Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2018
Тарасевич Игорь Павлович — автор семи романов, четырех сборников рассказов,
пяти книг стихов, переводов и т.д. Проза печаталась в
журналах «Новый мир», «Октябрь», «Знамя», «Наш современник» и др., переводилась на
английский, французский, испанский, болгарский языки. Живет в Москве. В
«ДН» публикуется впервые.
Наши деды — славные победы,
Вот где наши деды!
Солдатская
песня
Ночь слепила, глаза
лопались от напряжения. Казалось, перед взглядом трепещет прозрачный, дымчатый
зонт, прошитый мерцающими швами лопастей, что зависает над стригущим по-над
травой вертолетом. Сквозь мелькание, сквозь полет видны тогда горы в синих
зарослях — джунгли покрывают их сплошь, сливаясь — если смотреть с высоты
трехсот-четырехсот метров — в курчавую, как голова негра, сине-зеленую кашу. Унгба готовил такую из наших
манных кубиков, приправлял своей какой-то дрянью. Не хотелось и думать, почему сваренная на ключевой воде манка
приобретает цвет разведенных чернил. Так что мы в основном жевали шоколад и
глотали специальные питательные таблетки — хватало на день. А унгбово варево орехом отдавало на вкус, российским лесным
орехом.
Сейчас
отрезанная голова Унгбы с вырванными зубами — у них
тут обязательно убитому врагу зубы надо вырывать, а иначе из каждого зуба
покойник вырастет вновь — голова с уже
запекшейся кровью лежала прямо под стенкой сарая — «бака» по-ихнему, с
ударением на последнем слоге — я мог бы, если б захотел, дотянуться до нее
рукой. Так, значит, у них с предателями родины. Катнули
хорошо, сильно катнули, докатилась и стукнула в стену, как бильярдный шар в
борт. Борт, борт…. В темноте не видно, пришли муравьишки-то или не пришли. Разумеется, пришли. Мухи, те
снялись на закате. К утру, если доживем, увидим, справляются ли муравьи за двое
суток. Если, конечно, не придет борт.
Я зажмурился, на
секунду зажмурился, желая увидеть внутри зрачков летящий вертолет, но веки
сами, словно на пружинах, распрямились, как будто уже не могли закрыться вовек.
Сквозь щель между бревнами нельзя было заметить моих глаз — они стреляют на
блеск белков, — потому что я стоял в нескольких сантиметрах от щели,
существенно, конечно, суживая себе угол обзора, но и оберегаясь: организм еще
убеждал сознание, что хочет жить. У противоположной стены так же тщетно пялился Басин. От него несло
кислым духом застоявшегося гноя — ранили его еще третьего дня, и когда за его
стеной, у болота, начинала выть гиена, мне казалось, что это Басин воет, хотя он только зубами хрустел. Что ж,
пользуйся, брат, пока зубы у тебя во рту.
— Полежи, Басин, — я не отрывался от кромешной ночи. — Ложись, я
посмотрю с твоей стороны.
Он не застонал, сползая
на пол, только грудь его, словно растягиваемая гармошка, издала глубокий
тоскливый звук.
Я вновь пристроил Басина на мешки из-под арахиса — на живот, на спине он не
мог лежать. Он не сопротивлялся, как три часа назад, когда я его уже укладывал,
теперь дал разжать — один за другим — пальцы, держащие автомат. Расправляя ему
ноги, я, кажется, задел маленький камешек в пустом мешке. Ха! А проверяли
каждый мешок!
В складке шва застрял
земляной орешек — два яичка в золотистой земляной волосяной скорлупе, не
видимой сейчас, но ощущаемой обостренными рецепторами на подушечках пальцев.
Еще бы стручок между ними, и получится отчетливый символ того, что нас здесь
ожидает. Я медленно раздавил скорлупу и вложил в рот Басину
твердое ядрышко. Слышно было, как басинский кадык
дернулся, стараясь собрать слюну в сухом горле. Я сжал ему челюсти, чтобы он
мог глотнуть. Гиена на болоте опять завыла. Я быстро передвинул ствол под руку
— падая и перекатываясь, когда они войдут, можно успеть выдать хороший веерок,
сильный, хороший веерок в семь-восемь, а то, если повезет, в девять-десять
пуль.
