Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2018
Декина Евгения Викторовна
родилась
в г. Прокопьевск Кемеровской обл. в 1984 г. Окончила
Томский ГУ (современная литература и литературная критика),
сценарно-киноведческий факультет ВГИК (с красным дипломом). Участник форума в
Липках, финалист премии «Радуга 2016» и лауреат премии «Звездный билет» им.
В.Аксенова (2016), лауреат премии «Росписатель»
(2016). Печаталась в журналах «Октябрь», «Дружба народов». Живет в Москве.
Дюймовочка
Агата всегда стыдилась своих рук. У всех
девочек были тонкие запястья и нежные пальчики, а у нее выросли какие-то
огромные грабли. И уже в пятом классе бабушкино обручальное кольцо налезало
Агате только на мизинец. Агата старалась незаметно спрятать руки за спину,
когда стояла у доски, передавала кому-то дневник или компот в столовой. К
восьмому классу стало хуже — Агата выросла очень крупная, налилась, и стало
ясно, что позже она станет еще крупнее. Мама говорила, что ничего страшного,
наоборот, нужно гордиться своим ростом, некоторые модели даже ноги себе ломают
и сращивают потом на специальных аппаратах, чтобы выиграть несколько
сантиметров. Но Агату это не утешало. И не только потому, что по росту она
могла подойти только двум-трем мальчикам в классе. Просто она не хотела быть
как мать. У ее огромной матери было много мужчин. И все почему-то мелкие,
тонкие, преданно заглядывавшие в глаза и суетившиеся вокруг, как крепостные
перед барыней. Надолго они, как правило, не задерживались. Рано или поздно
каждый чем-то выбешивал маму, и она, хлопнув кулаком
по столу, громогласно объявляла ему:
— Вон пошел!
И мужчинка торопливо собирался, бегал по
квартире с перекошенным лицом, впопыхах забывая трусы, чашки, бритвы,
валившиеся из рук.
Агата не могла на это смотреть. Ей
казалось, что и у нее непременно будет так — мелкие мужичонки,
похожие на приблудных собачек, и ничего настоящего.
— Да нафиг он
мне сдался, урод! — говорила мама, как только за
вчерашним возлюбленным захлопывалась дверь. — Мужик
зачем в доме нужен? Гвоздь прибить да мебель передвинуть? Я и сама кого хочешь передвину. Корми его еще, дармоеда.
Потом мама доставала фотографии отца,
раскладывала на столе и подолгу вздыхала. Агата не помнила отца, он погиб,
когда она была еще совсем маленькой, а потому никак не могла понять, что же
было в нем такого, из-за чего мама до сих пор так и не смогла никого найти.
Обычный такой мужчина, спокойный, улыбчивый. Такой же мелкий,
как и все мамины следующие, также подобострастно смотревший на нее снизу вверх.
— Семь раз выгоняла, ни разу не ушел.
Бывало, встану над ним, ору так, что самой страшно делается, а он стоит.
Окаменеет весь, а с места не двигается. А как-то шкаф у него за спиной
проломила. Все, думаю, укокошу ублюдка.
Как вдарю, а дверца из фанеры, тонкая. Рука в шкаф
провалилась, я сама чуть на него не грохнулась, задавила бы. А он стоит. Мелкий, на голову ниже, а не боится. Смотрит только так
строго. Потом пойдет к себе, сядет в кресло и газету читает. А я к соседке —
пореву у нее, приду на кухню и думаю: ну чего это я дура
такая? Чего это мне не живется спокойно? А он придет, встанет рядом, по голове
меня погладит, ну я уже и растаяла. Ни разу на меня руку не поднял. Я ему
говорю: «Ты хоть любишь меня? А то стоишь, молчишь, как столб каменный». А он
говорит: «Ну и как ты себе это представляешь? Я ж тебя вполовину меньше, и буду
я тут вокруг тебя бегать, орать и ножками топать. А тебе потом в постель со
мной ложиться». И смеемся.
Агата не понимала, почему маме нужно
обязательно орать и ругаться. Мама и сама не понимала, но поделать с собой
ничего не могла.
— Ну, характер такой, горластый,
— пожимала она плечами.
Сама Агата горластой
не была, трусливой, впрочем, тоже. Она знала, что мама никогда ее не отлупит, а
что кричит, так и ладно, пусть себе. Ну, раз характер.
Про себя Агата решила, что никого
проверять не будет — выберет себе сразу по росту, и не придется тогда нервы
трепать этими всякими «боится — не боится». Но по росту выбрать было трудно.
Одноклассники приелись и казались какими-то скучными, как близкие родственники,
а на районе высокие попадались редко. Подружки, уже давно целовавшиеся по
лавкам и подъездам, понимающе кивали, встречая одиноко бредущую
домой Агату. Мама, послушав про высоких, пожала плечами — трудно
что ли, вон секция баскетбольная под боком, там все высокие.
На баскетболе и вправду оказалось замечательно.
Правда, лучше всех играл почему-то самый мелкий парень по прозвищу Торпеда, но
поклонники у Агаты сразу нашлись.
Ее вызвался провожать симпатичный Гена.
