Из цикла «Доктор Крупов»
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2018
Шкловский Евгений Александрович (р. 1954)
— прозаик, критик. Автор нескольких книг
прозы. Живет в Москве. Предыдущая публикация в «ДН» — 2013, № 12.
— Зачем вы это сделали, Антон Павлович?
— тихо спросил и тут же глаза в сторону.
Скромный, ласковый человечек,
приблизительно его возраста. Обычно во время шумных, веселых журфиксов у
Кувшинниковых он держался отдельно или составлял компанию хозяину дома,
скучноватому, доброму доктору Кувшинникову, уединялся с ним в другой комнате
или в кухне. В «Попрыгунье» он был выведен как доктор Коростелёв, коллега
одного из главных героев — доктора Дымова. Густые, темные, жестковатые на вид
волосы, которые он постоянно ерошил пятерней, немного фатовские усики. На самом
деле — талантливый художник, пейзажист и анималист, чьи рисунки регулярно
украшали журнал «Природа и охота». Он и с Левитаном тоже был дружен, но как-то
умел примирять в себе обе дружбы, несмотря на всю двусмысленность ситуации в
доме Кувшинниковых: роман Левитана и жены доктора Софьи Петровны ни для кого не
был секретом.
Чехов догадывался, что привело к нему
этого застенчивого, смущающегося человека. Даже забавно, как тот мнется, не
решаясь признаться в цели своего визита. Только такому сумасброду, как Левитан,
могла прийти в голову эта дикарская идея. Как был подростком, так и оставался. Неужто и впрямь думал, что Антон согласится? Или обычное
позерство? Хочет показать себя бесстрашным рыцарем? Надо сочинить что-нибудь с
подобным сюжетом — про дуэль, тут много
узнается про человека, причем не только про дурь, но и
про отношение к себе и к другим, к жизни и к смерти.
Что поделать, обидчивы люди.
Иные, правда, обидчивы больше, чем
другие. Он что, не знал этого? Знал прекрасно, тоже, случалось, обижался,
причем серьезно, с долгим последующим эхом, отзывавшимся на отношениях даже с самыми близкими. А уж как обижался старший брат Александр,
особенно если был под мухой, а выпивал частенько, даже и запойно. Вот он тогда
любое неодобрительное или просто ироническое словцо в свой адрес принимал как
оскорбление, чудачил, исчезал, прятался, пускался, словно в отместку, во все тяжкие… Правда, от него, от Антона, он критику принимал — молча,
потупив глаза, словно провинившийся школьник, выслушивал наставления.
Они все, и старшие, и младшие, что
говорить, уважали Антона, причем даже больше, чем отца, который своими
нравоучениями мог запилить до смерти, а то и руку тяжелую приложить (чтить отца
нужно!). С Антоном же считались, как будто чем-то были ему обязаны, а может, и
побаивались его острого меткого языка, смешного прозвища, от которого потом не отскрестись, пристального ироничного взгляда…
Обидчивость, она от чего? По большей
части, от уязвленного самолюбия. Из детства чертополохом растет или из
отрочества, от всяких мелких притеснений и унижений… Такого они с братьями
нахлебались в детстве сполна, и именно от отца, чья строгость была деспотизмом
и тиранством, иначе не назвать. Подолгу выстаивать на коленях в церкви или
целый день киснуть в темной холодной конторе — это ли не наказание? А ему
приходилось неоднократно, потому как папаша, человек амбициозный,
но типичный неудачник, пытался торговать, держал лавки с товарами. Однако с
людьми и с финансами высокочтимый Павел Егорович явно был не в ладах, все его
начинания неизбежно рушились, принося только хлопоты, долги и огорчения. Ну и
на детях отзывалось, потому как на ком еще и отыграться да власть показать?
Конечно, это травмировало, оседало в глубине души, и потом, проявляя к
состарившемуся отцу уважение, Антон не мог до конца избавиться от нехорошего,
недоброго, мучившего его самого чувства.
