Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2018
Александр
Феденко родился в 1977 году в Барнауле. Прозаик, сценарист, член Союза
писателей Москвы, автор сборника рассказов «Частная жизнь мёртвых людей». Публиковался
в литературных журналах «Октябрь», «Юность», «Дружба Народов». Живет в Москве.
Предыдущая публикация в «ДН» — 2016, №
9.
Тяжелая
ноябрьская муха, изведя себя на жужжание, лениво завалилась вбок, влетела Петру
Ильичу в нос и умерла.
От
дохлого насекомого в носу сделалось щекотно, Петр
Ильич чихнул, и мухи не стало вовсе.
—
Душа моя, ты болен! — отозвалась Вера Александровна, жена его.
—
Счастье мое, я совершенно здоров.
Воспоминания
о мухе были избыточно натуральны, и Петр Ильич чихнул еще раз.
—
Нет сомнений, ты болен, — утвердилась в своей правоте Вера Александровна.
—
Веронька, это всего лишь муха.
Он
опустился на пол, желая найти покойницу, но не нашел. Вера Александровна
приложила руку к прохладному лбу Петра Ильича.
—
У тебя жар — вот и мухи в глазах.
Супруг
огорчился настойчивым непониманием и вздохнул, тем протестуя.
—
И дышишь ты натужно, — продолжала Вера Александровна. — Тебе нужен покой, душа
моя.
Петр
Ильич настойчиво возразил самым категорическим вздохом, чем усугубил свою
участь («Покой, покой, полный покой!»), позволил уложить себя на выцветшую
гобеленовую софу, сразу осоловел и, утолившись
обещанием «чуток отдохну — и на службу», уснул.
Сон
его был тревожен и, как виделось Вере Александровне, даже лихорадочен. Она
беззвучно присела напротив софы и наблюдала, не смея побеспокоить супруга и все более страшась столь внезапно явившейся болезни.
Петру
Ильичу снилась гигантская черная муха. Она холодно смотрела на него
неподвижными сетчатыми глазами. Этот взгляд был невыносим таившейся
в нем непостижимой нечеловечностью. Петр Ильич
попятился, споткнулся и начал неторопливо, вязко тонуть не то в карамельном
сиропе, не то в оплавившемся свечном воске. Муха, казалось, тоже тонет вместе с
Петром Ильичем, и это странное гибельное единение усугубляло ужас, внезапно она
поползла к нему сквозь липкую трясину, натужно вытягивая из нее огромные лапки,
медленно, но неотвратимо приближаясь. Петр Ильич зажмурился и в страхе закрылся
руками. Руки и даже веки вязли в тягучем сладком воске, и, прежде чем сомкнулись глаза его и стало темно, он успел увидеть распахнувшуюся
над ним мохнатую мерзостную пасть.
Петр
Ильич проснулся в испарине и уставший.
—
Как ты себя чувствуешь, душа моя?
—
Отвратительно, — признался Петр Ильич, тревожно моргая и озираясь, — эта муха
сведет меня в могилу.
Вера
Александровна помрачнела и ушла звонить врачу.
Антон
Антонович — верный друг семейства, доктор — прибыл к вечеру.
—
Жулик ты, Петр Ильич, натуральный жулик и симулянт, — сердился он. — Не ожидал,
никак не ожидал от тебя такого фарса, — Антон Антонович сделался хмур. —
Выходит, накануне, когда я обедал у вас ухой и кулебяками, ты только выдавал
себя за здорового, меж тем как уже был окончательно
болен. Оказывается, ты и меня, и Веру Александровну за нос водил. Жулик.
—
Антон Антонович, я же здоров и чувствую себя первостатейно.
Напрасное, пустое беспокойство Веронька учиняет. Муха
вдруг в ноздрю залетела — я и чихнул, будь она проклята.
—
В ноздрю? В какую еще ноздрю?
Петр
Ильич задумался, припоминая с какой ноздрей случилось
несчастье — с левой или с правой.