— Ам…
бец…
Шепот еле слышен, а у Басина голосок — стены дрожат. Потому я его — только для
нас двоих — и прозвал Басиным. Нам полагается знать
друг о друге только имена — вымышленные.
Московские старые в лампасах пердуны
с удовольствием играют в войну. «Вы должны быть совершенно незаметны». Конёво
дело, мы и так совершенно незаметны! Я был незаметным курсантом, потом стал
незаметным лейтенантом, старшим лейтенантом, капитаном. Оттого что однажды я
сдал роту морской пехоты и переоделся в джинсовые шорты и «гавайку»
с нарисованной на спине пальмой, я не стал более или менее заметным, чем в черном берете с маленьким треугольным красным флагом над
виском.
В Питере нас с Басиным и еще одним хорьком — того потом отчислили, не
потянул — выпустили в город, в первый и последний раз за полгода подготовки. Мы
тут же направились в Гавань, чтобы снять девок, были уже
в штатском. Никто нас не замечал, мы проходили сквозь толпу, не оставляя ни
малейшего следа в ней, как теперь не оставляем ни малейшего следа в тропическом
лесу. Девки, те просто с нами не разговаривали, и в
«Норде» потом никого не удалось снять. Басин, правда,
зацепил было одну — она, показывая отличные зубы, засмеялась ему в лицо, когда
выяснилось, что у нас полтора часа времени на все про все. К двадцати двум
имелся приказ вернуться.
Зубы, обнаженные
смехом, конечно, выделяются на физиономии негра, хорошо, сильно заметны — если
еще не вырваны,— ночью так прямо светятся, что твой циферблат. Все трое суток
нашего знакомства с Унгбой он, кажется, ни на минуту
не переставал улыбаться.
— Щель… щель… — с
усилием прошептал Басин, словно бы видел перед собою
разведенные женские ноги. — Сс.. мотри…
Он медленно похлопал
рукой по мешкам, отыскивая автомат, зашуршал о джут. Потом во тьме раздался
металлический звук, с которым выдвигается затвор пистолета — Басин
вложил пулю в ствол. Гусарство, он в таком виде, что
не успеет и руку поднять. Стреляться, по сути, следовало обоим уже давно.
— Может, утром придет,
— на этот раз быстро и четко, укрепляемый отчаяньем, прошептал он. — Ты
смотри…
— Да, да.
Я сел лицом к двери —
так, чтобы слева и справа оставался простор для бросков. С локтя я стреляю даже
лучше, чем лежа на брюхе. А пялиться в темноту более
не имело смысла. Веки жили собственной жизнью, отказываясь повиноваться
приказам. Рези и самих собою катящихся слез уже не осталось. И то сказать —
трое суток без сна.
Встретить человека —
негра, то есть, ихнего,
принять груз, какой — не наше дело. Сопроводить до места. Все. Придет борт,
заберет нас. Напрасно прождали более суток
— тихо. Никого. Третьего дня Унгба дневалил, я
проснулся — нет его. Не было и рюкзаков — всех трех. Джунгли за стенами этого
«бака» орали на разные птичьи голоса, сквозь щели между бревнами и в
полуоткрытую дверь били ослепительные лучи света, запросто преодолевающие
утренний туман. Снизу, от болота, шел густой сладковатый запах, словно от
парфюмерной фабрики. Басин приподнялся, и тут же ему
под лопатку вошла пуля. Он еще — школа! — прежде чем выматериться,
успел рефлекторно перекатиться вправо от линии огня. Один точный выстрел —
хорошая, сильная рука, четкий зрачок — дверь-то была приоткрыта на
десять-двенадцать сантиметров максимум, да еще внутри темновато, несмотря на
райский утренний свет, — один только выстрел и — тихо.
Рубашка на спине Басина быстро темнела. Басину
всегда и везде везет — видный парень, метр девяносто, — видный, как он ни
старается быть незаметным.
— Продал, гад, — он скрипнул зубами, — как я чуял.
Тут же, словно
опровергая его, голова Унгбы вылетела из папортников, ударила в стенку и чуть откатилась назад.
Сквозь щель виделось, что кровь из распоротых вен еще продолжает литься.
