Рассказы
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2018
Максютов Тимур Ясавеевич родился
в Ленинграде в 1965 году. Вырос в Таллине. Окончил
высшее военное училище (1986), служил в Забайкалье, на Урале, в Монголии.
Капитан запаса. Автор книг «Ограниченный контингент» (2013), «Офицерская
баллада» (2016), «Спасти космонавта», «Нашествие» (2017) и др. Лауреат ряда
литературных премий. Живет в Санкт-Петербурге. В «Дружбе народов» публикуется
впервые.
Знамя
ночного мотылька
Фан Дык Ха
создал «Государство Небесного Благоденствия Свободных Людей» из ничего — из
грязи индокитайских джунглей, стреляных гильз и перевязанных окровавленными
бинтами бамбуковых палочек. Историки говорят, что оно просуществовало тридцать
три года; это неправда. Никто так и не смог его уничтожить и сжечь столицу,
которой не было, — значит, оно существует до сих пор.
Началось
все с того, что французский лейтенант возжелал сестру Фана,
луноликую Суан. Это
неудивительно: посмотреть на красавицу приходили даже полудикие охотники с той
стороны Шаншанского хребта. Они вели себя прилично:
неслышно являлись ночью и садились на корточки, кладя на колени бамбуковые
духовые трубки, из которых метко плевались колючками, смазанными вонючим соком аманга.
Дикари
с окрашенными охрой щеками ждали утра: на рассвете грациозная
Суан вместе с другими женщинами деревни отправлялась
за водой на реку. Они шли пестрой стайкой и звонко пели, подыгрывая себе на
маленьких барабанах — и не от нечего делать, а чтобы прячущийся в тростниках
тигр испугался громких звуков и передумал нападать.
Охотники
неслышно скользили между лианами, недалеко от тропинки, любовались красавицей и
наслаждались серебряным ручьем ее голоса. А потом исчезали, оставив
предварительно у стены хижины связки ярких перьев невиданных птиц и свежую тушу
горной обезьяны.
Французский
лейтенант пришел не один — с тремя десятками желтолицых солдат. Солдаты были
худые и голодные; длинные штыки их винтовок торчали во все стороны, словно иглы
испуганного дикобраза. Офицер велел привести старосту деревни. Зуавы
отправились искать; чтобы заглушить свой страх, они зло визжали — громче даже,
чем визжала откормленная к Празднику Дождя свинья, которую вояки закололи
штыками. Солдаты храбро задирали подолы юбок и ворошили навозные кучи. Они
атаковали сарай, где прятались мешки с рисом, а потом взяли в плен две дюжины
кур; ощипанные заживо куры не выдержали пыток и рассказали, как искать
старосту, прежде чем солдаты их сварили.
Староста
был там, где и всегда — в своем крытом бамбуком доме, что в центре деревни.
Старосту
притащили на веревке. Солдаты уже выкопали бочонок с рисовой брагой, поэтому
шли очень долго — их сильно шатало, соломенные тапочки застревали в грязи
единственной улицы, и дошли не все — многие полегли на этом пути и захрапели.
Багровый
лейтенант в пробковом шлеме щелкал тонким хлыстом по желтым крагам и лениво
спрашивал:
—
Ну-с, бунтовать будем, чтобы я с чистой совестью спалил эту груду грязной
соломы, которую ты называешь своей деревней? Или все-таки приведешь и подаришь
мне красотку Суан?
Старосту
качало, как бамбуковый побег на ветру. Седые волосы слиплись, будто рисовые
метелки после дождя. Он потрогал изодранную веревкой шею, утер обильно бежавшую
кровь и пробормотал:
—
Как я могу подарить то, что мне не принадлежит?
—
Ну, ты же местное начальство. Видишь эту толпу пьяных обезьян? Это мой пехотный
взвод. Он принадлежит мне целиком — от драных патронных
подсумков до жизней этих уродов. И твоя деревня, стало быть, принадлежит тебе
целиком, вот и подари мне всего одну девку, чтобы
сохранить остальное.
Староста
улыбнулся:
—
Солнце согревает весь мир, не делая различия между императором в золотом дворце
и приговоренным к смерти. Ветер родины омывает и отроги Шаншаня,
и морской берег. Красота Суан вдохновляет птиц на
нежные песни и заставляет наших юношей распрямлять плечи.
—
Это значит «нет»? — хмыкнул лейтенант.
Староста
промолчал.
Тогда
француз достал из желтой кобуры тяжелый «лебель».
Взведенный курок щелкнул, как хлыст бога смерти Ямы.
Лейтенант,
не глядя, выстрелил в толпу: бабушка Туен вздохнула,
будто давно этого ждала; удивленно посмотрела, как пропитывается бурым ветхий аозай, и рухнула
ничком в раскисшую землю.
Француз
вновь взвел курок и сказал:
— В
барабане осталось всего пять патронов. Но ты не переживай, старик: у меня есть
еще десяток. А если эта пьянь не растеряла боекомплект в битве с вашими
курицами, то мой взвод может сделать добрую сотню залпов. Как тебе перспектива?
Староста
упал на колени.
Медленно,
как падает слоновое дерево, подрубленное усердным дровосеком.
А
следом опустилась на колени вся деревня.
Осталась
стоять только сестра Фана, луноликая
Суан. Она улыбнулась небу и пошла легко, не касаясь
смотрящих в землю соотечественников, будто танцуя — так танцует ночной мотылек
в джунглях, не касаясь вялых мокрых лиан.
—
Другое дело, — осклабился лейтенант.
И
французы ушли.
Фан узнал обо
всем этом, когда на следующий день вернулся из леса.
Молча выслушал
рассказ старосты: тот лежал на соломенной лежанке и кряхтел, пока невестка
обтирала избитое тело.
Кряхтел,
стонал и плакал. Говорил сбивчиво и закрывал глаза ладонями.
Фан молча встал с циновки, не притронувшись к чашке с рисовой
водкой. Молча вышел из дома старосты, и пошел прочь из
деревни, не оглядываясь.
Что
было потом, толком неизвестно. Сначала в заштатном французском гарнизоне сгорел
дом лейтенанта, и в огне погибли не только офицер, но и его жена, и двое детей.