—
Болезненный жар у него, Антон Антонович, — вмешалась Вера Александровна. — И
мухами с утра бредит. Ну откуда им быть, когда зима на носу? Месяц тому, как с
первыми морозами все, слава тебе, Господи, передохли.
Петр
Ильич принялся опять оправдываться, но, видя как неприятны и даже мучительны
супруге его возражения, умолк и только вздохами намекал о своем здоровье.
Невысказанная скорбь непонимания превращала вздохи в хрипы, и, слыша их, Антон
Антонович делался задумчив, а Вера Александровна —
мрачна.
—
А с аппетитом, с аппетитом у нас что? — Антон Антонович внезапно отвернулся от
Петра Ильича и обратился к Вере Александровне.
—
У вас? — удивилась она, но поняла и поправилась, — ах, простите, Антон
Антонович, Петр Ильич ничего не ест. Даже и не обедал.
Обед
Петр Ильич действительно проспал, а когда проснулся, Вера Александровна,
огорченная и выбитая из себя его болезнью, ничего не предложила, сам же он,
видя сколь велико смятение жены, не решился беспокоить ее.
Вера
Александровна пообещала скорый ужин и вышла из комнаты.
Петр
Ильич, воспользовавшись ее уходом, начал было опять пересказывать трагическое
недоразумение с мухой. Антон Антонович слушал вполуха,
хотя и кивал. Вдруг крепко схватил больного за нос, повертел его, покрутил,
осмотрел и скривился. Отпустив, вымолвил «вот тебе и весь сказ» и, не проронив
более ни слова, уставился на босые ноги Петра Ильича.
Взгляд
его выражал безнадежность.
За
столом Петр Ильич молчал и почти не ел. Он потянулся было к блюду с бужениной
под клюквенным соусом, но Антон Антонович преградил ему путь зажатым в руке
только что безупречно обглоданным бараньим ребром и возразил в смысле
недопустимости столь неблагонадежной пищи.
—
Брось, Петр Ильич, сейчас же брось! Какой ты, однако, жулик, натуральный жулик.
Довел себя до черты и хочешь переступить. Запомни: ничего
жирного, жареного, копченого, печеного, перченого, соленого тебе, Петр Ильич,
отныне нельзя. Нельзя!
—
Чем же ему питаться, Антон Антонович?
—
Моркови, Вера Александровна, дайте ему пареной моркови.
Чтобы
не искушать Петра Ильича неосмотрительно расставленными по столу соблазнами,
Антон Антонович утвердил перед собой блюдо с бужениной, в него же сложил
оставшиеся бараньи ребра, щедро покрыл соусом, придвинул закуски и налил рюмку
водки. Зацепил вилкой кусок олюторской селедки и
показал ею на штоф.
—
Это дело — тоже… — он выпил. — Нельзя!
Зажмурился
и, не закусывая, налил снова.
—
И селедку нельзя? — подал голос Петр Ильич.
—
Селедку, — Антон Антонович закусил, — селедку — особенно.
Он
самоотверженно избавлял стол от искушений, после каждой рюмки подчеркивая, что
его собственное здоровье тоже не железное, но пока позволяет ему обильно
жертвовать собой, исключительно ради Петра Ильича.
Вера
Александровна принесла пареную морковь. Петр Ильич лениво тыкал в нее, не решаясь есть, обреченно приподнимал и давал соскочить с
вилки обратно.
Антон
Антонович пытался направить трапезу по другому, менее трагическому, руслу,
рассказывая забавные случаи из своей врачебной практики.
Утром
следующего дня Петр Ильич встал отдохнувшим.
—
Душа моя, как ты себя чувствуешь? — Вера Александровна с беспокойством смотрела
на него.
Петр
Ильич сиял.
—
Первостатейно!
—
Завтракать будешь?
Петр
Ильич желал завтракать.
Он
жутко проголодался, но радостное предвкушение близкого насыщения было омрачено
возникшей перед ним тарелкой перловки, приготовленной на воде. Скрывая
отвращение — каша оказалась даже и без соли, — Петр Ильич вяло жевал
предложенное.