Значит, кончили его только сейчас, а зубы выдирали еще у живого. Теперь-то все
уже подсохло, почти не воняет. Муравьи, что таксидермист, выбирают мясо под
кожей, мумифицируют. Самое позднее завтра парень будет готов для музея. Не
поверили ему, значит, хоть он и принес рюкзаки. Не убедил. Резать нас с Басиным не решился, а нерешительность всегда наказывается,
друг.
— Уарга
ко, уарга ко! — крикнул я
тогда: поговорим, мол, козлы вонючие. И
потом: — Летс тел, френдс!
Они молчали.
— Лук — уы донт ган!
Как сказать это на
диалекте, я не знал. Я мог еще сказать «уарга жа» — давай пожрем и «уарга хаа» — давай потрахаемся,
но ни то ни другое сейчас явно не подходило.
Басин
проложил рану платком. Дезинфицирующий, самозаживляющий
бинт, линимент, таблетки — все осталось в рюкзаках. Спасибо, оружие всегда под
щекою.
Бессмысленно что-то
говорить людям, которые тебя не понимают. Мы лежали ничком на красной земле в
негритянском сарае для арахиса. А ведь в детстве я хотел стать поездным
проводником. Поезд виден всем, отовсюду, поезд гудит и быстро идет по рельсам,
и нельзя не заметить его, нельзя не уступить дороги. Это мне всегда очень
нравилось. И не машинистом, а именно проводником — ничего не надо делать, лежи
себе на полке и смотри в окно. Еще я полагал, что мне будет очень приятно
разносить чай. Так я представлял свое будущее.
Я вырос в
интеллигентной семье, мои родители — доценты Института инженеров транспорта,
отец читал курс теории упругости. Мое желание стать проводником всячески,
разумеется, осмеивалось. Необходимо было проявить гибкость, а
не упругость, но гибкость родителями проявлена не была, поэтому я принял
присягу, когда мне еще, собственно говоря, не исполнилось восемнадцати, и отец
стал ходить читать лекции в моем кителе, на котором теперь пришиты шпаковские четырехглазые пуговицы, а я, совершенно
непонятно почему, лежу здесь, врастая в теплую красную землю глупого красного
континента, такого щедрого на урожай.
Нас, видимо, взяли на
прицел еще в гостинице, где Басин, изо всех сил
стараясь быть незаметным, сказал «уарга хаа» девушке, принесшей пиво. — Донт
хиа! Донт хиа! — вдруг, как резанная,
завизжала та, словно белый человек нарушил невесть
какое суровое правило. Все негры, сидевшие за столиками и тянувшие пиво,
обернулись к нам совершенно одинаковыми неподвижными лицами. Девушка поставила
поднос и быстро-быстро что-то заговорила на диалекте, беспрерывно проводя
руками по бокам. Бллин! Что ей такого сказали? Мы тут
же ушли. Рекомендовано было вести себя естественно, мы и вели себя естественно.
Или эти ребята с глазами тухлой рыбы, читавшие нам курс незаметных наук,
решили, что мы теперь по гроб жизни тоже станем тухлой рыбой — из чувства
благодарности?
Теперь, по крайней
мере, Унгба не сумеет на нас настучать. У нас четыре
гранаты за поясами, в том числе одна — кумулятивная, прожигающая что стену — и
не такую! — что танк, что сейф — правда,
лучше ее использовать для танка, потому что если грохнуть ею сейф, внутри сейфа
останутся только выгоревшие стенки, даже пепла не будет. А может, и сейфа не будет.
Я зажмурился, изо всей
силы зажмурился, отгоняя воспоминания, и веки закрылись. Я оставался в тот миг
совершенно беззащитным. Войска отвели в запас. Что делать войскам в запасе?
Конечно, минут десять я постоял у ворот железнодорожного депо, глядя, как со
скрежетом и стуком, подпрыгивая на стрелках, из-под крыши вытягивается состав. Смехота! Сверху, по путепроводу, с вертолетным ревом
пронесся рокер. Глушаки поснимал, козел. Я обернулся,
словно ожидая, что от мотоцикла — хорошая, сильная машина, по звуку «Хонда» или
«BMW» — я обернулся, словно ожидая, что из-под грязного картера вылетит НУРС1 , а потом второй, третий,
сжигая округу — номера не было на заднем крыле мотоцикла, и самого крыла,
кстати сказать, не было. Вертолет тоже не имел никаких опознавательных знаков.