Молоденький
сержант на пепелище размахивал руками:
—
Погибшие были связаны до пожара! Посмотрите на положение рук и ног. И похоже, им
распороли животы.
Но
бывалый военный прокурор Южного комиссариата только хмыкнул:
— Не
майтесь дурью, молодой человек. Вы, кажется, бельгиец
по происхождению? Слава Эркюля Пуаро
не дает покоя?
Потом
в грязных переулках «веселого» квартала Сайгона начали находить трупы
сутенеров-китайцев, подгулявших моряков с французских канонерок и торговцев
опиумом. Все они были убиты одним и тем же ужасным способом: сначала нападавший
разбивал жертве затылок, лишая сознания, а потом распарывал живот от солнечного
сплетения до паха.
Некоторые
успевали прийти в себя за минуту до смерти от кровопотери и пытались запихать
обратно перемазанные в жирной индокитайской грязи внутренности.
Военный
комендант уже подготовил приказ о введении чрезвычайного положения, но убийства
внезапно прекратились.
А на
заброшенном кладбище на окраине Сайгона, среди безымянных холмиков, появилась
мраморная плита. Без надписей.
Только
с вырезанным изображением ночного мотылька.
* * *
Через
три года в китайском Гуаньчжоу, в военной школе
Вампу, появился новый курсант по прозвищу «Вьетнамец». Он не особо корпел над
идеологическими предметами; начальник политотдела школы Чжоу Энлай отечески пенял мрачному юноше за нечеткое изложение
«трех принципов Сунь Ятсена». Зато советские преподаватели тактики и военной
топографии нарадоваться на Вьетнамца не могли, а уж на занятиях по стрельбе и
диверсионной работе ему не было равных.
Я не
могу рассказать, как я там оказался, да это и неважно.
Я
спросил:
—
Они не приходят к тебе? Все эти французы с распоротыми животами, китайцы с
развороченными затылками? Твои бойцы, разорванные на части бомбами, завяленные
заживо на солнце?
Я
был осведомлен о любимом развлечении зуавов: они привязывали бунтовщиков к
столбу на самом солнцепеке, а жителей провинившейся деревни выстраивали вокруг.
И потом делали ставки на то, что произойдет раньше: умрет привязанный к столбу
или кто-нибудь из жителей деревни. У вторых, конечно, было преимущество: на них
были одежда, широкополые шляпы, и они стояли тесно, прикрывая друг друга от
солнца.
—
Нет.
— То
есть ты не испытываешь угрызений совести?
Вьетнамец
затянулся японской папиросой, которая воняла ужасно: говорят, сыны Ямато делают эту дрянь
из высушенных водорослей, предварительно пропитав их настоем на окурках,
собранных в портовых борделях. Там прожигают свои гульдены и доллары
длинноносые гайдзины. Портовые шлюхи
— это вам не гейши разряда Лунной Хризантемы; это неграмотные деревенские девки, которых родители продали за мешок риса. У меня не
повернется язык осудить несчастных стариков за подобную торговлю родной кровью:
дочке гарантировано позорное, но сытое существование. А мешок риса — это три
месяца жизни, если семья не слишком велика.
—
Нет, — повторил Вьетнамец, — совесть — это не голодный тигр в тростниках. Она
неспособна ничего сожрать; разве что позудеть над ухом, подобно малярийному комару. Я как-то раз
сидел в засаде сорок восемь часов, поджидая, когда французский комиссар поедет
к любовнице за реку. Комиссар все опаздывал: может, его вызвали на важное
совещание по поводу духовного воспитания туземного населения; а может быть, у
него разыгрался простатит. Но я сидел по уши в вонючей
грязи, и комары медленно жрали меня, потихоньку
зверея: они уже добрались до костей черепа и обломали о них хоботки. В тот
момент я мечтал, чтобы пришел тигр, отъел мою голову, и эта пытка
наконец закончилась. Но вот комендант появился, и все завершилось благополучно.
—
Благополучно для коменданта?
Вьетнамец
оценил шутку: расхохотался, хлопая себя по тощим коленкам.
—
Там было сто шагов. С такого расстояния и слепая старушка попадет на слух.
— И
все-таки, — не успокаивался я, — всегда ли оправданы жертвы на пути к свободе?
Вьетнамец
потушил папиросу в консервной банке из-под свинины — завоняло неимоверно. Так
пахла деревня Кванчу, которую французы спалили, когда
староста отказался выдать связников Фан Дык Ха. Жителей загнали в большой овин вместе со всей
скотиной и сожгли.
Там
страшно смердело горелым мясом. И три дня спустя, и месяц. Может, воняет до сих
пор.
Вьетнамец
сунул руку в карман китайского кителя дешевой бумажной ткани. Достал
винтовочный трассирующий патрон.
—
Представь себе, что это человек. Неважно, откуда — из Парижа, Сайгона или твоего
Ленинграда.
—
Но-но, — быстро сказал я, — с чего ты взял, что я из Ленинграда? Я вообще —
немецкий студент Клаус Вертер в туристической поездке.
—
Несомненно. Так вот, о чем мечтает патрон? Да ни о чем возвышенном. Лежит себе
в обойме рядом с такими же и хочет оставаться в темном
и сухом месте как можно дольше. Он даже не представляет своих способностей. Он
не знает, что внутри его — маленькое солнце, умеющее взорваться, разогреться до
тысяч градусов. Его пуля-голова способна пролететь три километра и убить
тирана, изменить мировую историю, швырнуть человечество в бурный поток,
несущийся к океану свободы. Мечтает ли патрон о полете? о подвиге? о свершении?
Ответь мне, немецкий студент-романтик, досконально знающий ремесло отравлений и
тихих убийств.
Я молчал.
Это непедагогично; преподаватель всегда должен найти ответ. Но я молчал.
—
Так вот, — сказал Вьетнамец, — я делаю великое дело. Я открываю забитым,
голодным, несчастным людям их истинное предназначение. Они не должны дремать в
пыльном подсумке. Они должны лететь к великой цели с горящими
жопами.