На обиженных воду возят… Как бы там ни было, из себя он обидчивость пытался
вытравливать. Еще и этим жизнь, и без того нелегкую, портить? Со временем,
кажется, удалось. Может, и не полностью, но все-таки. Да ведь и не подобает
писателю-юмористу, сатирику, нередко задевая других насмешкой, самому впадать в
амбицию при каком-нибудь пустяшном недоразумении или даже чем-то более
серьезном. Если уж обижаться, то на жизнь вообще, на природу, которая создала
человека таким несовершенным, зависимым от ее капризов, а главное, смертным
существом. Ему как доктору это больше чем кому бы то ни было известно, даже и о
самом себе по части здоровья… Не повезло или, как
индусы говорят, карма? Можно ведь за это обидеться на весь свет: почему я? за
что?..
Странные, странные люди!
Обиделись даже те, кто в рассказе лишь
мимоходом помянут, в перечислении — все эти артисты, чтецы, музыканты и прочие… Ведь про них там ровно ничего, так, абсолютно походя.
Их-то что зацепило? Ладно, главная героиня, верней, Кувшинникова, у той
какие-то основания есть, раз узнала себя в Ольге Дымовой. Хотя тоже не очень
смахивает, он редко делает персонажа похожим на прототип, обычно меняет черты,
причем существенно, блондина делает брюнетом и наоборот, как в случае с
Левитаном-Рябовским, худого полным, ну и так далее. И по возрасту они там
совершенно разные. Ольга Дымова молода, Рябовский старше ее, тогда как в случае
Кувшинниковой и Левитана все иначе.
Впрочем, какие-то штришки все равно остаются
— что правда, то правда. В манере речи, жестах,
особенностях поведения. Совсем уйти от прототипа трудно, да он и не хотел, ему
важно чувствовать родство персонажа и конкретного человека, образ должен подпитываться соком реальности, иначе характер теряет жизнеподобие. Когда пишешь, перед глазами поначалу маячит
именно прототип, живо, ярко, но мало-помалу бледнеет, характер начинает
обретать новые краски и оттенки, как бы отделяется, отслаивается от источника,
а потом и вовсе начинает жить своей самостью. И все происходит как в
действительности, но по-другому, а это другое и есть главное.
Как автор, он всегда старался
стушеваться, подать картину максимально объективно, показать правду каждого
характера в соответствии с его внутренней логикой. Это острая тема, над которой
он не раз размышлял, потому что здесь есть даже толика мистики, к каковой он,
впрочем, совершенно не склонен. Сколько раз в каком-нибудь персонаже, собранном
из черт и свойств разных людей, вдруг возникал характер настолько живой, да еще
и со схожими линиями судьбы, что сам только диву давался. Потом кто-нибудь из
читателей неожиданно спрашивал: откуда вам известно про меня? С искренним
удивлением спрашивали, но вроде без особого недовольства и тем более обиды.
Конечно, никакая не мистика, и медиумом
он себя, в отличие от некоторых слишком самонадеянных коллег, не считал. Но что
случается, то случается. Хоть интуицией это назови, хоть как…
Тут же — обида, да еще какая!
Ожидал он этого или нет? Скорей,
все-таки нет. Люди узнавали себя по каким-то незначительным деталям, по
ситуации, в которой они, верней, персонажи, выглядели так, как, вероятно, им не
очень хотелось. Со стороны все выглядит иначе. Молодая, эмансипированная
женщина, вне всяких условностей, коллекционирует знаменитостей, буквально
охотится за ними, очаровывается и очаровывает. Живет же она с трудягой-мужем, практикующим доктором, который преданно и
самоотверженно любит ее и закрывает глаза на происходящее в их доме. Дама
порхает, муж тянет воз… Между тем у дамы роман с
известным художником, который дает ей уроки живописи, берет с собой на этюды в
дальние поездки, однако со временем начинает ею тяготиться, заводит интрижки с
другими женщинами. Унижения, выяснения отношений, ревность…
Короче, все по старой, как мир, схеме.