Через сколько рук прошла машина фирмы Сикорского2
прежде, чем для нашего удовольствия выжечь джунгли на площади в сотни гектаров?
«ВМW» этот дурак тоже ведь
не в магазине купил.
— Смотри, майор, э? —
заржали. — Смотри, да-а?
Знаешь, что такое?
Усмехнувшись, я взял
ярко-желтый, похожий на огромный искусственный фаллос предмет, проверил чеку,
запал и пломбу.
— Э, вижу, знаешь…
Я молчал, соображая,
зачем нашим южным друзьям кумулятивная граната. Тем более — я успел заметить
маркировку — этого года выпуска, моща — дай бог. Мое-то дело сторона: принял
груз, сопроводил, сдал. По специальности. Все. Молчок. Но он заметил что-то в
моем лице, специально, я обратил внимание, специально зашел с правой стороны,
где у меня не новая розовая кожа, а старая, носимая с рожденья, на которой,
вероятно, еще можно прочитать следы душевных движений.
Басина, говорю, и
стали звать Басиным, а меня — майором, хотя Басин — не Басин, но тоже майор
запаса. Наши фамилии и адреса они, разумеется, знали. Позвонили и предложили
работу. Козлы! Они ошиблись: если им доложили, что мы с Басиным
угодили под трибунал и обоим светило пожизненное, хотя в итоге даже оставили
звания. Они решили, что если, значит, мы почти попали в полосатики, то — свои.
Может быть, тот, кто нас рекомендовал нашим южным друзьям, даже сказал, что мы
успели побывать на зоне? Глупо, все это у них узнается мгновенно. А наши друзья — все, как я понял, люди проверенные,
все сидевшие. Мы же тогда даже не вышли за ворота посольства, тем более что,
во-первых, нас как бы не существовало, а во-вторых, мы
не могли ходить. Посольская врачиха оказалась блестящим хирургом, кто мог
подумать! Она срезала Басину половину спины, сделала
переливание крови, достала пулю, она состригла у меня с морды
шматки обгорелой кожи и гипс на ногу положила так, что нога стала лучше
прежней, той, что сделали отец с матерью. Мои родители умерли
один за другим, получив официальное соболезнование от российского
правительства, а левую йоку — левая — моя ударная
нога — левую йоку я сегодня бью на три килограмма
тяжелее, чем когда-то бил у себя в роте. Посольская врачиха вытащила Басина и сохранила для нас обоих кусок хлеба в будущем. Басин сказал ей «уарга хаа» сразу, как только у него начала спадать температура.
Наталья, врачиха, знала местный диалект и применяла местные снадобья — во
всяком случае, а видел тот же самый синий корень, что крошил для нас в хлебово Унгба. Нам с Басиным она выкладывала под бинты длинные нитевидные
волокна, отделяя их от корневого ствола один за другим. Корешок на все случаи
жизни, называется «киру», я привез запасец.
Но особенно хорошо
запаслась Наталья, которую за связь с Басиным,
разумеется, вычистили из посольства. Они с Басиным трахались, пока старший военный советник писал рапорта,
пока заседал, как потом выяснилось, неведомый и далекий трибунал. И улетели мы
все на одном самолете — через Хартум в Лондон. Теперь Наталья живет с Басиным и может пробовать киру в
деле сколько угодно раз, хотя — постучать по некрашенной
доске — все транспорты проходят у нас нормально. Прогулки все по югам, по долинам и по взгорьям, где непрерывно идет война.
Но мы умеем оставаться совершенно незаметными. А теперь всю вагонную секцию
отогнали в тупик, стреляли из смотровой локомотивной ямы и с крыши пакгауза.
Окна вылетели сразу, спасибо, мы успели поужинать, а то пришлось бы жрать мясо пополам со стеклом.
Я никогда не видел
столько мяса сразу. Проходя, как в подлодке, через шлюзовую камеру, то есть
отпирая и потом запирая за собою, чтобы не выпустить
холод, две герметические двери, ступая по дюралевому полу рефрижератора,
залитому, как каток, застывшей темной венозной кровью, я протискивался между
рядами свиных туш, подвешенных на крюках к тянувшемуся сквозь весь вагон штоку.