* * *
Через
год, когда меня уже не было в китайской школе Вампу, Вьетнамец насмерть
поругался с преподавателем марксизма и ушел. С ним ушли три десятка лучших
курсантов.
Государство
Небесного Благоденствия Свободных Людей успешно отбивалось от французов, позже
от японцев, опять от французов; затем от американцев. Потом пришли коммунисты,
но и у них не вышло подчинить себе горных стрелков Вьетнамца. Официальная
пресса не писала о единственном вернувшемся в Ханой пропагандисте, желудок
которого был набит страницами из «Капитала»; остальные переварить такое
богатство не смогли и умерли по пути через джунгли. Поэтому я уверен:
Государство существует до сих пор.
Невозможно
подчинить себе пули с горящими жопами,
летящие к великой цели.
Особенно
если на их знамени — силуэт ночного мотылька.
Осколок
синевы
—
Битков! Сергей!
Визгливый
голос воспидрылы носится над участком дурной вороной,
бьется об игрушечные фанерные домики, путается в мокрых кустах.
—
Куда опять этот урод запропастился, а? Найду — ухи пообдираю. Битко-о-ов!
Серёжка
сидит в любимом углу, скрытый от воспитательницы ободранной сиренью. Обхватив
красными от холода ладошками колени, отчаянно шмыгает носом — веснушки так и подпрыгивают, словно
мошки, стремящиеся улететь в низкое осеннее небо.
—
Нет, ну надо же. Ведь два раза группу пересчитала, все были на месте —
девятнадцать голов. А как на обед сажать — нету Биткова. Вот скотина малолетняя. Битков!
—
Вера, ты в группе-то смотрела? Под кроватями в спальне?
— Да
везде я смотрела. Вон, колготки порвала, пока лазила-то на карачках.
Ну, сука, он мне ответит за колготки.
— А
в шкафчиках? В раздевалке? В прошлый раз он там был.
—
Точно! Во, зараза.
Воспидрыла, пыхтя прокуренно, убегает. Заскрипела дверная пружина, грохнула.
— Не
пойду, — бормочет Сережка, — суп ваш есть, а Петька плеваться опять. И тихий
час этот.
Битков
рыжий, поэтому дразнят. И не хотят водиться. Он давно
привык молчать с одногруппниками, а разговаривает
обычно сам с собой.
Сыро,
неуютно; облака ползут грязно-серыми бегемотами, давят брюхом.
Серёжка
начал смотреть на улицу, сквозь забор из рабицы: там
тоже — скукота. Ни пожарной машины, ни завалящего солдата. Только тополя машут тощими руками — будто соседки ругаются, швыряют друг
в друга умершими листьями. Какая-то старуха прошаркала
галошами, бормоча себе под нос. А на носу — бородавка!
—
Баба-яга, — прошептал Битков и начал пятиться прочь от ставшего вдруг
ненадежным сетчатого забора. Опять сел на корточки, чтобы быть меньше, незаметнее.
И —
увидел вдруг.
Вдавленный
в грязную землю, между редкой щетиной жухлой травы — неровный треугольник,
размером со спичечный коробок.
Пыхтя,
выковырял с трудом: кто-то будто вдавил каблуком, хотел разбить — а мягкая
земля не дала.
Осколок
синего стекла. Настолько синего, что сразу
вспоминалось деревенское лето, оранжевый смеющийся шар в зените, запах полыни и
нагретых солнцем помидоров. Сухие ласковые руки бабушки Фени,
тарелка шанежек, похожих на подсолнухи. И кружка теплого молока, которое от
щедрой горсти малины становилось синевато-розовым.
Сережа
осторожно поднял осколок и посмотрел сквозь него в небо. В серое, сонное небо,
в котором не угадывалось даже пятна от скрытого грязной ватой светила.
И
ахнул…
…
тополя прекратили вихляться, по команде «смирно»
вытянулись ввысь и выбросили тугие белоснежные паруса. Волны едва успевали уворачиваться от стремительного форштевня — отпрыгивали,
плюясь пеной и сердито шипя. И до самого горизонта, так далеко, что заломило
глаза, — синее, синее, безбрежное…
—
Вот ты где, подонок!
Стальные
пальцы с облупленным маникюром вгрызлись в веснушчатое ухо, закрутили — аж слезы брызнули из глаз. Воспидрыла
потащила Серёжку в здание — в запах мочи, хлорки и пригорелой каши, в крашенные
мрачно-зеленым стены.
А в
кармашке штанов притаился синий осколок — мальчик нащупал его сквозь ткань.
Шмыгнул носом и улыбнулся.
* * *
— Ма-а-ам!
—
Отстань. Семнадцать, восемнадцать. Отстань, собьюсь — опять перевязывать.
Мама
вяжет, и спицы качаются, словно весла резвого ялика. Заглядывает в заграничный
журнал со схемой вязки — подруга дала только на один день.
У мамы морщинки возле глаз. Щурится близоруко,
но очки не носит, чтобы быть красивой. Когда она смеется — морщинки
превращаются в лучики. Серёжа так солнце рисовал в раннем детстве: кружок и
тонкие штрихи.
А
когда плачет, бороздки становятся сетью, ловящей слезы.
Плачет
чаще.
— Ну ма-а-ам!
— …
тридцать два. Запомни: тридцать два! Не ребенок, а наказание. Ну, чего тебе
надо?
— А
вот папа. Он же моряком был, да?
Хмурится.
Откладывает вязание, идет на кухню. Мальчик бежит за ней, как хвостик.
—
Ведь был?
Мама
мнет сигарету. Пальцы ее дрожат, поэтому спички ломаются — и только третья
вспыхивает. Битков втягивает воздух веснушчатым носом — этот запах ему очень
нравится.
Когда
мама злится, она называет Биткова не «сынулькой» и не «Серёженькой». И
говорит — будто отрезает по куску.
—
Сергей. Почему. Ты. Это. Спрашиваешь?
Мальчик
скукоживается, опускает глаза. Шепчет:
— Я
же помню. Черное такое пальто, только оно по-другому называется. И якоря. И еще…
— Ты
ошибаешься, — резко обрывает мать, — твой отец — не моряк.
— А
кто тогда? — совсем уже тихо.
