленьку. Хорошо заколачивает, —
подмигнул он и, заметив, что вещмешок Калашникова опять свалился с сиденья,
предложил: — Да брось ты его в кузов! Или у тебя там бьющееся?
— Какое бьющееся? — удивился Калашников.
— Ну, там пластинки патефонные или
чашки, — пояснил шофер. — Мне на прошлой неделе воткнули на складе ящик. И ни
слова. Я что? Я везу. А дорога — сам видишь. Приезжаю в лагерь, сгружаю.
Старшой сразу — шасть к этому ящику. Вскрыл — а там одни осколки. Оказывается,
стаканы там были. А мне откуда знать?! Орал, паскуда, словно ошпаренный.
— Ты в лагере работаешь? —
поинтересовался Калашников, который из занятий на курсах вынес весьма слабое
представление о будущем месте службы и теперь был рад любой информации.
— Не. Мы туда только возим.
— Как там?
Шофер пожал плечами.
— Не ссы! Как везде.
— Условия-то нормальные? — допытывался
новоиспеченный кандидат на звание.
— Условия? Курорт! — осклабился шофер,
но потом покосился на малиновые петлицы Калашникова и поправился. — А кто их
знает?! Мое дело — баранку крутить. А тебя что, туда определили?
— Туда, — тяжело вздохнул Калашников.
С мечтой о границе было покончено еще на
первом собеседовании в управлении НКВД. Собственно, собеседования, то есть
обмена мнениями, и не было. Кадровик быстро просмотрел документы Калашникова и
объявил:
— И-тэ-эл.
— Что? — не понял Калашников.
— Исправительно-трудовой лагерь, — объяснил
кадровик.
— Я же на границу хотел, — промямлил
Калашников.
— И-тэ-эл, — повторил кадровик и
захлопнул папку с личным делом.
Грузовик, натужно воя, буквально
продрался через вылезшие на дорогу маленькие кривые березки и выкатился на
окраину огромной вырубки. Теперь у Калашникова была возможность изучить этот
самый ИТЛ во всех деталях. Среди проплешины, окруженной еще не тронутым
сосновым лесом, был выгорожен колючей проволокой участок. Колючка была натянута
в три ряда, да так густо, что и кошка бы не пролезла. По сторонам периметра
были сооружены вышки, прикрытые деревянными козырьками. На них торчали
вооруженные винтовками охранники. Рядом с двойными воротами стоял щитовой
одноэтажный дом. По всей видимости, комендатура. А дальше, за плацем в два ряда
выстроились низкие потемневшие от времени бараки и хозяйственные постройки.
В широко распахнутые ворота, над
которыми висел выцветший транспарант «ТРУД ЕСТЬ ДЕЛО ЧЕСТИ, ДЕЛО СЛАВЫ, ДЕЛО
ДОБЛЕСТИ И ГЕРОЙСТВА», под брань конвоиров и лай овчарок втягивалась колонна
заключенных. Черные телогрейки, серые от голода и тяжелого труда лица. Люди,
словно тени. Усталые, равнодушные ко всему. И такая же равнодушная охрана,
раздающая удары не по злобе, а по въевшейся привычке.
— Ну, бывай! — Шофер протянул Калашникову
руку. — Сейчас разгружусь и назад.
Николай вылез из кабины и замялся, не
зная, кого спросить. Изматерившимся конвойным было не до него, у них никак не
сходился счет. Но тут он заметил, что у дверей в комендатуру коренастый сержант
с красной повязкой на рукаве прилаживает на доску новый плакат. На плакате над
вздымающейся в небо плотиной Днепрогэса была высокохудожественно изображена
воздушная армада советских бомбовозов, готовых крепко дать по рукам агрессору
при первой угрозе этому детищу пятилеток. У ног сержанта крутился пушистый
лопоухий щенок. Он неуклюже подпрыгивал, пытаясь вцепиться в край плаката, но
каждый раз получал щелчок в нос от сержанта. К нему и направился Калашников, за
три шага, как учили на курсах, перейдя на строевой и приложив ладонь к козырьку
фуражки.
— Товарищ сержант, кандидат на звание
Калашников прибыл для дальнейшего прохождения службы, — доложил Николай
срывающимся от волнения голосом.
Сержант некоторое время молча
рассматривал Калашникова.
— Значит, прибыл… А уж мы тебя заждались.
Когда же приедет товарищ Калашников, чтобы поучить нас, лесных дураков, всем
премудростям, которым его на курсах научили. Добро пожаловать, гость дорогой!
Озадаченный такой встречей Калашников
недоуменно улыбнулся, совершенно не представляя, как реагировать на слова
сержанта.
— Чего зубы скалишь? — прошипел сержант.
— Смирно!
Он еще раз оглядел Калашникова и,
по-видимому удовлетворенный вторичным осмотром, показал на плакат.
— Во! Смотри! Вишь эту мощь? Как,
по-твоему, могла бы она быть без вот этого? — Сержант обвел рукой колючку,
вышки, бараки, озверевшую от собственной бестолковости вохру. — Я тебе скажу:
нет. Мы — основа нашего социалистического государства рабочих и крестьян.
Понял?
Калашников в ответ несмело кивнул.
— Башкой не мотай! Должен отвечать «Так
точно!», — заметил сержант уже добродушнее. — Повтори!
— Так точно! — проорал Калашников,
демонстрируя лихость и понятливость. И опять не попал.
— Может, ты дурак? — поинтересовался
сержант. От него ощутимо разило водочным перегаром. — Тебя на курсах не научили
правильно отвечать старшему по званию? «Так точно, товарищ сержант» надо
говорить.
— Так точно, товарищ сержант! —
поправился Николай.
Сержант выщелкнул из пачки папироску,
неторопливо размял ее, но не зажег, должно быть, вспомнив, что еще не всеми
знаниями одарил новичка.
— Фамилия моя Мёдов. Семен Евсеевич. На
петлицах два кубаря… — Сержант даже потыкал для наглядности в них толстым
пальцем. — Это что значит? Значит, у нас в эн-ка-вэ-дэ я сержант. А в армии
носил бы звание лейтенанта. А здесь я заместитель начальника
исправительно-трудового лагеря товарища старшего лейтенанта госбезопасности
Тельнова. Но товарищу Тельнову на тебя насрать. Служить ты будешь под моей
командой. И на фамилию мою ты не надейся. Прикажу ложку моего говна съесть, сожрешь
с радостной улыбкой. Вот такая диспозиция на ближайшие годы. Посторонись,
раззява!
Сержант оттолкнул в сторону слегка
очумевшего от этой речи Калашникова. К воротам пригромыхала телега, на которой
лежали раздетые до белья мертвые заключенные. Это зрелище так испугало Николая,
что он не мог оторвать от телеги глаз, забыв даже о грозном сержанте со сладкой
фамилией.
— Давай, вали в казарму! — приказал
Мёдов, которому надоело это представление. — Размещайся! Вот, Найда, еще одного
обормота мне на голову прислали, — сообщил он щенку, уже не обращая внимания на
нового подчиненного.
В октябре светает поздно. День уже
намного убавился. Только что зэкам с того? Смена все равно двенадцать часов. А
если у начальника лагеря свербит от усердия, то и все четырнадцать. И тянется
время в холодном лесу бесконечно. К концу смены промерзали не то что до костей,
до кишок. Поэтому, собираясь на работу, наматывали на себя все тряпки, — а
много ли их у зэка! — наливались обжигающе горячим кипятком. Нетерпеливые
съедали пайку сырого, плохо пропеченного хлеба сразу же. Те, что
похозяйственнее, крошили хлеб в кипяток. Получалось хлебово, нечто вроде тюри.
А самые расчетливые пихали пайку за пазуху, чтобы на делянке отщипывать от нее
по крохе, рассасывать ее, мять цинготными деснами, стараясь как можно дольше
удержать во рту восхитительный вкус хлеба.
В столовой для охраны тоже готовились к
трудовому дню. Харч здесь, понятно, был иной. Кормили вохру не хуже сталинских
соколов — летчиков. На столах стояли подносы, на которых горкой был навален
нарезанный крупными кусками хлеб. Рядом помешались миски, где в воде плавали
желтые брусочки сливочного масла. В большие жестяные кружки был насыпан
сахарный песок — клади в чай сколько хошь! А вот по карманам прятать не смей.
За этим следили строго. Были случаи, когда конвойные выменивали у заключенных
на хлеб припрятанное теми золотишко или другие ценности, которые положено
сдавать уполномоченному.
За столами сидели тесно. Завтрак — дело
святое. На него выходили все. Некоторые, не удовлетворяясь казенной едой,
доставали домашний припас — сало, колбасу, баночки с вареньем. Дежурные
разносили большие алюминиевые чайники с чаем.
Калашников с трудом пристроился с краю.
Сидящие за столом на него даже не посмотрели, увлеченные обменом новостями. В
основном говорили о службе. Когда полушубки и валенки начнут выдавать, что за
кино в красном уголке завтра будут показывать, с каким отрядом обычно проблемы
бывают. Хвалили за строгость какого-то Вохмянинова, который вчера насмерть
забил заключенного, вышедшего за границу лесосеки.
— Ты представляешь, — шумно прихлебывая
чай, рассказывал молодой парень с мордой, густо покрытой красными угрями, — он
даже стрелять не стал. А подошел и прикладом, прикладом его по башке. «Зачем
людей тревожить», — говорит. Вот комик! Ухохочешься.
Вохра восхищенно загоготала.
— С чего развеселились? — Над столом
неожиданно навис Мёдов. Грохнув на стол большую миску с отварным мясом, он
злобно уставился на Калашникова.
— Встать! Пошел отсюда!
Калашников вскочил, расплескав чай.
Уронил фуражку. Пытался поднять, но в нее вцепился щенок Мёдова. Еле отнял у
собаки фуражку и под хохот охранников пошел к выходу из столовой. Сержант между
тем уселся на место Калашникова, пододвинул к себе миску, но, видно, что-то
вспомнил.
— Стой! Ко мне! — проорал он в спину
Калашникову.
Калашников вернулся к столу.
— Тебе кто разрешил идти?! —
поинтересовался Мёдов, отправляя кусок мяса в рот.
— Виноват, товарищ сержант. — Николай
старался не смотреть на Мёдова, до того он ему был противен.
— Без моего разрешения даже дышать не
моги, — наставительно произнес сержант и бросил второй кусок под стол щенку. —
Иди в оружейную, получи винтовку. Будешь сопровождать на лесосеку.
— Есть сопровождать, товарищ сержант.
— Так-то лучше, — пробормотал Мёдов,
обгрызая мясо с мосла. — Расселся, понимаешь, как фон-барон.
— Ну, ты мастер, Семён Евсеич!
Дрессировка, как в цирке, — подобострастно заметил один из охранников. — Одно
слово — Дуров!
Охранники опять заржали. Калашников стоял
как оплеванный.
Мёдов и поспешавший за ним Калашников
поднялись на увал. Отсюда начиналась лесосека. Поражал ее размах. На месте
сосновых боров торчали пеньки да громоздились сваленные в кучи ветки. Но
кое-где лес еще держался. Словно на ратном поле стояли, приготовившись к битве,
последние полки вековых сосен и мохнатых елей.
Стучали топоры. С треском и шумом падали
подпиленные деревья. Сотни, тысячи людей, согнанные в этот не самый большой
даже в Карелии лагерь, пилили, обрубали сучья, волокли бревна, укладывали их в
штабеля. Но не было в этом гигантском муравейнике энергии, которая должна бы
ощущаться при таком размахе. Не было и быть не могло в подневольном труде
заключенных радости, азарта, цели, которые присущи людям при любой совместной
работе. Ее единственным движителем были конвоиры, торчавшие на всех пригорках.
А вся мотивация сводилась к пайке хлеба, которую урезали вдвое, если
норма не выполнялась.
Стоя на коленях — дерево надо было
срезать у самой земли, за этим следили нормировщики из вольнонаемных, — двое
тощих зэков из последних сил попеременно тянули друг на друга двуручную пилу.
Подруб был сделан халтурный, неглубокий, и пила постоянно застревала.
— Все жилы эта сосна вытянула, — от
усталости язык у зэка еле ворочался. Каждое слово вываливалось с трудом, на
выдохе. — В возчики бы. Лошадь тащит, а ты только вожжами потряхиваешь.
— О кухне еще помечтай, — со злобой
ответил второй, поднимаясь с колен. — Тащи пилу! Теперь свалим. К лошадям с
58-й не ставят. Туда только социально близких блатных берут.
— Упирайся! Мёдов идет, — перебил его
первый, и они навалились спинами на сосну.
Рядом действительно прошли Мёдов и
Калашников.
— Калашников! Посмотри, кто это там в
кустах отсиживается, — бросил через плечо сержант. Тужащихся зэков он будто бы
и не заметил. Эти работали, а значит, были ему неинтересны.
Николай, выкрикнув: «Есть, товарищ
сержант!», рысью поспешил к кустикам можжевельника, в сторону которых мотнул
головой Мёдов. Он уже понял, что любая задержка с выполнением приказа выльется
для него в новые унижения.
В кустиках со спущенными штанами
действительно сидел зэк. Ситуация получалась дурацкая. И вопрос, который задал
ему Калашников, был такой же.
— Ты что тут?
Но, видно, зэк был из новичков и
смутился не меньше Калашникова.
— Извините, гражданин начальник, — почти
прошептал он, задирая голову, чтобы видеть лицо Калашникова. — Понос замучил.
Третий день кровью хожу.
Николай хотел уже развернуться и уйти,
но тут к ним подошел Мёдов. Этот знал, что и как с зэка спрашивать, хотя вопрос
вроде бы адресовал Калашникову.
— Почему заключенный отлынивает от
работы?
— В санчасть бы его, товарищ сержант, —
вытянулся перед начальством кандидат на звание.
— Ничего. Мы его сами полечим, — словно
и вправду разбирался в болезнях, заметил Мёдов.
Он выдернул из кучи срубленных ветвей
крепкую, увесистую палку, взвесил ее в руке и с коротким размахом хватил по
спине зэка. Тот упал, попробовал подняться, но новый удар опять свалил его.
— Ах ты, гад! Мразь! Растопырился на
природе, — приговаривал Мёдов после каждого удара. Когда палка сломалась,
сержант принялся охаживать лежащего ногами. Встать зэк уже не пытался, лишь
закрывал руками голову.
Умаявшись, сержант присел на бревно, со
вкусом закурил. Докурив до картонного мундштука папиросу, легко поднялся,
подошел к слабо стонущему зэку и со всего размаха всадил ему сапог в живот.
— Скажи охране: пусть за ним присмотрят.
Чтоб больше от работы не бегал, — бросил он Калашникову. Тот молча кивнул.
Колька не был слюнтяем. Драк никогда не
боялся. Да и не обходилась без них жизнь в поселке. Видел, как пластались
подвыпившие плотогоны, как колхозники били конокрада. Но с такой холодной
жестокостью он столкнулся впервые. Мёдов ведь бил зэка не за провинность, не по
пьяни, а лишь потому, что бить можно было безнаказанно, что не мог тот ни
ответить, ни защититься, ни отомстить. Это было страшно.
Калашников не знал слова «садизм». Не
попалось оно ему в школьных учебниках. Думая о Мёдове, он называл его «гад»,
«нелюдь», «скот». Сержант и вправду казался ему злобным уродом, затесавшимся
среди нормальных людей. Ему, молодому дураку, всего два дня пробывшему в
лагере, и в голову не приходило, что здесь все такие. А других и не могло быть,
потому что лагеря для того и были созданы, чтобы сломать человека, превратить
его в ничто, то есть уничтожить если не физически, то морально.
Введенный в заблуждение названием
«исправительно-трудовой лагерь», Николай верил, что тут действительно
занимаются «перековкой». Тут воспитывают, помогают осознать пагубность
вредительства родной стране. Мёдов в эту идеалистическую схему никак не
укладывался. Кольке казалось, что если он расскажет начальнику лагеря о том,
как Мёдов расправился с больным человеком, то его обязательно похвалят за
бдительность и принципиальность.
После обеда Калашников пришел в
комендатуру. Дежурный подтвердил, что старший лейтенант госбезопасности у себя
в кабинете. Тельнов разговаривал по телефону. Николай хотел уже ретироваться,
но начальник приглашающе махнул ему рукой.
Повесив трубку, Тельнов вытер платком
взмокший лоб — разговор, видимо, был неприятный — и вопросительно посмотрел на
стоявшего по стойке смирно Калашникова.
— Товарищ старший лейтенант, разрешите
обратиться? — Кандидат на звание расправил плечи, выпятил грудь, весь
подсобрался, желая произвести впечатление на начальника.
— Раз пришел, обращайся! — безразлично
ответил старший лейтенант, не обращая внимания на потуги Калашникова. Он взял
со стола маленькую игрушечную лейку и принялся поливать стоявшие на подоконнике
герани.
— Тут Мёдов… — смешался не ожидавший
такого приема Калашников.
— Чего мямлишь? — подбодрил подчиненного
Тельнов. — Выкладывай!
— Сержант Мёдов избил заключенного…
Тельнов продолжал поливать герань.
Напоив последнее в ряду растение, он наконец повернулся к Калашникову.
— Семён Евсеевич? Избил? — уточнил
старший лейтенант.
— Сегодня. На лесосеке. Больного, —
поспешил выложить Николай.
Будь Калашников опытнее и
наблюдательнее, он бы заметил, что его доклад о бесчинствах Мёдова, скорее,
забавляет, чем возмущает начальника лагеря.
— А ведь не скажешь. С виду такой добрый
человек. Ай-ай-ай! Какой позор! — Тельнов с трудом сдерживал смех. — Еще и в
самодеятельности поет. Ты, как тебя, Калашников, молодец, что ко мне пришел.
Да! Работник органов! Чистые руки, горячее сердце! Надо же! Будем меры принимать.
Старший лейтенант распахнул дверь и
крикнул в коридор:
— Мёдов! Зайди ко мне, — и уселся за
стол, приговаривая: — Ай-ай-ай! Ну, надо же!
В кабинет вошел Мёдов.
— Вызывали, товарищ старший лейтенант?
— Как же ты, Семён Евсеевич,
опростоволосился перед нашей молодой сменой? — закрутил головой Тельнов. — Вот
товарищ Калашников утверждает, что ты рукоприкладством занимаешься. Заключенных
избиваешь.
До Мёдова наконец дошло, что начальник
развлекается, и он поспешил подыграть ему.
— Даже не знаю, Юрий Александрович. Не
иначе бес попутал. Как же мне теперь свою вину перед товарищем Калашниковым
загладить? — Для правдоподобия Мёдов даже скорчил скорбно-виноватую рожу.
— Да, трудная задача, — продолжал потеху
Тельнов. — А давай-ка, Семён Евсеевич, дадим товарищу Калашникову четыре наряда
вне очереди. Может, тогда он отучится на старших товарищей стучать, а заодно
поймет, что он не в санаторий приехал, где с каждой падалью цирлихи-манирлихи
разводят.
— Очень правильное решение, товарищ
старший лейтенант, — поддержал начальника Мёдов. — А позвольте я еще от себя
добавлю в целях воспитания младшего поколения?
— Ну, конечно, Семён Евсеевич. Ты же
педагог со стажем. — Тельнов поощрительно подмигнул Мёдову.
— Вот что, интеллигент сопливый! — тон
сержанта резко изменился. Потеха была закончена. — Вернешься из наряда — всей
казарме сапоги перечистишь. И так четыре дня подряд. А теперь… Кругом! Шагом
марш!
Окончательно очумевший от разыгранной
перед ним сцены, Калашников развернулся и вышел из кабинета.