Скулы
на гладком, упитанном лице его за минувшие сутки сделались острее, пусть и на
самую ничтожную малость, заметить которую было
невозможно, но Вера Александровна сразу уловила эту новую худобу.
И
худоба, и так же подмеченный упадок аппетита Петра Ильича изрядно огорчили Веру
Александровну: болезнь, несомненно, прогрессировала.
Петр
Ильич же после дня отдыха и легкого голодания с новой силой ощутил в себе жизнь
и торжество здорового организма и засобирался на службу, однако, встретив
наполненный смиренной мольбою взгляд Веры
Александровны, остался.
Работу
свою он не то чтобы любил, но умел находить в ежедневном опостылевшем паломничестве
неприметные радости, делавшие паломничество сносным. Служебный
день Петр Ильич начинал чашкой чая, да покрепче, продолжал у Матвея Романовича
пожеланием тому первостатейного здоровья да разговорами, что кругом все смерть
как проворовались — хуже некуда, но если ничего не делать, то может и
обойдется, а то и наладится, иначе же точно рухнет, заглядывал в секретариат —
справиться: не слышно ли чего, Асечка из секретариата
изображала, будто строит ему глазки, это доставляло чистый младенческий
восторг Петру Ильичу, и он уходил довольный жизнью и улыбался встречным.
Проведя
трудовое утро в таких прелюдиях, к полудню Петр Ильич возвращался до своего
рабочего стола, садился, придвигал бумаги, бросал случайный взгляд в окно,
припертое глухой стеной соседнего дома, удивленно всхмыкивал,
вставал, хватал пальтецо английского кашемира и шел обедать с Матвеем
Романовичем. Всякий раз в одно место — вареничную в
тупичке, что за углом.
Изрядно отобедав, взяв и соленых рыжиков
под перцовую, и маринованного чеснока, и сметаны — обмакивать в нее вареники,
которых брал в избытке, под все те же разговоры о неминуемом самообустройстве отечества, Петр Ильич возвращался из
тупичка прежним путем, снимал плащ, садился, придвигал бумаги, в замешательстве
смотрел на них и отворачивал взгляд в окно. Вдруг
утвердительно кряхтел и шел прямиком к Матвею Романовичу пить чай под хмурые
взоры встречных.
Должности
Петра Ильича достоверно никто не знал, что затрудняло у коллег постижение
истоков проникновенной уважительности к нему, несколько несоразмерной с ведомой
им деятельностью. Уважительность эта была растворена в конторском воздухе и особенно среди руководства, Петр Ильич даже дважды висел
на «Доске Почета». В том смысле, что сразу две его фотокарточки были там
налеплены. Одна, по центру, в чесучевом костюме, с
платком из кармана, игривой искрой в глазу, хотя и довольно засиженная, другая
наоборот — почти свежая, в черном гороховом галстуке, с пузатыми беспомощными
щеками, в левом нижнем углу. Почему и отчего так получилось, никто не
припоминал, а сам Петр Ильич был слишком скромен, чтобы распространяться.
Были
у него в достатке и недруги, и завистники. Многие, особенно из молодых,
неискушенных, видели ущерб для большого канцелярского дела в круговерти
чаепитий, хождений, заглядываний и подмигиваний Петра
Ильича. Они даже не прочь были обратить надуманный ими от той круговерти ущерб
в собственный прок, высовывая наружу нарочитое рвение, отказываясь от чаев,
обедов, возводя усердие на небывалый пьедестал. Но всякий раз оказывалось, что
дела пошли криво и не туда. Начальство искало причины упадка, шло по следу, и
след приводил к пьедесталу. Усердных выгоняли взашей,
приговаривая «учились бы делу у Петра Ильича». Впрочем, у тех, кто учился, тоже
мало что выходило, ибо видя форму его канцелярского уклада, они лишены были
постижения внутренней полноты его деятельности, которая казалась им пустой.
Сидя
над холодеющей перловкой, Петр Ильич вспомнил отобранную у него служебную
круговерть с полагающимся к ней вареничным тупичком и, оторвав взгляд от серых
холодных завалов, размазанных по фарфоровому краю, отодвинул тарелку.
