Главы из романа
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2018
Войскунский Евгений Львович — прозаик, автор более двух десятков книг.
Родился в Баку в 1922 году. В Великую Отечественную войну воевал на Балтийском
флоте. Участник обороны полуострова Ханко и Ленинграда. Награжден двумя
орденами Красной Звезды, орденами Отечественной войны 2-й степени, «Знак
Почёта», медалями «За боевые заслуги» и другими. Публикации в «Дружбе народов»:
«Баллада о Финском заливе. Документальная повесть» (№ 3, 2005); «Балтийский Геркулес» (№ 5,
2015); «Дело Кузнецова» (№ 8, 2017).
Глеб Боголюбов был
вундеркиндом. Родился он в 1915 году в Петрограде в семье гимназического
преподавателя латыни. Отца Глеб помнил смутно: ему было три года, когда умер
отец. Память — странная вещь, запоминается подчас не лицо человека, а
какая-нибудь пустяшная подробность. Глебу запомнился запах. Будто он сидит на
чьих-то жестких коленях, чьи-то руки держат его — и остро пахнет табаком. Еще
запомнился топот ног и грубые голоса, разбудившие однажды ночью. В тусклом
ночном свете он увидел нескольких матросов с винтовками за плечами — и,
испуганный, закричал, заплакал, а Надя, старшая сестра, тоже испуганная,
гладила его по голове, приговаривая: «Тише… не ори…» Нет, никого матросы не
увели, — отец лежал больной… очень больной… утром он умер…
От мамы Глеб
впоследствии узнал: отец умер от страшной болезни «испанки».
Очень хотелось есть.
Они, Глеб и Надя, день-деньской сидели голодные, ожидая прихода мамы. А она,
Елена Францевна, работала на двух службах, чтобы паек
получать, не дать детям помереть с голоду: в отделе народного просвещения
кого-то учила грамоте, а в каком-то комиссариате служила стенографисткой. Новая
власть, самой собой, в грамотных людях нуждалась.
Ждали маминого прихода.
За стеной ссорились, ругались соседи. Глеб, забравшись на подоконник, глядел в
окно на пустой скучный двор, на глухую краснокирпичную стену. На ней, над
одноэтажной пристройкой, можно было прочесть надпись, сделанную белыми
неровными буквами: «Эх вы ди». Что означало это
незаконченное восклицание? (Впоследствии Глеб, вспоминая надпись на
брандмауэре, придумывал варианты: эх вы, дилетанты… дикари… диплодоки… Склонялся к тому, что человек хотел написать «эх вы, дураки», но букву «у» не довел до конца, что-то его
испугало, сдунуло с пристройки.)
Читать Глеб научился в
четыре года. Читал много, от детских книг рано устремился на
серебряных коньках в распахнувшиеся миры Жюля Верна,
Майн Рида, Александра Дюма — благо от папы-латиниста осталась, уцелела немалая
библиотека. Кстати: и в отцовы профессиональные книги утыкал нос любознательный
подросток — в учебник латинского языка, в сочинение Гая Юлия Цезаря «Commentarii de bello Gallico», в поэму Публия Вергилия Марона «Aeneis»
(то есть в знаменитую «Энеиду»). Занятный был юнец — ощущал в себе необъятные
силы, удивительную память, мог прочесть наизусть поэмы особо любимого
Лермонтова. Да и сам в школьные годы сочинял стихи, затеял
было роман о гражданской войне, но забросил — увлекся научным марксизмом,
написал целый трактат о проблемах диалектики.
Трактат всем, кому он
его читал, нравился. «Здорово сочинил! — хвалили одноклассники. — Демьян Бедный
— и тот не написал бы лучше». Вдруг трактат затребовал учитель обществоведения
Грибков, человек заслуженный, участник штурма Кронштадта. Кто-то из
одноклассников Глеба сообщил ему о трактате, и Грибков пожелал ознакомиться. И
вышло из этого ознакомления первое столкновение Глеба с эпохой.
— Не за свое дело
берешься, Боголюбов, — объявил ему Грибков, морщась и ероша рыжеватую шевелюру.
— Ты всё напутал. Отрицание отрицания — труднейший вопрос диалектики! А ты
понаписал примеры, в которых не разбираешься. Нэп как отрицание военного
коммунизма — ну, допустим, но разве можно такое вынужденное необходимое явление
— военный коммунизм — описывать как беду и несчастье России. А нэп — как
спасение. Это же, Боголюбов, гнилой либерализм!