Как и обещал Мёдов, на следующий день
Калашникова назначили дежурным по лагерю. После утреннего развода на работы
Николай отправился в обход бараков. Снаружи они все были на одно лицо: длинные,
приземистые, будто придавленные осенними тучами, с глубокими щелями в стенах,
заткнутыми мхом и тряпками, замазанными глиной. Но внутри у каждого барака,
который жильем язык не поворачивался назвать, шла, наверное, своя жизнь,
которую Николаю еще предстояло узнать.
По дневному времени в бараке было пусто.
Его обитатели еще до рассвета отправились на работу. Но не все. На нарах, на
втором ярусе, с удобством расположилась группа уголовников. Шла игра в штосс.
На лоскутном, порядком засаленном ватном одеяле, сложив ноги по-турецки, сидели
напротив друг друга два игрока. В качестве стола использовалась такая же
грязная подушка. Вокруг них пристроились трое прихлебателей из блатных,
внимательно следившие за каждой сдачей. Одному из игроков везло, а может, он
более искусно передергивал карты. Во всяком случае, он был в выигрыше: рядом с
ним лежали две буханки хлеба, пачка чая, куча одежды. Второй проигрался уже до
исподнего, но куража, однако, не терял.
— Еще будешь? — поинтересовался
банкомет.
Понтер, раздосадованный очередным
проигрышем, заистерил по обыкновению блатных.
— Твою мать! Буду, буду!
Поскольку такие вопли в этой среде были
явлением обычным, на них никто не среагировал. Банкомет — жилистый дядек
неопределенного возраста, со шрамом на щеке и множеством наколок на руках —
презрительно спросил:
— Что играешь?
На кон ставить было нечего. У понтера —
дерганого парня с косой челкой на узком лбу — был затравленный вид. Недолго
думая, он сдернул галошу с ноги одного из холуев.
— Галоши за сто! — объявил понтер.
— Казенное не играем. Был договор, —
равнодушно процедил банкомет.
У понтера на лице проявились разом
злость и разочарование. Но его обнадежил сидящий неподалеку мальчишка, косящий
под приблатненного.
— Толик! Я щас спроворю! — И спрыгнул с
нар.
Вихляющей походкой, подсмотренной у наставников,
он направился к чистящему печку дневальному. У того на шее был намотан толстый
шерстяной шарф. Зайдя сзади, холуек потянул за конец шарфа, но дневальный не
собирался с ним расставаться. Жидок был этот сопляк против коренастого мужика,
которому достаточно было толкнуть слабосильную сявку в грудь, чтобы тот
грохнулся на пол.
— Ты что, баклан?! На перо захотел?!
Отдай! — заверещал мальчишка, надеясь на заступничество всей кодлы. Еще лежа,
он достал из рукава ватника заточку, медленно встал. Дневальный в ответ взял в
руку увесистое полено, готовясь защищать свою жизнь. Игроки, однако, не спешили
своему на помощь, с любопытством наблюдая за завязывающейся дракой.
В этот скандальный момент в уютный мирок
«социально близких» советской власти и лагерному начальству ввалился
Калашников. Причем не просто ввалился, но еще крепко саданулся головой о низкую
притолоку. Для полноты ощущений в нос ему ударил густой запах пота, грязи,
мочи, все пропитавшей гари из вечно дымящей печки. Потребовалось несколько секунд,
чтобы он пришел в себя и стал хоть что-то различать.
Впрочем, мизансцену из-за появления
начальника ее участники менять не стали. Разве что приблатненный опять сунул
заточку в рукав ватника. А дневальный так и стоял, сжав в руке полено. Даже
неопытному Калашникову стало ясно, что вошел он вовремя. Дело бы точно
закончилось членовредительством, а то и трупом.
— Прекратить! В карцер отправлю! — как
можно более грозно крикнул он. Но, похоже, даже сопляка-мальчишку его окрик не
испугал.
— Все нормально, начальник, — развязно
бросил тот.
— Почему не на работе?
— Занедужили. Животики болят, — с
издевкой ответил приблатненный.
— Освобождение есть? — У Калашникова
прямо кулаки чесались, так хотелось ему врезать по этой ухмыляющейся роже.
Видно, почувствовав, что обстановка
накаляется, банкомет не торопясь слез с нар и подошел вплотную к Калашникову.
— Чего шумишь, начальничек? Все законно.
Лично гражданин Мёдов разрешил. У него и спроси, — тихо и внушительно сказал
он.
Тут уж крыть было нечем. Развернувшись, Калашников
вышел из барака. Все так же неторопливо, проходя мимо дневального, банкомет
резко ударил его в живот. Тот скрючился от боли. Банкомет не спеша стянул у
него с шеи шарф, развернул его. Он был весь в дырах.
Один день сменял другой. В дождях и утренних
заморозках заканчивалась короткая карельская осень. Для многих в лагере
последняя осень жизни. Над карельской тайгой, над бескрайними озерами и совсем
крохотными ламбушками повисли набрякшие первым снегом тучи. Ледяная пленка
покрыла лужи на кривых лесовозных дорогах. Холодно, мрачно, пустынно.
Неслучайно этот край выбрала для себя злая хозяйка Похьелы колдунья Лоухи. И
вот закружилась в воздухе одинокая снежинка, а за ней возникла и вторая. И
падает, сыплется с неба снег. Он ложится на пожухлую траву, садится на
темно-зеленые лапы сосен. Он спасенье для беглеца, он поможет скрыть его следы.
На поиски ушедшего в побег заключенного
Мёдов отрядил, конечно, Калашникова.
— Пора тебе, молодой, шилом патоки
хлебнуть, чтоб понял: у нас служба не сахар, — напутствовал Николая сержант.
Мёдов смотрел на него волком, никак не мог забыть, что тот решился пожаловаться
начальнику лагеря. Конвоиры в свою компанию тоже не допускали, стараясь при
всяком удобном случае насолить или зло посмеяться. С заключенными разговоры не
приветствовались. И бывало целыми днями Калашникову не с кем было и словом
перемолвиться.
Мёдов, понятно, на Калашникова особо не
надеялся, поэтому выделил как бы в помощь пожилого конвойного, который служил в
системе Белбалтлага с момента основания, то есть с 1931 года. Поисковую группу
укрепили двумя служебными собаками — здоровущими злыми овчарками, натасканными
валить на землю зэка с одного прыжка.
Такой разнородной компанией они третий
час утюжили лес возле того участка, откуда сбежал заключенный. Снега насыпалось
уже прилично, и собаки никак не могли взять след. Калашников продрог до костей
и мечтал лишь о возвращении в теплую казарму. В возможность найти беглеца в
этих дебрях он не верил.
— Он за три часа километров десять уже
отмахал. Лучше вернуться да в Управление доложить, — предложил он все так же
бодро шагавшему напарнику.
— Нешто! — откликнулся тот. — Поймаем.
Никуда он не денется. Сейчас собачки след возьмут, и погоним, как зайца, — и
прикрикнул на заскучавших собак. — След! След!
И ведь прав оказался ветеран конвойного
дела. Минут через десять у мелкого овражка собаки забеспокоились, закрутились,
а потом уверенно двинулись вдоль его бровки.
В остервенении охоты на человека псы
рвались с поводков, пришлось с быстрого шага перейти на бег. Вслед за собаками
ломились через кусты, перепрыгивали через упавшие деревья. Постепенно азарт
охватил и Калашникова, и теперь он не отставал от напарника.
— Вижу! Он! — просипел на выдохе
Николай, заметив тень, метнувшуюся за толстый ствол сосны. — Спускай собак!
Беглец уже с полчаса знал, что за ним
погоня. И понимал, что от лагерных собак ему не уйти. Если даже на какое-то
время лай слабел, глох, то это всего лишь означало, что псы где-то за увалом,
но сейчас выбегут на гребень и окажется, что они теперь еще ближе, что еще
минута, другая — и настигнут, вцепятся, начнут рвать. От этих мыслей ноги
слабели, сердце билось с перебоями. Он чаще цеплялся за пеньки, несколько раз
падал, но вновь вставал и бежал, задыхаясь, пытаясь протолкнуть в иссохшее,
пережатое спазмом горло глоток воздуха.
Лес, который хоть как-то укрывал его от
преследователей, кончился, и зэк выскочил на старую вырубку.
«Конец», — мелькнуло в голове. Здесь
прятаться было негде. Но он все равно продолжал бежать. Вернее, это ему
казалось, что бежит. На самом деле он еле передвигал ноги, пропахивая в
свежевыпавшем снегу длинные борозды.
Он успел отойти от леса метров на
триста, когда из него вылетели овчарки и длинными, стелющимися над землей
прыжками устремились к беглецу. За ними поспевали двое с винтовками наперевес.
Это последнее, что увидел зэк. Прыгнувшая ему на спину собака буквально вбила
его лицом в снег. Все, что он смог, это прикрыть голову руками, спрятав ладони
поглубже в рукава телогрейки. Псы были надрессированы сходу вцепляться в горло.
Первым подбежал к лежавшему неподвижно в снегу беглецу Калашников. Он оттащил
псов за ошейники, рявкнул на них: «Сидеть!» и зачем-то принялся вязать руки
зэку. Тяжело дыша, подошел конвойный. Закинул винтовку за плечо, ласково
потрепал собак по загривкам. Затем достал из кармана кисет с табаком и
аккуратно нарезанными квадратиками газеты, не спеша, с сознанием выполненной
работы свернул цигарку и закурил.
Калашников, еще недавно азартно
преследовавший беглеца, сделался вдруг самому себе противен. «Аника-воин!
Карацупа! Надо же! Обезвредил опасного врага. Теперь вам, товарищ Калашников,
непременно будет благодарность от командования, а то и орден», — крутилось в
голове.
Конвойный, докурив, выплюнул цигарку и
притоптал ее сапогом.
— Бррр! Что-то меня знобить начинает.
Надо двигать. А то еще насморк подхвачу. — Конвойный снял с плеча винтовку и
передернул затвор.
— Не надо! Не надо! — прошептал
помертвевшими губами все вмиг понявший зэк.
Конвойный с бедра выстрелил ему в грудь,
а потом, прицелившись, в голову, и снова забросил винтовку за спину.
— Ты ж понимаешь, как слегка подмерзну,
сразу насморк, — как ни в чем не бывало продолжил он. — Этого завтра подберут.
Пошли, пошли! Чего на него глазеть? Еще на эту падаль насмотришься.
Конвойный зашагал к лесу. Собаки
послушно побежали за ним.
Снегопад стал гуще. Вся лагерная
мерзость пряталась под белый покров: утоптанный ногами заключенных в каменную
плиту плац, унылая череда серых бараков, казарма, окруженная полосой битых
бутылок, скелеты караульных вышек. И даже колючая проволока с присевшими на нее
снежинками превратилась в белоснежные нарядные кружева.
Но все это был обман. Морок. Лагерь
оставался лагерем. И Калашников в нем был таким же узником без надежды на
свободу.
Часть III. Лииса
Май 1941 года
«Всего арестовано 111 чел., в этом числе
за истекшее время суток арестовано 3 чел. подучетного элемента, проходящего по
агентурным делам.
Нарком госбезопасности КФССР М.
Баскаков».
Древние не зря началом года считали
весну. Весной не только природа оживает, но и надежда. Правда, потом ее сушит
летнее солнце, мочит и гноит дождями осень и окончательно хоронит зима. Но это
все потом. А сейчас, в начале мая, все ожидания ожили, повеяло наконец теплом,
травка-муравка всякая полезла, в том числе и кислица, и щавель — первое
лекарство для зэка от цинги. И что особенно замечательно: разная летучая
нечисть еще не выплодилась. Ни комаров-кровососов, ни мошки. Дыши полной
грудью. Благо воздух еще не занормирован, на пайки не поделен. Ну, и охране,
понятно, хорошо. Под дождем не мокни на посту, под снегом не мерзни в
оцеплении. Хоть и нелюдь, а солнцу тоже рада.
На скамейке у комендатуры пристроились,
блаженствуя в тепле, двое конвоиров. Глазки неусыпные прикрыли, дремлют,
изредка перебрасываясь фразами. Тоже в весенних хлопотах.
— Летнее обмундирование когда выдадут,
не слышал? У меня гимнастерка того и гляди продерется.
— Стирать надо чаще. Вон моя — как
новенькая. Думаю, материей взять. Сынишке костюм справлю.
— Хозяйственный ты мужик… В баню-то в
субботу пойдешь? Ребята собираются.
— В Нижний Наволок? А чего нет? У
Егорыча самогон добрый.
Разморило так, что и закурить лень, хоть
и сильно хотелось. Однако чуткое ухо охранника ситуацию постоянно блюдет. И
когда рядом протопали легкие офицерские сапоги, глаза у вохры распахнулись
одновременно. Впрочем, встревожились напрасно. Через плац к комендатуре шагал
Колька Калашников — человек пустой и неопасный.
— Может, Калашникова тоже позовем? —
великодушно предложил один из сидевших на лавочке.
Обдумав все «за» и «против» и не увидев
в приятельстве с кандидатом на звание особой выгоды, второй выдал резолюцию:
— А ну его. Малахольный он какой-то.
Водку не пьет, по бабам не ходит.
И правда, Калашников в коллективе
лагерных охранников, сплоченном совместными пьянками, массовым разворовыванием
казенного имущества и махинациями с подневольной рабочей силой, авторитетом не
пользовался. Вроде и был он по статусу выше рядовых конвоиров, и числился у
Мёдова в помощниках, но все знали, что всесильный сержант его не жалует. Но и
не гнобит, как в первые месяцы службы. Поэтому народ, чуткий к веяниям в
верхних эшелонах власти, открыто издеваться над молодым прекратил, но и дружбу
с ним заводить не спешил. Черт его знает, что у Мёдова на уме, какие планы он
строит в отношении Калашникова! Может, со временем приблизить к себе захочет, а
может, ждет случая схарчить. Великий стратег был товарищ Мёдов, как-никак
пережил уже трех начальников лагеря, и ходили слухи, что скоро будет выдвинут
на большую командную должность.
Калашникова вся эта высокая политика
мало интересовала. Жил он, зажмурив глаза, стараясь не замечать всей окружавшей
его мерзости. Дни, подобно ребятам, призванным в армию, не считал, поскольку
понимал: не срочную служит. Из НКВД обратного хода нет. Детские мечты о
границе, схватках с коварными шпионами и прочая дребедень давно были забыты. На
шпионов он здесь насмотрелся. Целый барак можно было ими набить. Ассортимент
богатейший: германские, английские, французские, японские, итальянские. Был
даже португальский (на хрен ему сдалась Карелия?). Но больше всего имелось
финских. Их бдительные органы вылавливали сотнями и споро распихивали по
объектам ГУЛАГа.
О доме он не скучал. И не потому, что не
любил мать или не грустил по родным местам, друзьям, соседям. Ощущение
принадлежности не самому себе, а сержанту Мёдову, службе, необходимости которой
он не понимал и в полезность которой для страны не верил, делало все
воспоминания особенно мучительными. То, что он ежедневно видел в лагере, в чем
вынужден был принимать участие, было одним бесконечным кошмаром. Но он в этом
кошмаре жил. Кошмар был реальностью, вытеснившей из памяти всю прежнюю жизнь.
Те нормы и правила, отношения и чувства, которыми он в ней руководствовался,
были неприменимы здесь, в лагере. А значит, о Пряже, школе, МТС и уж тем более
Юрке Родионове, которого он из-за трусости сдал, следовало забыть. Иначе можно
было сойти с ума, наложить на себя руки. А жизнь он тут ценить научился. Именно
право на нее прежде всего отличало его, лагерное начальство, конвоиров от
заключенных, у которых эту жизнь можно было отнять в любой момент.
Был, конечно, в сердце уголок, куда он
заглядывал пусть и не часто, но каждый раз с такой душевной мукой, что боль
после этих воспоминаний держалась днями и неделями. Он уже боялся их и втайне
надеялся, что время заставит их потускнеть, а потом и вовсе сотрет. Тем более,
что уже несколько месяцев письма от Лиисы не приходили. Переписка оборвалась
резко и, казалось бы, без всяких на то причин.
Николай особо не гадал. Разонравился,
кого-то встретила, надоело ждать. Да мало ли что могло произойти! Он не
герой-летчик, не полярник, не артист кино, чтобы девушка бесконечно по нему
сохла. Ладно! Переживем! Но сколько бы Колька ни храбрился, в глубине души
понимал: то, что с ним было, не повторится. Такое раз в жизни случается.
Подарила ему судьба чудо и тут же назад забрала. А в том, что любовь Лиисы была
чудом, Калашников ни минуты не сомневался, потому что мир менялся, когда он ее
видел, радостнее, что ли, становился, ярче, красками доселе неведомыми расцветал.
Гнал от себя Николай эти мысли, но не так легко было их прогнать…
Калашников зашел в комендатуру. Мёдова
еще на месте не было, и он опять вышел на улицу. В ворота конвойные загоняли
очередной этап. На этот раз женский. По такому случаю от казармы подвалила
толпа гогочущей охраны. Для нее, одуревшей от безделья, водки и
вседозволенности, прибытие женского этапа было лучшим развлечением.
— Гляди-ка, мужики! Товар сам к нам
приплыл, — глумливо заблажил молодой мозгляк-конвойный.
— И в деревню идти не надо, — поддержал
его приятель. — Бабы с доставкой на дом.
— Личный досмотр надоть провести. Може,
чего запрещенное под юбками прячут, — откликнулся еще один любитель лагерного
юмора.
Женщины стояли, понурив головы.
Запыленные, с серыми от усталости лицами. Еще не получившие лагерную робу,
одетые в домашнее, в то, в чем их арестовали, они были еще разными, хотя печать
общей доли уже легла на них. Привыкший к подобным зрелищам, досыта
наглядевшийся на человеческое горе, Калашников бездумно рассматривал новую
порцию «спецконтингента». И вдруг ударило по глазам, отдалось щемящей острой
болью в сердце: в третьей шеренге стояла Лииса! Его Лиза! В том самом старом
коричневом платьице, в котором ходила с ним в клуб. В какой-то немыслимой кофте
с чужого плеча. В синей косынке на белокурых волосах, которые он так любил
гладить.
Почувствовав его пристальный взгляд,
Лииса подняла голову. Обвела глазами морды веселящейся вохры и, пораженная,
застыла: в десяти метрах от нее стоял Николай.
В комендатуре, несмотря на поздний вечер,
народу все еще было много. Свободные от дежурства охранники шумно пили чай,
обсуждали новости и прежде всего прибытие женского этапа. Мёдов,
просматривавший за столом ведомости, временами строго поглядывал на этот
разошедшийся кагал, и тогда на короткое время вохра переходила на шепот, но, не
в состоянии удержаться, опять начинала отпускать соленые шутки, от которых
комната взрывалась жеребячьим ржанием.
Калашников, пристроившись на табурете
рядом с Мёдовым, подавал ему требовавшие подписи сержанта бумаги. Он приготовил
для него уже следующую пачку, когда Мёдов решительно отодвинулся от стола,
встал, с хрустом потянулся и со вкусом зевнул.
— Все на сегодня! — объявил сержант. —
Пойдем, Калашников, кое-что покажу.
Серой тенью за ними на улицу скользнула
Найда. Смешной пушистый щенок, с которым так любил возиться Мёдов, превратился
за полгода в огромную овчарку со страшенной зубастой пастью. Сержанта она не
оставляла ни на минуту, да и он без нее жить не мог. Баловал огромными порциями
мяса, которые без зазрения совести забирал из котла конвоиров, играл с ней
часами и даже жилье ей устроил не в собачьем вольере, а в своей комнате.
