Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2018
Ефим
Бершин, поэт
(Москва)
«Море смеялось». И с этого для меня
начался Горький. Потому что море смеялось. Там, в случайно прочитанной на
морском берегу «Мальве», было еще много потрясших мое юное воображение фраз.
Например: «Ветер ласково гладил атласную грудь моря; солнце грело ее своими
горячими лучами, и море, дремотно вздыхая под нежной силой этих ласк, насыщало
жаркий воздух соленым ароматом испарений…» Но врезалось именно это: море смеялось.
И тогда, захлопнув книжку, я побежал с
пляжа домой, чтобы немедленно написать такой же красивый рассказ. И начал с
предложения: «Море обедало». Это я подглядел, как набегавшие волны утаскивают
за собой прибрежную гальку и назад, как мне показалось, не возвращают. То есть
съедают. Так я стал сообщником Горького.
То что пронизывает душу в пятнадцать лет, остается на
всю жизнь. «Мальва» объединилась с реальным морем, с реальным солнцем, с
реальным светом.
Горький — свет. Или путь к свету. Как Тёрнер или Ван Гог,
которые, что бы ни писали, искали прежде всего свет,
зажигая все вокруг, даже воду. Этим же занимался Алексей Максимович. В более
позднем возрасте, прочитав «На дне», я вдруг представил, что эту абсолютно «достоевскую» пьесу написал бы сам Достоевский, и вздрогнул.
Читать было бы невозможно. Не могу читать Достоевского, потому что из каждого
слова сочится безысходный мрак. А у Горького из, казалось бы, безысходного
мрака — свет. Да, несколько странный свет. Да, несколько потусторонний.
Но — свет!
Десятки лет Горького обзывали
пролетарским писателем, что стало чудовищным и лживым клеймом. Потому что он,
скорее, антипролетарский. Подлинные герои раннего Горького — бродяги, цыгане,
босяки, воры и прочие люди свободных профессий. Свободные люди. Представить
себе свободным пролетария, ежедневно выстаивающего смену у станка и занятого
рутинным трудом, невозможно. И даже попавший на язык Ленину и навязший в зубах
школьников Павел Власов из
«Матери» — совсем не тот, за кого его десятки лет выдавала советская критика. И
что вообще этому молодому человеку было нужно? Ведь для того чтобы бросить
пить, гулять и играть на гармошке, совсем не обязательно вступать в кружок
революционеров. Неужели Горький всерьез думал, что после революции стоять у
станка будет комфортнее, весь российский пролетариат бросит пить в один день, а
играть будет исключительно на фортепианах и на
скрипочке? Нет, Власов, конечно, революционер или, скорее, бунтовщик, но он
бунтовщик против рутины. Против пролетарского труда. Следовательно, это
антипролетарский персонаж — одна из воплощенных идей Горького о свободе. И
Ленин, в общем-то, остался с носом, не разобравшись в том, какую идею воплотил
Горький в своем герое. А ведь для того, чтобы это понять, нужно было просто
провести прямую от ранних рассказов Горького — там уже
все было заложено. Что заложено? Мечта. Мечта о новых свободных людях,
обладающих чуть ли не сверхъестественными способностями. Фактически — о сверхлюдях. Не хочется повторять избитые предположения о
влиянии Фридриха Ницше, но тень предполагаемого сверхчеловека, способного даже
к бессмертию, носилась в ту пору над всей Европой. Не миновала она и Россию.
Надежда на то, что наука вот-вот сделает человека бессмертным, для иных стала чуть ли не религией. Не каждого, конечно, человека, но
лучших из лучших. Нового человека. Кстати, большевики
потому и сунули замороженного Ленина в Мавзолей, что надеялись в ближайшем
будущем его воскресить.
Как мы знаем, юный Пешков и сам
попытался стать бродягой, ощутить свободу от так называемого социума. Сменив
целый ряд профессий, он отправился бродить по Руси в поисках свободы и
свободных людей. И таковых, надо сказать, он нашел. Среди бродяг и прочих
босяков. Но сам таким не стал. Увы. Не вышло. В замечательном рассказе «Два
босяка», который почему-то назван очерком, есть примечательный диалог. Босяк
Степок, с которым некоторое время Пешкову довелось побродить, увидев
преображенного, хорошо одетого недавнего сотоварища, изумленно спрашивает:
«— Так!.. Значит… что же? Не по природе
ты босяком-то был… а так, из любопытства?…
— Да…
— Ишь ты? Тоже
любопытство… А теперь назад… не понравилось? Л-ловко сделано!…»
И дальше:
«— Знаешь ли
что, Максим? — спросил он.
— Что?
— Оч-чень это
подлость большая! — выразительно произнес он, погрозил мне кулаком и, не простясь, ушел».
Но оттого что из Горького не вышел
бродяга, конфликт с социумом не исчез. Тем более что конфликт этот был изрядно
обострен болезнью. Ведь как минимум два психиатра (И.Б.Галант и М.О.Шайкевич)
выявили у Горького целый букет психических заболеваний, среди которых —
суицидальный синдром. Неслучайно ведь в молодые годы он дважды пытался
покончить с собой. И именно писательство стало тем инструментом, тем способом,
который помог найти выход. Найти свет. Но свет у Горького получился какой-то
внеземной. Будем откровенны: страны раннего Горького в природе не существует. И
людей таких не существует. Горький, подобно гётевскому
Фаусту, принялся выводить гомункулусов. И Данко, и Ларра, и даже Лойко Зобар с Радой в придачу. Прекрасные, гордые, смелые,
честные гомункулусы. Ой! Чуть было не написал, что они посильнее, чем «Фауст»
Гёте. Не буду. Не посильнее. Но в том направлении Горький все же шел. В
литературе Горький вывел других людей, другую страну, другой мир.
Мир-гомункулус. И о каком таком социалистическом реализме речь? Кто это
придумал? Сегодня на книжных ярмарках раннего Горького нужно было бы продавать
в разделе «фэнтези».
Но одно дело — литература, а совсем
другое — искушение увидеть предполагаемого нового человека в реальной жизни.
Горький не мог не желать революции. Он не мог ее не поддержать на первых порах.
Потому что большевики ведь тоже хотели вывести на свет божий нового человека.
Мне, конечно, не нравится название «хомо советикус», но попытки его создать были. Впрочем, у нас
время от времени попытки создать нового человека повторяются. С 1991 года и по
сей день тщатся создать какого-то нового «хомо», у
которого в жизни всегда есть место подвигу в сфере бизнеса. Вследствие чего
хочется вопросить вслед за старухой Изергиль: «Куда
девались из жизни сильные и красивые люди»?
Повторяю: Горький не мог не желать
революции. Но и принять свершившуюся революцию тоже не мог. Потому что мрачный
осенний революционный Петроград никак не напоминал город Солнца. Потому что он
увидел, какие такие гомункулусы выползли из большевистских пробирок. И… уехал
на Капри. Туда, где «море смеялось».
Боже мой, как же смеялось море!