Ссылки Глеба на
Энгельса (дескать, развитие есть непрерывный процесс отрицания, движение от
низшего к высшему) почему-то раздражали Грибкова.
— Не лезь в философию,
не твоего ума дело! — требовал он. — Материя первична, сознание вторично, вот и
все, что ты должен знать. Понятно?
Глебу было понятно. В
глубине сознания, правда, трепыхалась мыслишка, что не так-то просто… не совсем
так… Однако, на круглые пятерки окончив школу, Глеб
поступил на физический факультет университета и, стало быть, начал именно
материю изучать — ее устройство. Да ведь был он не простым студентом —
субъектом для сдачи вереницы экзаменов. В футбол играл — это ладно, кто в
юности не гонял мяч. В шахматных турнирах участвовал — тоже понятное увлечение.
А вот что побуждало Глеба Боголюбова проникать мыслью в тайную суть явлений?
Бог весть. Уж так был устроен его беспокойный мозг.
Дипломная работа Глеба
по одному из сложных вопросов теоретической физики была замечена и послужила основанием
для приглашения выпускника на работу в престижный Физико-технический институт.
Жизнь складывалась
удачно. Мир материален, это точно. Но как же интересны опыты по изменению
свойств материи — ну вот хотя бы свойств кристаллов
под воздействием электричества. А по вечерам — Лукреций Кар! Этот древний
римлянин прожил недолгую и несчастливую жизнь, обезумел, покончил с собой, — но
какую великую поэму создал: «De rerum
natura» («О природе вещей»). Вслед за Демокритом объявил, что всё состоит из атомов; утверждал:
ничто не возникает из ничего, ничто не обращается в ничто.
А Вселенная беспредельна! Глеб увлекся Лукрецием, писал трактат о нем — да как бы не диссертацию.
Но не только Лукрецием
были заняты вечера. Аля вдруг вошла — нет, ворвалась в жизнь Глеба на
вечеринке, устроенной Надей, старшей сестрой. Надя, окончившая мединститут,
работала в детской поликлинике, сдружилась там с коллегой, тоже молодым
педиатром, Алисой Изволовой. С первого взгляда эта
Алиса, Аля, хорошенькая брюнетка, понравилась Глебу. Оживленная, бойкая, как
киноактриса Франческа Гааль из фильма «Маленькая
мама», только что появившегося в прокате, она так весело смеялась его шуткам.
Молодые стали встречаться. Ездили в Детское Село, целовались в аллеях
Павловска. Их вздымали кверху и бросали вниз «американские горки» в саду Госнардома. Новоявленный кумир, оперный тенор Печковский пел им арию Вертера: «О не буди меня, дыхание
весны»… Ну что вы, маэстро! Он, Глеб, не соня, чтобы проспать свое счастье.
Кончается весна, прекрасный месяц май предвещает счастливое лето: пятого июня,
в день рождения Али, они поженятся, и десятого уедут в свадебное путешествие —
в город Таганрог, там, у теплого моря, живут родители Али, там молодожены
проведут свой отпуск.
И вот он наступил,
счастливейший день 5 июня. В нанятом такси ехали в загс. Невеста в голубой
кофточке и синей плиссированной юбке улыбалась обворожительно. Глеб, сидя
рядом, плел рифмованную чепуху:
Чтоб
вступить в законный брак-с,
Едем
мы в районный загс…
Надя, сидевшая рядом с
шофером, повернула курносый нос к жениху:
— Ведешь себя как
мальчишка!
У дверей загса их
ожидали десятка полтора друзей, сослуживцев. Цветов было столько, что
заведующая попросила вынести их из небольшой комнаты заведения: «А то дышать
будет нечем». Затем она высоким слогом поздравила Алю и Глеба и предложила
расписаться на официальной бумаге.
И было свадебное
пиршество в квартире Боголюбовых на Шестой линии угол Среднего проспекта. Елена
Францевна, хоть и тряслись у нее
руки от чертова паркинсонизма, наготовила разной вкуснятины. Ей,
конечно, и Надя помогла, и соседи по коммуналке. Шумно, весело справили
свадьбу.