К
вечеру заехал Антон Антонович, Вера Александровна подала жаренных в сметане
карасей. Перед Петром Ильичом на столе вились паром биточки из моркови и плавился на свету словно из медовых сот выпеченный
морковный же пирог — видя тоску мужа, Вера Александровна всей душой желала
напотчевать его самыми вкуснейшими блюдами среди тех, которые еще допускались
медицинской наукой. Антон Антонович похвалил биточки и переел из них более
половины, не забывая и карасей. Петр Ильич не стал
есть вовсе.
Он
придвинулся к Вере Александровне и прислонился к ней. Она отложила вилку и тоже
придвинулась и прислонилась. Так они и сидели оба — прислоненные, глядя с
глубоким умилением и признательностью на Антона Антоновича.
— Ты жулик и подлец,
Петр Ильич, натуральный подлец, — восторженно говорил
доктор, — из скверности, исключительно из скверности доводишь себя до фатальной
черты, когда мы с Верой Александровной тащим, из всех наших скудных сил тащим
тебя, как выкинувшегося на берег кита, обратно в море, ты же держишься за эту
чертову черту всеми своими китовыми зубами.
Он
впился в голову объеденного карася, с душевным наслаждением высосал ее,
осмотрел остов и взялся за следующую рыбину.
—
Я ведь уже и с профессором говорил про твою болезнь, Петр Ильич, и не с каким-нибудь. Ты, небось,
думаешь, он жулик и проходимец, и зазря профессором зовется, и просто так с
портфелем ходит?
Антон
Антонович налил и сразу выпил.
—
А вот и нет! Просто так с портфелем не каждый ходит, и не всякий профессор —
жулик, этот сто собак съел на твоей болезни, — он налил еще, — а то и все
двести.
Антон
Антонович закусил холодцом с горчицей, и слеза вылезла у него из глаза,
протекла по ловко вылепленному лицу и скрылась в усах.
—
Прогноз, говорит профессор, прогноз в твоем случае самый положительный. Так что
не надейся, будто тебе удастся перемахнуть за черту. Даже не помышляй.
Вера
Александровна, прижавшаяся к Петру Ильичу, неприметно вздрогнула.
—
Антон Антонович, дорогой, а может быть в больницу, под докторский присмотр?
Слова
эти дались ей тяжело, с великим внутренним беспокойством произнесла она их. Ей
ужасно было и представить, что Петр Ильич окажется где-то там, в белых холодных
палатах, таких чужих, тоскливых, без нее и без ее хлопотливой опеки. Да и само
согласие Антона Антоновича с необходимостью перевезти мужа в больницу выдало бы
серьезность положения, которое безмерно страшило
бедную женщину. О себе она думала меньше всего, но и собственное одиночество в
отсутствие Петра Ильича не могло не вызывать печали в трепетной душе ее.
Антон
Антонович уверил, что необходимости в этом нет ни малейшей, что положение Петра
Ильича хотя и скверно, но имеет самые оптимистические перспективы, и умеренная
диета и домашний покой вот-вот принесут свой прок. Он
принялся вдруг рассказывать поучительный врачебный эпизод: одному особо
мнительному больному по случайности вместо аппендицита отрезали руки, что
нередко бывает, когда не имеешь характера перешагнуть сомнения и довериться
медицине и оттого дергаешься под ножом, но сразу же исправили обратно, да самую
малость напутали — вместо прежних рук пришили чьи-то посторонние ноги, а пока
выясняли, чьи ноги, пациент упер из ординаторской две пары ботинок и
бежал, обнаружили его по характерным следам уже под Кисловодском и даже
догнали, только поздно было — помер он. Вскрытие показало: вроде как от
аппендицита. Антон Антонович подвел мораль под безысходность предрассудков и
заключил, что ежели кто медицине не верит, то и лечить такой
сомнительный организм смысла нет — один убыток выйдет.
Петр
Ильич, чувствуя недостаток сил внутри себя, вернулся к гобеленовой софе и лег.