—
Твой отец — сволочь! И больше, Сергей, изволь не задавать мне вопросов о нем.
Мама
с силой вдавливает окурок и крутит его в пепельнице, убивая алый огонек.
Выходит из кухни и автоматически выключает свет.
Серёжка
сидит в темноте. Гладит синий осколок.
И
вспоминает — ярко, будто было час назад: черная шинель («шинель», а не
«пальто»!), якорь на шапке, ночное небо погон — золотые звездочки и длинный
метеоритный след желтой полоски…
Авоська
с мандаринами, елочные иголки на ковре, смеющаяся мама — еще без морщинок у
глаз.
И
тот непонятный ночной разговор:
—
Куда мы поедем, в Заполярье?! В бараке жить?
—
Родная, будет квартира. Ну, не сразу.
—
Торчать на берегу, психовать за тебя? По полгода! Без
работы, без друзей!
Серёжка
зажмуривается еще крепче.
Хочет
увидеть играющую солнечными зайчиками лазурь, но вместо нее — тяжелые свинцовые
брызги, оседающие льдом на стальных поручнях, и простуженный крик бакланов…
* * *
—
Свистать всех наверх!
Черные
грозовые тучи мчатся, словно вражеское войско, грозно стреляя молниями. Рангоут
шхуны стонет, едва выдерживая ураган. Лопаются шкоты и хлещут палубу, будто
гигантские кнуты. Неубранный стаксель рвется в лохмотья…
Многотонная
волна набрасывается злобным хищником, хватает рулевого — и утаскивает за
борт… Бешено вращается осиротевший штурвал, растерянно крутится обреченное
судно.
Но
кто это? Фигура в промокшем насквозь плаще, в высоких ботфортах, бросается и
хватает рукоятки рулевого колеса, разворачивая шхуну носом к волне.
—
Молодец, юнга! — кричит пятнадцатилетний капитан Дик Сенд, — ты спас всех нас. Тебе всего восемь лет, но в
храбрости и умении дашь сто очков вперед даже такому морскому волку, как Негоро!
Юнга
отбрасывает капюшон, обнажая благородный профиль, и говорит:
— Мы
идем неверным курсом, шкипер! Кок засунул топор под нактоуз, и перед нами
Африка, а не Америка.
Паршивец Негоро выхватывает огромный двухствольный
пистолет и стреляет, но юнга успевает закрыть капитана своим телом.
Дик Сенд склоняется над храбрецом:
—
Как зовут тебя, герой?
Юноша
смертельно бледнеет и успевает прошептать:
—
Серж. Серж Биток…
По
накренившейся палубе с грохотом катится пушечное ядро.
—
Биток! Ты заснул, что ли? Мячик подай.
Серёжка
хватает мяч, неуклюже пинает — мимо. Просит:
— Ну возьмите хоть на ворота. Пожалуйста.
—
Иди, иди отсюда. Без сопливых скользко.
* * *
—
Рыба!
Егорыч грохочет
по дощатому столу так, что остальные костяшки подпрыгивают и сбиваются.
—
Везет тебе сегодня, — качают головой игроки.
—
Нам, флотским, всегда везет.
У
тщедушного Егорыча — штопаная тельняшка, руки в
наколках: полустертые якоря, буквы «ТОФ», сисястая русалка.
—
Еще партию?
—
Не, там же закрытие Олимпиады по телику.
Партнеры
встают, идут по своим подъездам. Сергею тоже хочется смотреть закрытие из
Москвы, но он остается. Смотрит, как Егорыч тихо
матерится, копаясь в сморщенной картонной пачке «Беломора». Наконец находит невысыпавшуюся папиросину,
чиркает самодельной зажигалкой из гильзы, прищуривается от едкого дыма.
Фальшиво затягивает:
—
Когда усталая подлодка из глубины… кхе-кхе-кхе.
Кашляет
так, что ходят ходуном тощие плечи. Подмигивает Биткову,
обкусывает картонный мундштук, протягивает беломорину:
—
Добьешь, комсомолец?
—
Не, — крутит головой Серега, — мне нельзя.
— Ну
да, ну да, — хихикает Егорыч, — боксер, понимаю.
Какой уже разряд?
—
Второй юношеский.
— Ништяк.
Битков
деликатно шмыгает. Решается:
—
Дядя Егорыч, а океан — это ведь красиво?
— Да
нунах. Лучше три года орать «ура», чем пять лет —
«полундра». Хотя сейчас два и три служат. Я ж на железе, в подплаве.
Чего я там видел? Мазут, отсек да учебные тревоги. Аварийная,
— начал загибать прокуренные пальцы с желтыми ногтями, — пожарная,
химическая… Уже и не помню толком. «Человек за бортом», во!
Для подплава очень актуально, хе-хе-хе.
Зато пайка на флоте — это песня. Железная пайка. Сгущенку давали. И кок не жмотился, добавку — всегда
пожалуйста.
— Ну
как, а небо, волны? Синева.
Егорыч кивает:
—
Когда всплываем аккумуляторы подзарядить — да. Разрешают на мостик по двое
подняться, покурить. После отсека-то! Воздух — пить можно, такой вкусный. И небо… Да.
Егорыч
зажмуривается, его сморщенное загорелое лицо вдруг озаряется щербатой детской
улыбкой.
Видит
и аквамариновую воду, и такое же небо. Снежно-чистые комки облаков отражаются
белыми барашками на гребнях.
Без
всякого волшебного осколка — видит.
* * *
—
Товарищ подполковник, ну пожалуйста!
—
Странный ты какой-то, призывник Битков. Какого хрена тебя во флот потянуло?
Опять же, три года служить. А так — два.
Подполковник
отдувается, трет несвежим платком багровую лысину. На столе — тарелка с
надкусанной домашней котлетой, чай в стакане прикрыт от мух бумажкой. Как
такому объяснишь?
— Я
с раннего детства… Мечта у меня.
—
Странная экая мечта, — военком крутит толстой шеей,
отстегивает галстук — тот повисает на заколке.
—
Городок наш сибирский, тут до любого океана — тысячи верст. Я тебе так скажу,
Битков. Спортсмен, школу закончил отлично. Характеристики хорошие. Кстати, а
чего не поступил в институт-то?
