Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2018
Захаров Сергей Валерьевич родился в 1976 г. Закончил
Гомельский государственный университет. Работал преподавателем
английского языка, переводчиком, переводчиком-синхронистом, сотрудником газеты,
грузчиком, охранником, фермером, экспедитором, консультантом и т.д.
Печатался в «Новом Журнале», «Неве», «Новой Юности». Живет в Гомеле.
В «Дружбе народов» публикуется впервые.
День
без Шурика
«Международная».
Следующая остановка — «Стадион».
Троллейбус
мотало, как вагонетку на «американских горках», но вряд ли это кого-то смущало.
Юлька мерно посапывала, да и сам я то и дело нырял в сон, разрываемый хрипом
динамика и лязганьем дверей на остановках. Сутки истекали. Мы устали и выпили
слишком много, но праздник миновал без происшествий — я, честно признаться, и
не верил, что будет так.
…Утром
я слышал, как ворочается Юлька, выпутываясь из простыней, но глаза держал
закрытыми и дышал глубоко и ровно. Я не испытывал желания разговаривать. Был
двадцать восьмой день мая1 ,
когда-то я любил и ждал его больше всех прочих в году, а теперь почти ненавидел
— на то были причины. Я лежал, притворяясь спящим, и старался не думать о
Шурике.
Шурик
— мой младший брат — и я служили в одном пограничном отряде. Принимали присягу
на одном плацу, ели в одной и той же столовке, тренировалиcь и сдавали «огневую» на одном стрельбище… Точно так
же он кормил магазин патронами, следя, чтобы через три обычных шел один с
трассирующей; его, как и меня, глушило разрывами воздуха от автоматов соседей,
а стреляя очередями, он проговаривал «двадцать два» — и отпускал скобу.
Должно быть, он тоже любил запах пороха,
металлический ход затвора и трассы пуль в ночном небе. Не исключено даже, что
стрельба из автомата вызывала у него схожие с моими
ассоциации: как будто маленький, невероятно свирепый пастух щелкает длиннющим
бичом, производя несообразный с размером своим шум. Думаю, Шурик испытывал те
же чувства — мы с ним не успели поговорить об этом. В нашей семье вообще не
принято было чересчур откровенничать.
…Юлька,
ткнув меня ощутимо кулачком в бок — снова я разговаривал или дрался во сне, —
выбралась из постели и побрела, голая, солнечной дорожкой к окну.
Мне
нравилось наблюдать за ней украдкой: наедине с собой она не язвила и не
скандалила, устраивая ад в отдельно взятой квартире, — и нежность, подрастраченная в бытовых катаклизмах, возвращалась и
жалась робко у входной двери, не решаясь позвонить: она вовсе не уверена была в
теплом приеме. И правильно: на войне — как на войне, и нежности там — не место.
Мы слишком часто ругались с Юлькой в последнее время, воевали азартно и на
совесть: с битьем посуды, с проклятиями в адрес всех и всяческих родственников
до седьмого колена с той и другой стороны, с ее многократно-окончательными
уходами к маме… Стоит ли удивляться, что я не был
настроен слишком оптимистично и держался настороже?
Тем
более — сегодня. В позапрошлом и прошлом году он трудно давался мне — День
пограничника. Я напивался и вытворял черт-те
что. Не нужны мне сегодня ни нежность, ни боевые действия. Только бы пережить
его, миновать смутную веху, взойти и на другую перевалить сторону — а там будет
проще.
…
Юлькин силуэт в майских лучах был отчетлив и соблазнителен. Привстав на
цыпочки, она потянулась и, постанывая, зевнула — хороша жизнь в двадцать четыре
года! Помнится, впервые увидав ее в «Черном Лисе» — высоченную, с меня ростом, алебастрово-бледную и карминно-волосую
— я отказывался верить, что такие девушки существуют в реальной жизни, а не
только на глянце таблоидов — существуют и могут даже встречаться с обычными
парнями, как я.
Но
выяснилось, что могут, — и это «могут» тянулось уже чуть ли не три года. Трудно
сыскать в целом свете более разных людей — я не мог
взять в толк, почему мы до сих пор вместе. Я, по большому счету, не знал даже,
красива она или нет, но здесь-то все просто: с первой нашей встречи я утратил
отстраненность восприятия; Юлька, высадив мимоходом дверь, впорхнула и
приблизилась вплотную — а как можно оценивать достоинства, скажем, Статуи
Свободы с расстояния в один метр?
Кое-что
я все-таки замечал. На прикроватной тумбочке устроен был фирменный изумрудный
шар с Хьюгобоссовской водой — мне в подарок. Чтобы
купить его, Юлька откусила от своей зарплаты целую четверть, а ведь заикнись я
по поводу чрезмерных трат — и первая стычка была бы у меня в кармане.
Пограничный
город давно проснулся и вовсю шумел праздником. Парад
завершался, где-то в районе Площади били тарелки и выпевали трубы духового
оркестра. Сейчас возложат цветы, скажут нужные речи, отпустят в небо треск
автоматных
залпов — и начнутся гуляния: с конкурсами и показательными парней из ММГ2 ,
с местными и столичными певцами-певичками, с пивом, водкой и шашлыками, с
демонстрацией военной техники времен Второй мировой и
хулиганством подвыпивших экс-погранцов — когда-то я
очень любил этот день.
Раньше
я был бы уже на Площади и толкался среди разряженных горожан, чтобы пойти потом
с армейскими друзьями в кабак, расслабиться и отвести
душу в мужских разговорах, а теперь — никуда не торопясь, лежал с закрытыми
глазами и старался не думать о Шурике. О том, что сегодня нужно быть у него. Как
будто ему не все равно, придут к нему сегодня, завтра — или не придут вообще.
Это меньше всего его заботит. Вряд ли его вообще сейчас что-то заботит. Да и
глупость все это. Память жива не в показушных ритуалах, а в сердцах, — так,
раздражаясь, думал я, но знал, что пойду. Только бы не начудить — как было это
уже дважды. Он тяжело давался мне — этот день.
* * *
«Стадион».
Следующая остановка — «Котовского».