В одной из двух боголюбовских комнат, среди полок с книгами покойного
папы-латиниста, начали молодожены семейную жизнь. Целых пять дней и ночей были
они неразлучны и счастливы.
Десятого июня, согласно
взятым билетам, они собирались уехать в Таганрог. Но в ночь на десятое за
Глебом пришли.
— Это ошибка! — Стоя в
трусах, с взлохмаченной песочно-желтой копной волос, кричал он, выпучив глаза
на затянутых ремнями ночных «гостей». — Ошибка, ошибка! Я ни в чем не виноват!
— Одевайтесь,
гражданин, — отвечали те. — Следствие разберется.
Ничего невозможно было
понять. Это происходит с ним, Глебом Боголюбовым? Это его везут куда-то
в зарешеченном вагоне — куда везут? Аля! Милая, ты, кутаясь в
простыню, смотрела глазами, полными ужаса, как меня уводили — от тебя, от
нашего счастья — почему, почему, почему?!
Но ведь ничто не
возникает из ничего. Должно же быть какое-то объяснение творящейся бессмыслицы.
Не за то ведь его арестовали, что неправильно истолковал в трактате отрицание
отрицания… Не за «гнилой либерализм»…
Привезли в Москву —
прямо на Лубянку. И следователь, человек малоопределенной,
не злодейской наружности, наносит ошеломительный удар — обвинение в заговоре
против советской власти, в терроризме, в создании контрреволюционной
организации. Три самых тяжелых пункта 58-й статьи — ни больше
ни меньше…
— Что это? — кричит
потрясенный Глеб. — Вы с ума сошли!!!
Неторопливо
раскручивается следствие, и вот Глеб узнает, откуда взялось чудовищное
обвинение.
Колька Никандров,
школьный друг по кличке Ник-Ник, виноват!
В
Кольку чуть ли не все девчонки в классе были влюблены: яркий, спортивный,
математическая голова. Глеб, по правде, даже завидовал Ник-Нику, умевшему крутить
«солнце» на турнике. Ну да, дружили крепко. По окончании школы Ник-Ник уехал в
Москву: его отец, видный геолог, получил крупное назначение в нефтяном
наркомате. Николай пошел по стопам отца — окончил Горный институт, и открылись
перед молодым геологом дали неоглядные, спящие под дикими травами кладовые
минеральных залежей.
Но наступило Первое мая. На праздничную демонстрацию Николай и его юная
жена Ольга отправились в разных колоннах: он со своими сослуживцами, а Оля,
студентка консерватории, со своими однокурсниками. При вступлении на Красную
площадь колонны из разных районов столицы смыкаются, их разделяют только
цепочки красноармейцев. Вдруг Николай увидел, что в соседней колонне, шедшей
впритык к Мавзолею, идет Ольга, красотка Олечка — идет в обнимку с каким-то дылдой. Николай осерчал, заорал
жене, но Ольга не услышала: гремели оркестры. И тогда он, не
долго думая, рванулся в соседнюю колонну — к Мавзолею! — чтобы проучить
жену. И был схвачен красноармейцами.
Вздорная выходка
необузданного ревнивца имела тяжелейшие последствия. На Лубянке стали шить
«дело о попытке террористического акта», даром что у
Николая, конечно, не было ни револьвера, ни бомбы. Ничего у него не было, но
если кинулся к Мавзолею, значит террорист. (На Мавзолее стоял сам товарищ Сталин.)
Из списка близких друзей Ник-Ника
выдернули Глеба Боголюбова и еще одного, незнакомого ему москвича. Трое — это
уже организация! А за раскрытие «организации» следователи НКВД получали
денежное поощрение. Вот и старались поистине с дьявольским усердием. Шел
печально знаменитый тридцать седьмой год…
Следствие длилось
десять месяцев. Дикая теснота камер в Бутырках, в
Лефортове. Два десятка допросов, избиения, очная ставка с неузнаваемо заторможенным Ник-Ником. По натуре
своей физически крепкий, Глеб защищался изо всех сил. Он же был горячим
сторонником власти, верил в нее — но власть орала ему в лицо: «Враг народа!»
Власть, видимо,
стремилась устроить большой открытый процесс. Но не вышло: фигуранты, что ли,
были мелковаты. Однако несуществующая вина все равно требовала наказания — всем
троим дали по десять лет.