Миновав плац, Мёдов направился к самому
дальнему бараку, что стоял на отшибе за двумя рядами колючки. В нем, как слышал
Калашников, разместили женский этап. Сержант шел не спеша, поглядывая по
сторонам. Чем-то он напоминал помещика, прогуливающегося по своей усадьбе.
Впрочем, так и было. В лагере он чувствовал себя хозяином. Николай,
приноравливаясь к его шагу, семенил сбоку.
— На! Тяпни! — сержант протянул
Калашникову флягу.
Хоть это и был, несомненно, дружеский
жест, который стоило оценить, Николай все-таки решил отказаться. Спиртное он
переносил плохо и даже бутылку пива считал загулом.
— Спасибо, товарищ сержант. Неохота, —
промямлил Калашников.
Однако Мёдов фляжку не убрал, а так же
настойчиво протягивал ее Николаю. Пришлось взять и отпить. Вонючий самогон
ударил запахом сивухи в нос, обжег горло. Но Мёдов был удовлетворен.
— Ты ведь к нам, в эн-ка-вэ-дэ, по
комсомольскому набору? — доброжелательно поинтересовался сержант.
— Ага! — отозвался Николай.
— Не «ага», а «так точно, товарищ
сержант», — без обычной злобы отреагировал Мёдов. — Эх, тютя! Счастья своего не
понимаешь. Вот возьми меня. Жили мы в слободе. Кругом суконщики и красильщики.
Люди богатые. А мой папаша — плотник. Да не из лучших. Ходим в рванье, с воды
на квас перебиваемся. Меня местные парни и замечать не хотели. Праздник какой —
они в пиджаках, в хромовых сапогах, а у меня портки на заднице продраны.
Подойдешь к ним, хорошо если просто пошлют, а могут и в рыло сунуть. А в
прошлом году я на побывку туда приехал, с мамашей повидаться. Фуражечка,
гимнастерка шевиотовая, сапожки хромовые… Как они меня в этой форме увидели,
так шапки стали за десять шагов ломать. «Наше почтение, Семён Евсеевич! Как
ваше здоровье, Семён Евсеевич?». Вот тут я им все и припомнил. Ребята в
райотделе понятливые оказались. Теперь валят мои слободские дружки лес на
Колыме. Понял теперь, что у нас за служба? Так что не дрейфь! Держись за Мёдова!
Будешь и сыт, и пьян, и нос в табаке.
Они миновали пост. Караульный, увидев
Мёдова, вытянулся, а когда тот отвернулся, понимающе подмигнул Калашникову.
Перед тем как войти в барак, сержант еще пару раз приложился к фляге, но Кольке
уже не предложил. А жаль. Знай он, что предстоит ему увидеть, при всем
отвращении к алкоголю надрался бы в лоскуты, лишь бы не помнить, не знать, до
какого скотства может дойти человек.
В бараке царила полутьма, разогнать
которую единственной лампочке, висевшей под потолком, сил не хватало.
Измученные долгим маршем женщины спали. Кто-то стонал, кто-то во сне плакал.
— Подъем! Строиться! — заорал от дверей
Мёдов. Найда, привычная к этим командам, зло зарычала, подгоняя женщин. Те
неумело слезали с нар, оправляли юбки и платья и занимали места в шеренге. Лишь
одна из узниц продолжала лежать.
— А тебе, курва, особое приглашение? —
сержант ткнул ее лежанку сапогом.
Пожилая женщина в очках, по виду бывшая
учительница, а может, и партийный работник — таких в лагере тоже хватало, —
наклонилась к ней, поискала пульс и отстраненным тоном констатировала: — Она
умерла.
— И х… с ней, — отреагировал сержант не
без досады. Уж очень ему хотелось начать с показательной расправы. Но тут ему в
голову пришла другая мысль, которая сулила развлечение не хуже.
Мёдов двинулся вдоль шеренги,
останавливаясь напротив тех, что помоложе, и тыча каждую из них толстым пальцем
в грудь.
— Ты, ты, ты, ты и ты, — отсчитал
сержант и, надсаживаясь, гаркнул: — Раздеться!
Испуганные женщины замерли, не зная, что
делать.
— Не стесняйтесь, дамочки. Я вам почти
что доктор, — изгалялся Мёдов и, увидев, что женщины продолжают стоять без
движения, снова заорал: — Раздевайся, стерва! Не слышала приказа? — И ловко,
почти без размаха залепил оплеуху девушке, на которую указал последней.
— Забыла, как ноги раздвигать?! Я тебе
напомню, — брызгая ей слюной в лицо, бесновался Мёдов.
Отмеченные сержантом женщины начали
быстро раздеваться. Скинув с себя все вплоть до белья, они встали перед
Мёдовым, пытаясь прикрыться руками. Но сержанту этого было мало. Ему хотелось
не просто унизить этих женщин, а растоптать их.
— Руки по швам, — скомандовал он.
Обнаженные женщины опустили руки и теперь стояли, ежась от холода, страха и
гнетущего предчувствия.
Лицо Мёдова разгладилось, стало
благостным. Внимательно, со смаком, рассматривая каждую заключенную, он получал
прямо-таки физическое наслаждение от сознания своей власти над их телами и
собственной полной безнаказанности. Он остановился напротив невысокой кудрявой
толстушки, пощупал, насколько упруга у нее грудь, хмыкнул и неожиданно перевел
взгляд на Лиису, стоявшую в стороне вместе с другими женщинами.
«Худышка, но ладная…» — отметил для себя
Мёдов и скомандовал: — Эй ты! Иди сюда!
Скованный ужасом, униженный не меньше
этих несчастных женщин, Калашников готов был расплакаться от стыда за себя, за
свою трусость. Но решаться-то надо было. Он с трудом разлепил ссохшиеся губы и
не сказал, а скорее прохрипел:
— А мне можно глянуть, Семён Евсеевич?
Удивленный Мёдов оглянулся. Он никак не
ожидал такой прыти от Калашникова.
— Давай! Для того и звал. Выбирай!
Угощаю!
На подгибающихся ногах Калашников
подошел к Лиисе.
— Я бы ее взял.
Обладавший прямо-таки звериным чутьем
Мёдов явно что-то почуял. Ох, не зря его малахольный помощник за эту девку
ухватился. Что-то тут не так.
— Может, какую другую посмотришь,
попышней? — Мёдов испытующе посмотрел на Калашникова.
— Нет! Мне эта нравится, — настаивал
тот.
Так ничего и не надумав, хотя подозрения
гадюками шевелились у него в голове, сержант махнул рукой.
— Да бери — не жалко! Веди в мастерскую.
Там никого нет. Что делать-то с ней, знаешь?
Калашников лишь кивнул в ответ. Он
схватил Лиису за руку и чуть ли не волоком вытащил ее за дверь. Мёдов покрутил
головой. Не мог он себе объяснить эту взявшуюся ниоткуда инициативность
Калашникова. «Разберемся», — сделал он себе отметку в памяти и повернулся к
толстушке.
— Одевайся! Пойдешь со мной.
Калашников приоткрыл дверь в мастерскую.
В ней действительно никого не было. В грязные окна еле проникал свет от
качавшейся на столбе лампы. По углам силуэтами угадывались несколько старых
станков. Вдоль стен стояли слесарные верстаки, а центр был завален разным
железным хламом. Убедившись, что опасности нет, Николай жестом позвал Лиису. И
как только дверь за ней закрылась, крепко обнял дрожащую, плачущую и такую
родную свою Лизу.
— Коля! Как можно так с нами?! — только
и услышал он сквозь непрекращающиеся рыдания. Что он мог сказать в ответ? Как
утешить? Лишь крепче обнять, прижать к себе.
— Лиза, я что-нибудь придумаю, — прошептал
ей Калашников.
Сам-то он понимал, что обещание это
совершенно пустое. Ничего он не придумает, ничего сделать не сможет. Но обретя
рядом родного человека, якорь, который привязывал ее к прежней нормальной
жизни, где не били, не насиловали, не издевались, Лииса почувствовала себя
уверенней, стала успокаиваться. Страх уходил, зато появлялись вопросы. Она
смахнула ладошкой слезы с лица и встревоженно спросила:
— А почему ты здесь? Ты же на границе
служишь…
Правильно матушка говорила: правда — как
шило, из мешка непременно вылезет. Да еще в самый неподходящий момент. Не время
сейчас для покаянных речей и откровенных разговоров, — решил Калашников и
постарался перевести разговор на другую тему.
— Потом, потом. Как-нибудь расскажу.
Ты-то как здесь оказалась? — Он покрепче обнял ее.
У Лиисы опять глаза повлажнели. Чтобы
сдержать слезы, она сказала так, будто сердилась на его непонятливость:
— Как все. Сначала отца забрали.
Хотя Николай повидал в лагере немало
бывших секретарей райкомов, директоров заводов, председателей колхозов, причины
ареста Лизиного отца были для него совершенно непонятны. Коммунист со стажем,
лично знаком с Георгием Димитровым, в Финляндии в тюрьме сидел, еле бежал
оттуда. Да и должность занимал невеликую — бригадир лесорубов. У них дома куска
хлеба лишнего никогда не было: зарплату на книги тратили да на бесконечные
государственные займы подписывались. Зато авторитетом он пользовался в районе
колоссальным. Врать не умел и если был уверен в своей правоте, то и на
партсобрании мог сказать такое, что потом весь район повторял.
— Как забрали? Он же был членом
парткома, — засомневался Николай.
— Потому и взяли, — всхлипнула Лииса. —
Его в Финляндии дважды сажали, потому что коммунист. И у вас за то же. Ночью
пришли. Мы спали. Потом арестовали маму. А затем нас с сестрой.
У Калашникова словно холодная жаба на
сердце уселась — так ему стало нехорошо. Этих-то из бараков он не знал. Черт их
знает, что они у себя натворили! Органы без причин не арестовывают. Но отца
Лиисы он знал, как знал и то, что чище, порядочнее, идейнее человека не было. И
впервые за эти месяцы возникла мысль: может и эти, из «спецконтингента» не
враги вовсе? И если все это ошибка, то больно масштабы ее колоссальны. А
значит, это не местные власти дурят, а бери выше. И будто угадав мысли Николая,
Лиса спросила:
— Как ты думаешь, Коля, Сталин об этом
знает?
Сколько людей по России в те годы этот
вопрос задавали. И не в одной душе зарождались сомнения: если не знает, значит
не всесильный, а коли извещен, то почему допускает?
— Думаю, знает, — вздохнул Калашников. —
Они все там об этом знают. Не могут не знать.
— Но зачем тогда? Зачем?
Калашников только пожал плечами. Не было
у него ответа. И вместо того, чтобы пускаться в пустые и ненужные рассуждения,
которые мало чем могли им помочь, он достал из кармана небольшой кулек и
протянул его Лиисе.
— Здесь сахар. Возьми!
— Спасибо, — обрадовалась та. — Двое
суток не кормили.
— Наверное, конвойные ваш паек загнали,
— проявил профессиональную осведомленность Калашников. — Я тебе еще еду принесу.
Никому не говори, что знаешь меня. Им человека уничтожить, что муху
прихлопнуть.
Они просидели в мастерской еще часа два.
Однако не так уж много премудростей лагерной жизни успел Калашников передать
Лиисе. Больше молчали. Просто сидели, взявшись за руки, и молчали. А о чем
особенно было говорить? Прошлое осталось за лагерными воротами, а о будущем и
думать было страшно. В свой барак Лииса вернулась на рассвете. Калашников
проводил ее до дверей (передвигаться ночью по территории заключенным было запрещено).
Охранник, пропуская Калашникова и Лиису на «женскую половину», как вохра
окрестила эту часть лагеря, понимающе осклабился.
Нужно было благодарить случай за то, что
этой ночью Лииса отсутствовала в бараке. Вохра, заявившаяся сразу после Мёдова,
желала, как и он, «отдохнуть с женским полом». Конвойные развлекались несколько
часов, оставив после себя истерзанные, изломанные тела женщин, смрад самогона и
звериные запахи пота и крови. Картина, которую увидела утром Лииса,
отпечаталась у нее в памяти на всю жизнь. На нарах, на грязном, затоптанном
полу, как сломанные игрушки, лежали в разорванной одежде изнасилованные,
избитые женщины. Кто-то был до сих пор в беспамятстве, кто-то стонал, придя в
себя. На ногах оставалась только пожилая соседка Лиисы — Альбинская, которую,
видно, не тронули из-за преклонного возраста. Она отпаивала водой бившихся в
истерике, укрывала тряпьем раздетых, кого-то успокаивала. Лииса кинулась ей
помогать.
Утренний развод на работы проходил как обычно.
Лагерное начальство сверяло списки, о чем-то переругивалось, решая свои шкурные
вопросы. Пока шел торг, более двух тысяч заключенных, стояли в строю, гадая,
какие новые мучения им предстоят сегодня. Над огромной массой грязных,
оборванных, истощенных людей с мертвыми неподвижными лицами висел еле слышный
шелест голосов. У каждого за плечами была следственная тюрьма, из которой было
вынесено важное умение — говорить, не шевеля губами. И теперь слова
перепархивали из шеренги в шеренгу, перенося важную и не очень важную
информацию.
Наконец все вопросы были решены.
Конвоиры сформировали партии из тех, кто будет работать на заготовке леса, в
карьере, на строительстве пристани, прокладке дорог. Наскучив этой рутиной,
начальник лагеря некоторое время с интересом наблюдал за Мёдовской Найдой,
которая, разыгравшись, делала вид, что сейчас укусит Калашникова. Но в конце
концов ему надоело и это, и он ушел в комендатуру. Как только высокое
начальство отбыло поливать свою любимую герань, Калашникова окликнул Мёдов.
— Пойдем! Надо документы для товарища
старшего лейтенанта приготовить.
И они тоже отправились в комендатуру.
В канцелярии никого не было. Вечно здесь
толкущаяся, что-то жрущая и гомонящая вохра разошлась по постам, что было
весьма удачно, поскольку вопросу, который Калашников хотел обсудить с
сержантом, посторонние уши были ни к чему. Пока Николай раскладывал на столе
папки с отчетами, Мёдов нацедил себе из титана большую кружку воды и с
наслаждением выпил. Местный самогон по иссушающему воздействию вполне мог быть
приравнен к пустынному самуму.
Придвинув стул, Мёдов открыл первую
сводку.
— Сколько на сегодня в санчасти
числится?
— 47 человек, — отрапортовал Калашников.
— Много, — поморщился Мёдов. — Надо
помлекаря менять. Больно охотно он освобождения выписывает. Гнать всех
симулянтов.
Сержант достал из стола канцелярские
счеты и стал проверять продуктовую ведомость. Костяшки так и летали по
проволочкам, демонстрируя способность сравнительно небольшой команды охранников
съесть больше продуктов, чем две тысячи заключенных. Считал Мёдов виртуозно,
позволяя себе даже отвлекаться на посторонние темы.
— Что вчера? Попробовал свою белобрысую?
— тоном приятеля, принимавшего участие в совместной шалости, полюбопытствовал
он.
— Попробовал, — густо покраснел Калашников,
что было тут же замечено Мёдовым. Он отодвинул бумаги и удобнее расположился на
стуле.
— Ну, как ты ее? Расскажи. Люблю такие
истории.
— Да обычно. Ничего особенного, —
попытался вывернуться Калашников.
Но Мёдов уже настроился на длинную
сальную сагу и лишать себя этого удовольствия не желал. Он закурил и
поощрительно махнул рукой.
— Давай в подробностях. Что ты, что она…
Конечно, Калашников мог что-то сочинить.
Материала для этого было в изобилии. Во время вечерних разговоров в казарме эта
тема была, безусловно, ведущей, далеко опережая по заинтересованности конвойных
масс вопросы языкознания и даже сталинский план строительства лесозащитных
полос. Но Николаю хотелось вывести Мёдова на другую тему. Лииса просила его
узнать о судьбе отца. И посчитав момент благоприятным, Калашников решился.
— Сёмен Евсеевич, а у нас среди
заключенных нет такого Мухинена? — как бы между прочим спросил он.
— А на фиг он тебе сдался? —
раздосадовано спросил сержант.
— Это отец ее. Он лесоруб, член ВКП (б),
— спешил выложить свои аргументы Калашников. — Может, это ошибка? — Он
посмотрел на Мёдова с надеждой.
Сержант, который до этого сидел в
расслабленной позе жуира, мгновенно подобрался, словно охотник, услышавший
давно ожидаемый звук приближающейся добычи, встал из-за стола и подошел к
Калашникову. Не ожидавший такой реакции, тот с удивлением посмотрел на Мёдова.
И тут же получил в лицо удар такой силы, что в одно мгновение поменял табуретку
на дальний угол канцелярии. Он и очухаться не успел, как разъяренный Мёдов уже навис
над ним. А Найда приноравливалась вцепиться в горло.
— Ошибка? Ошибка, говоришь? — Мёдов и не
подумал отозвать собаку, хотя видел, что его угрожающий тон приводит ее во все
большее неистовство. — А может, ошибка, что тебя в наши ряды взяли? Может, тебе
место не здесь, а в бараке, среди таких же врагов Советской власти?
Так Калашникова никогда не били. Удар
был мастерский. Боль — настолько непереносимой, что его стошнило.
— Сёмен Евсеевич! Да это… — его разбитые
губы тряслись, слова он выговаривал с трудом. — Я просто так… По глупости.
Простите…
Мёдов наклонился над Калашниковым, будто
хотел что-то рассмотреть на его залитом кровью лице.
— Чего у тебя там, Коль? — заботливо
поинтересовался сержант, словно заметил на щеке царапину.
Калашников попробовал улыбнуться и сразу
же получил сокрушительный удар сапогом в живот, вызвавший новый приступ рвоты.
— Они мне все по х… — рыдая от боли,
прошептал Калашников. — Пусть хоть передохнут… Я ж вам…
Он действительно в эту минуту ненавидел
и Лиису, и ее отца. Всех, из-за кого он вынужден был испытывать эту муку.
— Смотри, падла! — Мёдов разогнулся,
повернулся спиной к залитому кровью и рвотой Калашникову, погладил, успокаивая,
Найду и прошествовал к столу. — Ошибка… — повторил он еще раз, как бы запоминая
это слово. — Уберешь все здесь!
Калашников не видел Лиису несколько
дней. Не то чтобы не было возможности — при его службе повод всегда можно было
найти — скорее, не хотел. Стыдно было и своих мыслей, и разбитой физиономии. Да
и страх перед Мёдовым сидел в печенке. Но постепенно он успокоился. Сержант не
подавал виду, что помнит, как Николай опростоволосился, разговаривал с ним
обычным тоном. То есть приказывал, орал, но рук не распускал. А чаще просто не
замечал Калашникова.
Сочтя, что надзор ослаб, Николай решил
попробовать найти Лиису. Оказалось, что сделать это не так просто. Погода была
северная — хмурая, слезливая. Зарядив с утра, холодный, нудный дождь к вечеру
разошелся в ливень, и заключенные после поверки сразу же разошлись по баракам,
чтобы успеть за ночь хотя бы немного подсушить одежду.
Он торчал за женским бараком уже больше
часа, когда увидел бежавшую к дровяному сараю Лиису. Намокшее платье облепило
тело. Она еще больше похудела, плечи ссутулились. И вся она была такая жалкая и
несчастная, что у Николая защемило сердце. Он вышел из-за угла барака и схватил
ее за рукав накинутого на голову ватника. От неожиданности Лииса вскрикнула.
— Это я, — успокоил Калашников.
— Напугал.
Но Николаю было не до извинений. Он
боялся, что их увидят вместе и донесут Мёдову. Стукачей у того в лагере было
множество: и промеж вохры, и среди заключенных.
— Вот хлеб и сахар. — Калашников сунул
Лиисе небольшой сверток. — Хлеб съешь сейчас, иначе в бараке отнимут, а сахар
припрячь.