…Выскочила
кукушка из вишневых часов, сообщая два пополудни, а сразу вслед за тем ударил
дверной звонок. Приехал отец. Отношения наши всегда складывались непросто.
Шурик был его любимчиком, отец неумело пытался это скрывать, но шила в мешке не
утаишь — и я обижался и ревновал, не признаваясь в этом даже себе.
В
последние два года отец сильно переменился — нет, заведенная в нем от рождения
и пожизненно пружина неустанного действия ничуть не ослабла, все так же он
«двигал дела» и «решал вопросы», но сделался ощутимо мягче. Он заезжал к нам
два-три раза на неделе и оставался по часу и более, ведя светские беседы,
которых на дух не переносил ранее. А я не мог избавиться от мысли, что
каким-то, до конца не понятным мне самому обманом занял место Шурика — и
ясности в наши с отцом отношения это не добавляло. Я любил его, знал, что и он
меня любит, но будь сейчас Шурик с нами — все бы шло по-другому, и оба мы
замечательно это понимали.
Отец
глотал хищно-быстро, отпуская пунцовеющей Юльке
кулинарные комплименты, а мне вспомнился разговор в этой же, осенних тонов,
комнате — разговор почти пятилетней давности.
— Я
хочу, чтобы Шурик сходил в армию, — сказал тогда отец. — Это пойдет ему только
на пользу. Каждый нормальный мужик должен отслужить.
—
Зачем ему терять кучу времени, если в институте есть военная кафедра? —
возразил я, но отец не стал слушать. В то время он вообще не склонен был
считаться с чужим мнением.
— Я
не хочу, чтобы он повторял твои ошибки. Жаль, что ты попал туда уже после
института. Армия сделала из тебя человека. Сейчас мирное время, сын. Шурик
должен пойти и отслужить.
Я
мог бы не согласиться — но не стал этого делать. Я мог бы напомнить, что меня
даже подстрелить умудрились в это самое «мирное время» — но промолчал. Случай
мой был все же исключением. Я сам допустил оплошность при задержании. И так или иначе, я по-прежнему был жив и вполне здоров, хотя
ранение и попортило мне в свое время немало нервов и крови.
…Рожденный
семью годами позже, Шурик рос стопроцентным ребенком компьютерной эры,
способным сутки напролет путешествовать в виртуальных мирах — с той же яростной
увлеченностью, с какой я в его годы занимался спортом. Он не читал моих книг,
слушал иную музыку и смотрел другие фильмы. И внешне мы мало походили на
братьев: в отличие от коренастого, темноволосого и угрюмого меня, младший был
улыбчив, белобрыс и субтилен — но при всем при этом
характер имел упрямый и жесткий, и я не сомневался, что «невзгоды и тяготы
воинской службы» он перенесет без проблем. В конце концов — почему бы и нет? Я
же служил — и даже остался на контракт. Почему бы не сходить «потоптать фланги»3
и Шурику?
Одним словом, я, соглашаясь, промолчал, Шурик
ушел в тот самый отряд, а теперь к нему нужно было ездить на Рандовское кладбище — и некого здесь винить. Так бывает. Да
и не жаловался я никогда, сомнительное это занятие — искать виноватых.
Звезды в небе легли для младшего неудачно — вот и весь разговор.
…Отец
пробыл с полчаса и стал прощаться. О Шурике не было сказано ни слова. В окно я
видел, как он идет, горбясь, к машине. За последнее время отец сильно сдал.
* * *
«Котовского».
Следующая остановка — «Вторая школа».
Термометр
перед уходом пугал тридцатью четырьмя. Юлька по-страусиному
вышагивала длиннейшими ногами, возбуждая в сильной половине вполне здоровый
интерес. Платье, для контраста, она выбрала дивно короткое, и здесь я целиком
был на ее стороне: если есть что показать — надо показывать, а у Юльки —
определенно было.
…Праздник,
праздник, праздник! Три курсанта Академии в новенькой, только со склада, форме
прошагали навстречу, излапав Юльку жадными глазами.
Свадебный кортеж, воя надрывно гудками, промчался, теряя разноцветные шары, в
сторону Кургана славы. Волоча упившуюся бл*дь, проследовал милицейский патруль — нагловато-веселые,
кровь с молоком, упыри. На Площади, слышали мы, начался концерт.
Мельтешили-маячили всюду береты, фуражки, «комки»4 и «парадки» ПВ — как любил я когда-то этот день! Когда-то — но
сейчас, сжимая влажную Юлькину ладошку, мечтал об одном: поскорее вернуться
домой, лечь и заснуть — чтобы проснуться в нешумном и рядовом завтра.
…Из-за
такси мы едва не поругались — предложение мое взять «мотор» Юлька отвергла
категорически.
— Не
буржуи, сойдет и троллейбус! — заявила она, взблеснув опасно зеленым, и спорить
я не стал.
Я не
хотел спорить и старался не думать о Шурике. Старался не думать — а чуть позже,
исходя телесной влагой в разбухшем от народа, пропитанном запахом пота-пива-дешевых духов троллейбусном нутре, слушал чуть
картавый, тянущий гласные говорок:
—
…Как же, замечательно помню! Вы, надо сказать, стали настоящим мужем! Зря все
же в гуманитарии пошли — я видел в вас ученого-математика. Но — свобода выбора прежде всего. Надеюсь, вам не приходится теперь
жалеть…
Конечно,
с моим «везением» — я просто обязан был напороться на кого-то из знакомых!
Фельдман, школьный учитель математики… Помню, как
представлялся он нашему классу: «Зовут меня как Маршака, — только наоборот».
Яков Самуилович Фельдман, «Маршак наоборот». Подвижной, вечно хохмящий еврей.
Уже тогда ему было под шестьдесят, а сейчас — все семьдесят. Но держится бодро
— вот только совсем седой. Меня узнал сходу — значит, память его цепка, а ум
по-прежнему ясен. Мне всегда нравился Фельдман, учителем он был талантливым и
справедливым — но сейчас я предпочел бы с ним не встречаться.
— …А
младшенький ваш, Шурик, — вообще был феномен! Фе-но-мен!