Начались этапы, и
оказался Глеб на Соловках. Шла весна 1938-го. После суда над «правотроцкистским
блоком» Бухарина, Рыкова и других по всем лагерям ГУЛАГа
прокатилась ужасная волна бессудных расстрелов. Приехала и в Соловецкий лагерь
некая комиссия — выдернула из-за толстых монастырских стен около сотни зэков,
главным образом «политических», и без всякого нового суда расстреляла.
Глебу несказанно
повезло: избежал внезапной казни. Однако он «доходил». Истощение едва не валило
с ног. Неимоверных усилий стоило удержать в руках лопату, бить ломом каменистый
грунт, чтобы вывернуть из него валун. Держался, можно сказать, силой духа.
«Ничто не обращается в ничто», — некогда заявил умный
Лукреций Кар. Так вот, он, Глеб Боголюбов, не хотел обратиться в ничто — промелькнуть немощной тенью, бесследно исчезнуть.
Нет! Всей мощью разума заставить работать клетки тела… каждый атом…
Летом 39-го большую
партию соловецких узников отправили на пароходе в
Арктику — к устью Енисея. В тесноте трюма, лежа на мятой соломе, Глеб впервые
услышал: Норильск! Он, конечно, знал, что есть такой город в заполярной тундре,
что там открыто богатое рудное месторождение. Норильск — ну что ж, может, там
кормежка будет лучше, чем на погибельных Соловках.
Норильск — как
отрицание Соловков, которые — отрицание самой жизни.
Отрицание отрицания. Всюду она, диалектика…
Соловецкий этап
выгрузили в Дудинке и по железной дороге отправили в Норильск. Мрачнее этого
города — единственной в ту пору улицы в долине среди угрюмых желто-серых гор, скопища бараков, обнесенных колючей проволокой, — мрачнее
мог быть только Дантов ад. Так представилось Глебу,
когда он в колонне зэков шагал в зону.
В
этом безжизненном краю разворачивалось гигантское строительство — уже дымил
малый металлургический завод, готовилась площадка для большого у подножья горы
Барьерной. Сюда гнали многотысячные этапы «врагов
народа» и «социально близких» уголовников. Тут на «общих» земляных работах
вкалывала и «бригада инженеров», в составе которой и Глеб Боголюбов долбил
киркой мерзлоту, обливаясь потом на холодном ветру.
Осень шла страшная.
Черные тучи надолго накрыли площадку Металлургстроя,
проливали ледяные дожди. Тысячи зэков копали котлованы. На тачках по дощатым
трапам вывозили вынутый грунт. Ноги разъезжались в мокрой глине. Казалось, не
будет конца этой невыносимой жизни. И надвигалась зима, полярная ночь опускала
занавес над трагическим театром великой стройки.
«Quos
ego!» — «Я вас!» — бормотал Глеб, обращаясь, подобно
Нептуну у Вергилия, к разбушевавшимся ветрам.
Быстро строился тут, на
краю непригодной для жизни земли, горно-металлургический комбинат и вокруг него
— фантастический город. Не только в землекопах нуждался возводимый комбинат:
требовались инженеры, способные наладить и вести производственный процесс. Что
ж, в «бригаде инженеров» таковые были. Их стали снимать с «общих» работ и
направлять в заводские цеха. И «вредители» и «шпиёны»
наладили производство: исправно плавили руду, выдавая ценнейшие цветные металлы
стране, от которой были безвинно, жестоко отторгнуты.
Долгие годы Глеб
Боголюбов заведовал одной из лабораторий на Большом металлургическом заводе,
вёл, говоря по-современному, мониторинг процесса — теплоконтроль,
газовый анализ, наблюдал за воздухопроводами в плавильном цехе. Плавилась в
печах руда, в конвертерах выжигалось железо, и тонкой струей лился никель.
Уже шла война, резко
возросла потребность в никеле, столь необходимом для выделки танковой брони.
Как и многие другие
норильские узники, Глеб подал заявление — просьбу отправить на фронт. Всем было
отказано.
Как могло произойти немыслимое — немцы осадили Ленинград? Душу переполняла
тревога: как там мама и сестра? Об Але он, Глеб, знал только, что сразу после
его ареста она уехала и «как в воду канула» — так написала в письме сестра.