— Я
хотел в военно-морское или торгового флота, во
Владивосток. А мама категорически… Болеет она у меня.
—
Ну, и чего? Не поехал во Владик, правильно, нахер он нужен. У нас же — и сельскохозяйственный,
и политех. О! Педагогический, опять же. Одни девки учатся, был бы там, как султан в гареме.
Военком
подмигивает и противно хихикает.
—
Я… Я настаиваю, товарищ подполковник.
— Ну ты, сопляк, — повышает голос офицер, — настаивает он. Настаивалка еще не выросла. Пойдешь в ВДВ, в Ферганскую учебку. Про атмосферу
Земли слышал? Пятый океан, голубой.
Будешь прыгать с парашютом — считай, в синеве купаться, хе-хе.
* * *
Злой
воздух хлещет, давит стеной. Десантники прячутся за рубкой катера, кутаясь в
бушлаты. Старлей кричит, перебивая ветер:
— И
чтобы без самодеятельности! Без пижонства этого
вашего, никаких бескозырок. Каски не снимать! Высаживаемся, сразу цепью
рассыпаемся. Первая группа прикрывает, вторая — с саперами к доту. Закладываем
заряды и уходим. Все понятно, товарищи краснофлотцы?
Сосед
Биткову шепчет на ухо:
—
Ага, уходим. А если ждут, самураи чертовы? Берлин вон три месяца как взяли.
Обидно так-то. Считай, после войны.
Серёга
молчит. Проверяет сумку с дисками, поближе подтаскивает пулемет Дегтярева.
Катер
сбрасывает ход до самого малого, чтобы не реветь дизелем — сразу начинает
качать так, что ноги задирает выше головы.
—
Пошли, — командует старлей шепотом.
Можно
подумать, это поможет. Катер — как на ладони. Светило хлещет очередями веселых
зайчиков, скачущих по лазури.
Почему
все-таки не ночью, тля?!
Кто-то
украдкой крестится. Переваливается через борт, ухает в воду — по грудь. Подняв
над головой ППШ, идет к берегу, как танцует, — один локоть вперед, потом — другой.
Битков
расстегивает промокший ремешок, снимает каску, бросает на палубу. Достает из-за
пазухи беску, натягивает поглубже,
ленточки — в зубы. Зажмурившись, кивает солнцу. Прыгает в зеленую волну.
Бредет
к мокрым камням — они сейчас похожи на ленивых тюленей, развалившихся под
жарким небом августа.
Когда
остается двадцать метров — оживает японский дот. Бьет прямо в лицо
ослепительными вспышками.
Серёга,
опрокинувшись на спину, тонет — вода смыкается над головой, плещется, рвется в
продырявленные легкие.
Нечем
дышать.
Битков
пытается нащупать в кармане треугольный стеклянный осколок.
* * *
— Харе орать, Биток.
Сергей
распахивает глаза. Пытается втянуть раскаленный воздух — и корчится от боли.
Розовая пена пузырится на губах.
Над
головой — не синее курильское небо и не зеленая
тихоокеанская волна.
Над
головой — потолок кабульского госпиталя. В желтых потеках и трещинах,
напоминающих бронхи на медицинском плакате.
—
Осколок! Осколок мой где? — хрипит Битков.
— Во, видали? Хирурга спрашивай. Там из тебя всякого
повынимали — и пуль, и осколков.
—
Нет, — кашляет Серёга. Сплевывает в полотенце, добавляя бурых пятен, — стеклянный такой. Синий.
—
Тьфу, вот чокнутый, а? Его когда в вертолет тащили —
тоже все свою стекляшку искал. Кто маму зовет, а Битков — кусок бутылки.
—
Где?!
— В манде. В тумбочке твоей, придурок.
Рыча,
садится на койке. Ощупывает перебинтованную грудь. Скрипит верхним ящиком
тумбочки.
Тощая
пачка писем. Картонная коробочка с орденом Красной Звезды. Мыльница. Бурый
огрызок яблока. Вот!
Берет
осколок синевы. Прижимает к повязке, осторожно ложится на спину.
Улыбается
растрескавшимися губами.
* * *
—
Ну, все! Кабздец тебе, барыга.
Кожаных — четверо.
Мелькают набитые кулаки, белые полоски «адидасов».
Мужик
держится секунд десять, потом бритые его заваливают, начинают пинать лежащего — с хеканьем,
выдающим удовольствие от процесса.
— А
ну, стоять!
Битков
ставит на скамейку ободранный чемодан с металлическими наугольниками, бросается
в драку.
Первый
даже не успевает развернуться — хрюкнув, падает мордой
в асфальт. Второй успевает — и совершенно зря. Прямой
левой приходится точно в челюсть.
Третий
издает мяукающие звуки, начинает махать ногами. Балерун,
тля. Кто же ноги выше пояса задирает в реальном-то бою?
Битков
ловит каратиста под колено, бьет лбом в харю.
Добавляет уже по упавшему.
Последний
шипит что-то матерное, выбрасывает тонкий луч ножа. Вот это — зря. За такое не
прощают.
Серёга
выбивает нож. Руку ломает вполне осознанно и намеренно.
Помогает
мужику подняться.
«Барыга» смотрит на свой пиджак в кровавых пятнах. Качает
головой:
—
Надо же, суки. Двести баксов платил за шкурку-то.
Подходит
к каратисту, пинает узким туфлем.
Нагибается и орет:
—
Вы, бычары, всем кагалом не стоите, сколько пиджак!
Так своему старшему и передай: должен теперь.
Поворачивается.
Протягивает Биткову бумажный прямоугольник.
— Будем
знакомы. Павел Петрович.
Удивленный
Серёга крутит картонку, чешет лоб.
— А
это чего это?
—
Визитная карточка, — хмыкает Павел Петрович, — ты откуда такой взялся? Вписываешься ни с того ни с сего, визитки пугаешься.
—
Я-то местный. Просто четыре года за речкой. Сверхсрочную еще.
— А!
Афганец, значит? Это хорошо. Пошли. С меня поляна за спасение.
— Да
как-то…
—
Пошли-пошли. За все платить надо. А про Пашу-Металлурга любой скажет — я долги
отдаю.