Отказываюсь понимать, зачем ему понадобилась эта армия! С такими способностями
надо обращаться крайне бережно! Их нужно лелеять и развивать. Как, кстати, у
него сейчас дела? Где изволит постигать науку?
Черт!
Конечно же, ему понадобилось вспомнить Шурика! Фельдман давно на пенсии —
понятно, что он не в курсе. Я не знал, что говорить — вот она, Юлькина
экономия! Тоже мне — Джон Кейнс5 в
юбке! Динамик, на счастье, озвучил нужную остановку — так ничего и не ответив, оставляя старика в растерянности и недоумении,
я потянул Юльку к выходу.
* * *
«Вторая
школа». Следующая остановка — «Луговая».
…Необъятность
Рандовского кладбища впечатляла. Снова
я сомневался, что в немыслимых его лабиринтах удастся отыскать нужную нам
ограду — но Юлька, хладнокровно-уверенная, как и подобает прирожденному
менеджеру по сбыту, быстро вела меня мимо бесчисленных памятников —
двухсотлетних и новых, появившихся только-только; железных крестов и солдатских
пирамидок; аляповато-роскошных шедевров «бандитского уголка» и совсем уж
древних, обомшелых каменных глыб — к закутку, определенному нам под последний
приют горисполкомом.
В
две минуты она доставила меня к небесной ограде, внутри которой — три
черно-мраморных плиты (бабки, деда и Шурика), две скамьи, столик да фонарь с
бордовыми стеклами. В нем, фонаре, дверца открывается, и свеча, помещенная
внутрь, в самую ветреную из погод гореть будет неугасимо-ровно
— зрелище успокоительное и красивое.
Там
были уже люди: два парня с голоногими подружками — одну из них жестоко рвало в
малиновых кустах за оградой. Парни, вполне уже взрослые, — одноклассники
Шурика, я помнил их совсем еще сопливыми пацанами —
жали мне с достоинством руку и представляли спутниц (та, которой только что
было плохо, самым невероятным образом смущалась, уводя в сторону малахитовые,
как у Юльки, глаза). Не чокаясь, мы помянули Шурика — и всякая неловкость, если
она и была, исчезла.
Несколько
конфет на блюдечке брата, стопка, наполненная водкой… Дух его
должен быть доволен и умиротворен — но глупость все это, ерунда и чушь!
Никогда я не верил в загробную жизнь. Нет его — духа Шурика, а конфеты, цветы,
водка — все пойдет кормящимся от местных щедрот бомжам. Вот и вся истина. Вот и
вся правда. Никто не виноват, что звезды в небе легли
неудачно и брат мой не вернулся в мирное время из армии. «Мирное время»… Как
будто есть оно, «мирное время»! Естественное состояние всякой материи — война,
а «мирное время» — еще одна химера, призрак, миф, среди бесчисленного множества которых мы существуем. Кому-то везет больше,
кому-то меньше. Кому-то совсем не везет — вот и все. И виноватых
искать — ни к чему. Нет их — попросту нет!
Но
Шурик так хорошо и наивно улыбался с могильной плиты — и злость моя поутихла.
Нужно контролировать себя — чтобы не пришлось потом
замерзать в атмосфере ледяного презрения, каким, среди прочего, любит возвращать
долги Юлька.
Сейчас,
выйдя за ограду, она закуривала. Высоченная, с длиннющими ногами и шеей, в
коротком до неприличия этом платьице — как никогда походила она на австралийскую чудо-птицу. Страусиху.
Нет, самку страуса — так будет правильнее. Но «самкой» этой я дорожил безмерно
— и надеялся, что сегодня обойдется без скандала.
* * *
«Луговая».
Следующая остановка «Кинотеатр "Октябрь"». Конечная.
…Юлька
все же затащила меня на Площадь — ей непременно нужно было увидеть салют. Мы
потолкались перед сценой, послушали столичных полузвезд,
разевающих невпопад под «фанеру» рты, а после сидели в «Трюме», молдавское
потягивая вино и дожидаясь одиннадцати, — и дождались, и посмотрели этот самый
салют, а теперь клевали носами в троллейбусе, возвращаясь
домой, и день, вопреки опасениям, имел все шансы на мирный исход.
Лязгали
двери, хрипел динамик, я выныривал из зеленовато-муторной полуяви и снова
уходил в нее с головой, когда обнаружил, что болезненно-напряженно
вслушиваюсь в звучащий надо мной голос — отлично поставленный, с нотками легкой
иронии, баритон — и как раз он, а точнее слова, им произносимые, не дают мне
уснуть.
— …А
что МНЕ там делать — в этом дурдоме? Каждому свое, —
слышал я. — У кого-то нет мозгов, не получил он их от рождения — таким там
самое место. Вы же видели сегодня… А что в День
десантника творится? На улице показаться страшно! Пусть идут и защищают чужое
интеллектуальное достояние — если нет своего. Я там в любом случае не оказался
бы — я ценю свое время. Понятное дело, откосил — как всякий нормальный человек.
Пусть сначала обеспечат нормальные условия — а потом гребут всех подряд! В
любом случае умному человеку в армии не место — это аксиома!
Все
верно, все так; будучи военным, я сам честил эту «гребаную
армию» на все корки и лады, потому что наблюдал творящийся там беспредел
изнутри, и точно так же костерили ее мои товарищи по Отряду — тому самому
Отряду, куда ушел служить и Шурик, чтобы через год и пять месяцев переехать на Рандовское кладбище… Все было
верно и правильно, и говорил он совсем негромко, для своих, но Я УСЛЫШАЛ — и
стоял уже, разглядывая его в упор, а недавние мои надежды погибали, как
тевтонцы на Чудском льду.
Парень
— моих примерно лет, красногубый, холеный и очень здоровый — был не один. Приятель его, худощавый и смуглолицый, в светлом костюме, держал за
локоть девушку в длинном, до пят, серебристом платье; еще одна, в точно таком
же, но розовом, принадлежала, видимо, моему оппоненту. Вообще вся
компания гляделась на редкость чужеродно в этом «сарае». Они явно возвращались
из ресторана, утонченные и нездешние, как особы королевской крови, сошедшие по
необходимости в народ: движение только открыли, и такси, из-за наплыва
желающих, поймать было невозможно.