Так в самолете вешают на стеньгу карабины вытяжных парашютов. Трупно-желтые, недавно убитые тела висели плечами вниз, на
месте разреза мясо багровело, торчали края сосудов, виден был выход
позвоночника. Пушок изморози осыпался, как глет, при прикосновении. Я каждый
раз прежде, чем начинать состругивать мясо, всаживал — с локтя, так невозможно
отвести удар, если, конечно, не поймать руку на замахе — всаживал нож в уже
мертвое тело. И-я! Клинок
входил максимум на пять-шесть сантиметров — туши сделались каменными с тех пор,
как перестали жить. Если любого человека ободрать, отрезать ему, как
отступнику, голову, он точно так же висел бы на крюке, более не галдя и не
нарываясь со своим галдежом на международные конфликты, которых вовсе не ждет
желающий остаться совершенно незаметным русский инструктор. Ии-я! Я наносил удар с выдохом, диафрагма хорошо,
сильно сокращалась, с потолка, остужая, тоже сыпался снежок. Убитый висел, не
отклоняясь, показывая своею неподвижностью, что рука у меня по-прежнему быстра.
— Колья!.. Колья!..
Коля — мое вымышленное
имя, которое вполне мог знать вертолетчик. Колья, конёво
дело! Колья с головами! Я опять зажмурился, чтобы отогнать воспоминания,
хорошо, сильно зажмурился, продолжая лежать на теплой красной земле, но веки
открылись сами. Так с чего же они взяли, что я сам, весь, целиком, буду подчиняться чьим бы то ни было командам? Если меня более
нет, некому отдавать приказы.
— Эллевен!
Эллевен! — завопил тот же голос.
А вот это уже был
пароль. Басин тихонько зарычал и сделал движение,
пытаясь подняться.
— Лежи! — я прижал его
к земле.
Разумеется, они потом
требовали нашей выдачи, словно бы я сжег не одну негритянскую деревню, а на
самом деле, как они утверждали, полстраны. Надо уметь тушить лесные пожары,
ребятки! Чай, не за Полярным кругом живете.
Горящая жердь,
служившая матицей, рухнула на меня вместе с жердочками поменьше. Тогда я и не
почувствовал, что нога задета, от крыши уже ничего не осталось — сухой тростник
горит, как порох, надо было вытаскивать Басина. Я на
рысях тянул его по земле за шиворот, как девку за
косу, болевой сигнал включился, когда я уже подбегал к вертолету: нога — раз, и
вырубилась. Стоя на коленях, я на всякий случай дал полрожка вокруг поляны —
для очистки совести. К тому времени это было уже лишнее, их и оказалось-то
вместе с пилотом всего четверо мужиков, но я к тому времени уже туго соображал.
Вертолетный ас из меня, разумеется, как сито из собачьего хвоста — еле
поднялись, но тангетки пускателей я нащупал сразу,
как взялся за ручку управления. Зачем он пришел с полным боекомплектом на
борту? Войдя в сарай, сразу же схватился за кобуру. Я просто выбросил руку, в
которой был зажат нож, не чувствуя, что клинок преодолевает какое-либо
сопротивление. На этом континенте, на этой земле предательство у каждого в
крови, они впитывают его вместе с материнским молоком. А для меня предатель не
существует, его нет для меня, он отсутствует. Именно поэтому рука двигалась
легко, словно сквозь пустоту.
— Вот, майор, твой
груз, смотри, да-а?
На столе стоял
металлический ящик с наборным замком и выведенными на бок вольтметром и цифровым
индикатором. Он опять поймал мой взгляд, захохотал, откинул крышку — внутри
зияла пустота, только несколько проводов таращились голыми золотыми клеммами —
и вновь с грохотом захлопнул.
— Пока пусто, майор. А
потом не советую открывать. Взлетишь на небо, как птичка, и каждый твой кусочек
будет светиться, понял?
Они опять заржали. А я
не любопытен. Я даже не знаю, продолжаю я работать в прежней конторе или же
наши друзья самостоятельно разыскали нас с Басиным.
Информацию, которую они о нас имели, можно получить только в одном-единственном
месте. Но в любом случае мне совершенно все равно, что должно находиться в этой
посуде. Я дважды повторил номер вагона-рефрижератора и название станции, на
которой стоит сборный состав. К первой и последней цифре номера надо было
добавить девять и назвать общую сумму — пароль. Наши друзья, как и все
государство, усиленно играли в войну.