* * *
Четыре
огромные трубы, будто наклоненные назад встречным ветром, нещадно дымят, пачкая
ослепительную лазурь. Нож форштевня режет бирюзу, как грубый плуг — английский газон.
По верхней палубе прогуливаются пассажиры
первого класса: сияют цилиндры, топорщатся нафабренные усы. Дамы сверкают
драгоценностями: один гарнитур стоит столько же, сколько новейший миноносец.
Смех,
словно звон серебряных колокольчиков. Улыбка — нить жемчуга в перламутровом
обрамлении.
— Вы
так милы, Серж. А китель великолепно облегает вашу фигуру. Ах, моряки — моя слабость.
В
полутьме — шуршание сползающего шелка. Алебастр кожи. Неземной аромат.
—
Это — Флер д‘ Амур, запах любви. Идите ко мне, мон капитэн.
— Кхм. Пока — только вахтенный начальник.
—
Ах, смешной! Разве это важно? Вы же приведете бригантину нашей любви в лагуну
истинной страсти, не так ли?
Звон
пружин.
Жар
скользящих тел, влага и дурман.
Скрип
пружин.
Скрежет
измученных пружин.
Вздох.
Стон.
Стон
и скрежет рвущегося железа.
Бешеный
стук вестового в дверь каюты:
—
Всех офицеров — на мостик! Катастрофа, мы столкнулись с айсбергом.
Крики
наполняют тесные пространства палуб.
—
Ах, вы же не бросите меня, Серж?!
Прижимается
горячим телом, умоляя.
* * *
Битков
открыл глаза.
Кто-то
уткнулся в плечо, прижался горячим телом.
Серёга
скосил взгляд, увидел пышную пергидрольную волну.
Отодвинулся осторожно. Потрогал:
—
Эй, девушка! Вы кто? Гражданка…
Блондинка
проснулась. Хихикнула:
— Ты
че, ты ж не мент, вроде.
Какая я тебе гражданка?
Перекатилась
на спину, потянулась — даже не пытаясь прикрыть роскошные формы.
Битков
отвернулся. Начал собирать по полу одежду — вперемешку свою и женскую.
Блондинка
мяукнула:
— А
ты чего торопишься, милый? Я не против продолжения.
—
Можно и продолжить. Только я ни хрена не помню. Где мы? И ты откуда тут?
— Ну
как же. У Павла Петровича на даче. А ты меня сам выбрал. И можешь не спешить —
еще два часа оплачено.
Битков
выпучил глаза:
— Ты
что, эта? Э-э-э. Проститутка?
—
Фи. Какая проза. Я — ночная бабочка, ну кто же виноват?
В
дверь стукнул и сразу вошел Павел Петрович. Рассмеялся:
—
Что, уже поете? Так, Серёга, пошли вниз, опохмелю и
поговорим. А ты, подруга, давай, собирайся. Премию у водителя получишь.
* * *
—
Для начала — пятьсот баксов в месяц. Ну и десять
процентов в бизнесе.
Битков
крякнул.
—
Да, я со своими щедрый. А ты — свой. Ну что, еще «абсолюта»?
Простого или черносмородинового?
Сергей
прикрыл стопку ладонью.
—
Погоди, Пал Петрович. Очень заманчиво, конечно. Только я не собирался дома
оставаться. Хотел во Владик ехать, поступать в училище Невельского. Переживаю только за экзамены, со школы
не помню ни фига.
— Тю! И на хрена
тебе оно надо? Ты ж четыре года лямку тянул, а там первокурсники в казармах. И
закончишь — кем будешь-то?
— Я на судоводительский. Штурманом буду. Потом — и капитаном,
если повезет.
—
Вот смотрю я на тебя, Биток, и охреневаю. Точно как
блаженный. Пароходов-то не осталось уже, моряки без работы. Это они при совке
были крутые, дефицит возили и инвалютные копейки получали. А сейчас — нищета,
кто под флагом не ходит.
— Я
не из-за денег. У меня мечта. Я океан мечтаю с детства увидеть.
— Дурак ты, ей-богу! Да заработаешь денег и поедешь на свой
океан. В круиз. С мулатками.
Серёга
потрогал неровные края треугольника в кармане. Помотал головой.
—
Нет.
—
Ну, хорошо. Давай так: годик у меня поработаешь. Квартиру купишь, мать подлечишь.
И на будущий год поступишь. Я там-сям подмажу, связи подниму — проскочишь в
свое училище, как по маслу.
Битков
сказал, только чтобы не обижать хорошего дядьку:
— Я
подумаю.
—
Это как раз хорошо. Никому не возбраняется. Подумать — оно полезно.
* * *
—
Итак, «Кореец» вернулся, атакованный японскими миноносцами. Блокада Чемульпо полная. По старой флотской традиции, господа,
первое слово — самому младшему по званию и годам службы. Сергей Иванович, прошу
вас.
Мичман
вскочил, волнуясь. Огладил тужурку. Прочистил горло.
—
Господа, я подумал…
Командир
подождал. Улыбнулся ободряюще:
— Ну
что же вы, голубчик? Продолжайте. Подумать иногда даже штафиркам не
возбраняется, а уж вам и сам бог велел.
—
Всеволод Фёдорович, надобно принимать бой. Я полагаю, необходимо идти на
прорыв, пытаться уйти в Порт-Артур.
Сел,
краснея.
Офицеры
поднимались один за другим, говорили о том же.
Командир
помолчал. Перекрестился.
— Ну
что же, так тому и быть. Офицеров по механической части прошу сделать все
возможное, чтобы обеспечить полный ход хотя бы в девятнадцать узлов. Поговорите
с кочегарами, с машинной командой. От всех господ офицеров и экипажа жду, что
исполните свой долг до конца. Выход назначаю в одиннадцать часов. С богом.
В
ушах еще гремели оркестры английского и французского стационеров, провожавшие
крейсер на безнадежную схватку.
Море
было спокойным и безмятежным; ластилось к крейсеру, поглаживая борта зелеными
лапами. Фок-мачта царапала синеву, словно пытаясь оставить последний автограф.