Увидев хлеб, Лииса не могла удержаться.
Откусила прямо от буханки, проглотила, не разжевывая, откусила еще… И готова
была действительно съесть этот восхитительно пахнувший хлеб целиком, но
опомнилась, завернула его опять в тряпицу и спрятала под ватник.
— Слушай меня внимательно, — торопился
все сказать Калашников. — Тут всем заправляют уголовники. Хлебная пайка
маленькая. Люди мрут каждый день. Хочешь выжить — скажи, что умеешь шить. Все!
Пойду, пока нас не заметили. — И быстрым шагом, почти бегом, направился в
сторону плаца.
Рукавицы шить — дело нехитрое. А для
Лиисы, которая с десяти лет обшивала себя сама, и вовсе забава. Она вполне
могла бы, как и остальные женщины, работавшие в цехе, шить телогрейки. Но Карл
Петрович, мастер из вольнонаемных, сказал, что «зелен еще виноград», пусть для
начала хотя бы по рукавицам норму выполнит.
Швейный цех, в котором трудились три
десятка женщин, размещался в обычном бараке. Двадцать длинных столов, стоявших
в два ряда через проход, — вот, собственно, и все оборудование. Не богаче был и
набор инструментов, которые каждое утро мастер выдавал заключенным, — ножницы
да несколько толстых игл.
Столь же примитивен был технологический
процесс, который Лиисе предстояло освоить. Сначала по лекалам надо было
вырезать из толстой брезентовой ткани заготовки, а потом сшить их попарно.
Ничего сложного. Беда была в том, что ножницы отродясь не точили, поэтому они
не столько резали, сколько мяли ткань, а иголки были все как одна тупые.
Труд, как и все в лагере, был
организован бездарно. Одна швейная машинка с ременным ножным приводом могла
поднять производительность труда раза в четыре, механический нож-резак увеличил
бы ее раз в пять. Но чем заморачиваться такой «ерундой», как выразился старший
лейтенант Тельнов, проще было нагнать в мастерскую побольше баб. По этой части
резервы у начальника ИТЛ были поистине неисчерпаемые.
За двенадцать часов работы Лииса, как ни
старалась, норму не освоила. И ни одна из работавших с ней рядом женщин этого
сделать не смогла. Это тоже была уловка лагерного начальства. Не выполнявший
норму получал половину пайка. Излишки хлеба продавали или обменивали на
самогон. Спину ломило, пальцы были исколоты, покрылись водяными мозолями. Тем
не менее работа в мастерской считалась легкой. Ее мечтали получить многие.
Все-таки сидят под крышей, не в лесу, под бревнами не корячатся, дождь их не
мочит.
На следующий день Лииса сунула под
ватник хлеб, который передал ей Калашников. Дождавшись, когда мастер вышел из
цеха, она стала нарезать буханку на маленькие кусочки портновскими ножницами.
Товарки не обращали на нее внимания, занятые шитьем. Лишь с соседнего ряда на
нее время от времени посматривала девица лет тридцати. Когда-то она была,
наверное, хороша собой. Но годы в лагере огрубили черты, сделали лицо хищным и
угрюмым. Женщины предупреждали Лиису, чтобы она держалась от нее подальше:
красавица была воровкой-рецидивисткой.
Лииса нарезала уже полбуханки, когда в
ее остатки вцепилась незаметно подошедшая соседка.
— Отдай! — зло прошипела она.
Лииса перехватила ее руку.
— Ты что?! Это на всех.
Соседка продолжала тянуть хлеб к себе.
— Отдай, сука! Прирежу, шалава!
Только тут блатная заметила, что ей в
живот уперлись острием ножницы, которыми Лииса резала хлеб.
— Лучше уйди. Ударю, — твердо сказала
Лииса. Красавица отшатнулась. Зато Лиису окружили привлеченные перепалкой
женщины.
— Берите! — показала на хлеб Лииса. —
Вот! Каждой по куску и по кусочку сахара. Я на всех разделила.
Женщины мгновенно разобрали хлеб и сахар
и быстро разбежались по своим местам. Лииса смела в ладонь оставшиеся на
столешнице крошки и отправила их в рот. Ей хлеба не хватило.
Для Калашникова раздобыть буханку хлеба
в лагере была не такая уж простая проблема. Купить ее было негде, а ежедневно
таскать куски со стола — непременно обратили бы внимание. Кормили вохру что
называется «от пуза», и человек, припрятывающий хлеб, выглядел бы странно.
Николая уже один раз поймали за этим занятием — отговорился тем, что, дескать,
для Найды хлеб взял, за что и получил нагоняй от Мёдова: «К чужой собаке не
примазывайся!»
Понятно, неучтенный хлеб в лагере был,
причем в избытке. Пайки заключенным резали безжалостно, не обращая внимания на
то, что они и без того еле таскают ноги. Но этим богатством распоряжалось
высокое начальство. По каким-то тайным каналам хлеб попадал и к блатным. У них
через доверенного человека его можно было выменять на чай, курево, водку или
золото. Золото лагерные паханы брали охотнее всего. И украшения, и коронки.
Но золота у Калашникова все равно не было.
И тогда он повадился таскать хлеб со склада. Придет вроде бы за какой-нибудь
ерундой, и пока старшина ее в своих закромах разыскивает, он — шасть к полкам,
буханку под шинель — и только его и видели.
Вот и на этот раз Николай попросил
старшину выдать ему новые портянки. И только тот, на чем свет ругая
безалаберную молодежь, на которой все буквально горит, направился в конец
склада, Калашников метнулся к полкам с хлебом. Он уже пристроил за ремень
буханку черного солдатского хлеба, когда над ухом у него раздался голос Мёдова.
— Проголодался? Али кралю свою
белобрысую подкормить решил? — Рывком за плечо Мёдов развернул к себе
сомлевшего от страха Калашникова. — Это понятно. Это ничего… Только мне-то что
с того? Ты ведь казенный хлеб воруешь. Подсудное дело. Сроком карается. Какой
смысл мне тебя покрывать?
Николай не знал, что и отвечать. Он лишь
затравленно смотрел на торжествующего сержанта. Наконец-то тому удалось поймать
своего тихоню-помощничка с поличным.
— Короче, дело такое. — Для большей
убедительности Мёдов сгреб лацканы шинели Калашникова в кулак. — Когда Мухинен
хлеб передавать будешь, поинтересуйся, чем ее соседка Альбинская дышит. Вредная
баба. До революции у эсеров на побегушках была. А мы Мухинен твоей еще хлеба
дадим. А что? Пусть живет. Ну, и ты, понятно, тоже, — с угрозой закончил
сержант.
Оттолкнув Калашникова, Мёдов свистнул
вертевшейся поблизости Найде и направился прочь.
«Вот и подсел я на крючок, —
закручинился Николай. — Он и раньше из меня веревки вил, а теперь и вовсе со
свету сживет. Вся надежда на Лизу. Она поможет. Узнает что-нибудь про эту
Альбинскую, будь она неладна, и отстанет Мёдов. И опять же пообещал ведь он
Лизу не слишком притеснять. Все ей полегче будет». В общем, самому себе все
объяснил и почувствовал себя обделавшимся, как после памятного разговора с
пряжским энкавэдэшником о Юрке Родионове. Но что тут поделаешь? Назвался
груздем, полезай в кузовок.
На всякий случай Калашников внимательно
прочитал инструкцию о вербовке секретного сотрудника. Но решил, что у него все
равно так не получится, и поэтому лучше попробовать честно поговорить с Лизой.
Однако формальности нужно было соблюсти, и он приказал доставить ее после
вечерней поверки в комендатуру.
Кабинет начальника оперативного отдела,
который занял Калашников, был крайне мал. В нем с трудом помещались стол со
стулом для следователя и привинченная к полу табуретка для зэка. К откровенным
беседам эта аскетичная обстановка никак не располагала. Как и рассказы, которые
ходили среди заключенных об этом кабинете. Здесь избивали особенно жестоко и
изощренно. Мало кто из зэков выходил за эту дверь на своих ногах. Разве что
регулярно посещавшие его стукачи. Да и тем часто доставалось, чтобы не
засветились.
В комнату вошла Лииса, еще больше
похудевшая за те дни, что он ее не видел. За ней топал сапожищами конвоир.
— Заключенная Мухинен по вашему
приказанию доставлена, — доложил он.
— Иди! Я позову, — откликнулся
Калашников, выпроваживая конвоира за дверь.
Обнять Лиису он постеснялся, будто
боялся, что за ними будут подглядывать. Усадил девушку на табуретку. Достал из
ящика стола хлеб и уже вскрытую банку мясных консервов.
— Ешь! — и пододвинул еду Лиисе. —
Начальство разрешило.
— Начальство разрешает подкармливать
стукачей, — заметила Лииса. Она уже многое знала о лагерных порядках, что было
в порядке вещей. Хотевшие выжить учились здесь экстерном.
— Ешь, говорю! — прикрикнул на нее
Калашников, словно перед ним сидела маленькая девочка.
Впрочем, уговаривать ее не пришлось.
Голодная Лииса накинулась на еду. Николай, чтобы не смущать ее, отвернулся к
окну. Может, ему стоило помолчать, дать Лиисе хотя бы поесть, но нестерпимо
тянуло быстрее закончить этот разговор, получить ее подпись на уже
заготовленном соглашении о сотрудничестве с НКВД. И Калашников не выдержал.
— Лиза, а ты такую Альбинскую знаешь? —
задал он новый вопрос, усаживаясь напротив Лиисы.
— Все-таки вербуешь? — Лииса отодвинула
недоеденные консервы.
Не задавался разговор. Не выстраивался.
Он собирался уламывать испуганную девочку, готовую на все, лишь бы вырваться из
лагеря. А перед ним сидела взрослая девушка, которая за эти несколько недель
увидела такое, чего иному и на всю жизнь хватит. И Калашников сбился с
покровительственного тона, засуетился.
— Пойми! Я для тебя… — Он даже
попробовал взять Лиису за руку, но она, заметив его движение, убрала ее под
стол. — Что она тебе? — стал горячиться Калашников, поскольку Лииса сидела с
равнодушным видом, никак на его уговоры не реагируя. — Чужая. Ты ее не знаешь
совсем. Она опасный человек. Я дело ее читал.
— Для кого опасный? Для меня или для
тебя? — Лииса наконец подняла на него глаза. Впрочем, это был даже не вопрос. А
скорее, констатация того, что они находятся по разные стороны забора из колючей
проволоки.
— Для всех, — попробовал прорвать его
Калашников. Но тут же не к месту ляпнул. — Ею Мёдов интересуется.
— И что? — Голос Лиисы стал еще
холоднее.
— Надо ему хоть какой-то кусок бросить,
чтобы отстал, — отчаявшись объяснить, как он завяз, выкрикнул Калашников. —
Лиза! Пойми! Надо как-то выжить! Тебе надо выжить.
Когда он сказал: «Тебе надо выжить»,
Лииса понимающе усмехнулась. Как ни горько было это сознавать, но парень
оказался слабаком. И боялся он сейчас не столько за нее, сколько за себя.
— Коля! Так нельзя! Не такой ценой!
Подло это, — пыталась она пробиться к нему через этот страх. — Что же это за
жизнь будет? Коля!
— Мне-то что делать?! — с отчаянием
бросил Калашников. Он уже понял: вербовка провалилась. От этого ему стало так
обидно, что он даже не обратил внимания на то, как отстраненно Лииса
попрощалась с ним. Кликнул конвоира и тяжело опустился на стул.
И в аду, особенно если он хорошо
организован, есть тайные райские местечки: избранные за особые заслуги или
отмеченные благосклонностью начальства работники лагеря могли расслабиться
после тяжелой службы. Существовала за казармой рубленная из осиновых бревен
небольшая банька, в которой по субботам совершал омовения в кругу ближайших
сподвижников товарищ старший лейтенант госбезопасности Тельнов. Для публики
попроще был закуток за кухней для хранения особо ценных продуктов. Там
обосновался сержант Мёдов со своей новой пассией из заключенных. Обслуживал их
сам старший повар.
— Картошечка у меня жареная с мясцом
готова. Может, откушаете, Семён Евсеевич? — настойчиво предлагал он, весь
лучащийся от счастья лицезреть такого гостя. Спутницу сержанта из соображений
высокого политеса он как бы не замечал.
— Неси, — великодушно разрешил Мёдов.
Всего через минуту повар внес в кладовку
огромную сковородку с плавающей в жире картошкой. Водрузил ее перед Мёдовым.
Подал хлеб и сливочное масло.
— Ну?! — сержант вопросительно взглянул
на повара.
— Что еще, Семён Евсеевич? — засуетился
тот.
— Совсем у тебя мозги жиром заплыли, — с
грустью констатировал сержант. — Не слышал, что сухая ложка рот дерет?
— Ох, извините, — засмущался повар. И на
столе мгновенно появилась бутылка водки. Мёдов и его пассия, та, что пыталась
отобрать у Лиисы хлеб, для разгона выпили по стакану и приступили к картошке. В
этот сладостный и совершенно неподходящий для служебных дел момент в
приоткрытой двери появилась голова Калашникова.
— Разрешите обратиться, товарищ сержант?
— Чего тебе? Пожрать спокойно не дадут,
— недовольно буркнул Мёдов.
— Из Сегежи телефонограмма пришла.
Просят еще зэков прислать, — отрапортовал Калашников.
Составление ответа назойливым сегежцам
много времени не заняло.
— Пошли они на х…! — наметил им
директиву движения сержант и, демонстрируя широту души, щедро предложил: —
Выпить хочешь?
— Спасибо, Семен Евсеевич. Я бы чаю
попил, — пролепетал Калашников.
— Чай пить вали в другое место, —
оборвал его сержант и, подчеркивая, что он никогда не забывает о своих
служебных обязанностях, спросил: — Ты со своей белобрысой говорил? Подписалась
она на сотрудничество?
— Нет, Семён Евсеевич, — вынужден был
повиниться Калашников. — Но я ее дожму.
— Ни хрена ты не умеешь, — с
раздражением на нерадивых подчиненных заметил Мёдов. — Ладно, иди! И кликни мне
кого-нибудь из охраны.
Пока Калашников выполнял поручение
начальства, первую бутылку допили. Но тут же на столе появилась вторая,
встреченная одобрительной улыбкой Мёдова. Окончательно размякший от хозяйской
ласки повар готов был поразить воображение сержанта новыми гастрономическими
изысками.
— Селедочка у меня есть. Я ее в спитом
чае вымочил. Нежнейшая, — гомеровской сиреной пропел повар. Резолюция Мёдова
была коротка и энергична:
— Давай!
Между селедкой и солеными рыжиками был
принят охранник.
— Кузьмин! Найди мне Мухинен и доставь
сюда. Аллюр три креста, — напутствовал гонца Мёдов. Тот обещал все исполнить в
лучшем виде.
Однако поиски продлились несколько
дольше, чем ожидалось. До половины третьей бутылки. Поэтому, когда Мухинен
наконец привели, Мёдов был уже изрядно пьян, да и приустал чуток, поскольку
перемежал обильные возлияния несколько однообразными интимными играми. Тем не
менее держался он бодро, за столом восседал по-прежнему прямо. А вот подруга
его товарный вид потеряла окончательно. Она спала на мешках с мукой, ее дешевое
цветастое платье задралось, обнажив тощие ноги в черных синяках. Конвоира эта
картина не смутила (видел и не такое). Он доложил о выполнении приказа и
собирался уже ретироваться от греха подальше, но был остановлен начальственной
дланью, указавшей на пьяную подругу, и приказом: «Забирай!» Плохо соображающую,
но не желавшую покидать банкет даму удалось удалить лишь с помощью повара.
Когда порядок был восстановлен, Мёдов устремил вопросительный взгляд на Лиису.
— Лииса Мухинен. Десять лет. 58-я
статья, — доложила она.
Надо отдать должное сержанту: для
возвращения в рабочее состояние ему потребовалось всего несколько секунд и
стакан огуречного рассола.
— Садись, Мухинен! — предложил он. —
Поговорить с тобой хотел. Ты ведь из Пряжи?
— Да, гражданин начальник.
— Значит, Калашникова еще до лагеря
знала? — предположил Мёдов.
— Нет, гражданин начальник. Никогда не
встречала, — отрезала Лииса.
— Ох, скрытная ты девка, Мухинен, —
сержант шутливо погрозил ей пальцем. — По одним улицам ходили и не встречала?
— У нас большой поселок, — держалась
своей линии Лииса.
— Странно у нас, Мухинен, получается, —
Мёдов пододвинул поближе к Лиисе сковородку с остатками картошки. — Ты
картошечки-то поклюй! Ты его не знаешь, он тебя не знает, а хлеб для тебя
таскает, на работу, что полегче, определил. С чего такая забота?
А вот теперь Мёдов уже не шутил. Он
набычился. Лицо налилось кровью.
— Не знаю, — продолжала стоять на своем
Лииса.
— Заладила ворона говно долбить — не
знаю, не знаю! — заорал Мёдов. Но сумел взять себя в руки. — А ты подумай! Дали
тебе десятку. Срок немаленький. Его переплыть надо. А шансов у тебя, Мухинен,
мало. Ты, небось, думаешь: я молодая, выдюжу… Ты — финской нации. То есть не
просто враг народа, но еще и шпионка. Вас сколько сюда в тридцатые годы
приехало? Не знаешь? А Мёдов тебе скажет: более двенадцати тыщ. И где они все
теперь? Кто на погосте, а кто сидит. Ты ешь, ешь картошечку…
Мёдов опять был сама доброта. Он налил
полстакана, выпил. Зажевав соленым грибком, внимательно посмотрел на Лиису.
— Что же получается? Конец Мухинен? Ну,
почему же? — Мёдов попробовал дотянуться до Лиисы, но она сидела далеко от
него, поэтому в целях экономии движений он опять взялся за бутылку. — Мёдов
может Мухинен и по болезни сактировать, и в трудпоселенцы перевести. Только
Мёдов к тебе по-хорошему — и ты к нему по-хорошему.
Должно быть, последняя фраза была для
сержанта прелюдией к более активной части вербовки. Он поднялся из-за стола,
держась за стену, — качало его изрядно, — дошел до Лиисы и всей многопудовой
тушей навалился на нее, пытаясь содрать ватник.
— По обоюдному согласию… оно-то лучше, —
приговаривал Мёдов, хотя «по обоюдному» как раз не получалась. Лииса неумело,
но активно сопротивлялась, и пьяному сержанту справиться ней никак не
удавалось. Но он, конечно, был намного сильней…
— Помоги… — попробовала позвать на
помощь Лииса. Мёдов зажал ей рот грязной вонючей ладонью, а другой рукой полез
под платье.
— Да хоть оборись, дура! — заржал Мёдов.
— Так-то еще интереснее.
Часть IV. Далеко
от войны
22 июня 1941 года
«Доношу, что все аппараты НКГБ КФССР 24
июня с.г. по состоянию на 21 час работали нормально. В 14 часов Выборгским ГО
НКГБ сообщено о высадке десанта со стороны Финляндии близ станции Хийтола
Куркиекского района. Произведенной проверкой на месте оперативной группой факт
высадки десанта не подтвердился.
Нарком госбезопасности КФССР М.
Баскаков».
Забравшееся уже в зенит солнце так
нагрело казарму, что дышать было нечем. Взбодренные теплом мухи, тяжело жужжа,
выписывали под потолком фигуры высшего пилотажа, а притомившись, принимались
бродить по потной физиономии Мёдова. Сержант на их променад никак не
реагировал. Укутавшись стеганым ватным одеялом, он крепко спал, выбрасывая в
атмосферу кубометры самогонного перегара.