Государство нас сдало,
словно прикуп. Если кто-то уполномочен заявить, что не имел,
не имеет и не будет иметь никакого отношения к сепаратистским формированиям, и
после этого заявления мы с Басиным начинаем в
собственном посольстве спать по очереди и жрать
только то, что принесет Наталья — в основном куриные яйца, потому что о
поведении Натальи, разумеется, немедленно было сообщено уполномоченному, и ей
вполне могли подсунуть на рынке такую же, как сам
уполномоченный, уполномоченную пищу, если моим родителям, упреждая события —
поторопились, нестыковочка! — приходит официальное
«скорбим вместе с вами» от группы товарищей, и они, родители, умирают — отец
все-таки после первого инсульта еще дождался меня, если я день и ночь, неделя
за неделей должен, не отрываясь, лежать лицом вниз на теплой красной земле,
если, говорю, происходит все это, пусть никто не удивляется, что однажды
я подожгу стены и выскочу, прикрываясь от доброжелательных выстрелов живым
огнем и мертвым телом негритянского друга, чтобы утвердить то самое отсутствие
отношений именно с этой группой товарищей.
Прежде всего ошиблись родители, не проявив гибкости, потом, надо
признаться, ошибся я сам, вырвавшись из-под опеки и непоследовательно нырнув в
самую сердцевину заведомо опекаемых чувств и поступков. Но больше всего
ошиблась контора и вслед за нею — наши южные друзья, полагающие, что им сдали
шестерку, которая в одиночку, сама по себе, не сделает никакой игры. Я устал. Я
не гожусь для этой работы. Войска должны быть отведены.
— Мясо сдашь по
накладной, бумаги в порядке, понял?
Они опять заржали, все
наши друзья смешливы. Зубы у них — хоть на рекламу дантиста.
— А груз — живой, мертвый,
но только чтобы туда доехало, понял? Тут башкой
отвечаешь, отрежу башку.
Я сплюнул ему под ноги.
Все замолчали.
— Потому даю, да-а? — он, секунду помедлив,
хлопнул ладонью по кумуляшке, которую я все еще
держал в руке. — При первом… э… сомневании,
понял? За капусту не бойся — зеленые, придешь, — он характерно протянул «приде-ешь» — твои, да?
— Я не боюсь, друг, —
сказал я, и они опять все враз перестали сверкать
зубами, только один, наиболее нервный, дергал щекой. Это, возможно, именно он
сейчас продолжал садить короткими очередями с крыши,
когда все уже перестали стрелять и выжидали.
Мы нормально ехали
более суток. Я невесть сколько не попадал в поезд, все
только машина или самолет, теперь, словно воплощая детскую мечту, жадно
смотрел, как плоская, безлесая, полная песка и глины,
но сухая сейчас, твердая земля разворачивается перед взглядом — открытая, своя.
С самолета земля — карта-стоверстовка, а в машине
вечно следишь за дорогой. Только в поезде можно хотя бы чуть расслабиться,
ощутимо представляя, как локомотив хорошо, сильно раздвигает воздух зеленым
лбом, как округа расступается, давая дорогу. Низкий грудной звук сигнала
катился по сторонам, ошметья его, клубясь, пролетали
мимо узкой оконной щели. Мы с Басиным сидели по обе
ее стороны, поставив между собою и тонкой стенкой по два свернутых матраса.
— Подъем…
Я открыл глаза — поезд
втягивался на полустанок, колесная пара под нами толкнулась в стрелку и тут же
— во вторую, и тут же — в третью, поезд явно сваливался с главного хода на
боковой путь, если не в тупик. Под козырьком пакгауза горел не выключенный с
ночи фонарь. Мне показалось, что напрасный свет режет глаза, словно бы его
тусклое сияние несколько часов стояло перед взглядом. Веки закрылись с болью и
открылись сами собой.
— Подъем, подъем, — Басин тоже щурился, широкое лицо его было тревожно. —
Кажись, приехали.
Поезд
встал — тихо. Наконец раздался стук: обходчик шел, проверяя буксы. Я поднялся. Басин
уже сидел лицом к стуку с автоматом на коленях. Человек остановился у нас под
дверью.