И
опять же, думать так было неправильно, несправедливо, нехорошо — но меня трясло
уже от воссиявшей вмиг ненависти, от тупой и упрямой боли, иглой сломанной
сидевшей во мне с самого утра, и еще три года… Мне было не до справедливости,
и осипшим враз голосом, клацая непослушной челюстью, я
спрашивал у обладателя пухлых губ:
—
Сколько ты заплатил за военный билет, сука? Сколько стоит — отмазать такую
жирную тварь, как ты? — А дальше понеслось все по кочкам вскачь. Бил я и били
меня, визжали девицы, кричал кто-то испуганно и сурово: «Да вызовите же милицию
кто-нибудь!» А я жалел лишь, что пьян, слаб и вряд ли
справлюсь с двумя — но семь лет спорта не прошли-таки даром: красногубый
зажимал уже ладонями разбитую переносицу, взлаивая женским голосом (лицо его,
перемазанное сочащейся сквозь пальцы кровью, было жалким и страшным); смуглый
приятель заваливался на одну из девиц, а другая, в серебристом платье, норовила
запустить в глаза мне фиолетовые когти; сзади колотили по спине и
хватали за локти — когда троллейбус наконец встал и
меня просто выдавили, вытолкнули, вышвырнули наружу, матеря на чем свет стоит
тревожными голосами. Юлька, позабытая напрочь в азарте
битвы, выскочила следом.
* * *
«Конечная».
Вот
так — чего и следовало ожидать. Я попытался было обнять ее, но Юлька, дернув
плечом, сказала:
—
Уйди, скотина несчастная! Подонок! Знать тебя больше
не желаю! — и зацокала гневно вперед. Два раза беззвучно полыхнуло, крупные
капли застучали по листьям каштанов. Пройдя метров с полсотни, Юлька обернулась
и голоском, дрожащим и искренним, продолжала: — Все, хватит с меня! Я черт знает сколько терпела твои выходки! Надоело! Жить и трястись
от страха — что еще он там выкинет! Ты никогда не станешь нормальным, взрослым
человеком! Все, хватит! Я ухожу!
Мне
нечего было возразить. В молчании мы попали домой. Юлька заперлась в ванной и включила
воду, а я пошел в нашу с ней комнату. Не знаю, что тому причиной: цвет ее волос
или солидарность с Пушкиным, но по Юлькиной инициативе каждый предмет
интерьера, вплоть до мелочей, выдержан был в осенних тонах. Из хрустальной вазы
я потянул пластиковую дубовую ветвь со съемными, лимонного колера, листьями и
уселся, спиной к стене, на ковер.
Все
нормально. Этот чертов день уже закончился. Впереди целое воскресенье, а в
понедельник я пойду в университет и буду читать свои лекции по лексикологии —
жизнь привычной побежит колеей… В конце концов, я даже
победил в драке. Опыт не пропьешь — как говаривали в армейскую мою бытность.
Надо бы, кстати, выпить. Выпить и ложиться спать. Никто не виноват. На
гражданке с ним тоже могло случиться что угодно. Удивительно только, что умер
он от того же, от чего в свое время едва не загнулся я сам. От пули калибра
7.62, выпущенной из ТТ производства страны Китай,
начальная скорость — 415 м/с. Поневоле станешь фаталистом. Как Печорин. Или еще
кто-то там — какая разница? Неблагодарное это занятие — таскать полдня тело по
сумасшедшей жаре, да еще и водку пить при этом! Но — хорошо ли, плохо ли — он
закончился, День пограничника. Мне было очень не по себе.
Когда
Юлька вошла — вымытая, укрученная в полотенце Юлька, — я сидел все там же,
сдергивая мертвые эти листья и бросая их на ковер. Двадцать три я уже оборвал,
оставалось девять. Трудно представить более разных людей — но мы до сих пор
были вместе.
—
Осень, — сказал я. — Нас, Юлька, трое в квартире. Поселилась здесь темная сволочь,
мутная какая-то дрянь — и
нет от нее жизни. Утром ничего, и днем нормально, а вечером — плохи дела.
Вцепится, вгрызется намертво — и не отпускает. Сволочь! Так, бывает, достанет —
хоть волком вой!
Юлька,
присев на корточки, легко коснулась заплывающего глаза.
—
Ерунда! — пахло от нее свежестью и хвоей. — Все пройдет. Надо только приложить
лед. Я принесу. И когда ты только поумнеешь? А там, если что, замажем тональным
кремом — и ничегошеньки не будет видно! А классно ты здоровому
врезал! Ты у меня еще ого-го!
Все пройдет. Мы привыкнем. Обязательно привыкнем. Все когда-нибудь проходит —
пройдет и это.
—
Да, — сказал я. — Конечно пройдет. Обязательно пройдет. Ко всему можно
привыкнуть.
Дождь
выстукивал грозную жестяную дробь. Воскресенье уже началось.
Засыпай…
Уже
несколько месяцев это мое — обомшелый, с обломанными сучьями ствол сосны в
метре от забранного решеткой окна, дыхание путаное четырех соседей, крики
подъемные санитарок, ежеутренний шмон, запах пригорающей вечно пшенки и жалкие в неочеловеченности своей лица больных. Их, лиц, больше
сотни, и на всю сотню, не считая меня, — лишь один мыслящий адекватно человек.
Здесь
— хорошо. Пока я не уверюсь, что здоров окончательно, город мне заказан. Да и
как смогу я существовать там? Город упругой встает стеной, выдавливает меня,
как ненужный прыщ из полумиллионного тела, кричит под ночными окнами в тысячу
яростных голосов — здесь же не в пример спокойнее. Здесь я возвращаюсь к
бесконечно счастливому, животному почти состоянию, когда не нужно принимать
никаких решений — все давно уже решено и предусмотрено инструкциями.