Из
столовой к нему пробирались ароматы стола и негромкий, ускользающий разговор
Веры Александровны и Антона Антоновича.
—
Не смейте, не смейте, Вера Александровна, даже думать об этом! — густой шепот,
подхваченный запахом жареных карасей, проник в комнату и окутал Петра Ильича.
—
Мне тяжело видеть, как он мучается, — отвечала Вера Александровна.
—
Я понимаю, понимаю, — уверял Антон Антонович, гремя графином. — Но такие мысли,
которые вы говорите, недопустимы. Недопустимы!
Еще
долго Антон Антонович звенел стеклом, успокаивая Веру Александровну. Петр Ильич
уснул и не слышал, как доктор ушел. Вера Александровна проводила гостя, оглядела
опустевший стол, прошла в комнату Петра Ильича, присела на край гобеленовой
софы и принялась гладить его проступившие жилами руки, запутавшиеся в голове
прядки первой седины, защетиневшиеся за два дня щеки.
Она прижалась к нему. Но Петр Ильич спал.
Ему
снилась Вера Александровна, медленно идущая по черному, местами изрытому полю
куда-то вдаль и прочь и тревожно, с нарастающим отчаянием зовущая его. А он
бежал за ней, но она отдалялась, отдалялась и никак не догадывалась обернуться
и приметить, что он тут, рядом, только протяни руку. Петр Ильич увидел ровную
белую — словно приснеженную — дорогу чуть в стороне,
бросился бежать по ней — «теперь уж догоню», но она обернулась липкой лентой
для мух, ноги его оказались схвачены ею, он подался вперед, упал, дорога
намоталась вокруг него, облепила и сжала со всех сторон белым, непроницаемым.
Проснулся
Петр Ильич от запаха лука.
Кто-то
щупал его, тянул за щеки, разжимал рот, вертел уши и тыкал в нос чем-то
холодным, как мороженая треска.
Петр
Ильич раскрыл глаза и увидел лицо, все в белом, закутанное и с поварским
колпаком на макушке. Петр Ильич огляделся: солнце стояло высоко, день близился
к обеду. Поварской колпак оказался докторским. Луком пахло от марлевой повязки,
прикрывавшей лицо.
—
На что жалуемся? — спросила повязка.
Петр
Ильич удивился, заметил стоявших тут же в почтительной
неподвижности Антона Антоновича и Веру Александровну. Антон Антонович поспешил
сообщить, что закутанное лицо в колпаке — профессор, тот самый, наевшийся собак
на болезни Петра Ильича. Наружу торчали одни только глаза его — темные, ничего
не выражавшие.
—
Муха, — сообщил Петр Ильич, глядя в них.
—
Муха? — не понял профессор.
Голос
Петра Ильича был слаб, и профессорское лицо нахмурилось, видимо, от
необходимости прислушиваться. Петр Ильич заметил эту хмурость, отчетливо
проступившую вдруг из-за повязки, забеспокоился, что плохо объяснил, отчего
стал говорить еще невнятнее.
—
Я здоров. А муха померла — тут и чихнул.
Профессор
не выразил чувств в связи с печальной вестью о мухе и
лишь внимательно рассматривал вылезшие скулы Петра Ильича, сделавшиеся
огромными глаза, перевел темный взгляд на костистые подрагивающие пальцы рук,
наконец — на вылезшие из-под пледа худые босые ноги. Дальше ног рассматривать
было нечего, и профессор так и стоял долго и задумчиво, уставясь
на них.
—
Если бог даст, — он повернулся и посмотрел прямо на Веру Александровну, — то
три дня. Впрочем, маловероятно.
Вера
Александровна, уже понимая выпущенный приговор, еще думала отгородиться:
—
Что даст? Какие три дня?
Но
не было стены, которая б заслонила от понятого, и Вера Александровна упала
раньше, чем профессор обрушился обухом на нее:
—
Умрет раньше, чем в три дня. Впрочем, и трех не проживет.