Глеб понимал, что Аля спасалась от ареста. Наверное, она в своем Таганроге, — а
ведь Таганрог захвачен немцами…
От тревожных мыслей
голова кружилась. Но — литье никеля требовало постоянного контроля. Что бы ни
происходило там, на фронтах, за тыщи
верст от Норильска, здесь будет плавиться руда и литься никель.
Жизнь устроена странно,
не всегда понятна ее диалектика, но — нельзя же допустить, чтобы война стала
отрицанием жизни.
Летом 1946-го, на год
раньше окончания срока, Глеб вышел на свободу. Так это называлось. Разумеется,
он хотел, жаждал вернуться в Ленинград. Однако энкавэдистское
начальство оповестило, что в ряде «режимных» городов ему, хоть и
освободившемуся, жить запрещено, — в том числе и в Ленинграде. В паспорте у
него хитрые знаки, по которым не пропишут. Что же было делать? Глеб остался в
Норильске: тут у него работа, идет какая-никакая зарплата, а вот еще одно
благодеяние — комнату дали в коммуналке. Шутка ли, своя комната вместо
смрадного барака.
А в 1949-м прокатилась
волна повторных арестов: освободившимся «политическим» снова шили «дело» и
отправляли в лагеря или ссылку. В Норильске с «бывшими» и вообще не
церемонились — отобрали паспорта и выдали свидетельства о ссылке. Уж и то
хорошо, что не лишили работы, не выгнали из квартиры. Ты свободен условно: если
удалишься от Норильска более чем на 12 километров, то тебе без всякого суда влепят двадцать лет каторги. Вот такая, как говорили бывшие
зэки, «ссылка без отрыва от производства».
Никто, однако, не мог
ему запретить углубляться мыслью в тайную суть явлений. Так был устроен его
мозг. В норильской городской библиотеке Глеб, неутомимый книгочей, с особым
интересом прочитывал журнальные и иные публикации относительно внутриядерной
энергии. Уже американцы сбросили первые атомные бомбы, превратившие Хиросиму и
Нагасаки в море огня. Это чудовищное оружие обозначило наступление новой эпохи:
как и предсказали крупнейшие ученые века, бомбардировка нейтронами тяжелых ядер
урана высвобождает гигантскую энергию. Но ведь если замедлить атомную реакцию,
то эту мощь можно превратить из взрывной в
производственную, промышленную. Вот и замедлитель нашли — тяжелую воду.
Очень заинтересовала
физика Глеба Боголюбова тяжелая вода, содержащая в себе не простой атом
водорода, а в два раза более тяжелый — дейтерий. Бесправный ссыльный, казалось,
навсегда погребенный в снега Крайнего Севера, он именно в этих снегах подметил
необычное явление. Весной на озерах близ Норильска снег, нагреваемый солнцем,
не таял, а испарялся. Наверное, молекулы воды, содержащие легкий водород,
испаряются быстрее, чем тяжеловодородные. Значит, в остающемся снеге
концентрируется тяжелая вода. В заполярных озерах — повышенное содержание
дейтерия. Такой вывод сделал Глеб. Значит, электролиз, высвобождающий тяжелую воду
из воды обыкновенной, здесь потребует меньшей затраты электроэнергии, чем в
южных широтах.
О своем открытии Глеб
рассказал главному инженеру заводов, и тот велел ему написать докладную
записку. И вот результат: в Норильск приехали инженеры-атомщики из «хозяйства»
Курчатова. Не без любопытства смотрели они на ссыльного «врага народа», который
хорошим языком изложил свою идею.
Анализы озерной воды
подтвердили повышенное содержание дейтерия. В Норильске начали строить завод по
производству тяжелой воды. Но, не достроив, заморозили — где-то в верхах сочли
чрезмерным количество электроэнергии, необходимой для электролиза. Да и другой
замедлитель был найден — графит.
А годы шли. Дымили и
дымили трубы норильских заводов, застя переливающиеся в некоей космической игре
сполохи северного сияния. Казалось, этим дымом навсегда заволокло годы,
оставшиеся для дальнейшей жизни.
Но жизнь, как давно
замечено, изобилует неожиданностями. Однажды в декабре 1951-го Глеб пришел в
библиотеку поменять книги. День был очень холодный, под минус сорок. Ну,
полярная ночь, продутая яростным ветром, — известное дело.
— У вас нос отморожен,
— посмотрела на него Наталья Шестакова, библиотекарша. — Потрите. Ужасный мороз
сегодня.