Как ни крути, подобные житейские ситуации — общее место… А
общее место, даже если ситуация не лишена драматизма, это все равно скучно:
слишком все натоптано, банально…
Правда, сами участники событий чаще
всего этого не замечают (или не хотят). Сколько таких общих мест довелось ему
видеть, да и самому отдать дань. Но вот от чего не мог удержаться, так это от
усмешки. Общее место, шаблонность всегда отдают пошлостью, к чему он особенно
чувствителен. Еще хуже, если у человека нет чувства юмора, тогда совсем беда. Именно
такие люди слишком уж серьезно к себе относятся и потому склонны к обидам. Или
много воображают о себе, что прямиком ведет к неврозам, психозам и тому
подобному.
Чтобы создать определенный образ,
приходится какие-то черты отсекать или ослаблять, другие, наоборот, усиливать.
Да, ему не по душе такая развеселая, безапелляционная,
эгоистичная жизнь, какую вела его героиня Ольга Дымова, сиречь Софья
Кувшинникова, пусть она даже трижды талантлива по сравнению с пустышкой,
выведенной в рассказе. Женщина праздника, а не будничной, полной забот и хлопот
жизни. Она недурно одевалась, умея из ничего соорудить какой-нибудь
экстравагантный наряд, могла и унылое жилище преобразить во что-то необычное.
Все у них в казенной квартире, предоставленной доктору по полицейскому
ведомству, было с претензией на роскошь и изящество, и только приглядевшись
можно было догадаться, что под коврами якобы турецких диванов скрыты ящики
из-под мыла с брошенными на них матрацами, а на окнах вместо занавесок простые
рыбацкие сети.
Собирались у них обычно по воскресеньям,
бывало разгульно, но и занятно — беседовали об искусстве, спорили о картинах,
спектаклях, музицировали, пели, атмосфера абсолютно раскованная. Супруг же
участие в этом обычно не принимал. Его крупная фигура возникала в дверях
где-нибудь ближе к полуночи, в одной руке вилка, в другой нож, громким голосом
торжественно возвещалось: «Пожалуйте, господа, покушать!» Софья Петровна
бросалась навстречу, обхватывала ладонями его голову и восторженно восклицала,
словно не видела целую вечность: «Димитрий!
Кувшинников! Господа, смотрите, какое у него выразительное, великолепное лицо!»
Мужа и гостей она чаще всего называла по фамилии, здоровалась
тоже своеобразно — сильно, по-мужски встряхивала руку собеседника и, продолжая
удерживать в своей, отодвигалась на некоторое расстояние, а затем, пристально
оглядев человека с головы до ног, нисколько не тушуясь, делилась с окружающими
впечатлением: «Правда, он напоминает древнего германца, только еще
грубее?» или «Посмотрите, Левитан, в нем что-то грёзовское».
Долготерпение, кротость доктора,
заискивающего перед женой и потакающего ее капризам, несмотря на ее завихрения,
весьма смахивали на юродство. Что ни говори, а по-мужски как-то неправильно.
Понятно, любовь слепа, но ведь не настолько же, не настолько…
Чехов изредка бывал на их журфиксах, но,
видимо, плохо скрывал свое отношение к хозяйке. Может, потому и отношения с
Кувшинниковой никак не складывались…
И все-таки что ж так Левиташу
завело? Ведь поди узнай его в Рябовском, только что
«томный», как не раз называл Чехов приятеля с его вековечной иудейской печалью
в глубине больших темных глаз. Да еще шаблонная фраза «я устал», которой тот
сначала меланхолично пленял женщин, взывая к их сочувствию и жалости, а потом с
легкостью отправлял в отставку. Или так уязвило, что в Рябовском нет ни его
вулканического темперамента, ни замечательного, великого талантища,
а только томление и душевная скука, толкающие к
мимолетному флирту и беглым романам?
Левитана действительно неудержимо влекло
к женщинам. Красавец-брюнет, вольный художник, неуравновешенный, экспансивный,
он был способен публично броситься на колени перед приглянувшейся дамой и тут
же объясниться ей в любви, а мог и тягостную сцену устроить, легко впадал в
хандру, грозился убить себя. В своей неукротимой страстности бывал он очень
хорош, да и у женщин пользовался неизменным успехом. Но бывал и смешон, потому как и взрывы темперамента тоже могут становиться
шаблоном, расхожей манерностью и в итоге — все той же пошлостью.