Петр
Ильич видел все опять словно в воске, как в том сне: Вера Александровна падала,
падала, падала, и падение никак не прекращалось, Антон Антонович дотянулся до
нее сквозь пролившуюся густоту и успел подхватить, и посадил на стул,
придерживая.
—
Может, все-таки в больницу?
—
Теперь уж поздно. Впрочем, и сразу не помогло бы.
Профессор
наскоро собрался и уехал, даже не отобедав.
Петр
Ильич ждал, что анекдот вот-вот закончится, все догадаются, что он здоров, и
обрадуются, и все пойдет еще лучше прежнего: и служебная круговерть, и
вареничный тупичок, и грибная солянка по воскресеньям. И жизнь полноводным
благоухающим потоком вернется в их дом и смоет морок из глаз Веры
Александровны.
Но
скорбь и предчувствие смерти вокруг него были самыми настоящими. Воздух комнаты
был залит воском, осыпающаяся яма под софой росла. Вера Александровна сама сделалась чуть жива от охватившего ее необъяснимого
фатального ожидания. Петр Ильич видел, как ожидание высасывает жизнь из нее, но
всякая попытка уверить Веру Александровну в своем здоровье сказывалась на ней
разрушительно. Она хваталась за увертывающийся прутик надежды, начинала
выбираться по нему из пропасти на насыпь, которую Петр Ильич возводил, но все
одно: прутик надламывался, она падала с отвоеванной у отчаяния зыбкой
возвышенности в еще более глубокую пропасть, куда не доставал свет вовсе, и кругом
стояла одна только тьма.
—
Ну зачем, зачем он мучает меня этими ложными
надеждами? — вопрошала она у Антона Антоновича. — И сам так мучается.
—
Скоро, скоро все прекратится. — отвечал
он. — Бог милостив.
Петр
Ильич, слыша их разговоры, отступался с объяснениями, которые доводили и без
того ужасное состояние Веры Александровны до края, за которым не оставалось
ничего.
Отступаясь,
он закрывался от ямы под софой и оборачивался на пронесшуюся жизнь. Судьба
столкнула их в весьма затрапезной манере: только что вышедший на службу молодой
Петр Ильич прогуливался по рынку и вдруг увидал среди суповых наборов из
костей, мрачных залежей ливера и свиных копыт чудесный кусок говяжьей вырезки,
он ухватился и потянул… Вырезка не сдвинулась. Изучив
причины столь странной неподатливости, Петр Ильич обнаружил не менее чудесную
ручку, схватившую вырезку за другой конец и тянущую ее к себе. Проследив путь
далее, он рассмотрел и саму Веру Александровну, юную Вероньку.
Оценив расстановку фигур, Петр Ильич понял, что позиция его выигрышная и что
вырезку дамочке не удержать. Но неведомая сила заставила его внезапно отпустить
кусок первостатейного мяса, извиниться и отступить. Девушка нисколько не
смутилась и контрибуцию приняла. Петр Ильич проводил взглядом чудесное видение и
спешно покинул поле битвы, но скоро вернулся с незабудками в одной руке,
копченым осетром в другой и, расспросив мясника, помчался догонять растворяющуюся в базарной толпе Вероньку.
Сейчас,
на краю софы, и та вырезка, и та девушка, и тот счастливый день, и сам Петр
Ильич стали недосягаемыми, неумолимо исчезающими.
Ухаживания
Петра Ильича были неловкими, вызывавшими не столько романтические чувства,
сколько улыбку, даже умиление. Веронька ответила на
них не сразу, но, ответив однажды, растворилась в Петре Ильиче навсегда.
Детей
у них не вышло. В ком из них крылась причина — узнать они не пытались, решив,
что как бы ни складывалась судьба, отныне она одна на двоих и отделить одного
от другого уже невозможно. Антон Антонович, с юности друг Петра Ильича, доктор,
повидавший разное, всячески намекал им обоим и каждому по отдельности, что для
медицины это пустяк и нужно только заняться, но они пропускали слова его мимо,
и тот, хоть и долго оставался настойчив, но бросил досаждать. А со временем их
взаимная нежность и вовсе стала всем окружающим казаться такой удивительной,
что нелепо и предположить было, будто их внимание друг к другу окажется
нарушено кем-то еще. Бездетность Петра Ильича и Веры Александровны стала
несомненным замыслом провидения в глазах людей, близко знавших их.