Мичман
приник к визиру. Нащупал хищный силуэт японского флагмана. Прокричал:
—
Дистанция сорок пять кабельтовых!
Это
было в 11 часов 45 минут.
В
11.48 в верхний мостик угодил восьмидюймовый снаряд с «Асамы».
После
боя моряки обнаружили оторванную руку мичмана, сжимающую стеклянный осколок —
видимо, от оптической трубы.
Все,
что осталось от дальномерного офицера.
* * *
Битков
вскрикнул. Разжал ладонь — синий осколок врезался в пальцы. Поднял ко рту,
высосал капельку крови.
— Ты
когда-нибудь себе пальцы отрежешь, дарлинг.
Жена
сидит у итальянского авторского зеркала. Правит ноготки пилкой: «вжик-вжик».
Будто крохотные мирные раковины превращает в хищников.
Ручка
пилки облеплена стразами.
—
Это вообще-то ненормально, дарлинг. В пятьдесят лет
спать со стекляшкой в руке.
— Не
твое дело.
—
Фи. Хамишь, май хани.
Битков
морщится. Задолбали
англицизмы к месту и нет.
Вжик-вжик.
—
Чего ты их трешь? Сточишь же до мяса. Позавчера делала маникюр.
— И
сегодня буду, на двенадцать вызвала мастера на дом.
Сергей
Иванович смотрит на бутылку из-под двадцатипятилетнего «чиваса».
Наклоняет над стаканом. Остатки едва покрывают дно.
Вжик-вжик.
—
Прекрати, достала. Будто мясник нож точит.
— А
меня достало, что ты бухаешь с самого утра…
—
Хлебало завали.
— …
и до поздней ночи. Ходишь потом с опухшей рожей.
—
Заткнись, тварь. Своего тренера по фитнесу учи. Если он, конечно, обучаем.
Жена
сладко тянется, изгибая спинку.
— О-о-х! И еще как обучаем. Способный мальчик.
— Он
тебе в сыновья годится.
—
Бред.
—
Нет, не бред. Если бы не чистки твои бесконечные… Как раз родила бы в
девяностом, и было бы мальчику двадцать пять сейчас.
—
Слушай, лучше пей.
Маслянистый
виски жжет распухший язык.
— Ты
не забыл, дарлинг? Сегодня пати
у Васильчиковых.
Битков
взрывается:
—
Во-первых, у твоих Васильчиковых может быть только пьянка
под гармошку по поводу смерти соседской коровы, а никак не «пати».
Во-вторых, ты прекрасно помнишь: сегодня мамина годовщина. Я поеду на кладбище.
Вжик-вжик.
Точеная ножка качает туфелькой.
Жена
никогда не ходит в тапочках. «Фи, это моветон».
Мама
ходила в тапочках. Старых, без задников. И с помпоном
на левом. А с правого тапка помпон потерялся.
Звякнул
«верту».
—
Сергей Иванович, это Лёня. Я подъехал, стою внизу.
Чертыхаясь,
начал подбирать галстук. Плюнул.
— Ты
бы хоть в душ сходил. Воняешь, как козел. Не комильфо, дарлинг.
— А
ты не нюхай. На работе помоюсь.
—
Да-да. И ведь найдется кому спинку потереть, не так
ли? Дай угадаю. Сегодня у тебя Света? Или эта, черненькая. Галя, да?
—
Обе сразу, — пыхтит Битков, натягивая ботинки. Пузо
мешает, а ложка для обуви завалилась куда-то.
—
Это вряд ли. Обе сразу не поместятся в кабинке. Света слишком жопаста.
— Да
уж, тебе до Светочки далеко. Одни мослы. Сточилась об тренера, мать.
Вжик-вжик.
* * *
Охранник
вытянулся, отдал честь:
—
Здравия желаю, Сергей Иванович!
Битков
мрачно зыркнул:
— Ты
чего, клоун? У нас что, армия тут?
Охранник
побагровел. Содрал бейсболку, начал протирать лысину несвежим платком. На столе
— тарелка с надкушенной котлетой и стакан с чаем, прикрытый бумажкой. Проблеял:
—
Виноват…
— А
чего жрем на рабочем месте?
Блеяние
перешло в визг:
— Ви-и-иноват. Исправлюсь.
Битков
поднялся на пролет. Вспомнил что-то, вернулся.
— Слышь, служивый. Ты подполковником был? В военкомате?
—
Никак нет. Я капитаном третьего ранга. Северный флот.
— Да-а? Подплав?
Надводник? — живо заинтересовался Битков.
— Я,
это. Извините. Замполитом на базе снабжения. В морях не бывал-с.
—
Тьфу ты.
* * *
—
Серёжа, ну чего ты кислый?
—
Петрович, договаривались же. Я на Тихий океан на две недели. Без отпуска пятый
год. А тут в кои веки — без жены, она с подружками своими малахольными
в Париж на неделю высокой моды. Не могу я ехать в Тюмень.
— Тю! На Тихий океан, ага. В Тайланд,
что ли? Смотри, там транссексуалов море. Не
перепутай, ха-ха-ха!
— Да
какие… В Находку. Я же теплоход купил. Старенький, но еще фурычит.
Ребята ремонт сделали, фотки прислали. Ты же помнишь, у меня мечта.
—
Биток, кончай тут мне. Тьфу, то есть не мне и не кончай. Говорю — надо в
Тюмень. Они там совсем оборзели, два лярда уже
торчат. А ты разрулишь, ты могешь. Давай, а?
— Ну
как ты не понимаешь, Петрович! Мы до Камчатки своим ходом, а там уже все
заряжено. Вертолет, инструктор. У меня график по часам расписан. Экипаж со всей
Находки собирали. Не могу я!
Павел
Петрович шарахнул волосатым кулаком по столу —
звякнула печатка с бриллиантом о столешницу.
—
Все, нахрен. Пропил совсем мозги уже? Русским языком
говорю: «два лярда». Закроем контракт — нормальную яхту себе купишь, у меня
приятель продает на Канарах. По божеской цене отдаст.
А то будешь позориться на пердящем корыте, белых
медведей до икоты доводить. Не обсуждается.
—
Мне не надо Канары. Мне надо Тихий океан.