Я на
хорошем счету — ручаюсь, им приятно даже, что в пациентах у них ходит человек с
университетским образованием. Именно — ходит. Я не отказываюсь сходить в
прачечную, столовую, на склад; Клавдия Ивановна, старшая сестра, охотно берет
меня в аптеку за лекарствами — в прогулках этих все же больше приятности, чем в
топтании бессмысленном на пятачке окруженного четырехметровыми стенами двора.
Прогулки
во дворике мне ни к чему — когда сумасшедших выгоняют на улицу и Сенин,
единственный, с кем здесь можно говорить, заглядывает в палату — ну что,
бродяга, пойдем подышим? — я машу отрицательно рукой:
до самого обеда отделение будет пустовать, и никто не помешает мне окунуться с
головой в оригинальную литературу. Под рукой устроен будет Уэбстера лиловый
куб, я увлекусь настолько, что позабуду совершенно, где нахожусь, — до той
самой предобеденной поры, когда зашаркает по лестнице безумная вереница и
медсестра, стоя в дверях, пропускать будет по одному в отделение и вести громко
счет.
Приезжает
она по субботам, когда, приняв положенное мне лекарство, я начинаю неудержимо
засыпать, откладываю в сторону книгу и скриплю
какое-то время пружинами, устраивая тело по возможности удобнее, — как раз тогда
возрастает в коридоре тяжелый топот, и телом обильная санитарка Алеся кричит
детски писклявым своим голоском:
—
Англичанин! Где англичанин? Подымайся! Невеста к тебе приехала, англичанин!
Алеся,
как и большинство санитарок, в близлежащей живет деревеньке, в силу своих
двадцати лет мечтает исключительно о замужестве, и неудивительно, что весь мир
для нее наполнен невестами и женихами.
Я
иду за Алесей кафельным коридором, наблюдая механически, как студнем трясутся
под нечистой тканью халата огромные ее ягодицы, — иду и ловлю себя на мысли,
что все это уже было, только вместо этой вот, из медучилища,
девочки, ждала меня жена, Лена. И жара была точно такая же,
все и вся сжигающая жара, силу набравшая еще в мае, и точно так же, когда
защелкнется замок и нас оставят в комнатушке для свиданий и уйдут, — точно так
же будем мы сперва вести разведку глазами, настороженно и единого не говоря
слова, — и лишь убедившись, что все, вроде, в порядке, набросимся уже друг на
друга.
Точно
так же, как было это с женой, я потяну девочку из медучилища
на колени и буду чувствовать ее всю — жаркую, глупенькую и снова влюбленную —
все темное, злое минует, и я могу улыбаться, я могу быть хорошим, если
«ДОЛЖЕН», мое упокоено… А сейчас — такое как раз
время, и круги на воде от брошенного с силой и яростью камня слабее становятся
и незаметней — я выздоравливаю. Точно так же, как было это с женой, она сыграет
краткую игру в целомудренность.
— Ты что, Дим, с ума сошел? Здесь? Но как —
здесь? Слушай, это ведь невозможно — здесь!
—
Бывали ведь и куда менее приспособленные для этого места… Ты что — забыла?
—
Нет, я не могу — здесь! Слышишь, ходит кто-то за дверью, дышит совсем рядом… Подождем, может, Дим? Чуть-чуть, самую малость,
ведь осталось всего ничего, тебя скоро выпишут, отпустят тебя вот-вот — ну
давай подождем, Дим!
Но
будет уже сама задыхаться и таять, тянуть прерывисто и жарко воздух — никаких подождем! Это другие, на воле, пусть ждут, если им
так хочется, а здесь, по эту сторону, ждать я нисколько не намерен. Я не знаю
еще, когда выйду, и мне нужно — здесь и сейчас! И выяснится непременно, что
нужно и ей, и закончится все обоюдно и быстро — обидно быстро, до смешного быстро, непростительно быстро — но как же, черт
побери, хорошо!
* * *
Не
волнуйся, засыпай…
Да,
так это было тогда — миновал предельный ноябрь, и еще два месяца, прежде чем
стал я замечать и слушать. Что нового могла она сообщить мне? Все это было
тысячу раз знакомо: мертвые матери и пьющие безысходно отцы, мужья-садисты и в
рабстве покорном содержимые жены… Тысячу,
повторяю, раз все было знакомо, но одно, всего лишь одно обстоятельство в корне
меняло все — она уже не была мне ЧУЖОЙ.
Сам
не знаю, когда и как случилось это — но заржавевшие от временного бездействия
шестерни стронулись тяжко с места и завертелись, скрежеща и набирая обороты из
глубины пыльной, из-за выщербленного угла, поехало огненное «ДОЛЖЕН», и я знал
уже, откуда придет болезнь.
Был,
помнится, абсурдный зимой дождь, вода была, и капли, искрясь, чертили по черной
коже дорожки… Она, придя, отворачивала лицо от света, отворачивала от меня —
кого пыталась она обмануть? И позже, когда, прижавшись ко мне дрожащим,
горячечным своим телом, она изливала себя в сбивчивых, запутанных и бесконечных
жалобах, никакая, даже самая малая жалость не подняла во мне голову. Не было
ее, жалости, — но было «ДОЛЖЕН», больнее и ближе, колокольчик тревожный звонил вовсю, указывая на опасность, но я знал уже — опоздал.
Оказывается,
у нее были планы: уже тогда, в феврале, она твердо положила развестись с
будущим владельцем ломбарда и уйти ко мне. Нет, она уже не была мне чужой,
более того — я настолько утратил чувство реальности, что какое-то, пусть и
недолгое время верил даже, что совместная наша жизнь вполне состоится.
Дело
оставалось лишь за окончательным, серьезным, плодотворным разговором с мужем,
где правильно будут расставлены точки, где муж поставлен
будет перед непреложным фактом и отпустит выстрадавшую положенное юную жену в
другие, лучшие, может быть, руки. Так это выглядело в соответствии с ее
планами, и хорошо помню, как в каждую из встреч она торопила, а я — «ДОЛЖЕН»
жгло уже нестерпимо — оттягивал, как мог: слишком хорошо знал я себя, чтобы
надеяться на какой-то, кроме плохого, исход. Но она
умела быть настойчивой, будущая медсестра, она исправно приносила ссадины и
синяки и молчала красноречиво по поводу их происхождения, она даже трусость во
мне подозревала…
Послушай,
я не пойму, чего мы ждем, почему ты бесконечно откладываешь несчастный этот
разговор? Я могу сказать и сама, но ты же, в конце концов, мужчина! Мне
кажется, ты просто боишься с ним поговорить — или так только
кажется? И сама не знала, насколько близка была к истине: я отчаянно, до дрожи
в коленях боялся — боялся себя, боялся жестокости и насилия, какие ненавижу с
детской еще, светлой поры и от которых мне — никуда не уйти.