Эту идиллию грубо нарушил старший
лейтенант Тельнов, который уже целый час разыскивал сержанта по всему лагерю.
Накалился он изрядно, поэтому без всякой подготовки сорвал с Мёдова одеяло и
заорал ему в ухо:
— Мёдов! Просыпайся!
Однако решительные действия начальника
лагеря особого эффекта не возымели. Сержант отгородился от мира подушкой,
из-под которой заплетающимся языком пробормотал:
— Пошел на х…!
За что и был тут же наказан ударом
кулака по затылку. Мёдов разлепил глаза и пулей выскочил из койки.
— Товарищ старший лейтенант! Извините! —
смущенно залепетал он.
Но Тельнову было не до извинений.
— Война, Мёдов! — тихо сказал он.
— Война? Как! С кем? — не мог сообразить
со сна Мёдов.
— С Голландией, твою мать! — Лейтенант с
укоризной посмотрел на опухшую морду ближайшего сподвижника. — Ты что,
последние остатки мозгов пропил?! С немцами, конечно. Приказ пришел. Меня
откомандировывают в Петрозаводск. Ты назначен начальником лагеря. Тебе
присвоено звание младшего лейтенанта государственной безопасности, Калашникову
твоему — сержанта. Дела сдавать некогда. В общем, бывай, Мёдов, может, еще и
свидимся. Харю хоть умой, младший лейтенант…
И Тельнов, не подав Мёдову руки, вышел
из казармы.
Это может показаться поразительным, но в
ИТЛ известие о начале войны не вызвало ни паники, ни тревоги, ни тем более
взрыва патриотизма. Лагерь был особой территорией, которая жила своей
паразитической автономной жизнью, не слишком озабочиваясь делами страны.
«Архипелаг ГУЛАГ». Точнее не скажешь. Со своим социальным устройством, своими
законами, своей моралью. Его население не вело счет ни катастрофам, ни удачам,
которые переживало государство и его граждане. К ним они имели весьма
опосредованное отношение. Реальны были всего две проблемы. У заключенных —
выжить, у охраны — постараться выжать из зэков как можно больше кубометров
земли, леса, руды. Поэтому и нападение фашистской Германии на Советский Союз
казалось чем-то абстрактным, далеким, к их работе и жизни отношения практически
не имеющим.
Вот присвоение Мёдову звания младшего
лейтенанта госбезопасности и назначение его начальником лагеря — это было
событие, которое могло очень многое изменить в привычном ходе вещей. А такие
планы в голове новоиспеченного начальника уже бродили. Ну, а пока он весело
плескался под рукомойником, с усмешкой поглядывая на стоявшего рядом
Калашникова. Тот то и дело скашивал глаза на свои малиновые петлицы, пустоту
которых наконец заполнили два рубиновых кубика.
— В армии к тебе бы обращались «товарищ
лейтенант». Понял, Коля, за кого держаться надо? — Мёдов вытер лицо и бросил
полотенце Калашникову.
— Спасибо, Семён Евсеевич! Я за вас… —
чуть не захлебнулся от восторга Колька. Поди-ка! Двадцать лет — и уже сержант
госбезопасности. Это тебе не танком командовать. Увидев такие рубиновые кубики,
и полковник в штаны наделать может.
— Ладно, ладно… — покровительственно
заметил Мёдов на это щенячье ликование, которое ему тем не менее было приятно.
— Давай без соплей. Дел у нас невпроворот, а врагов с каждым днем все больше.
Но мы ни одной гниде потачки не дадим. Глядишь, скоро немцев принимать будем, —
он подошел к Калашникову, поправил загнувшийся воротничок гимнастерки. — А
Мухинен ты брось! На кой тебе эта финская шваль?
Но война все-таки шла. И даже не так
далеко, как представлялось лагерной вохре. 24 июня к Германии присоединилась
Финляндия. И линия фронта разом придвинулась к лагерю. Однако благостное
настроение «наше дело — сторона», царившее в рядах вохры, было непоколебимо.
Каждый конвойный твердо верил в то, что уж их, главных охранителей порядка в
государстве, в окопы не пошлют.
Тем не менее в конце июля в лагерь
прибыло высокое начальство: молодой капитан госбезопасности в форме
пограничника и пожилой батальонный комиссар. Мёдов, только взявший бразды
правления в руки и еще до конца не разобравшийся в хитрой бухгалтерии живых и
мертвых душ, которую вел с большой выгодой для себя бывший начальник Тельнов,
здорово струхнул. Он уже начал каяться, валя все на Тельнова, когда капитан
резко оборвал его и не без брезгливости в голосе объяснил, что его махинации с
пайками для заключенных не интересуют. Они должны с комиссаром набрать
добровольцев в штрафной батальон, который в ближайшие дни будет отправлен на
фронт.
Услышав это, Мёдов сразу почувствовал
себя увереннее. Тут ему ничто не грозило. Хотят воевать — пусть идут. Хотя, с
другой стороны, терять дармовую рабочую силу тоже не хотелось. Поэтому решил
продемонстрировать полную готовность выполнить задание командования, но свои
интересы при этом соблюсти. В итоге спор затянулся на целый час.
— Товарищ капитан, да разве я против?! —
ворковал Мёдов, прижимая руки к сердцу. — И не могу я быть против. У вас приказ
на руках. Но не пойдут они воевать. Поверьте мне, старому чекисту!
Капитан, у которого на груди были два
ордена Боевого Красного Знамени, поморщился, услышав о «старом чекисте» от
лагерного вертухая. Увертки Мёдова ему уже порядочно надоели. Но он все еще
пытался говорить спокойно.
— У вас в лагере три тысячи человек. И
все, как один, враги?!
— Все, — сокрушенно развел руками Мёдов.
— Иначе бы не сидели. Нельзя им оружие в руки давать.
Комиссар, который до этого в основном
молчал, не выдержал и вмешался в спор.
— А вы знаете, товарищ Мёдов, что с
начала войны по приказу товарища Сталина многие военачальники были возвращены
из мест заключения? Их дела пересмотрены, и теперь они отлично воюют.
— Товарищу Сталину, конечно, виднее, —
дал обратный ход Мёдов. — Он на то и Сталин. Но у нас здесь военачальников
нету, а вот всяких троцкистов и иностранных шпионов хоть отбавляй. — Мёдов
сделал вид, что задумался в поисках выхода. — Разве актив поддержит. Он у нас
исключительно из социально близких. Из уголовников, то есть.
Капитан, уже порядком уставший от этого
беспредметного разговора, невольно повысил голос.
— Слушай, голова садовая! Потери в
частях катастрофические. Батальоны таковые только по названию, а штыков и на
довоенную роту не наберется. Пополнение нужно, как воздух.
Дверь распахнулась, и в комнату вошла
Найда. При виде незнакомых людей шерсть у нее на загривке поднялась, и она
злобно зарычала.
— Да убери ты отсюда собаку! — в сердцах
рявкнул капитан. — Устроил тут собачий питомник.
Мёдов ухватил собаку за ошейник и с
трудом вытащил сопротивляющуюся Найду за дверь. За собаку он ужасно обиделся и
вернулся за стол с намерением ни в чем не помогать этому липовому пограничнику.
— В общем, ситуация такая. Сейчас в
лагере никого нет, — твердо сказал Мёдов, как бы подводя итог дискуссии. —
Только хозяйственная команда и больные в санчасти. На утреннем разводе —
пожалуйста, выкликайте. Но увидите: никто не пойдет, — и чтобы подсластить свой
мрачный прогноз, предложил: — Может, баньку вам с дороги организовать?
— Давай уж, лейтенант, без бани
обойдемся, — ответил, надевая фуражку, капитан.
Набор добровольцев Мёдов приказал
держать в тайне. Сам он фронта боялся как огня и про себя решил, что приложит
все усилия, чтобы туда не попасть. Но его «спецконтингент» вполне мог
предпочесть крохотный шанс уцелеть в мясорубке верной смерти на лесоповале или
от голода.
Утренний развод непривычно затянулся.
Явно кого-то ждали. Наконец из комендатуры появились Мёдов, капитан-пограничник
и комиссар. К Мёдову подбежал с рукой у козырька Калашников, которому выпало
дежурить по лагерю.
— Товарищ младший лейтенант
госбезопасности, заключенные построены, — отрапортовал Калашников.
Мёдов откашлялся, как перед длинной
речью, но сказал коротко.
— Смирно! К вам хочет обратиться батальонный
комиссар товарищ Рунов.
Комиссар вышел вперед, оглядел строй
заключенных и начал без всякой аффектации, как будто вел беседу в красном
уголке.
— Я буду говорить коротко. Страна в смертельной
опасности. Враг наступает на всех фронтах. Родина дает вам возможность встать в
строй ее защитников. Из добровольцев будет сформирован штрафной батальон.
Отличитесь в боях или получите ранение — будет рассматриваться вопрос о вашей
полной амнистии, а затем продолжите службу в обычной части.
Теперь вперед вышел капитан-пограничник
и зычно скомандовал:
— Добровольцы, шаг вперед!
Строй заключенных остался недвижим.
Пытанные, оболганные, обманутые не один раз политические не верили этой власти,
не верили даже в то, что им дадут возможность умереть с оружием в руках
свободными людьми. А уголовникам менять привольное житье в лагере на тяготы и
опасности военной службы тем более было не с руки. Они и загомонили первыми.
— Пусть начальнички идут. Слабо им!
— выкрикнул кто-то из задних рядов.
— Чтобы урка в армию записался?! —
Стоявший в первой шеренге приблатненный в кепке-восьмиклинке даже сплюнул на
землю, демонстрируя свое отношение к такому предложению.
Мнение уголовников определилось. Но
политические своего слова еще не сказали. И вот кто-то отчетливо произнес:
— Чем здесь сдохнуть, лучше в бою.
После томительной паузы, во время
которой Мёдов победно посматривал на комиссара и капитана, из строя вышел
первый, затем сделал шаг вперед второй заключенный. Вот уже добровольцев
полтора десятка, сотня, несколько сотен. У Мёдова сделался растерянный вид, он
не знал, куда девать глаза, зачем-то снял фуражку, снова надел ее, извлек из
кармана грязный носовой платок и стал вытирать вдруг вспотевшую шею.
Капитан, а за ним комиссар с Мёдовым
подошли к добровольцам.
— Какая статья? — обратился капитан к
первому в строю.
— 58-я, — последовал краткий ответ.
Капитан перешел к следующему.
— Статья?
— 58-я, гражданин начальник.
— У тебя? — обратился капитан к
стоявшему рядом заключенному в очках.
— 58-я, — был тот же ответ.
Лицо капитана потемнело от гнева. Он не
говорил, а буквально выплевывал слова в лицо перетрусившему Мёдову.
— На уголовников у тебя надежда?!
Устроил тут малину с брусничным вареньем. Вон охрана какие морды нажрала. Ни
один из твоей команды ко мне не подошел, на фронт не попросился.
Мёдов уже собрался потихоньку исчезнуть
от греха подальше, но, опередив его намерение, его подозвал к себе батальонный
комиссар.
— Всем добровольцам выдать новые
телогрейки и сапоги, — приказал он.
— Да где же я их столько возьму?! —
возмутился начальник лагеря.
— В баньке для комсостава пошарь, —
мстительно посоветовал пограничник.
Капитан с комиссаром численность лагеря
почти уполовинили. Но это было еще полбеды. Настоящие неприятности только
начинались. Резко упала выработка. Привыкшие отсиживаться по баракам уголовники
на лесосеку шли неохотно. Вохра конфликтовать с ними боялась. Между тем из
Управления шли все более грозные приказы с обещанием различных кар за невыполнение
плана. К тому же сидевший в Петрозаводске дружок Мёдова сообщил, что из
конвойных, поскольку они, дескать, и оружием владеют, и местность знают,
собираются организовать отряд для противодействия диверсантам. А командиром
его, — удружил бывший начальник Тельнов, — думают назначить Мёдова. От такой
перспективы Семёну Евсеевичу стало совсем тошно. И сидел он в своей маленькой
комнатке, обняв прильнувшую к нему Найду, приговаривая:
— Найдочка! Красавица! Умница! Я тебя ни
на кого не поменяю. У вас, блохастых, все просто. Из щенка собака вырастет. Из
котенка — кошка. А у людей?! Черт его знает, что из какого-нибудь сопливого
Васьки получится! Может, верный ленинец, а может, Колчак. А ты — самый верный
мой дружок. Мы с тобой на целом свете вдвоем. Ты и я.
Найда жмурила глаза от восторга и
барабанила хвостом по полу.
Пока Мёдов проводил время то в горестных
размышлениях, то в беспробудных запоях, всеми делами в лагере заправлял
Калашников. Он научился приказывать, конвоиры, которые еще недавно и в упор не
видели молодого кандидата на звание, начали его побаиваться, да и он
почувствовал себя намного свободнее, выскользнув из-под жесткой опеки Мёдова.
И когда он увидел, что у склада Лииса с
Альбинской разгружают телегу с дровами, он не таясь подошел к ним. Правда, встал
так, чтобы Альбинская не слышала, о чем он говорит с Лиисой.
Лииса встретила его хмуро. Даже не
улыбнулась в ответ. Он в последние дни избегал ее, и она, конечно, это
заметила. Калашников решил не обращать на это внимания. У него была важная
новость, которой он хотел поделиться с Лиисой. Поэтому так прямо и сказал:
— Финны наступают. Лагерь скоро
эвакуируют.
Лииса помолчала, потом взглянула с
надеждой на Николая.
— Бежать надо. Бежим!
Предложение было глупое, неосуществимое.
Такое могла придумать только неразумная девчонка. Но обижать Лиису ему не
хотелось. Поэтому он постарался объяснить помягче:
— Ну, ты подумай! Куда? До первого
патруля, который меня как дезертира расстреляет.
— В Финляндию, — выпалила Лииса. Должно
быть, эта мысль давно крутилась у нее в голове.
От такого неожиданного поворота
Калашников чуть дара речи не лишился.
— Они же за немцев воюют, — возмутился
он. — Враги! Я же комсостав НКВД. Я присягу давал!
Но Лиису его аргументы не впечатлили. У
нее все было продумано.
— У меня друзья в Финляндии. Они
спрячут, помогут. Коля! Надо уходить.
Пытаясь убедить Калашникова, донести до
него свою правду, она взяла его за руки, он опять, как когда-то на озере,
почувствовал прикосновение ее маленьких ладошек. Но это волшебное ощущение
длилось меньше секунды. Рядом протопал конвоир. Поймав его удивленный взгляд,
Николай оттолкнул Лиису, да так сильно, что она упала.
— Уж лучше свои, чем финны, — отрезал
Калашников, даже не делая попытки помочь ей встать.
— Свои?! Эти свои хуже фашистов! — чуть
не плача, закричала Лииса. — Опомнись! Это Мёдов тебе — свой?!
Как нередко бывает в Карелии, откуда-то
набежавшая рыхлая, грязная туча закрыла солнце, и повеяло неожиданно таким
холодом, будто не середина лета, а уже осень вступила в свои краткосрочные
права, готовя леса и болота к приходу хозяйки Похьелы. И лагерь, это кощеево
царство, вдруг вырос в этой серой мгле, набрал силу и мощь, стал над природой,
словно логовище неодолимого вечного зла.
«Я-то с кем? — Калашников с ужасом
смотрел на это капище смерти. — Неужели с этими грязными, корявыми людишками,
которые готовы за миску баланды сносить любые унижения? Или с вохрой? Тупыми
скотами, измывающимися над теми, кто умнее, трудолюбивее, удачливее их? Или я
против всех, но с Лизой? Финской славной девочкой… Только где она? Что от нее
осталось? Когда последний раз я видел ее смеющейся? Даже вспомнить не могу. Вот
она сегодняшняя — скулы от недоедания кожей обтянуты, спина вечно согнута,
волосы серые, мышиного цвета. Я с ней? Нет! Я ни с кем. Я сам по себе. И цель у
меня одна — выжить!»
Май 1987 года
Все-таки называть 9 мая «праздником»
кощунство. День Победы — это правильно. А праздник? Ну, какой это праздник,
если что ни год историки раскапывают новые документы, и вылезает новая цифра
потерь, еще страшнее, чем предыдущая. Сколько их уже было этих «точных»,
«окончательных»?! 8 миллионов, объявленных Сталиным. 20 миллионов — Брежневым.
28 — Горбачевым. А на самом деле? Сколько умерло после войны от ран, от
болезней, от холода, голода, непосильного труда? Кто их когда считал?!
И получается, что у этого дня два лица,
две ипостаси. Одна фанфарно-торжественная, с парадным расчетом на Красной
площади, колоннами мощных боевых машин, флагами, транспарантами, народными
гуляньями, искренними обещаниями наконец решить все житейские проблемы тех, кто
воевал. А вторая — тихая и с каждым годом все более незаметная. Потому что
зарастают травой, ровняются с землей забытые солдатские могилы. Выцветают,
тускнеют фотографии не вернувшихся с войны. Редко у кого в доме увидишь их на
стене. Попрятанные в семейные альбомы, они затерялись среди лупоглазых
младенцев, дальних родственников, случайных друзей.
И нельзя людей ни стыдить, ни ругать за
это. Что поделаешь! Время проходит, затягиваются самые страшные раны. Легенда и
миф, а подчас и откровенная похвальба, лживая и подлая, подменяют жестокую и по
большей части весьма неприятную правду.
Но в 1987 году, когда в карельском
городе N происходили эти события, еще крепка была пуповина, связывавшая живущих
с теми, кто не вернулся. Их не разделяли несколько поколений, их помнили
вживую, а не по рассказам давно перепутавших быль и кинематографические
фантазии стариков. И в глухой карельской деревне, указывая на еще крепкую
статную женщину, могли сказать: «Она была связной в партизанском отряде». А
одетый в заношенную телогрейку дядя Сеня, который угощал вас ухой на озере
Нижнее Куйто, оказывается, был резидентом советской разведки в Финляндии. Сосед
дядя Боря, летом разгуливающий в смешной соломенной шляпе, брал Кенигсберг и был
под ним тяжело ранен. Вечно торчащая на лавочке у подъезда все про всех знающая
вредная бабка в 1941-м рыла окопы под Ленинградом и воевала в ополчении.
Тогда, в 1987-м, она была еще рядом, эта
страшная война. И пока в Москве и Ленинграде и остальных городах-героях шли
парады и торжественно возлагали цветы к могилам неизвестных солдат, в городе N
тоже поминали погибших, поскольку бои шли и здесь, и белых обелисков с красными
звездами тут было немало. А многие отправились на кладбище, чтобы навестить родных,
ведь в каждой семье были солдаты. Красили оградки, ставили свежие цветы и
обязательно наливали почившему воину сто граммов, накрыв стакан сверху куском
черного хлеба.
Собирались по квартирам, принарядившись,
неумело вкривь и вкось прицепив к пиджакам и женским кофтам ордена и медали.
Пели военные песни и почти ничего не говорили о войне. Потому что те, кто
действительно прошли фронт, вспоминать ее не любили.
Калашникова мутило. Ощущение было такое,
что он сидит в самолете, сорвавшемся в пике. Страх липкими холодными обручами
сдавливал грудь, не давал в полную силу вздохнуть. Пожалуй, даже в 1953-м,
когда после смерти Сталина у них в Управлении начала работать комиссия и
некоторые из старых дружков не только лишились званий и орденов, но и загремели
в тюрьму, ему не было так страшно.
Тогда выручил начальник. Перевел его в
Магаданскую область. Работа примерно та же, но коллектив другой, новый. Никто
там о его карельских делах не знал, лишних вопросов не задавал. Постепенно пыл
многочисленных комиссий, копавшихся в старых делах, угас, а скорее всего, на
них прикрикнули сверху, потому что велик был шанс нарыть такое, что мало бы не
показалось!