— Разве это мороз? —
Глеб принялся растирать нос. — Вот в пятнадцатом веке в Европе жутко
похолодало. Папа римский Иннокентий даже издал указ — это называлось буллой — о
наказаниях за порчу погоды. И, представьте, стали обвинять и сжигать на кострах
тысячи людей.
— Всё-то вы знаете, —
улыбнулась Наталья.
Глебу нравилась ее
улыбка с ямочками на круглых щеках. Нравилась эта молодая «вольняшка»,
появившаяся в библиотеке минувшим летом. Глеб знал, что она приехала в Норильск
с мужем, офицером внутренних войск, но прожила с ним, горьким пьяницей, недолго. Своей привлекательной внешностью Наталья
Шестакова, можно сказать, излучала голубоглазую мольбу о сочувствии, но — по
характеру была истой сибирячкой. Решительно ушла, хлопнув дверью, от непросыхающего муженька, добилась развода. Устроилась на
работу в библиотеку (соответствующий техникум в Иркутске окончила), поселилась
в гостинице. Собиралась уехать в свой Иркутск, но застряла в Норильске. А
потому и застряла, что «задышала неровно» к Глебу Боголюбову.
Должна была она,
двадцатичетырехлетняя комсомолка, чураться ссыльных — а ее тянуло к
интеллигентным людям.
— Милая Наташа, —
сказал Глеб в тот декабрьский день, растерев замерзший нос, — хочу признаться, что люблю вас. Но
понимаю свое положение. И если вы скажете «нет», я приму это как должное…
Наталья поднялась из-за
стола, заваленного книгами. Ее обтягивал темно-синий свитер со стилизованными
коричневыми оленями.
— Я скажу вам «да», —
ответила она.
Начальство отговаривало
от безрассудной связи, но упрямая сибирячка не отступилась. Ее из комсомола
исключили, из гостиницы выпроводили — не сдалась, не отреклась.
В узком кругу друзей —
ссыльных инженеров, поэтов, мыслителей — сыграли свадьбу.
— Слушайте, люди! —
воскликнул Глеб. — Вот в этой комнате поселилось голубоглазое счастье.
— Горько! — грянул
ответ.
С «материка» доходили
сюда, в царство холода и цветных металлов, странные слухи. Раскручивалось
какое-то «ленинградское дело» — опять, как до войны, сажали в тюрьмы и даже
расстреливали непонятно за что. А Глеб Боголюбов жил счастливой жизнью со своей
Наташей. Разве сей факт не есть отрицание долгой полосы жизни несчастливой,
пропащей? Всюду, всюду она — диалектика. Странное единство
противоположностей.
А вот и поворотное
событие произошло в государственной жизни — умер Сталин. И вскоре началась
эпоха, прозванная «поздним реабилитансом».
Пересмотр «дела» Глеба, спустя восемнадцать лет лагерей и ссылки, выявил
«отсутствие состава преступления» (жаль, что не дожил до такого финала бедолага Ник-Ник, взбалмошный ревнивец, скончавшийся где-то
у лагерной помойки).
Глеб наконец-то свободен.
Списался с Надей, сестрой, пережившей блокаду (а мама, Елена Францевна,
весной сорок второго умерла от дистрофии), и летом 1955-го уехал из Норильска. Со своей Наташей и
полуторагодовалым сыном приплыли на пароходе по Енисею в Красноярск, а оттуда
прилетели они в Ленинград.
Поселились в старой боголюбовской квартире на Шестой линии — одну из двух
комнат Надя, так и не вышедшая замуж, отдала молодоженам. Из окна Глеб увидел
старый двор, потемневший до черноты брандмауэр и еле различимую на нем надпись
«Эх вы ди».
— Эх вы, диссиденты, —
пробормотал он, улыбаясь.
— Что ты сказал, Глеб?
— не поняла Наталья.
Это слово тогда было
еще малоизвестно. Глеб, человек начитанный, знал, что в Польше называли
диссидентами не-католиков. Впоследствии оно, это слово,
приобрело у нас весьма расширительный смысл.
Я знал, что Глеб
Михайлович пытался вернуться в физтех, в котором
работал до ареста, и не с пустыми руками туда заявился,
а с рекомендацией видного физика-теоретика, помнившего об открытии тяжелой воды
в Заполярье. Но — не вышло. Бывший ссыльный получил отказ — «за отсутствием в
данный момент вакансий».