До
середины марта я все же дотянул, а после, в один из дней, понял сразу и вдруг:
нужно заканчивать, прекращать эту пытку — и прекращать немедленно. Договорено
было с ней, и я помню, как трясла меня в тот день лихорадка ожидания — так
бывало когда-то перед труднейшим экзаменом, да это, собственно, и был для меня
экзамен, и несмотря на то, что заранее предопределен
был результат, я надеялся все же на иной, счастливый исход — надеялся, конечно
же, зря.
Помню,
я впервые тогда пожалел, что у меня даже нет костюма, а приличное пальто, какое
я намеревался купить уже года два, так и осталось некупленным
— в последнее время я совершенно утратил интерес к одежде. И потому идти надо
будет в порыжевшем от времени, изрядно поистертом кожаном пальто отца — он в
свое время почти не надевал его, я же, войдя в возраст, примерил как-то и стал
носить бессменно — настолько пришлось оно мне по вкусу.
Но
тогда — тогда впервые мне сделалось стыдно: мне хотелось зачем-то произвести на
ее мужа солидное впечатление — как будто могло это иметь какое-то значение. По
пути — жила она совсем рядом, в пяти минутах ходьбы — я купил у лотошницы
авоську с апельсинами, опять-таки неизвестно зачем, нашел без труда нужный мне
дом и, поднявшись на третий этаж, утопил черную кнопку.
* * *
Не
волнуйся, засыпай…
Все это было и, как ни печально сознавать, будет еще не раз: нас
выведут, щелкнет за ней прощально замок, я пойду сквозь звериное скопище,
сумасшедшие нехотя будут расступаться — несчастные, Богом обиженные существа с
одними на всех глазами — глазами покорными, трусливыми, жадными: точно такие
бывают у ожидающих подачки собак.
Алексеевна,
старшая смены, положит сигаретные пачки «на тумбочку»: в одной из кладовых есть
специальный ящик, где хранятся привозимые родственниками сигареты и выдаются
пациентам в соответствии с правилами — не более пачки в сутки. Ездят к
немногим, едва ли к десятой части, да и понятно — кому они, такие, нужны?
Алексеевна
— танковой мощности, выхоленная, гладкая — поведет меня в сестринскую, сунет в
пакет с продуктами бирку, определит его в холодильник; я угощу ее плиткой
шоколада «Гладиатор» и в который раз уже изумлюсь: пятьдесят лет женщине, а все
еще не разучилась краснеть, как девочка.
—
Дима, а что это у тебя в карманах? — она покажет в улыбке молодые зубы, пальцем
указывая на раздутые до предела карманы пижамы.
—
Чай, Алексеевна.
— Чифиришь? — улыбнется снова она, и я улыбнусь в ответ.
—
Зачем чифирю? Чай люблю, Алексеевна.
Она
вздохнет.
—
Еще вот подлечим тебя, в полную норму приведем, и домой! А нам дальше с убогими
этими маяться. Эти уж точно до самой смерти здесь
останутся. А ты смотри, Димочка, постарайся как-нибудь — только не попадай сюда
больше. Ты молодой еще парень, образованный — нечего тебе здесь делать! Хорошо?
Разумеется,
хорошо, замечательно даже, Алексеевна, — мне и самому хочется верить. Я выйду в
исхоженный тысячи раз из конца в конец коридор — они будут стоять там с
покорными, жадными, собачьими своими глазами — как ненавижу я эти глаза!
Вытолкнутый из массы, ко мне засеменит Сулим, существо
презренное даже в понятии сумасшедших, в прошлой жизни — выпускник МГУ и доктор
наук.
—
Товарищ переводчик! — он почему-то всегда зовет меня так. — Товарищ переводчик,
сигаретки у вас не будет?
Он
станет на безопасном расстоянии, хотя ни разу — я повторяю, ни разу! — я не
ударил кого-то из них, заглядывать будет униженно в глаза
мне… Я же потащу из кармана одну из трех, оставленных при себе пачек и
медленно, отчетливо, чуть ли не по слогам произнесу:
— На
всех — понял? Курить — всем! И не вздумай тихарить —
иначе они растерзают тебя к чертовой матери. Сам ведь знаешь. Возьми себе лучше
сейчас. Ладно, давай, двигай!
Сулим пойдет,
сутулясь и шаркая короткими ногами, так и не посмев открыть пачку без них. Как
только он приблизится к толпе, жестокая начнется бойня, и чтобы не видеть
этого, я в другое сверну крыло — там, у одного из окон, ждет меня принудчик Сенин.
* * *
Не
волнуйся, засыпай…
Мы
не могли не сойтись с ним, как не могут не сойтись два человека, оказавшиеся —
в силу обстоятельств — в скопище обезьян. Только что
ему ударило сорок — и пятнадцать из них он провел не на свободе. Теперь он
ожидает, пока придут необходимые бумаги — срок его скоро заканчивается, и после
снятия принудки его должны будут выпустить.
Кукольникова, завотделением,
говорит, что ждать ему не больше двух месяцев, и теперь он живет надеждой —
точно так же, как живу надеждой я. Родная сестра Сенина, прописанная теперь в
его квартире, являлась с неизменной регулярностью в первых числах каждого
месяца — но ушел дождями умытый май, на финишную прямую выбегает июнь, а сестра
не идет, забыла сестра, уехала, болеет, может быть, — и Сенин начинает по-немногу
хандрить.