Но бог миловал. Николай Павлович
пересидел три года в Сусуманском районе уполномоченным на золотых приисках, а
там и шумиха стихла. Старые, проверенные кадры вернули на место, и его не
забыли: позвали в Москву. И покатилась карьера дальше, как по маслу. А почему
бы и нет? Свой, проверенный товарищ, в тяжелых условиях начала Великой
Отечественной войны выполнял важные задания командования. Почет ему и уважение.
И все — все теперь насмарку! Всего одна
случайная встреча. И что его понесло в райком?! Придя домой, Николай Павлович
выпил валерьянки, полежал на диване, включил, чтобы отвлечься, телевизор. На
экране, как всегда многословно и косноязычно, что-то втолковывал залу Горбачев.
— Демократы х..овы! Что б вам
провалиться! — выругался Калашников и вырубил ящик. Тревога буквально съедала
его.
— Рая! Мне из райкома не звонили? —
крикнул он возившейся на кухне жене.
— Нет. Может, поешь? У меня все готово.
Но Калашников уже не слышал ее. Со
словами «Надо идти. Надо…» он надел пиджак и стал искать по карманам некстати
запропастившиеся очки.
— Ты куда? — всполошилась Раиса
Петровна. — Только пришел и опять уходишь. А Синюковы? Они же придут. Забыл?
— Скоро буду! — бросил Николай Петрович
и выскочил за дверь.
В приемной первого секретаря райкома
партии по случаю праздника было пусто. Вместо привычной секретарши Тамары
Юрьевны сидел дежурный и от нечего делать изучал очередную речь Горбачева.
Калашников устроился у стены на диване. Пытался читать местную газету, но
строчки прыгали и плыли. Он ни слова не мог понять. Снял очки, протер стекла,
снова водрузил их на нос. Все равно текст сливался в одно серое пятно.
Пощелкивали электронные часы, отсчитывая
минуты, впустую потраченные на очередные симулякры — «гласность» и
«перестройку», этажом ниже звучали какие-то голоса, слышались чьи-то шаги, но
по сути ничего не происходило, как и в стране в целом. С тихим шорохом край висевшего
под потолком лозунга — тавтологический бред одного московского академика
«Экономика должна быть экономной», видимо, в соответствии с провозглашенной
директивой приклеенный с экономией клея, отцепился от стены и завился в
трубочку. Получилось энергичнее: «Экономика должна быть», хотя смысла в призыве
от этого не прибавилось. Дежурный отметил непорядок, но действий никаких не
предпринял.
Успокаивающая сонная одурь уже начала
накрывать Николая Павловича, когда в коридоре послышались шаги и в приемную вошел
партийный работник новой генерации — как всегда энергичный Олег Рудольфович
Коски, сопровождаемый каким-то старцем из отдела культуры, судя по его
замшелому виду отправленным туда на вечное поселение еще во времена борьбы с
формализмом в искусстве. Однако ровесник Мейерхольда некоторую живость все-таки
сохранил и довольно бойко наскакивал на Коски, требуя осовременить праздничную
программу. На что первый отвечал в почти автоматическом режиме, не слишком
вдумываясь в то, что он говорит, и надеясь в основном на эффект начальственной
интонации.
— Есть утвержденный сценарий. По нему и
действуйте!
— Но ребята готовились, разучивали
песни, — взывал защитник молодежи.
— Ты их слышал? — Коски явно пытался
загнать райкомовца на зыбкую почву личной ответственности.
— Нет. Не успел, — сразу же отказался
тот, почувствовав подвох.
— Вот и кончай со своей
самодеятельностью, — блестяще провел бюрократический прием Коски и тут же
переключился на Калашникова. — Николай Павлович! А вы-то что у нас в праздник
делаете? Все-таки ваш день…
— Разговор у меня к вам, Олег
Рудольфович, — непривычно чувствуя себя просителем, признался Калашников.
— Что, настолько срочный? — удивился
Коски.
— Пожалуй, — уклончиво ответил
Калашников.
— Так проходите! — Он радушно распахнул
перед Николаем Павловичем дверь в свой кабинет.
Кабинет Коски являл типичный образчик
партийного казенного стиля. Внушительно, светло, просторно, скучно. Работать в
нем было неудобно, отдыхать — невозможно. Как и многое в партии, основная
задача этого помещения сводилась к тому, чтобы казаться, а не быть. Крытый
зеленым сукном стол был столь колоссальных размеров, что за иными папками,
покоящимися на границе его ойкумены, впору было снаряжать многодневные
экспедиции. С особой инквизиторской изощренностью был изготовлен диван.
Дерматин, которым он был обит, отличался такой скользкостью, что мало кому
удавалось удержаться на нем больше получаса. И уж совсем не украшали кабинет
портреты Ленина и Горбачева. Собственно, все личное, относящееся
непосредственно к Олегу Рудольфовичу Коски, хранилось под замком в сейфе. К
нему он и направился, усадив предварительно за стол Николая Павловича. Извлек
из него бутылку коньяка, две стопочки, вазочку с шоколадными конфетами и все
это расставил перед Калашниковым.
— А давайте, Николай Павлович, за
Победу… — не без лихости предложил Коски.
Не ожидавший такого пролога, Калашников
засомневался.
— Неудобно как-то. В райкоме.
— Ничего. Горбачев нас не осудит, —
успокоил Коски. — Ну, с праздником!
И тяпнули. По-мужски, резко, не
закусывая.
— Слушаю вас внимательно, — Коски уже с
другим выражением посмотрел на Калашникова, понимая, что с пустяками в такой
день к первому секретарю на прием не просятся.
Начать Калашникову было трудно. Наконец,
как ему показалось, он нашел верную фразу.
— Вы, наверное, обратили внимание, Олег
Рудольфович, на даму в норвежской делегации.
— А что с ней?
Волнуясь, Калашников хотел встать, как
для доклада, но, поняв неуместность такой позы, остался сидеть за столом.
— Я ее знаю. Она бывшая советская
гражданка. Была арестована органами НКВД в 1940 году. Каким-то образом бежала в
1941-м в Финляндию, потом, наверное, перебралась в Норвегию.
— Так. И что? — Информация, выданная
Калашниковым с таким серьезным видом, на Коски не произвела ровно никакого
впечатления.
— Она была в том исправительно-трудовом
лагере, в котором я начинал службу в органах, — с трудом выговорил Калашников.
— Николай Павлович… Ну, была… Вас-то что
беспокоит?! — опять не понял волнения собеседника Коски. И, как бы предлагая
окончательно закрыть эту не заслуживающую внимания тему, вновь разлил коньяк.
Однако Калашников свою рюмку отодвинул. И не сказал, а буквально прокаркал, с
таким трудом это признание лезло из него.
— Многие заключенные из-за неразберихи в
первые месяцы войны погибли…
Коски посмотрел на Калашникова с
нескрываемым удивлением. Такой наивности от старого кагэбэшника он никак не
ожидал.
— В первые месяцы вообще много народа
полегло, — все тем же спокойным голосом заметил Коски. — Так что теперь? Ордена
у наших маршалов отбирать?
И он вновь пододвинул Калашникову рюмку
— давай, мол, поставим точку.
— Олег Рудольфович, тогда много чего
случилось, — никак не мог успокоиться Калашников. Ему казалось, что Коски не
может или, того хуже, не хочет его понять. — И лучше сейчас об этом не вспоминать.
Война… Всяко бывало… И сами понимаете…
До Коски наконец дошло, что Калашников
не в шутку напуган. Он поднял руку, прерывая словоизвержения собеседника.
— Бросьте! Кто ее слушать будет?! Она
даже не иностранка, а перебежчица, — уверенно сказал он. — Успокойтесь! Вы —
уважаемый человек, не дадим мы вас в обиду! Николай Павлович! Ну, в самом деле!
Успокойтесь! Идите домой! Отмечайте!
То, как это было сказано, наконец
привело Калашникова в чувство. Он поверил, что ему действительно ничто не
грозит. Ему даже стало немного стыдно перед первым: разволновался, разнюнился,
как мальчишка, у которого учительница рогатку в портфеле обнаружила. Он
поднялся, с признательностью пожал руку Олегу Рудольфовичу и с облегченным
сердцем направился домой. Ведь сегодня был его праздник.
Часть V. Исход
Июль 1941 года
«В ББК НКВД содержится 24880 чел. На
вывоз всех их и был рассчитан план. Заключенные из отделений Белбалтлага НКВД,
расположенных на восточном и северном берегах Онежского озера (Пяльма,
Волозеро), всего в количестве 6110 чел., по этому плану вывозятся водой до
пристани Подпорожье, а отсюда пешим порядком через Пудож и Каргополь на
расстояние до 370-400 км следуют в Каргопольлаг. Все заключенные Волозерского и
Онежского отделений посажены в суда. В 5 час. 30 мин. 5 июля 1941 г. 4 баржи
отбуксированы пароходом на Пудож. В них следуют 6144 чел. Заключенные из 14-го
Пудожского отделения в количестве 2681 чел. должны следовать к месту назначения
пешком. К вечеру 5 июля вышли к месту назначения 1000 чел.
Нач. ББК и УББЛАГ НКВД СССР майор
госбезопасности Сергеев.
Нач. мобинспекции ББК НКВД Языков».
Совещание удалось собрать только
вечером. И все равно большую часть намеченных дел не успели к нему закончить.
Мёдов орал, ругался, несколько раз хватался за пистолет — все бесполезно.
Неразбериха была такая, что половина зэков могла бы легко бежать, и охрана
этого даже бы не заметила. Бардак был в каждом подразделении. Не сходились
списки особо опасных заключенных, осужденных за контрреволюционную
деятельность, иноподданных и лиц определенных национальностей. Не досчитались
двух цинков винтовочных патронов. Исчезли семь ящиков мясных консервов. Трое
конвоиров не явились на вечернюю поверку. То ли запили, то ли дезертировали.
Грузовики не пришли, и документы приказали вывозить на подводах, а их и без
того не хватало.
К восьми вечера Мёдов окончательно
убедился в том, что его окружают законченные идиоты и скрытые вредители. На
собравшееся в комендатуре лагерное начальство — хозяйственников, старших
конвойных команд — он смотрел с откровенной ненавистью, так они его достали за
последние сутки.
В комнате царил разгром. На полу
валялись служебные бумаги, папки с личными делами, на столе стоял разобранный
ручной пулемет, развешанные по стенам плакаты кто-то начал сдирать, но бросил,
и теперь они висели безобразными клочьями, оружейную пирамиду зачем-то сломали,
потеряли ключ от несгораемого ящика и никак не могли найти. Ор при этом стоял,
как на базаре. На собиравшегося зачитать приказ Мёдова никто не обращал
внимания. Потребовалось несколько минут, чтобы лагерное воинство наконец
успокоилось и замолчало.
— С обстановкой вы знакомы, — начал
Мёдов. — Финны наступают. Каждый день выбрасывают парашютистов. Правда, эта
информация неподтвержденная. Получен приказ из Управления об эвакуации лагеря.
Заключенные должны быть этапированы в Пудож. Ответственным за эвакуацию
назначаю сержанта Калашникова. Калашников!
Калашников встал.
— Здесь!
— Что б ни одного отставшего! — Мёдов
погрозил своему заместителю кулаком. — Отстал, не можешь идти — враг. А ты
знаешь, Калашников, как с врагами положено поступать. Материальную часть
вывезти в Медвежьегорск. Туда же под охраной отправить все документы. Хоть одну
бумажку потеряете — под трибунал пойдете. Заключенных, которые не могут идти, —
на повозки. На кладбище все могилы сровнять.
Начало марша назначили на 6 утра. Но из
этого, конечно, ничего не вышло. Уже два часа построившиеся в колонну
заключенные топтались на плацу. Документы и продукты погрузить не успели. Зато
раньше времени запалили бараки, и из-за клубов черного вонючего дыма, который
ветром прибивало к земле, дышать было нечем. Люди задыхались, кашляли,
испуганные собаки бесновались. Вдобавок к этим бедам занялась одна из вышек.
Огонь мог перекинуться на лес.
— Семён Евсеевич, давайте заключенных
выведем за ворота, — предложил Мёдову Калашников.
Тот отмахнулся от него.
— Найду не видел?
— Бегает где-нибудь. Куда она денется? —
попробовал успокоить начальника Николай. О трепетном отношении Мёдова к своей
собаке знал весь лагерь.
— Я ее с вечера не видел.
— Да найдется она, Семён Евсеевич!
— Я ж точно помню: она со мной была. А
потом приперся этот мудак начфин…
— Вы меня еще за добавкой послали… —
подсказал Калашников.
— И что? Найда где?! Я тебя спрашиваю! —
Мёдов явно был не в себе. Таким его Калашников еще не видел.
Конвоира, который уже в третий раз
напоминал, что колонна готова к маршу, Мёдов послал по матери и велел собрать
всю вохру, не занятую в оцеплении. Нашли шесть человек.
— Ребята, — обратился к ним Мёдов. —
Помогите! Тому, кто найдет Найду, ставлю ящик водки.
— А что с этапом делать? — влез опять
конвоир.
— Пусть хоть изжарятся! Пока Найду не
найду, будут стоять, — зло рявкнул Мёдов.
Искали недолго. Должно быть, кто-то
стукнул, потому что вся свободная вохра вдруг рванула к дальнему бараку. Минут
через пять оттуда прибежал пожилой охранник. В руках у него был кусок собачьей
шкуры.
— Вот, товарищ Мёдов! За третьим бараком
нашли. Прикопана была. — И он стал совать Мёдову измазанный кровью и землей
мех. Смертельно побледневший младший лейтенант трясущимися руками взял шкуру,
прижал к груди. По лицу его текли слезы.
— Суки… Я ж вас всех… Каждого… В землю
закопаю… Ни один… Ни один своей смертью не умрет! — Теперь он уже даже не
кричал, а выл. — Кто?! Мразь! Выродки! Все! Конец вам!…
Калашников сбегал к старшему повару за
водкой. Налил Мёдову полную кружку и заставил его выпить. Потом усадил на
лавочку около комендатуры. Но тот все равно никак не мог прийти в себя. Что-то
мычал, обхватив голову руками, плакал, грозился всех перестрелять.
— Семён Евсеевич! Надо идти… — напомнил
Калашников.
Даже не посмотрев в его сторону, Мёдов
процедил сквозь зубы:
— Командуй!
Калашников махнул конвоирам.
— Шагом марш!
Голова колонны вышла за ворота…
Июль 1941-го выдался на севере Карелии жаркий
и безветренный. Солнце пекло невыносимо. На узкой лесовозной дороге, по обеим
сторонам которой сосны стояли стеной, горячий воздух был недвижим. Духота была
такая, что кружилась голова. Узелки с имуществом — велико ли оно у зэка —
оттягивали руки. Пот заливал глаза, соленой коркой застывал на лицах. Для
оводов — раздолье. Они тучей висели над колонной, облепляли руки, шеи, кусали
так, будто раскаленную проволоку в кожу втыкали. Озверевшие конвойные то и дело
пускали в ход приклады, подгоняя ослабевших.
Российские стежки-дорожки! Кто только
вас не торил! И крестьянин, несший на обмен в соседнее село мешок ржи, и
жуликоватый офеня с коробом, набитым пуговицами и наперстками, а более всего
кандальники. С тех дальних времен, когда Россия звалась Русью, человеческий
товар был здесь основным предметом экспорта. И шли русские мужики и бабы на
рынки Кафы и Бахчисарая, Астрахани и Казани, Дербента и Гянджи. А в Российской
империи гнали их на Север и в Сибирь осваивать новые земли, возводить города и
закладывать порты на Тихом океане, прокладывать железные дороги. И как же
беспределен был цинизм новой власти, которая переименовала Владимирку — главный
тракт, по которому и в советское время продолжали везти за Урал подневольную
рабочую силу, в шоссе Энтузиастов.
Лииса шла рядом с Альбинской. Ей
нравилась эта интеллигентная женщина, с поразительной стойкостью переносившая
все испытания, хотя ей было уже сильно за шестьдесят. Дочь академика, в молодые
годы она училась во Франции, занималась физикой, была знакома со многими
замечательными учеными и твердо верила в то, что народ мечтает о свободе,
равенстве и просвещении. К концу жизни она убедилась, что людям больше всего
нужен хлеб, балаган в состоянии заменить все храмы искусства, а самая большая
мечта — чтобы у богатого соседа сдохла корова.
Первый раз она была арестована в Париже
в 1916 году за участие в демонстрации пацифистов. В Россию вернулась сразу же
после февральской революции. Сначала была связана с левыми эсерами, но ей
претили диктаторские замашки Спиридоновой, и она ушла к большевикам. Некоторое
время работала с Луначарским, затем перешла в Исполком Коминтерна, где
познакомилась с Троцким. Взглядов его Альбинская не разделяла, считала барином
и позером, но после 1927 года, когда того отправили в ссылку, заодно арестовали
и Альбинскую.
Отсидела она пять лет, после чего ее
определили на жительство в Олонец. Там она работала учительницей в городской
школе, в политической деятельности не участвовала, но в 1937 году ее арестовали
вновь. Дали десять лет за связь с эсерами, хотя на самом деле простить не могли
работу с Троцким. С тех пор она сменила несколько лагерей, множество пересылок
и тюрем и теперь со спокойствием человека, самостоятельно пришедшего к идее
отрицания бога, ждала смерти, потому что понимала: в условиях войны ценность
жизни заключенного снижается до нуля.
— Куда нас гонят? — спросила Лииса.
— В другой лагерь, — равнодушно ответила
Альбинская.
— Может, там будет полегче?
— Кто знает, что там будет… — улыбнулась
Альбинская. — Едва ли. Не думай об этом. На зоне, девочка, живут одним днем.
Тянувшийся много километров лес наконец
закончился. Пошли осинники, березовые полянки, и дорога, пробившись через кусты
ракиты, вырвалась на простор поля. Хотя и здесь было жарко, но дышалось легче.
Люди пошли бодрее.
Сразу за опушкой открылся большой луг,
на котором торчали еще не осевшие, недавно сложенные стога. Дальше, у дороги
виднелась крестьянская усадьба: высокий карельский дом с потемневшей от
старости тесовой крышей, несколько сараев, покосившийся хлев. Усадьба была
окружена реденьким забором из разнокалиберных жердей и кривого штакетника. За
ним паслась криворогая коза и стояли двое — ветхая старуха и маленькая девочка,
прижимавшая к груди самодельную тряпичную куклу. Со страхом они смотрели на
проходивших мимо изнуренных людей, окруженных конвоирами с собаками.
— Эй, бабуля! Водицы нет? — Мёдов
остановился у забора, снял фуражку, вытер ладонью вспотевший лоб.
Старуха прошла в дом, вынесла железную
кружку с водой и молча подала ее Мёдову. Пока он пил, на него с завистью
смотрели сотни пар глаз. Напившись, Мёдов повесил кружку на жердь и, не
поблагодарив, пошел дальше. Старуха даже не посмотрела ему вслед, а только
перекрестила зэков и низко им поклонилась.
Луг сменился торфяными разработками, а
потом началась болотина, где, видно, начали проводить мелиоративные работы, но
из-за войны бросили. Не до того уже было. Канавы, которых успели выкопать
немало, были заполнены водой. Исстрадавшиеся от жажды люди не отрывали глаз от
такой близкой воды. Мёдов, будто не замечая этого, шагал обочь строя. Конвоиры
на ходу наполняли фляги, собаки лакали воду из луж.