— Эй!.. Слышь! Проверка накладных! Эй!
Басин,
прижимаясь к перегородке, откатил дверь, тот уперся руками в пол вагона, чтобы
подтянуться и влезть, железнодорожный китель на мгновение оттопырился у него на
груди, и под мышкой мелькнул отличный желтый кобур с торчащей рифленой
рукоятью. И тут же я выстрелил. Это мог быть кто угодно — настоящий путеец,
полицейский, наш конторский, друг или недруг наших друзей, включенный в цепочку — без разницы. На проверку накладных
сейчас не ходят по одному, а обходчики, разумеется, не проверяют накладные —
так или иначе, но он шел нюхать, разнюхивать, он был с оружием, он не
соответствовал своему обличью, значит, обманывал и предавал, значит, мог
выстрелить первым. Я выстрелил, даже не успев осознать всего этого, в автоматическом
режиме. Пришедший рухнул, руки у него упали, Басин
мгновенно задвинул дверь — голова, с которой скатилась черная фуражка, осталась
в вагоне. Вмиг побагровевшая, она показалась мне черной, словно физия вошедшего
в сарай вертолетчика — тогда, три года назад. Изо рта у него хлынула кровь,
язык вывалился, дразня меня, лежащего на теплой красной земле. И тут же стекло,
говорю, осыпало осколками. Стреляли в неприкрытую из-за головы щель и в окно. Я
перекатился в угол, Басин приоткрыл дверь, голова
выпала, он навалился на рукоять, замок щелкнул. Очередь из крупнокалиберного
пулемета, прошив тонкую дверь, прошла Басину через
грудь.
Я не люблю эту работу. Жратвы теперь — навалом, можно состругивать мерзлое трупное
мясо, нарезать и засовывать в рот алые кубики. Теперь я свободен и могу думать
только о себе, у меня нет ни перед кем никаких обязательств. Земля остается
такой же кровавой, но теперь от нее идет ледяной холод. Я лежу под висящими
телами, полметра — достаточно, чтобы с хорошим, сильным замахом выбросить руку.
Желтый фаллос с воронкообразной насадкой, доверенный мне моим южным другом,
втыкается в глухую стену рефрижератора, пробивая, как целку,
метровую огненную дыру, сдвоенный цинковый лист загорается, свертываясь, словно
горящая кожа. С этой стороны меня не ждали. Я обнимаю свинью, словно убитого
мной человека, и, прячась за тушей от осколков, одну за другой кидаю остальные,
свои и басинские, гранаты — прежде чем прыгнуть в
пламя. Половина рефрижератора горит, вспыхивает соседний вагон и тут же — стоящая
за ним цистерна. Уцелевшие друзья, уполномоченные отобрать у меня груз, с
криком бегут по горячим шпалам. Красные языки облизывают черные масляные бока,
и вдруг клокочущий и брызгающий шар желтого, розового, зеленого огня
оказывается на месте нефтяной бочки. По воздуху летят куски железа — мои НУРСы. Совершенно незаметный, я опять лежу на теплой красной земле,
проверяя, не выпал ли у меня из-за пояса брезентовый, забранный мягкой
проволокой полуметровый мешок с изображением птицы, держащей в когтях пучок
стрел и оливковую ветвь — счетчик Гейгера и клеммы в дурацком
ящике не могли меня обмануть, их бутафория пропала впустую, глупо было
надеяться, что я не смогу открыть замок. А Наталья пусть выбросит киру, Басин умер теперь уж
окончательно, никто больше не придет лечиться. Я лежу, проверяя, на месте ли
мешок, говоря им всем: — Уарга, уарга!
— или: — Комон, комон! —
или: — Давай, давай! — все это означает совершенно одно и то
же, лежу, оставаясь совершенно незаметным и глядя, как пламя перекидывается с состава
налево — на сухую траву в полосе отчуждения, дальше, через шоссе, на ровную
желтую стерню и лес за нею, а направо — на белое станционное здание, дальше — к
серебристым емкостям с соляркой, вкопанным в землю, дальше — на площадь, где под людской вой
одна за другою начинают взрываться машины. Я человек привычный: не на чем будет
улететь — тем лучше, пойду пешком.
____________________________
1 Неуправляемый ракетный снаряд.
2 Авиастроительная фирма в США.