И
все же нас двое, и нет особых причин для расстройства. Философия наша на данный
момент предельно проста: даже в этом, печальнейшем из
заведений, мы ищем во всем забавную сторону — это единственный способ жить
здесь и не утратить при том ясности ума. Он будет
ждать у окна — серолицый и крепкий, с висящей
свободно на голом черепе кожей — и спросит, как делает это всегда:
— Ну
что, бродяга, отвел душу?
Мы развернемся и смотреть будем сквозь решетку на крохотный,
мелким песком посыпанный дворик.
—
Вечером, часиков так в восемь-девять, будем очень плотно питаться — Олька целую
гору жратвы привезла.
— А
чай?
—
Восемь пачек. До субботы следующей элементарно дотянем.
—
Слушай, она у тебя — просто золото. Выйдешь — женись обязательно. Ну и меня не
забудь пригласить — заметано?
—
Обязательно.
Мы
пойдем в курилку, расчистим место себе и закурим по ЦИВИЛЬНОЙ, с фильтром,
сигарете. Идиоты, выстроившись полукругом, ожидать
будут почтительно и страстно — вдруг да перепадет чего-нибудь!
—
Вот сука! — скажет беззлобно Сенин. — Так-то они дурачье, психи полные, а вот
пожрать, покурить — лучше здоровых соображают. Твари! Не-е-ет, на зоне лучше, веселей на зоне, — чтоб я еще раз
попал сюда!.. Не могу я курить, когда мне в рот смотрят. На, ублюдок, травись!
Он
сунет кому-то недокуренную сигарету, я отдам свою; мы выйдем в коридор и будем
считать медленно, из конца в конец — девяносто шесть некрупных шагов.
* * *
Не
волнуйся, засыпай…
Надавливая
черную кнопку, я представлял, как выглядит он, почти-владелец ломбарда, и секунду спустя поразился,
насколько верным оказалось мое представление. Он открыл дверь и стоял в проеме,
заняв его целиком: на десяток лет старше меня, ростом, пожалуй, и не выше, но
вдвое объемнее, с заплывшими жиром тяжелыми и покатыми плечами, с широким,
оливково-нездоровым лицом…
Как раз таким и виделся он мне, и достаточно было одного взгляда,
чтобы убедиться: никакого разговора не выйдет, не получится никакого разговора,
потому что говорить с такими я не умею и не научусь никогда, а он меня и
подавно не станет слушать — такое-то ничтожество.
Он и
рассматривал меня, как полное ничтожество, — презрительно и молча. И со мной, конечно же, произошло то, что всегда происходило в
подобных случаях: я растерялся непростительным самым образом, растерялся и
увидел вдруг с пронзительной ясностью себя со стороны — увидел и воспринял так,
как, должно быть, воспринимал меня он: ничтожный и в самом деле человечек, в
старомодном истрепанном пальто, с нелепой этой, набитой апельсинами авоськой —
человечек, в сравнении с ним, откровенно отъявленно нищий…
Тут,
я думаю, он предельно уверовал в мою несостоятельность, внутренне расслабился,
и даже жалость какая-то проскочила в светлых его глазах. Я думаю, он и пустил
меня в квартиру для того лишь, чтобы уничтожить окончательно в ее, Оли, присутствии — но растерянность моя уже миновала, и в дом я
входил — не с миром.
Он
оставил меня в длинном коридоре — в квартире был ремонт и
пахло краской, клеем, свежим деревом — и пошел, тяжело ступая, в дальнюю
комнату. Тут же из комнаты другой вышла Оля и повела меня в обширную кухню.
— Я
сейчас чай согрею, ладно? — она пыталась улыбаться, но я видел, что напряжена
она до предела — напряжена, взвинчена, напугана, — да и сам я хотел одного:
чтобы закончилось все как можно скорее.
Я
даже обрадовался, когда пару минут спустя явился в кухню он — явился и начал
говорить. Слушая, я убеждался, что угадал его, еще не видя — до последней
угадал мелочи. Все, что положено говорить самодовольным,
уверенным в непогрешимости собственной тварям, полагающим всех, кто беднее их,
людьми третьего сорта — а я, никчемный переводчик, работавший к тому же из
убеждения учителишкой в самой обыкновенной школе, и
был как раз таким человеком — все это он высказал, обращаясь не ко мне даже, а
к ней: это чтобы унизить меня еще сильнее.
Но я
молчал, молчал каменно, упершись взглядом в светло-зеленый пластик стола;
молчал, пока он не развернулся и не пошел прочь, бросив через спину «пять
минут» — столько он давал мне, чтобы я исчез из квартиры и никогда больше не
попадался ему на глаза.
Он
ушел, а я продолжал молчать — но «ДОЛЖЕН» жгло предельно и нестерпимо — так
нестерпимо, что я разом вдруг стал спокоен, как бывает
спокоен человек, принявший окончательное, перемене не подлежащее решение. Я
взглянул на Олю — она сидела, не поднимая глаз, и все мешала ложечкой остывший
давно чай, после достал из авоськи апельсин и принялся снимать кожуру блестящим
на столе обнаруженным ножичком.
Отлично
запомнилось мне: звон ложечки о края стакана, падает мягко на стол душистая
кожура, часы-пингвин на деревянной полочке отщелкивают
звучно секунды — а там, за стеной, ходит и ждет, и скрипит половицами, так
скрипит, что и слов никаких не нужно, скрипит и поглядывает на часы, ожидая, —
как часто ошибаются люди!
Скрип стих ненадолго, лишь хрустальный, нежный слышен был звон, а
после снова: не скрипели уже, а выли от боли половицы, вытягивало-гнуло спину
время, но меньше и меньше, совсем уже ничего не оставалось из отведенных мне
трехсот секунд, и апельсин был почищен, и она положила на стол позолоченную
ложечку — когда понял я, что незачем больше тянуть, и, схватив мгновенно ее в охапку, бросил в ванную и запер снаружи дверь на защелку. Она и
сообразить ничего не успела — но сидела там тихо, как мышь.
Коридором
полутемным я прошел в его комнату — он был у балкона и, увидав меня, не пошел
даже, а побежал грузно ко мне. Замечательно помню, как тряслись жирные его
плечи, как щеки ходили на оливково-нездоровом лице, помню выражение
сосредоточенного азарта и уверенности абсолютной в его глазах, — как часто
ошибаются люди!