Неожиданно в тихом неподвижном воздухе
возник тонкий звенящий звук. Он был так далеко, что на него никто не обратил
внимания. Но вот звук стал громче, сильнее — работал мощный мотор. Из-за
видневшегося впереди леса, до которого идти было еще не менее двух километров,
навстречу колонне выскочил небольшой серебристый самолет с массивными шасси под
крыльями. Тут уж почти все задрали головы, стремясь разглядеть стремительную
машину.
— Наш, — тоном знатока заметил конвоир,
давая приятелю прикурить.
— Чей же еще? — ответил тот, глубоко
затягиваясь.
В кабине Fokker D пилот выровнял самолет
и нажал на гашетку. От ревущей мотором машины протянулись линии трассеров. Пули
почти беззвучно входили в землю и с жадным чавканьем вонзались в тела людей.
Только когда истребитель промчался над
головами, все увидели черные свастики у него на крыльях. Проредив пулеметами
колонну, самолет ушел за лес. Но вскоре звук мотора стал опять нарастать.
Fokker шел на новый заход. Кто-то догадался наконец отдать команду: «Воздух!
Всем укрыться!» Конвоиры попрыгали в канавы, а зэки легли там, где стояли, на
дороге.
Выйдя в конец колонны, пилот опять нажал
на гашетку и в упоении давил на нее, пока не кончились боеприпасы. Покачав в
насмешку крыльями, истребитель ушел на запад.
Закрыв голову руками, конвоир старался
так вжаться в землю, чтобы и сантиметр тела не высовывался из канавы. Брошенная
им винтовка валялась на обочине. Подтянув ее к себе за ремень, пожилой зэк с
сабельным шрамом через весь лоб дослал патрон в ствол и с колена дал несколько
выстрелов вдогонку уходящему самолету. Истребитель скрылся за лесом. Наступила
тишина. Даже раненые боялись стонать. Конвоир поднял голову над канавой.
Опасность, похоже, миновала. Он встал, отряхнул грязь с шаровар, от души
вздохнул, довольный, что остался жив, и только тут заметил, что его винтовка у
зэка.
— Ты что! Эта… Брось! — испуганно
забормотал конвоир.
Зэк протянул ему винтовку.
— Во! Правильно! Отдай! Зачем она тебе?
— сладким голосом чуть не запел конвоир, перехватывая винтовку. Но как только
она оказалась у него в руках, голос его изменился.
— Ах ты, сука! — конвоир передернул
затвор и выстрелил заключенному в грудь. — Гад! Что удумал.
Истекающий кровью зэк сначала опустился
на колени, а потом повалился на бок. Конвойный спихнул сапогом тело в канаву, в
которой сам недавно прятался, добавив тем самым к счету финского пилота еще
одного убитого красного.
— Мертвых — в болото! Раненых — на
телеги! — послышался голос Мёдова из головы колонны. — Продолжаем движение.
Заключенные заняли свои места в строю.
Привал объявили уже ближе к ночи. Его
устроили прямо на дороге, расходиться с которой заключенным было запрещено.
Разнесли воду в ведрах, которую набрали здесь же, на болоте, раздали по
четверти буханки хлеба. Со всех сторон выставили охрану. Свободные от наряда
конвоиры кормили собак, собравшись по два-три человека, варили похлебку из
мясных консервов. У канавы, на дне которой осталось немного мутной воды,
пристроилась Лииса. Калашникову ни за что не найти ее в этой темноте, если бы
не светлые волосы финки. Предварительно оглядевшись, не торчит ли поблизости
бдительный вохровец, Николай подошел к Лиисе. Во время марша он несколько раз
проходил мимо нее и видел, что с каждым часом идти ей все труднее.
— Как ты? — коротко спросил он.
— Не дойти мне. Ослабела, — призналась
Лииса.
Калашников помолчал. То, что он задумал,
было опасно. Могли доложить Мёдову. Но выхода не было.
— Идем! Попробую тебя на повозку
пристроить, — он помог ей подняться, но на всякий случай рядом не пошел, а ушел
вперед. Лииса, прихрамывая, поплелась за Николаем.
После налета финского истребителя на
каждую телегу пришлось уложить по пять раненых. Пристраивали их чуть ли не
боком. На сельской дороге их здорово растрясло, мучили боль и жажда. С болью
санитар-ефрейтор ничего поделать не мог — лекарств у него не было, зато воды из
болота было сколько угодно. С ведром и кружкой санитар обходил телегу за
телегой.
— Да не давись ты! — санитар отодвинул
кружку от растрескавшихся губ раненого. — Уж чего-чего, а воды хватает. Канава
полнехонька.
— Тобулин! — позвал подошедший
Калашников. — Разместишь на телеге еще одну больную.
— А куда я ее воткну? — сразу перешел на
крик Тобулин, которому стоны раненых уже всю душу измотали. — Себе на шею
посажу? Посмотри, что делается!
Калашников равнодушно оглядел
переполненные телеги.
— Сними кого-нибудь, — посоветовал он.
— Кого?! Этого?! — Тобулин показал на
лежавшего в беспамятстве человека. — Или этого?! — он ткнул рукой в зэка с
забинтованной головой.
— Да мне все равно. Любого, — устало
ответил Калашников. — Вот этого сними, а ее посади. — Он кивнул в сторону
приковылявшей Лиисы.
— Это самоуправство, — тихо сказал
ефрейтор.
— Выполняй приказ! — рявкнул Калашников
недавно приобретенным командирским голосом.
Тобулин снял с телеги зэка с
забинтованной головой и осторожно положил его на землю. Затем пристроил на
освободившееся место Лиису. Еще раз напоил раненых, закинул винтовку за спину и
пошел искать Мёдова.
Мёдов отошел от колонны метров на
пятнадцать и устроился на брошенном кем-то без надобности обрубке бревна. Он
курил и время от времени прикладывался к фляжке с водкой. Появление Тобулина
радости у него не вызвало. Он сделал вид, что не замечает его, однако санитар
не уходил.
— Ну, что тебе? — не выдержал Мёдов.
— Товарищ младший лейтенант, у нас долго
этот бардак будет продолжаться? Кто в санитарном обозе главный: я или
Калашников?
— Тобулин! Какого черта тебе надо? Что
ты со всякой хренью ко мне лезешь? — с нескрываемым чувством отвращения спросил
Мёдов.
— Я требую разобраться! — сразу же
принялся орать санитар. — Почему Калашников распоряжается в моем хозяйстве?
Снял больного с телеги. Посадил, понимаешь, какую-то свою девку.
— Ну, приткни его куда-нибудь… — сказал,
чтобы отвязаться Мёдов.
— Куда?! Что я с ним завтра делать буду?
— обиделся Тобулин, которому уже порядком надоело, что его проблемы все считают
самыми незначительными.
— Иди ты, Христа ради! Завтра
разберемся, — отослал его лейтенант.
Разобиженный невниманием начальства
Тобулин хотел уже уйти, когда у Мёдова возникла догадка.
— Тобулин! Постой! — остановил он
санитара. — Калашников приказал снять больного, а бабу на санитарную повозку
пристроил? Так?
— Так точно! — подтвердил Тобулин,
надеясь, что теперь-то наглому сержанту достанется.
— Ну, иди, иди! Разберусь, — успокоил
его Мёдов и почему-то зло усмехнулся.
Июльские ночи в Карелии короткие. Не
успеешь смежить глаза, а уже светает. Пробуждаются птицы, подсушив крылышки на
солнце, поднимаются в воздух насекомые, муравьи разбирают устроенные на ночь
завалы у входов в свои крепости-коммуналки. Но день еще в полную силу не
вступил, и эти предутренние минуты для сна самые дорогие, самые сладкие. Даже
конвоиры на постах дремлют. Первый день марша умотал вусмерть и их. Но вот
подул легкий ветерок с запада. Он принес приглушенные звуки надвигающейся
грозы. Спавший, завернувшись в брезентовую плащ-палатку, Мёдов зашевелился,
приподнял голову, прислушиваясь. «Дождь — это хорошо! Хоть дышать будет чем». И
тут же вскочил, словно подброшенный пружиной, — небо до самого горизонта было
безоблачным.
— Какая к черту гроза! Это финны!
Калашников! Зараза! Просыпайся! — Мёдов грубо тряс спавшего рядом Калашникова.
— Что? Что случилось? — не мог ничего
понять Николай.
— Зачтокал, дятел сраный! Не слышишь?
Финны наступают. Поднимай людей! Срочно выступаем, — орал смертельно напуганный
Мёдов.
Заключенные быстро построились в
колонну. Конвоиры заняли свои места. Невыспавшиеся люди нервно зевали,
переминались с ноги на ногу, в который раз перевязывали котомки. Артиллерийская
канонада явственно приближалась. Мёдов уже готов был дать знак началу движения,
когда к нему подбежал Калашников.
— Там… эта… один не может идти, —
путаясь, попробовал он доложить.
— Ты чего, Калашников? С печки упал? Со
всякой дрянью ко мне лезешь! — взревел взбешенный Мёдов. — Разбирайся! Посади
на повозку.
— Все телеги ранеными забиты. Места нет,
— Калашников опустил голову.
Пусть не к месту и не ко времени, но это
была минута торжества, не насладиться которой Мёдов не мог. С издевательской
улыбкой человека, знающего всю подноготную, он подтащил Калашникова за ремень
поближе.
— За отказ выполнить приказ… Не знаешь,
что с саботажниками делать?! Иди, иди! Сам! — и подтолкнул Николая к телегам.
Колонна двинулась. Одна за другой
отъезжали телеги с ранеными. У обочины дороги неподвижно лежал зэк с
забинтованной головой, которого Калашников вчера приказал снять с телеги. Лицо
его заострилось, губы обметала корка, и только лихорадочно блестевшие глаза
говорили о том, что он еще жив.
Сидевший рядом с ним на корточках
Калашников не знал, что делать. Только сейчас до него дошло, что он обрек
человека на смерть. Но ведь и Лиза бы погибла, не устрой он ее на телегу! Он
попробовал помочь ему подняться, но зэк без сил валился на спину, как только
Николай его отпускал.
— Да вставай, вставай ты, зараза!
Расстреляют же тебя как симулянта, — с ненавистью прошипел Калашников.
— Не могу, начальник. Конец это.
Отмучился я. Оставь ты меня. Сам сдохну, — твердил зэк. Он в горячечном
беспамятстве даже не заметил, что это по приказу Калашникова его выкинули из
санитарного обоза.
— Калашников! Что там у тебя?! — от
головы колонны бежал Мёдов, рукой придерживая хлопавшую по жирной ляжке кобуру
пистолета.
— А чтоб тебя! — Калашников отскочил от
умирающего, сдернул с плеча винтовку и выстрелил в зэка. Руки у него дрожали, и
пуля пробила не сердце, а легкие. Зэк хрипел, его тело содрогалось от боли.
— Стрелять не умеешь, — сухо заметил
подбежавший Мёдов. — Что мучаешь человека?! Добей!
Николай прицелился и выстрелил в голову.
Зэк затих.
Отъехала последняя телега с ранеными. В
ней, приподнявшись на локте, лежала Лииса. С ужасом она смотрела на стоявшего
над трупом Калашникова.
За два дня удалось пройти не больше
четырнадцати километров. Да и те дались с величайшим трудом. Как ни
зверствовала охрана, быстрее идти заключенные не могли. Нужны были хотя бы
несколько часов отдыха, а еще лучше целый день. Это понимали и Мёдов, и
конвоиры. Но артиллерийские орудия финнов гремели все ближе.
Дневку решили устроить на высоком берегу
Выгозера, на месте бывшего колхозного покоса. Заключенные, два дня скученно
двигавшиеся в колонне, расползлись по лугу. По периметру выстроилась охрана.
Мёдов, Калашников, старшие конвоиры устроились на бревнах, которые были
приготовлены для ремонта мостика, да так и брошены из-за войны. Сидели, курили,
думали, как быть. Настроение у всех было паршивое. Предоставленные сами себе,
лишенные поддержки организации, которая долгие годы казалась им всесильной, они
ощущали себя забытыми и, что было еще страшнее, ненужными.
— Медленно, очень медленно идем, — начал
Мёдов. Предложений у него никаких не было, но как старший первое слово должен
был сказать, конечно, он.
— Больных много. Сколько их ни понукай,
быстрее они не пойдут, — отозвался конвоир в звании старшины. — А что на
фронте? В деревне что говорят?
— Ни хрена они не знают. У председателя
колхоза даже телефонной связи с районом нет. Твердят, что финн давит. Вроде
какие-то части мимо них отступали. А может, передислокация. — Мёдов в сердцах
сплюнул на землю. — Где тут правда, где вранье? Черт их разберет.
— Не должны наши финнов к каналу
пропустить, — без всякой уверенности сказал старшина.
— Не должны. Мало ли чего не должны, —
передразнил старшину молодой сержант. — Нас сколько лет учили, что Красная
Армия не должна отступать. И где теперь Красная Армия, и где немцы? — Он
картинно развел руками. Многие закивали, соглашаясь. Пораженческие настроения
уже готовы были перейти в откровенную панику. Мёдов испуганно завертел головой,
оценивая соратников. Соратники, все как один, были готовы к драпу.
— Ну-ну! Разговорчики, — попробовал
прикрикнуть Мёдов. Но получилось это у него жалко и неубедительно.
— Не «ну-ну», а хреново, — подвел итог старшина,
который, похоже, уже захватил лидерство. Все так и смотрели ему в рот. Ему
оставалось лишь добить Мёдова, что он и сделал. — Ты же понимаешь, младший
лейтенант, что если финны на нас выйдут, то тебя первого в распыл пустят за
петлички твои малиновые.
Однако Мёдов сдаваться не собирался.
— Но-но! Ты особо не пузырься. У нас
финнов среди зэков полно. Они живо своим о твоих заслугах поведают.
Это была чистая правда. Все они в этой
команде были одним миром мазаны. Кровь была на руках у каждого. Старшина, еще
секунду назад глядевший орлом, опустил глаза.
— Не уйти нам от финнов.
Конвойные переглянулись, впервые
почувствовав, что объединяют их не одинаковая форма, а сотни забитых,
расстрелянных людей.
Несколько минут молча курили, прикидывая
варианты, которые их ожидают. Хорошего в них не было ничего. Дезертирство в
этой ситуации казалось чуть ли не лучшим выходом. Но выручил старшина.
— А если… — Он встал и показал
направление рукой. — В полукилометре от того мыса стоит баржа. Грузим на нее
раненых и всех доходяг и ускоренным маршем идем к Медвежьегорску.
— А баржу бечевой потянем? Как бурлаки?
— Мёдову хотелось хоть как-то уесть старшину. Но у того действительно сложился
план.
— Зачем? В соседней деревне есть
мотобот. Мне местный старичок сказал. Прицепим баржу к нему и за милую душу
отбуксируем в Пудож.
Идея была неплохая. Вполне реальная. И
Мёдов тут же присвоил ее.
— А что! Дело! Калашников, бери двух
бойцов и дуй в эту деревню. Напиши им расписку, что, дескать, реквизируется для
нужд Красной Армии. К утру обернется? — поинтересовался он у старшины, как бы
оставляя за ним участие в руководстве этой операцией.
— Должен, — поддержал старшина. — Тут по
воде всего километров пять. Да в деревне ни одной хорошей лодки нет. Придется
кругаля давать. А это все десять. Но к утру, думаю, поспеет.
— Хорошо, — Мёдов опять вернул себе
руководство. — Тогда начинаем грузить зэков на баржу. Старшина и ты (кивнул он
сержанту) соберете по деревне все, что плавает. Хоть тазы, хоть корыта. Нам
надо на баржу перевезти почти пятьдесят человек.
Взбодренная надеждой спастись вохра
засуетилась.
Решение Мёдова Калашникову не
понравилось. Попахивало от него гнильцой, как и от всех предложений младшего
лейтенанта. Вечно за ними скрывалась какая-нибудь подлость. Был бы Калашников
честен с собой до конца, так только вздохнул бы с облегчением, что судьба их с
Лиисой разводит. Ему было тяжело говорить с ней, даже видеть ее. В их
отношениях стало много лжи. Она-то думала, что перед ней все тот же Колька
Калашников, который ловил каждое ее слово, радовался каждой улыбке, а рядом с
ней теперь был сержант НКВД Калашников, которому Лииса только мешала. Да что
там мешала! Вредила! И в то же время он чувствовал: откажется от Лизы — и конец
Кольке. Тому самому Кольке, с которым дружили Юрка Родионов, другие пряжинские
ребята. Да и мать едва ли порадуется такой перемене в нем.
Чувствовал Колька, что живет на разрыв.
Хочет выжить — надо быть с Мёдовым, угождать, подражать ему. Хочет остаться
человеком, не замараться лагерной грязью, сохранить любовь Лизы — надо быть с
ней.
И как часто бывает с нерешительными
людьми, он выбрал третий вариант. Будет лучше, если Лииса останется с этапом.
Вдруг удастся где-нибудь по дороге спрятать ее на хуторе или в деревне. Шанс
такой был. Перекличку не вели уже второй день, умерших от ран и болезней
закапывали без каких-либо пометок в документах. И Лизу удастся спасти, и сам
как-нибудь вывернется.
Поэтому, прежде чем отправиться за
мотоботом, Калашников забежал к Тобулину. Ему он верил. В нем, в отличие от
остальной вохры, хоть что-то человеческое сохранилось.
Ефрейтор был занят. Он рвал нательные
рубашки на бинты и перевязывал раненых. Никаких других лечебных средств у него
не было.
— Тобулин! — окликнул ефрейтора
Калашников. — На минутку!
Тот не спеша подошел. Обиду он сержанту
не простил.
— Сейчас больных начнут на баржу
грузить, Мухинен здесь оставь.
— С чего это? — Тобулин с подозрением
посмотрел на Калашникова. — Прикажут всех, значит, всех.
— Брось, не обижайся. Я тебе банку
тушенки дам.
— Три, — быстро сообразил Тобулин.
— Нет у меня трех, — признался
Калашников. — Только две.
— Ладно, давай две, — смилостивился
Тобулин. — Я ее сеном завалю. Не найдут.
И Тобулин ушел к лошадям.
Калашников нашел телегу, в которой
лежала Лииса. Выглядела она плохо. Ее сильно лихорадило. Николай дал ей
напиться и рассказал о своем плане.
— Коля! Мне лучше со всеми, на барже, —
прошептала Лииса.
— Пока я рядом, хоть помочь могу,
защитить, — попробовал ее уговорить Николай.
— Защитить? — слабо улыбнулась Лииса. —
От кого? От Мёдова?
— Хоть и от Мёдова! — отрезал
Калашников.
— Где же ты был, когда он меня… —
Лииса, не договорив, смолкла.
— Что он? — допытывался Калашников.
— Ничего… — Лииса отвернулась.
Калашников еще какое-то время постоял
рядом, прикрыл ее худенькие плечи ватником и побежал к уже ожидавшим его
бойцам.
Погрузка раненых на баржу растянулась на
всю ночь. Сначала их надо было снести по крутому откосу на берег, а потом
переправить на старую посудину, стоявшую в трехстах метрах от причала. Ближе
из-за мелководья она подойти не могла, сколько ни пытались сдвинуть ее шестами.
Найти удалось всего три лодки-дощаника,
причем две немилосердно текли, да и на борт больше трех человек взять было
нельзя. Но поскольку сила была традиционно дармовая — и носили, и гребли зэки,
— к рассвету почти все неходячие были на барже. На всякий случай — вохре Мёдов
не верил — он решил все проверить сам.
Телеги действительно были пустые. Только
в одной лежала припорошенная сеном Лииса. На Мёдова она не обратила внимания:
была в беспамятстве.
— Это что? — с подначкой спросил Мёдов.
— Для забавы себе, Тобулин, оставил? Или чтобы квалификацию не терять?