Стремительный
уход Петра Ильича казался им немыслимым и чудовищным.
В
центре стола находился поднос с золотистым, глазуревым от запекшегося жирка
поросенком, фаршированным гречкой и грибами. Яблочко во рту его сморщилось и
выпало, а рот так и остался удивленно открытым. Бесчисленные посудины с
птичьими паштетами, сыровялеными колбасами, солеными груздями, маринованными
арбузами, блинами и драниками, икрой красной и
черной, капустой квашеной с брусникой и без, жареной, вяленой и копченой рыбой
заполняли собой все остальное пространство. Над этим благоухающим полем
возвышались масляною горою в отдельном блюде вареники всевозможных начинок.
Если где и оставались свободные проплешины, их Вера Александровна извела
соусниками, сливочниками, пиалками с мясными,
грибными, сырными и ягодными соусами и подливами. Чего тут только не было.
Вера
Александровна поставила перед Петром Ильичом рюмку и села рядом.
—
Ешь, душа моя, — сказала она. — Ешь, что захочешь. Антон Антонович разрешил.
Антон
Антонович налил водки в рюмку Петра Ильича, после налил и себе, поднял, да так
и замялся, не зная что говорить. Начал городить
витиеватый долгий тост, приложил «многих лет и крепкого здоровья», сконфузился,
смолк и вдруг тихо заплакал.
Петр
Ильич притронулся к кушаньям. Поднял водку, понюхал и отставил. Помедлил,
словно не решаясь просить о неудобном, но все же
поворотил голову к Вере Александровне и, не глядя на нее, вымолвил:
—
Веронька, счастье мое, сделай мне моркови… Пареной.
Вера
Александровна не сразу, но вышла и скоро вернулась с морковью.
Петр
Ильич съел ее всю.
Антон
Антонович так и сидел, не выпив и не выпустив водки.
Доев,
Петр Ильич накрыл свою полную рюмку куском черного хлеба и вышел.
В
воскресенье с утра пошел снег.
Петр
Ильич побрился. Чесучевый костюм оттенка выдохшегося
шампанского, много лет висевший без дела, поскольку
давно стал тесен и узок и не давал ни встать, ни сесть, ни выпрямиться, ни
наклониться, пришелся впору. Петр Ильич пижонски воткнул в нагрудный карман
несколько линялый, но еще яркий, в аляпистом многоцветье, платок, оглядел себя и остался
весьма доволен.
Вскоре
потянулись гости. Они приходили по несколько человек, подолгу расшаркивались в
прихожей, отряхивались, стараясь негромким шумом обнаружить свое присутствие,
приглушенно переговаривались. Подталкивая друг друга, появлялись в дверях
гостиной, замирали и умолкали.
Петр
Ильич сидел поодаль, полуотвернувшись к окну, и
смотрел на падающие белые хлопья, на неуловимо исчезающую под ними черную
землю.
В
центре на табуретках стоял дубовый, медового лака, гроб.
Вера
Александровна не выходила из своей комнаты, сил ждать неминуемого
у нее не осталось, и она слегла.
Антон
Антонович занимался хлопотами.
Среди
толпившихся провожающих кто-то наступил на другого,
тот зашипел, Петр Ильич невольно обернулся и увидал их всех. Лица, набухшие
подчеркнутым соболезнованием, смотрели на него в недоуменном ожидании. Где-то
позади них раздавался голос Антона Антоновича: «Вытирайте ноги, господа!
Вытирайте ноги».
Петр
Ильич искал среди них Веру Александровну, любимую Вероньку,
но напрасно. Чадили свечи, было душно. Провожающие сопели, прикладывали ко лбам
зажульканные серые платки, крестились и смотрели,
смотрели на него, бормоча неразличимые причитания.