Чехову, однако,
было ведомо, что связь Левитана с Кувшинниковой довольно серьезна: эта на
первый взгляд взбалмошная и легкомысленная дама была не просто его ученицей,
причем небездарной, но, что существенно, вроде бы даже по-настоящему любила
его, окружала материнской заботой и готова была для него на многое, даже
терпеть его мимолетные увлечения, как терпел ее собственные муж-доктор. А Левитану с
его чувствительной натурой, с его нежной, тоскующей еврейской душой это было
просто необходимо — внимание, ласка, забота, тепло, какие может дать только
любящая женщина.
Ах, Левиташа, Левиташа!
Ведь не без чувства юмора человек, а
такая реакция. Эк же они еще недавно забавлялись, сойдясь в Бабкине, чего
только не выкамаривали. Бывало, в летние вечера
облачались в бухарские халаты, мазали лицо сажей, накручивали чалму, Антон с
ружьем выходил в поле по ту сторону реки, Левитан выезжал туда же на осле,
спешивался, расстилал ковер и, как мусульманин, начинал молиться на восток.
Вдруг из-за кустов к нему подкрадывался бедуин и палил из ружья холостым
зарядом. Бац, бац… Левитан падал навзничь. Совсем восточная картина.
А то, бывало, судили Левитана. Антон —
прокурором, специально для чего гримировался, Киселёв, другой приятель, судьей.
Оба наряжались в шитые золотом мундиры. Антон, как прокурор, грозно произносил
обвинительную речь, все буквально помирали от хохота.
Дурили, одним словом.
А про флирты с местными и наезжающими в гости барышнями, которых кто-то метко
прозвал «антоновками», и говорить нечего, тоже своего рода состязания…
И все-таки не случайно Исаак оставался
бобылем, как и он, несмотря на все свои бурные романы. Такое понимание, какое
он ждал от женщин, просто невозможно, душа все равно одинока, тем более душа
художника. Не раз толковали об этом. Левитан горячился: его этюд — это воздух,
синяя дорога, тоска в просвете за лесом, это он сам, дух его. А если женщина
этого не видит, не чувствует, то кто же они? Чужие люди! И о чем с ней тогда
говорить?
Вот только способна ли душа так слиться
с другой душой? Сомнительно!
И все-таки Чехов почему-то сочувствовал
не своему без меры влюбчивому приятелю, а мужу Кувшинниковой. Легкокрылость этой дамы, внешне не слишком привлекательной,
хотя и недурно сложенной, ее беззастенчивость, ее, по сути дела, равнодушие к
самому близкому, любящему человеку, говоря по правде, злила. Не так они,
Чеховы, дети богобоязненного отца и заботливой, покорной ему во всем матери,
были воспитаны. Если чего и ждали от женщины, то именно семейственности,
верности, бескорыстной самоотдачи.
Сам Чехов, увлекаясь кем-то и добиваясь
близости, постоянно замечал в себе это скучное, но неистребимое патриархальное
начало. И если увлечение грозило перерасти во что-то большее, то невольно
примеривался к семейной жизни: как могло бы все устроиться… Хотелось,
чтобы жена была похожей если не на мать, то на сестру Машу.
Антон всегда ощущал ее ненавязчивое, но,
что говорить, согревавшее домашним теплом присутствие. Она толково вела
семейные дела, справлялась с самой трудной работой, была непривередлива и
мягка. А главное, не стесняла его свободы, не отвлекала от творчества. Конечно,
и ей были присущи обычные женские слабости или, так сказать, настроения, однако
умела смирять себя, особенно если это касалось любимого братца, к тому же
знаменитого писателя. Он это ценил, но и, признаться, довольно эгоистично этим
пользовался.
Машу вполне можно было назвать красивой
— правильные черты, милое доброе лицо, внимательные ласковые глаза… Она
притягивала к себе мужчин, угадывавших в ней именно великодушную, щедрую
женскую природу. И что существенно, она всегда оставалась самой собой, без
всяких артистических закидонов, без натужного
кокетства и театрального ломанья, что часто
демонстрировали окружающие барышни, хоть Кувшинникова с ее жеманным придыханием
«но все равно вы милый…» или та же славная Лика Мизинова,
чье очарование в какой-то момент странным образом оборачивалось манерностью.