Я дал себе труд подождать, пока он ударит первым, — полыхнуло
лиловым в глазах, и свет комнатный на мгновение померк, — а после случилось то,
чего ожидал я: раскаленным и красным выплеснуло жарко из глаз, внутри сделалось
трезво, звонко, пусто, и бил уже я. Левой, правой и снова левой, и еще —
убеждаясь с удовольствием, что прежний мой навык еще не утерян, — бил до тех пор, пока лицо не провалилось вниз и сам
он не рухнул, сотрясая пол, на ковер. Несколько раз я ударил тушу его
ногой, ощущая с наслаждением, как гнутся-трещат ребра, — но все это была
прелюдия, и приходил я за другим.
Когда
он перестал сопротивляться окончательно, я присел на корточки у разбитой,
кровью истекающей его головы и сказал, пришептывая от горло сдавившей мне ненависти:
— Ты
не будешь издеваться над ней, понял? Ты не будешь бить ее никогда,
одноклеточная тварь! Все понятно? А теперь я услышу членораздельный ответ — я
жду!
Но
тот раздвинул только разбитые губы, показав презрительно золото зубов, и я
ударил еще — ударил так, что разбил фалангу мизинца в кровь, а он захрипел и на
подбородок себе выплюнул коронки в черном кровяном сгустке. Я повторил свой
вопрос еще раз — ведь именно за этим пригнало меня сюда «ДОЛЖЕН» — и не слыша ответа, бил снова и снова, безжалостно бил и
жестко. Думаю, в какой-то момент я все же утерял ясность рассудка и не мог
просто взять в толк, что он без сознания — иначе я давно бы уже услыхал
ожидаемый ответ.
Но
повторяю, в какое-то мгновение я перестал себя контролировать, я измазал уже
всю руку чужой кровью, и дело могло бы кончиться совсем плохо — но упало что-то
на меня сзади, обхватило, вцепилось намертво коготками в левую кисть…
Обернувшись,
я увидал Олю — как только достало у нее сил прочнейшую выбить задвижку! А она
кричала, и плакала, и ругалась неумело и яростно, и — затихло, ушло. Я поднялся
и побрел, пошатываясь, со лба утирая пот, в ванную, где вымыл тщательно руки и
лицо, а после глядел с минуту в зеркало, привыкая к своему лицу.
Что
же — оно у меня снова было. Тогда, помнится, я неимоверное испытывал
облегчение, как человек, расплатившийся наконец с
давно висевшим на нем неподъемным долгом. Но все это было не в первый раз, и я
знал, что эйфория будет недолгой.
Ушел
я молча, и никто меня не задерживал — некому было
задерживать. Так это всегда случалось со мной: я делал что-то, чтобы избежать
его — воющего злым пустынным зверем одиночества, — а в результате порождал
вокруг себя испуганную пустоту.
Все
дальнейшее я мог бы расписать по минутам.
Я
знал, что ночью начнут уже выть и лаять под окнами жалость и страх, примутся
грызть меня изнутри и не остановятся, пока не сожрут
целиком. Спать я уже не смогу, и в попытках беспомощных хоть как-то оттянуть
развязку я побегу в ночной магазин за водкой, и бегать буду еще много раз, пока
сознание не помутится окончательно — меня больше не будет.
* * *
Не
волнуйся, засыпай…
— Но
почему, почему ты не подходил к телефону? Я каждый день по сто раз звонила — и
все зря. Я и приходила к тебе — каждый день. Почему ты не открывал? Сейчас хотя
бы ты можешь мне объяснить?
Жесткий,
раскачиваясь легонько на стуле, перебирает нервными пальцами белесые ее волосы.
— Я
отключил телефон. Да и вообще, видишь ли… После того,
что случилось, я уверен был, что ты и видеть меня не захочешь.
— Ну
что ты говоришь такое! Ты же видишь — я здесь! Неужели ты думаешь, что я дура полная и не понимаю, что все это — из-за меня?
Жесткий, улыбаясь,
прижимает ее крепче к себе — как часто ошибаются люди! Он, жесткий, исходя из
немалого опыта, знает не только как пройдет день сегодняшний, — он видит много
дальше.
Девушка
белобрысая будет являться, как и прежде, по субботам, привозить будет все
заказанное, но станет сдержаннее, серьезнее, строже — взрослее станет во всех
отношениях. Однажды, сидя вот так у жесткого на
коленях, она скажет:
—
Слушай, я не представляла даже, что он так меня любит! Он три недели уже не
пьет, он чуть ли не на руках меня носит. Ты не
поверишь, — он плакал вчера, представляешь! Он — и плакал. Мы с ним полночи
проговорили вчера, оказывается, он все понимает. Он и на тебя совсем не
сердится — знает, что виноват сам. Я не знаю, Дим, видел бы ты, как он вчера плакал.
Мне жаль его, честное слово — не знаю даже, что и делать!
Знает зато
жесткий. Он рад даже, что не придется ее уговаривать и все вернется на круги
своя без дальнейшего его участия — поучаствовал, хватит! Жесткий, в очках
золотых, будет рад и тему дальнейших взаимоотношений станет тщательно обходить
стороной.
И
девушка из медучилища, в благодарность за это,
исправно будет приезжать каждую субботу — вплоть до
последней. Но когда его выпустят — а случится это в конце июля, в дождливый и
душный понедельник, — никто не будет ждать у двери, и домой он поедет один.
В
квартире будет вылизано, пусто, светло — у Оли ведь был ключ — он выпьет,
вставит в аппарат диск («Imagine» великого Джона), он
заснет, может быть, в кресле, и сон впервые не будет тревожным. Да оно и понятно: очередной пройден круг, без особых пройден
потерь, и жизнь — в который уже раз — только начинается.
_____________________________
1 День пограничника.
2 ММГ— мото-маневренная группа.
3 «Топтать фланги» (погр.
жарг.) — совершать обход границы, в более широком понимании — служить в
погранвойсках.
4 «Комок» (погр.
жарг.) — камуфлированная военная форма.
5 Джон Кейнс —
американский ученый-экономист