Знавший бешеный нрав Мёдова Тобулин чуть
не обмочился со страха.
— Это товарищ Калашников велел ее
оставить.
— Велел, говоришь? Вот как! Тащи ее на
баржу!
На берегу оставались лишь двое больных.
Предыдущую партию уже погрузили в лодки, и старшина собирался перегнать их к
барже.
— На барже есть еще место? —
поинтересовался подошедший Мёдов.
— Куда там! Укладываем на палубе, —
посетовал старшина.
— Всех гони в трюм, — приказал Мёдов. —
Хоть утрамбовывай. Пойдут по каналу — они с палубы на берег попрыгают. Лови их
там.
Старшина молча козырнул и оттолкнул
дощаник от берега. Довольный тем, что погрузка заканчивается, Мёдов уселся на
валун покурить. Но не успел сделать и пары затяжек, как из-за кустов выбежал
запыхавшийся Калашников.
— Ну? Где мотобот? — уже чувствуя, что
ждет его очередная неприятность, спросил Мёдов.
— Нет мотобота, — выпалил Калашников. —
Перегнали вчера в Надвоицы.
— Приехали! — Мёдов от расстройства даже
изменился в лице. — Мы же полдня их назад перевозить будем. А что потом? Как
идти с ними?
— Не знаю, товарищ младший лейтенант. —
Это была та редкая минута, когда Калашников был рад, что старший над ним Мёдов.
Мёдов хотел закурить, но папиросу
удалось зажечь лишь с четвертой попытки. Руки у него так дрожали, что спички
ломались одна за другой.
— Не уйти нам с ними, — с отчаянием
сказал он Калашникову. — Сколько их здесь еще осталось?
— Вон двое лежат. Да еще одни носилки
сверху тащат, — подсказал Калашников.
Подплыл старшина. Он было сунулся к двум
оставшимся больным, но Мёдов остановил его.
— Забирай бойцов! Готовьтесь к маршу.
Этих мы с Калашниковым отвезем.
Старшина, не сказав ни слова, ушел.
Мёдов с Калашниковым погрузили зэков в лодку. Заключенные в сопровождении
конвоира притащили последние носилки и поставили их на песок. На носилках
лежала Лииса.
— Что застыл?! Бери ее за ноги! —
гаркнул Мёдов. Николай понял, что тот его опять переиграл.
Двух больных пристроили в носу дощаника.
Погрузка отняла у них последние силы, и теперь они говорили, еле ворочая
языками.
— Повезло нам. Поплывем, словно баре.
— Точно, — согласился второй. — А эти
пусть пешедралом топают.
Шлепая по воде сапогами, подошли Мёдов с
Калашниковым. Опустили Лиису на дно дощаника.
— Вроде все, — выдохнул Мёдов. — Я на
корму. А ты — на весла.
Палуба баржи была пуста. Старшина
выполнил приказ Мёдова. Откинув ведущий в трюм люк, Мёдов и Калашников передали
стоявшим внизу больных. Оставалась еще Лииса.
— А ну, потеснись! — крикнул в трюм
Мёдов. — Принимай еще одного пассажира. Кажись, последний.
Держа ослабевшую Лиису под мышки,
Калашников опустил почти невесомое тело в трюм. На долю секунды их глаза
встретились, и над головой девушки захлопнулась тяжелая крышка люка.
— Тащи доски! Что стоишь! Вон там, у
борта, лежат. — Лейтенант от нетерпения даже притопнул ногой.
— Зачем? — прохрипел Калашников, не
двигаясь.
— Ты не слышишь меня, зараза?! Пристрелю!
— Мёдов потащил пистолет из кобуры. — Быстро!
Ничего не понимая, Калашников принес
несколько горбылей, которые валялись за рубкой.
— Отойди! — последовала новая команда.
Николай ушел на корму, к привязанной там лодке. Мёдов же буквально в четыре
удара забил люк досками крест-накрест.
— Товарищ младший лейтенант! Как же мы
баржу потащим? — еще на что-то надеясь, спросил он.
Мёдов посмотрел на него как на идиота.
— В лодку! Быстро! — бросил он.
Калашников послушно спустился в лодку,
отвязал ее и, разобрав весла, приготовился грести. Что там делал Мёдов, он не
видел. А тот не терял ни секунды. Снял крышку с вентиляционной трубы трюма,
достал из сумки две гранаты, связал их обрывком провода и, выдернув чеку,
бросил в трубу. В три прыжка он был на корме и спрыгнул в лодку.
— Греби! Мать твою!
Калашников успел сделать всего пару
гребков, когда раздался взрыв, а за ним страшные крики раздираемых осколками
людей. Борта баржи разошлись, и она стала погружаться. По мере ее ухода под
воду голоса умирающих в трюме слышались все слабее. Уже через несколько минут
над поверхностью торчала только верхушка мачты.
Калашников греб к берегу. Ни одной мысли
у него в голове не было. Только боль выворачивала внутренности, застилала глаза
слезами. Он не видел ни озера, ни развалившегося на корме Мёдова, не слышал
чаек, которые слетались на место взрыва, чтобы чем-нибудь поживиться. А потом
боль ушла. Словно и ее выжгло этими гранатами. Оборвала гибель Лиисы последнюю
ниточку, связывавшую его с Пряжей, матерью, школьными друзьями. Перерождение
завершилось. Другой человек сидел сейчас перед Мёдовым. И крупинки не осталось
от прежнего лопоухого Кольки, рохли и свойского парня, которым можно было
помыкать как бессловесной тварью. И этот другой человек, время от времени поднимая
глаза на Мёдова, видел уже не всесильного начальника, а трусливого, хитрого
мужичка, который Калашникову будет только мешать, который даже опасен, потому
что связан с ним кровью. Большой кровью. И случись что, все повесит на
Калашникова.
Довольный, что все так удачно сошло,
Мёдов благодушествовал на корме.
— Коля! Не переживай! — уговаривал он. —
Ты же — чекист. А она — финка. Враг! Нельзя ее было в живых оставлять. Она бы
тебе всю жизнь исковеркала.
Калашников молчал. Весла в его руках
мерно поднимались и опускались.
Лодка мягко воткнулась в песок. Мёдов
первый выбрался из нее, взял трос, привязанный к кольцу в носу лодки, и потопал
к кустам, чтобы закрепить его там. Закончив завязывать узел, он распрямился и в
ту же секунду получил удар ножом в живот. Выпучив глаза, беззвучно разодрав от
боли рот, Мёдов осел на землю. Калашников, прижав его коленом к земле, с
детским любопытством смотрел, как утекает жизнь из глаз Мёдова.
— Вот и кончился товарищ Мёдов! —
Николай вытащил нож, тщательно вытер его о гимнастерку своего бывшего
начальника и убрал за голенище сапога. Затащил труп в кусты, а затем, не
оборачиваясь к озеру, к месту гибели Лиисы и ее товарищей, начал подниматься по
тропинке.
Там, где затонула баржа с заключенными,
еще плавали доски и тела людей. Вот шевельнулся большой кусок шпангоута. За
конец его, держась из последних сил, ухватилась живая Лииса. Она видела, как
Калашников поднимается по берегу. Но на помощь не позвала. Рядом еще кто-то
забарахтался, вяло колотя по воде руками. Лииса с трудом приподняла голову. За
другой конец шпангоута пыталась уцепиться немеющими пальцами Альбинская. В
трюме они вдвоем стояли за толстым брусом, подпиравшим палубу, наверное, он их
и спас. Но как выбралась из тонущей баржи, Лииса не помнила. Как и других, ее
оглушило. Осталось в памяти, что кто-то выпихивает ее в брешь, через которую
уже хлестала вода. Наверное, это была Альбинская.
— Держитесь! Я помогу! — Лиисе казалось,
что она кричит. На самом деле голос ее был не громче шепота. Но Альбинская все
поняла.
— Нет! Нет сил. Спасайся, девочка. — Она
еще попробовала улыбнуться на прощание Лиисе, но тут пальцы Альбинской
разжались, и она ушла под воду. Лииса осталась одна.
Колонна была готова к новому переходу.
Заняли свои места конвоиры с собаками. Заключенные испуганно перешептывались.
Старшина, стоя в стороне, ждал. А после того как ухнул взрыв, незаметно для
всех мелко перекрестился. Через несколько минут на тропинке показался
Калашников. Он оглядел этап и коротко спросил:
— Готовы?
— Так точно! — моргая от напряжения,
доложил старшина. — А где товарищ Мёдов? Мы его ждать не будем?
— Не будем, — глухо ответил Калашников.
— Погиб, пытаясь спасти заключенных. Этапом теперь командую я, — и так
посмотрел на старшину, что у того руки невольно вытянулись по швам. — Шагом
марш!
Колонна сделала первый шаг…
Май 1987 года
В холле гостиницы было пусто. За стойкой
дремал администратор. Несколько раз приходили и уходили постояльцы, брали и
сдавали ключи. Из ресторана доносилась тихая музыка. Поскольку настоящее
веселье еще не начиналось, музыканты играли вполсилы. Николай Павлович
расположился в кресле за колонной, откуда, не привлекая внимания, мог видеть
всех, входящих в гостиницу.
Ждал он, наверное, более часа.
Пепельница переполнилась окурками, в горле саднило от табака. Он несколько раз
порывался уйти, но каждый раз опять усаживался в кресло, хотя сам до конца не
мог понять, зачем ему эта встреча. По Лизе он не скучал. Уже много лет не
вспоминал о ней. Поверх тех лет наслоились другие, более важные события.
Навредить она ему никак не могла. С Коски он был полностью согласен. Время от
времени он встречал своих бывших сослуживцев. И все были здоровы, довольны
жизнью. Эдакие старички-боровички — опора жэковского актива. Никто пальцем на
них не показывал, ходили с высоко поднятой головой и других еще учили жить,
ставя в пример себя. И сегодняшнее прямо-таки неприличное волнение — про
себя-то он знал, что это был откровенный страх, — Николай Павлович относил за
счет расшатавшихся нервов. Но все же он хотел увидеть ее. Может, для того чтобы
оправдаться. Может, убедиться в том, что все это были юношеские бредни и
заморачиваться ими больше не стоит. А может — он гнал от себя эту мысль — ему
надо было увидеть человека, которого он убил.
Взглянув еще раз в сторону входной двери,
Калашников вышел в туалет. Умылся над раковиной, посмотрел на себя в зеркало.
Зачем-то снял пятиэтажные орденские колодки и спрятал их в карман. Без
привычного иконостаса он смотрелся заурядным пожилым человеком.
В холле никого не было. Даже администратор
куда-то исчез. Начиналась гроза. Небо полыхнуло зарницами. Ветер мягко ударил в
витрину отеля, и ливанул дождь. Дверь захлопала. В гостиницу вбегали
застигнутые дождем люди, отряхивались, сворачивали зонты. Появились и норвежцы.
Судя по тому, что плащи и куртки на них были лишь слегка сбрызнуты каплями, их
подвезли к самому подъезду. Последней шла Лииса. Она о чем-то беседовала со
своим спутником. Но, увидев вышедшего из-за колонны Калашникова, извинилась и
подошла к нему.
— Меня ждешь? — спросила она, не
здороваясь.
Калашникову это не понравилось, поэтому
он только кивнул.
— Все-таки вымокла. — Лииса попробовала
сложить зонтик.
— Так согреться надо! Может, по
чуть-чуть? — обрадовался появившемуся предлогу Николай Павлович. — Здесь
ресторан есть. Не бог весть что, но случаев отравления пока не было.
Лииса скинула плащ на руки подлетевшего
швейцара.
Гостиничный ресторан не относился к
числу самых популярных в городе точек общепита. В гостинице, как правило,
отмечали юбилеи, премии и уходы на пенсию — мероприятия скучные, сухие. А с
началом горбачевской антиалкогольной кампании ресторан окончательно захирел, и
в нем питались только командировочные.
Даже в этот праздничный вечер заняты
были всего несколько столиков, да в конце зала гуляла большая компания,
пришедшая «со своим». Перед Лиисой и Калашниковым стояли две чашки кофе и нагло
торчала бутылка коньяка, которую Николай Павлович предусмотрительно захватил из
дома. Официант попытался было сделать Калашникову замечание, но предъявленная
индульгенция в виде десятки мгновенно погасила его справедливый гнев.
Они с Лиисой, не чокаясь, выпили по рюмке и теперь задавали друг другу ничего
не значащие вопросы о послевоенной жизни, не слишком интересуясь содержанием
ответов.
— Ну, война закончилась, я в органах остался.
Перевели в Москву. Дали полковника. — Калашников затянулся сигаретой, хотя ему
ужасно хотелось хватить стакан коньяка, чтобы снять смущение, которое он
испытывал перед этой женщиной.
— А дети? — без всякого интереса, только
потому что так полагается, спросила Лииса.
— Дочка. Надя. Университет с отличием.
Сейчас во Внешторге работает. А я в отставку вышел. Решил в родные места
податься. Поближе к охоте, рыбалке… — Калашников решил, что время настало, и
наполнил рюмки. Лииса отпила немного. Он хватил полную.
— То есть все у тебя хорошо, — сухо
констатировала она.
Николай Павлович сделал вид, что не
услышал этой фразы.
— Дааа! Время летит… На следующей неделе
внуки приезжают. Хочу их на дачу… Они и леса настоящего не видели. В Москве
живут, — как бы увлеченный повествованием об успехах семьи, Калашников снова
плеснул себе в рюмку и тут же выпил.
К столику в надежде на новые инвестиции
подошел официант.
— Горячее заказывать будете? Есть треска
в кляре… Биточки могу предложить…
Однако его великодушное предложение
отзыва не нашло. Лииса отрицательно качнула головой. В отместку забрав кофейные
чашки, официант удалился.
— А у меня детей нет. Не могло быть. —
Лииса достала из сумочки пачку сигарет и закурила. — Озеро было очень холодным.
«Ну вот, начинается!» — увидев в словах
Лиисы знак к настоящему разговору, подсобрался Калашников. Он нарочито медленно
затушил сигарету, выпил еще рюмку коньяка, а затем, перегнувшись через стол,
выпалил ей в лицо.
— Укусить хочешь? Да не знал я!
Прием, который отлично срабатывал на
допросах, здесь эффекта не возымел. Лииса продолжала, будто не слышала его:
— Отлежалась на берегу… Две недели в
избушке охотников пряталась. Хорошо, там запас сухарей, соли и чая был. Пришла
в себя. А потом нашлись хорошие люди, помогли добраться до друзей отца. А те
переправили к партизанам в Норвегию. Научилась стрелять, на рации работать.
Дважды ранили…— Все это она произнесла, глядя мимо него. Потом надолго
замолчала и вдруг, глядя в упор, в глаза, спросила: — А ты-то, Коля, хоть
одного фашиста убил?
Николай Павлович замялся. Этого вопроса
он никак не ожидал. И глаз не мог отвести…
— Понятно… — Лииса тяжело вздохнула. —
По лагерям оборону держал.
За столом в конце зала, видно, достигли
нужного градуса. Кто-то громко крикнул: «За Победу!» Шумно отодвигая стулья,
все принялись чокаться, разливая водку на скатерть. Лииса даже не повернула
голову в их сторону.
— Вся твоя жизнь на лжи и на чужом горе
построена. За ветерана себя выдаешь. А тебе даже внукам показать нечего.
Артиллеристы у своих пушек фотографировались, танкисты — у танков. А ты? У
колючей проволоки? У вышки с вохровцем?
Николай Павлович хотел возразить,
сказать, что не ей его судить, но Лииса, словно прочитав его мысли, остановила
жестом.
— Помолчи! Я же тебя не сужу. Ты действительно
мало что решал. Я другого понять не могу… Зачем? Зачем эти расстрелы, лагеря?
Зачем убили отца, мать, сестру?.. Миллионы других людей? Они не были врагами…
Страна от их смерти только проиграла… Где-то читала, что это всего лишь была
борьба за власть. А люди? Они что, были расходным материалом? Hirviцt…
Калашникову наконец удалось справиться с
собой. Он даже попытался примирительно улыбнуться.
— Ладно тебе… Ну, были перегибы. Их
давно осудили.
— Осудили? — вскинулась Лииса. — Кого?
Десяток исполнителей? И все! Поспешили забыть. Может, тебе нужен суд над ними?!
Ну, уж только не тебе! Кем бы ты был без лагерей?
Она уже почти кричала. На них стали
оборачиваться от соседних столов. Николай Павлович быстро наполнил ее рюмку,
пододвинул.
— Брось! Пустой спор… Так сложилось. Это
уже история.
— Ничего ты, Коля, так и не понял. —
Лииса отодвинула рюмку. — Это у тебя есть история. И весьма благополучная. А у
тех, что в общих могилах гниют, никакой истории нет. Прервали вы их историю.
К счастью, загулявшая компания поднялась
из-за стола и пустилась в пляс. Музыканты заиграли громче. Лиисе пришлось
замолчать. Но как только музыка кончилась, Калашников решил, что пора сменить
тему разговора, иначе добром эта встреча не кончится. Скандал ему не был нужен.
— По родным местам не скучаешь? —
заботливо поинтересовался он.
— По каким? Этим? Где я была Лииса
Мухинен, 58-я, 10 лет? Нет! — без всякой злости ответила она.
— А вот я Родину люблю. — Коньяк,
выпитый без закуски, все-таки сработал. — У нас такие люди! Замечательные!
Николай Павлович попробовал взять Лиису
за руку, но она, поморщившись, отдернула ее. Калашников сделал вид, что не
заметил. Ему хотелось смикшировать эту неприятную ситуацию, закончить ее чем-то
добрым.
— Лиза! Ну что делить теперь? Жизнь-то
прожита. Может, наши дети… — Тут он осекся, вспомнив, что детей у Лиисы нет, в
том числе из-за него. Но быстро нашелся и продолжил. — Молодежь… У них
по-другому все будет. Я же Родину защищал… — Обжегшись о зажатую в руке
сигарету, он швырнул ее на пол.
— От кого защищал? — Лииса оценивающе
посмотрела на Калашникова. — От таких, как я?! Ты же все понимал. Только страх
сильнее тебя был. Ведь в тебе ничего человеческого не осталось. Ты давно уже не
человек. Нелюдь, как в России говорят. Вурдалак. Твои должности, звания,
награды… Все это за то, что ты мучил и убивал.
Лииса допила рюмку, поднялась из-за
стола и подошла к Калашникову. Он попытался встать, но она надавила ему на
плечо, удерживая на стуле. Провела ладонью по лицу тем жестом, каким закрывают
глаза покойнику.
— Жалкий ты какой-то, Коля…
Калашников сидел не шелохнувшись, крепко
зажмурив глаза. Когда он открыл их, Лиисы уже не было. На скатерти рядом с ним
лежал маленький зеленовато-голубой камушек. Тот самый, что Калашников, уходя на
службу, подарил в 1940-м году Лиисе Мухинен.
В этот момент сидевшая рядом компания от
полноты чувств грянула «Этот День Победы!» Пели пьяно, невпопад, но с огромным
энтузиазмом. Николай Павлович подошел к ним и с удовольствием включился в хор.
Отыграв песню, оркестр перешел на танцевальную музыку. Калашников со сбившимся
набекрень галстуком и вылезшей из брюк рубашкой отжаривал вместе со всеми, да
не где-то на периферии, а в самом центре. Знай, дескать, наших! И вот уже его
не стало видно в толпе неистово пляшущих людей.
Над озером низко висят осенние облака.
Вода спокойна и неподвижна. Раздался громкий всплеск. Это взлетели утки.
Поднятая ими волна добежала до берега и погасла. Сквозь посветлевшую пленку
воды стали опять видны лежащие на песке голубые камушки.