— А
мне пох, что тебе надо!!! Будешь делать то, что надо
мне. Иди, готовься. Билеты на самолет у Светочки своей сисястой
заберешь. Свободен.
—
Да. Я свободен.
Грохнул
дверью так, что со стены слетел бесценный картон в разноцветных пятнах
какого-то французского концептуалиста.
* * *
—
Может, все-таки в ресторан, Сергей Иванович? А лучше — домой.
Водитель
Лёня доставал из пакета бутылки, складывал на сидении. Понюхал пирожки,
поморщился:
—
Отравитесь еще, Сергей Иванович. А у вас поджелудочная.
И печень.
—
Простату забыл. И камни в почках. Наливай.
—
Водка, вроде, не паленая. Хотя все равно, вы же отвыкши. Может, в центр мотанемся, в «Азбуку»? Виски куплю вам, закусь
нормальную…
— Харе трындеть. Наливай, говорю.
Ухнуло
горячим комком, желудок растерялся и присел.
— Ы-ы-ть. Забыл уже, чем родной народ живет. Наливай.
— Вы
бы хоть пирожком-то…
—
Сам их жри. Я кошек не люблю. Ни так, ни в пирожках.
—
Скажете, тоже…
Отпустило,
вроде.
—
Понимаешь, Лёня. У меня мечта. Про океан. Я в детстве стекляшку нашел, синюю.
Вот эту.
— Да
я в курсе. Вы уж в десятый раз рассказываете.
—
Заткнись! Наливай. И слушай. Я ведь через нее посмотрю — и вижу… Волны! Небо!
Альбатрос — высоко-высоко. И я! То у Колумба — первым землю замечаю. То с
Одиссеем гребу. То Магеллан на моих руках умирает, отравленной стрелой в горло
ему… Ярко так вижу — ни в каком кино… А в последнее время — хрень. Сломалась штуковина. Все какие-то яхты, шлюхи крашеные, губернатор белую дорожку строит. Рожи — свинские! Ни пиратов, ни марсовых. Капитанов нет —
одни холуи. В золотых мундирах, что твой
Киркоров, тьфу. Понимаешь ты меня?! Все. Кончилась
мечта. Протрахал я мечту. На говно поменял, в купюрах. На стерве
этой женился, по расчету. Детей нет, друзей нет. Думал — на теплоходе, две
недели, восстановится все — хрен там! ПэПэ меня в
Тюмень загоняет. Все, не могу я больше. Наливай. Пошевеливайся
давай, тормоз. Чего зенки вылупил?
— Не
надо так, Сергей Иванович. Я не тормоз. И вам не официант.
— А
кто ты? Шестерка.
— Да
иди ты, алкаш.
— Что-о?! Что ты сказал? Вернись!
Вернись, козлина.
Битков
вылез из «бентли», сел на поребрик.
Глотнул из горла. Вытащил осколок, посмотрел сквозь него — увидел серое небо,
неряшливые тополя.
Завыл,
задрав лысеющую голову.
Зазвонил
телефон. Встревоженный голос Светочки:
—
Сергей Иванович, где вы? Из Тюмени звонят — вас в самолете не было. Павел
Петрович тут, как Везувий. Извергнется сейчас.
— В манду.
— Что?
Я не расслышала.
—
Светочка, у тебя есть ручка и бумага?
—
Конечно, я же в офисе.
—
Записывай. Пункт первый. Павел Петрович. Хотя нет, какой он первый? Исправь на
«нулевой». Записала?
—
Да-да.
—
Пункты остальные. Света жопастая.
—
Что? Плохо слышно.
— Конечно.
Где же тут расслышишь, когда жопа уши затыкает.
Дальше. Галочка-брюнетка. Этот, как его. Глозман, начфин. Ой, как же я забыл! Ольга Сергеевна из мэрии. И все
остальные. Записала?
—
Да, только последний пункт не поняла.
—
Чего ты не поняла, дура? Вообще все-все-все. Как в
книжке про Винни-Пуха.
Ну?
—
Про Винни-Пуха. Записала, да.
—
Стой! Вычеркни медведя, он тут точно ни при чем. Вот.
А всех остальных обведи кружком. Стрелочку нарисуй. И напиши: В МАНДУ!
—
Куда?
—
Туда, тля. Откуда мы все взялись — вот туда.
Нажал
отбой. Хотел разбить «верту» — не успел. Чертыхнулся, принял звонок.
— Дарлинг, где ты?! Я у Васильчиковых, тут весь бомонд, ждем
тебя.
—
Вот, блин, чуть главного-то не забыл! У тебя моей Светочки есть номер? Позвони
сейчас ей и попроси, чтобы тебя включили в список. И Васильчиковых, и бомонд.
—
Какой список, хани?
—
Она знает. Конец связи.
Размахнулся
телефоном.
Спохватился,
набрал зама по безопасности.
—
Да, Сергей Иванович? — испуганно.
—
Там у тебя утром на вахте стояло мурло одно. Косит
под моряка, а сам… Короче, уволь его нахрен. Только
сначала сорви перед строем морские погоны.
— Ка… Какие погоны?!
Вот
теперь — все.
С
наслаждением грохнул телефон об асфальт. Вытащил из замка ключи, закинул в
кусты.
Шел
вдоль обочины, разбрасывая — паспорт, визитки, кредитки. Швырял купюры, ключи
от кондоминиума, от гаража, от загородного дома.
Обручальное
кольцо долго не поддавалось.
Достал
конверт с документами на теплоход. Подумал. Порвал и разбросал обрывки — ветер
унес их в ночь, как мотыльков.
Последним
был синий осколок. Сжал, крича прямо в треугольный глаз:
—
Ты! Если бы не ты — я бы давно сам на океан уехал! Понимаешь? Сам! А ты мне все
картинки показывал, вместо настоящего океана. Скотина ты, врун!
Бросил,
пытался раздавить каблуком — мягкая земля приняла. Не дала расколоть.
И
пошел вдоль трассы.
На
восток.
Навстречу
солнцу, которое в тысячах километров отсюда
проснулось, сладко потянулось и сбросило сапфировое одеяло Тихого океана.