Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2018
Приобщение
Смешно сказать, но я не могу вспомнить,
когда осознал Горького как автора. Когда в десятом классе школы мой учитель
литературы (любимый учитель!) стал разбирать по программе тексты Горького — от
«Детства» до «Матери», я эти тексты уже хорошо знал. Откуда? Если из детского
слушанья (на которое не жалели времени мои старшие родственники, а Горький в
СССР — по суммам тиражей третий после Пушкина и Толстого, то можно было и
сбиться). А когда стало необходимо различать авторов, встал у меня в сознании
«Тихий Дон», завещанный уходящим на фронт отцом… В
свой срок я осознал и Шолохова. И тогда понял наконец,
что без Горького мне все равно не прожить.
Понял уже в университете, на филфаке
МГУ. Окунуться сразу и безоглядно в тексты Горького мне не позволили
факультетские правила: тема первой курсовой работы должна быть лингвистической.
Спасительная модель: Метафоры в Песне о Буревестнике… Но
ко второму курсу я был уже подкован не только текстами, но и спектаклями по
текстам Горького-драматурга; смотрел уже и «Варваров», и «Мещан». Само собой —
«На дне».
Подступиться в «Самгину» я побаивался —
в семинаре читал горьковскую прозу «попроще»,
проникаясь оправданием заплеванных ранее захребетников купецкого звания.
Задумывался над тем, справятся ли новые интеллигенты со страной, привыкшей жить
по-старинке. Помогут ли России такие люди, как Челкаш или Фома Гордеев?… Любимейшей моей вещью стала
«Жизнь Матвея Кожемякина». И только ко времени дипломной работы эта «Жизнь»
безоговорочно уступила место «Жизни Клима Самгина».
Общение
Я погрузился в «Самгина» как в
волшебство. Не формулируя никаких проблем, не заботясь об идейных входах и
выходах, — просто упивался текстом, проникаясь загадочностью сплетенных там
судеб. Это была магия… Я относил рукописные листы
научному руководителю, знаменитому маяковсковеду (он
заведовал кафедрой советской литературы), тот их быстро читал и утверждал, не
делая замечаний. (Одно замечание сделал: мне для моей
концепции нужно было найти у Горького «птичьи фамилии», Алексей Иванович Метченко из моего списка выбросил «Дронова», пояснив, что Дрон — не птица, а имя собственное, вроде Алексея.
Знать бы, что три эпохи спустя дроном назовут авиационный беспилотник. Но пролетело!)
Я отдавал утвержденные листы моей тетке
Розе, а та несла на Мосфильм, недорогой машинистке.
Диплом мой рос стремительно…
На пятой сотне страниц я опомнился и
поставил точку.
По факультету пошел слух, что мое
дипломное сочинение по объему — диссертация. (Тогда это была общепринятая
формула измерения достоинств.)
Мой научный руководитель распределил
меня в аспирантуру. Не рекомендовал, а именно распределил. Даже настоял на
вторичной церемонии утверждения — чтобы отсеять возмутившихся конкурентов.
Меня распределили. А через месяц
документы вернули — как и другим однокашникам, не имевшим до университета опыта
трудовой (желательно заводской, пролетарской) работы. Это была реакция
начальства на венгерское антисоветское восстание — шел 1956 год.
Вступительные экзамены я, однако, уже
успел сдать — единственный претендент на единственное (по советской кафедре)
место. Другие претенденты, вроде славного Мельчука и неотразимой Тани
Николаевой, — ссыпались со своих кафедр. По той же причине отсутствия
пролетарского опыта.
Я сказал себе: больше — никаких
экзаменов, никогда! И поставил толстенный том моей дипломной работы на дальнюю
полку, чтобы более к «Самгину» не возвращаться. Не бередить раны.
Через несколько лет встретил Метченко на каком-то писательском собрании. Я думал, он
меня не узнает. Нет, узнал, пожал руку. Сказал, что следит за моими
литературно-критическими публикациями и что всегда был во мне уверен.
— Но тогда чем объяснить, что на
вступительном экзамене в аспирантуру вы мне поставили по специальности
четверку?
— А это не влияло на зачисление: вы были
в аспирантуру уже зачислены. А сорвалось все не из-за факультетских, а из-за
министерских интриг. Восстание-то пражское возглавляли завсегдатаи Кружка
Петефи. Известные антисоветчики. Вот в ЦК и решили
избавиться от таких же у нас. Пока шли экзамены,
четверка не могла повредить ни вам, ни Мельчуку…
— Так за что мне все-таки четверка?
— За спецификаторство.
— Что-о?
— Вместо того,
чтобы сконцентрироваться на горьковском соцреализме, вы пустились рассуждать о
художественной специфике его текста. Это у нас называлось: «спецификаторство».
За что, успокаивая других экзаменаторов, я и снизил вам один балл.
Изумительно! Я и о слове-то таком не
ведал! Значит, Горький продолжал так мощно воздействовать на меня, что, говоря
о нем, я впал… в это, как его? В специ-фика-торство.
Вот показатель художественной силы Горького! Эффект приобщения, действующий в
любой ситуации.
Теперь — о ситуации финальной.
Прощанье
Тут все будет короче. И горше.
Появилась недавно книга о смерти
Горького. «Документы, факты, версии».
Беру. Меня интересует версия, которую
авторы книги излагают, признавая клеветнической: что великий писатель умер не
своей смертью, а был убит «врагами народа», о чем стало известно в 1938 году,
через два года после того, как его похоронили с честью.
Кто же были убийцы, обнаруженные через
два года после преступления?
В центре списка — обреченный палач
предыдущего призыва, а рядом с ним — медики, писатели, родственники,
сподвижники покойного… Все они — его убийцы.
Не хочу приводить их фамилии, чтобы не
наращивать слой клеветнической грязи.
Если, как пишут эти нынешние историки,
все это неправда, то зачем ее приращивать к жизнеописанию Горького? Мало ли
кого в ту пору ставили к стенке по облыжному обвинению! Это был стиль страны.
Двадцать два года спустя обвинили (и вынесли из мавзолея) вождя народов
горьковской эпохи. Да мало ли кого еще задним числом обвинили! Горький-то тут
причем?
Он умер на вершине официального
признания. Сталин с Молотовым и Ворошиловым приезжали к нему трижды (в
последний раз врачи их к умирающему не допустили).
Горький умирал окруженный любовью. Две
женщины сидели у его постели до последних минут: многолетняя жена Екатерина
Пешкова (никогда никаких порывов к разводу) и свежая пассия Мария Будберг (которой посвящен роман о Самгине).
Они-то и проводили в небытие великого
писателя, в жизни которого невыносимая горечь соседствовала с максимализмом
веры в человека.
Все прочее — от лукавого. То есть от подлого. Куда и должно быть сметено.