Петр
Ильич заметил Матвея Романовича, обрадовался — хотя бы он здесь, поднялся и
двинулся навстречу. Бормотание стихло, неуловимый ужас пополз по лицам, они
подались назад. Петр Ильич остановился в растерянности, чувствуя слабость и
даже тошноту. Он сделал еще шаг. Ужас пришедших стал отчетливым, надломил их лица.
Матвей Романович тоже подался назад, его лицо осыпалось и потерялось в общей
груде.
Петр
Ильич отвернулся, угодил взглядом в гроб, дотянулся до него рукой и оперся.
Кто-то,
наверное, все тот же Матвей Романович, сказал только:
—
В добрый путь, Петр Ильич, в добрый путь. Не поминай лихом.
Петр
Ильич покосился набок, помутнел, залез внутрь и лег. Глаза его устало
закрылись.
Толпа
издала вздох облегчения и начала расходиться.
Уже
стояла ночь, когда Вера Александровна поднялась остатками своей жизни, прошла в
гостиную, прижалась к Петру Ильичу. Ее взгляд, губы, пальцы нежно бежали по его
лицу, по глубоким морщинам, худым скулам. За последние дни она и сама высохла,
провалилась в черную яму, стала исчезающей в сумерках тенью. Жизнь начала
убывать из нее.
Вера
Александровна долго нависала над мужем, прощаясь, иссушенный организм перестал
превращать ее горе в слезы, и горе оставалось внутри, заполняя собой все части
человеческого нутра, которые находило. Когда заполнять стало нечего, Вера
Александровна тихо упала. Антон Антонович перенес ее и, вернувшись, надвинул
крышку на гроб.
Петр
Ильич очнулся от тряски. Добирались долго, на разъезженной дороге его
подбрасывало, кидало в темноте, било о тесноту. Нежный шелковый подбой и чесучевый костюм не смягчали ударов, и Петр Ильич подумывал
даже вылезти, но представляя, сколь нелепо будет выглядеть, не решался.
Тряска
вдруг прекратилась. «Наконец-то, — пробурчал Петр Ильич, — приехали». Гроб
дернуло, его выволокли из катафалка и поставили.
Слышались глухие, могильные голоса, разобрать их было нельзя. Каждый возглас,
крик, всхлип и даже каждое движение людей снаружи проникали внутрь
потусторонними шорохами, скрипами. Петр Ильич пытался понять их, угадать обронившееся слово, увидеть эту последнюю суету. Вцепляясь
в звуки, он жаждал больше всего и пуще всего боялся уловить плач Веры
Александровны, но не различал ни ее, ни чей другой знакомый голос. И даже
собственное дыхание превращалось в неузнаваемый, не
похожий на человеческий стон.
Гроб
приподняли, и он мягко заколыхался в пустоте. И Петр Ильич увидел далекий узкий
немного покачивающийся лоскут облачного ноябрьского неба, летящий навстречу
снег. Лоскут, сжимаемый со всех сторон черной мерзлой землей, ускользал,
отдалялся, становился все уже, уже. Петр Ильич потянул к нему руки, но руки
уперлись, небо исчезло, облепило темнотой, гроб мягко ткнулся
в дно могилы, и всякое движение прекратилось.
Застучали
редкие комья, звуки перестали быть таинственными и сделались отчетливыми,
понятными и невыносимыми в своей ясности, Петр Ильич ударил в крышку, но она не
поддалась, он ударил еще, начал биться в нее всеми своими жилами и костьми,
закричал.
—
Я живой! Выпустите меня!
С
той стороны ему отвечали лишь размеренным стуком бросаемых комьев.
—
Я живой! Живой! Живой! — кричал Петр Ильич. — Я живой…
Стук
вдруг исчез, надежда вспыхнула, потащила за собой, Петр Ильич перестал биться,
ожидая, что сейчас его достанут, поднимут. Но раздались тяжелые частые удары —
могильщики взялись за лопаты. Звук земли становился все тише, тише, и вскоре стал
вовсе неуловим. Через щели между досками повеяло сыростью и холодом.