Глеб, рассказывая нам
об этом, улыбался своей улыбочкой, в которой чудилось нечто неизбывно детское —
как бы удивление странностям жизни.
— Они были очень вежливы,
— сказал он. — Даже поблагодарили за то, что я пришел к ним в физтех после всего пережитого. Но я бы предпочел, чтобы
просто честно сказали: «Non possumus».
То есть «не можем». Вы, наверное, знаете, что так ответил папа Климент Седьмой на требование Генриха Восьмого
признать его развод с первой женой.
— Что же этот Генрих
сразу к папе? — ворчу я. — Мог бы вначале в загс сходить.
— Вы знаете всё, да,
Глеб Михайлович?
— Нет, — отвечает он. —
Я совершенно не знаю текстильную промышленность. И плохо ориентируюсь в
орнитологии.
Однажды Глеб спросил
меня, сколько маршалов было у Наполеона. Я назвал пятерых, общеизвестных. Он
добавил еще троих, в том числе Бернадота, который,
будучи усыновленным престарелым шведским королем, сам сделался королем Швеции и
Норвегии Карлом XIV, а когда он, состарившись, умер, на его теле обнаружили
татуировку «Mort aux tyrans» (то есть «Смерть тиранам») — след революционного
увлечения ранней молодости.
Я был поражен, когда
Глеб как-то раз сказал, на каких улицах в Париже жили мушкетеры: Атос — на улице Феру, Портос — на улице Старой Голубятни, д’Артаньян
— на улице Могильщиков. Некоторое облегчение я испытал от того, что он забыл
улицу Арамиса.
Так вот, в храм науки
Глеба не впустили. И пошел он в школу преподавать физику. Написал небольшую
повесть о Лукреции Каре, озаглавив ее названием второй главы любимой поэмы:
«Истинное счастье в мудрости». Живой язык повести понравился в ленинградском
издательстве, и ее приняли, предложив автору изменить название («Счастье не в
мудрости, — сказал ему главный редактор, — а в строительстве коммунизма».)
Книга вышла под названием «Всё состоит из атомов». Затем последовали еще книги
— о Жолио-Кюри, Эйнштейне, Нильсе Боре. Редкостное
умение ясно и занимательно излагать сложнейшие физические явления сделало Глеба
Боголюбова писателем научно-популярного жанра. «Я широко известен в узких
кругах», — посмеивался он. Но «круги» были не такие уж узкие. Его книгами
зачитывались подростки — для них, собственно, Глеб и писал.
— Надо, — говорил он, —
всячески содействовать просвещению. Неглупый итальянец Макиавелли
верно подметил, что результатом господства тирании является развращенное
общество. Что может противостоять стихии развращения? Именно просвещение.
Культура. Ее надо как непременную прививку вносить в организм, начиная с
детства.
— А неглупый немец Адорно, — сказал я, — утверждал, что в подкорке у людей
доминируют войны и ненависть.
— Подкорка! —
воскликнул Глеб. — В ней дремлет вся многотысячелетняя история гомо сапиенса —
от первобытного кроманьонца до Аллы Пугачевой. В подкорку лучше не заглядывать.
Заглянешь — увидишь насилие. Оно в природе человека. Мы не можем перестать быть
приматами, отправляющимися на охоту, чтобы добыть пропитание. Адорно прав. Но История подсказывает и другое.
В природе человека разумного — по соседству с ненавистью — живет и
противоположное движение. Жалость, сочувствие, доброта. Отвращение к насилию. Адорно не прав.
— Прав Ганди, — сказал
я.
— Задолго до Ганди,
тоже в Индии, в средневековой, был правитель, некто Ашока. Он завоевал всю Индию, на севере уперся в Гималаи,
на юге — в джунгли. Навоевался досыта, похвалялся,
сколько он убил в том или ином сражении. И вдруг Ашоку
будто подменили. Он объявил: всё, ребята, с насилием покончено. Навсегда!
— А задолго до вашего Ашоки был Иисус Христос.
— Разумеется.
Христианская проповедь любви необычайно важна для очеловечивания человека. И
все же за две тысячи лет она не смогла искоренить из душ человечества
ненависть, покончить с насилием. Наш двадцатый век — чемпион по этой части.
— Да уж, — сказал я. —
Век у нас выдающийся.