Все бы ничего, да только отношения с ней, порой весьма близкие, постоянно
грозили перерасти в мелодраму.
Театр, театр… Он всем не давал покоя.
Даже и ему. Человеку свойственно желание быть другим. Писателю это доступно в
большей мере, чем кому-либо. Да ведь и литературу читают по той же причине —
прожить чью-то еще жизнь, насытиться еще чьим-то опытом, чьими-то
переживаниями. Сцена тоже давала такую возможность. Но одно дело — театр,
другое — жизнь. Легко было заиграться. К тому же театр нередко начинал
вытеснять естественность, оборачивался декламацией, пустозвонством и опять же
пошлостью, что заслуживало только пародии. Если бы он сочинял пьесы, то
непременно комедии…
Чего-чего, а в Маше, по счастью,
жеманства почти не было. Неслучайно и друг Левиташа
на нее глаз положил, строил куры и даже, кажется, всерьез собирался сделать
предложение. Не он один, впрочем. Но Маша всегда в таких случаях осторожно
оглядывалась на брата: что он по сему поводу думает, а ему и не нужно ничего
говорить, достаточно быстрого, исподлобья, чуть насмешливого взгляда.
Наверно, не прав он был, и даже не
только в отношении любвеобильного живописца. Всякий раз срывалось — именно по
Машиной, ну а если копнуть чуть глубже — по его воле. Нет, явного деспотизма
Антон не проявлял, и тем не менее. Да, ему было удобно рядом с ней, как и с
матерью, у которой она унаследовала домовитость и хозяйственную сноровку:
навести чистоту, приготовить, разобраться со всеми делами, в том числе и по его
поручениям. Ведь могла осчастливить кого угодно, но главное — сама стать
счастливой.
Хотя что это —
счастье? Верил ли он в его возможность? Среди окружавших редко встречались
по-настоящему счастливые. Да и способен ли обрести его развитый, культурный,
ищущий человек? И нужно ли?
Впрочем, это уже отвлеченные вопросы.
Важней как-то обустроить свое внутреннее хозяйство, собственную душу, научиться
бескомпромиссной честности. Вот уж поистине не простая задача! Он ставил ее прежде всего перед собой и, увы, признаться, не всегда
оказывался на высоте.
А что отношения даже между людьми
близкими по духу могли легко портиться из-за каких-то нелепых, глупых,
никчемных обид — конечно, очень грустно. Бог с ней, с Кувшинниковой, не слишком
она его заботила, обиделась и обиделась. А вот разрыв с Левитаном серьезно
огорчил. Исаака он искренне любил и живопись его
ставил очень высоко. Другого такого чудесного художника, настолько тонко
чувствовавшего русскую природу и умевшего передать ее очарование, наверно, не
было.
Так и не решился тишайший Алексей Степаныч сказать ему то, что собирался. Хватило ума и
здравого смысла. Или Чехову удалось его разубедить? Он умел спокойно, чуть
глуховатым баском, как бы разговаривая с самим собой, объяснять самые сложные
вещи, а в данном случае всю абсурдность ситуации, которая, собственно, и яйца
выеденного не стоила и уж тем более таких радикальных выводов, на которые мог
быть способен только такой невротик, как Исаак Ильич. Дуэль, пистолеты — какие
мальчишеские глупые забавы! Правда, иногда с печальным, необратимым исходом.
Бедуином — пожалуйте, а вот дуэлянтом, со скользким от пота пальцем на
взведенном курке… Это уже не бабкинские
игрища.
Господи, какие они все-таки дети! И забавно,
и жаль всех до слез.
Как бы там ни было, жизнь продолжалась,
надо делать свое дело — и лекарское, и литературное. Литературное
— даже прежде прочего. Столько сюжетов теснилось в голове. Пусть обижаются,
коли угодно. На каждый чих не наздравствуешься.
А Левиташа,
пройдет время, остынет, одумается. Они нужны друг другу. Милый человек, дай ему
Бог здоровья!