Всю дорогу Гена выражал недовольство. Он был недоволен своим ростом, медленным
прогрессом по точным дисциплинам, жестким расписанием в школе, усталостью после
тренировок, низкой зарплатой родителей, папой. Это Агату особенно удивило: она
не понимала, как можно быть недовольным папой? Он у тебя есть
по крайней мере. В следующий раз Гена рассказывал про команду. Больше всего он
не любил Торпеду, считал его выскочкой и задирой. Он вообще мало кого любил.
Уважал тренера, но и в его решениях находил всегда какие-то проколы и ошибки. Агате было интересно и лестно его слушать — выходило так,
что если он ей это все рассказывает, значит, доверяет. Значит, она для него
особенная. А потому, когда он впервые ее поцеловал, за углом спорткомплекса, по
пути домой, она обрадовалась. Наконец-то и в ее жизни появился парень, который
станет ее встречать после школы и ходить с ней на дискотеки. Но почему-то
встречал он ее редко. Чаще просил, чтобы это она его встретила, и долго целовал
на виду у своих одноклассников. Агата не понимала, почему это для него так
важно — он же сам говорил, что они дураки и сволочи.
Но особенное удовольствие Гене доставляло целовать Агату на глазах у Торпеды.
Он заметил, что между ними промелькнуло что-то теплое и робкое, о чем и сказал
Агате. Агата была удивлена. Торпеда ей правда нравился, но она и подумать не
могла о том, что и она ему нравится тоже. Она ведь выше! Неужели он тоже хочет,
как мамины эти, — болтаться за ней следом, преданно заглядывая в глаза, и
ждать, пока она на него закричит? Это было стыдно, и Агата отводила глаза, как
будто случайно узнала какую-то правду о Торпеде и теперь не хотела выдать ее
даже ему самому.
Агата поделилась с мамой, но мама только
рассмеялась — ерунда это. А что все у нее низкие, так это случайно получается.
Но Агата знала, что не случайно, еще и Гена подтвердил.
— Терпеть не могу этих мелких. Рядом с
ними сразу себя какой-то дылдой тупой чувствуешь.
Копошатся чего-то там внизу, шустрят, деловые. А тебе за ними все равно не успеть, вот и стоишь,
как дебил, пялишься.
После этого Агата уже окончательно и
бесповоротно решила, что никого ниже себя она рядом не потерпит. Это было
обидно, потому что выходило, что в жизни ее сразу обрубалась целая куча
возможностей. Остальные девочки могли выбирать кого угодно, даже Торпеду, а
Агата — нет. И по сравнению с ними, толстыми, страшными, угреватыми, ущербной все
равно оказывалась она. Еще и ручищи.
Как-то перед Новым годом им с Торпедой оказалось по пути — он шел к какому-то другу, и всю
дорогу рассказывал Агате о том, как мамка по глупости купила очень дорогой
пылесос и несколько недель они с отцом пытались его вернуть. Рассказывая, он
постоянно забегал вперед, чтобы заглянуть Агате в
глаза. С одной стороны, история была очень смешная, и Агата хотела просто идти
и смеяться, но по дороге попадались люди, и смотрели, как она вышагивает, а
вокруг нее мелко шустрит Торпеда, еще и в глаза
заглядывает. Агата очень боялась, что их кто-нибудь увидит. Так и произошло.
Встретился им Гена, который так насмешливо посмотрел на Торпеду, что внутри у Агаты все сжалось. И самое неприятное было то, что сам
Торпеда, казалось, ничего не заметил. Пожал Гене руку и распрощался у
остановки.
— Как щенок вокруг тебя скакал, —
усмехнулся Гена. — Надо было вас на телефон сфотать!
Агате стало совсем
неприятно, и домой она теперь возвращалась дворами, чтобы Торпеда, не дай бог,
снова из-за нее не опозорился. Но совсем избежать не удалось. Торпеда как-то
нагнал ее и во дворе. Агата хотела сказать, чтобы он за ней не ходил, но идти
рядом с Торпедой было так радостно и тепло, что все даже слегка затуманивалось,
как будто ее команда выиграла на соревнованиях или по русскому она внезапно
получила пятерку. Агата решила, что дойдет по дворам, пока никто не видит, и
только у самой дороги соврет, что ей нужно к подружке. Распрощавшись с
Торпедой, Агата свернула в первый попавшийся подъезд и замерла. За дверью
ничего не было — дом давно собирались снести, и окрестные жители вынесли все,
что смогли, — полы на растопку, стекла — и даже кирпичей наковыряли для новых
построек. Агата спряталась за углом и подождала. Она надеялась, что Торпеда не
заметил ее ошибки и уйдет, но когда она вышла из подъезда, Торпеда все еще
стоял перед крыльцом.
— Как подружка поживает? Чаем-то хоть
напоила? — хитро спросил он и расплылся в улыбке. Агата рассмеялась тоже, хотя
ей было больше неловко, чем весело.
— А Генка ревнивый что ли? — спросил
Торпеда, когда они вышли на дорогу.
— Нет, почему? — удивилась Агата.
Торпеда, похоже, и вправду ничего не понимал.
— А ты его прям
любишь? — спросил Торпеда еще, и Агата даже остановилась от неожиданности.
— Не знаю, — честно ответила она.
До остановки шли молча.
С Геной после этого совсем разладилось.
Агата понимала, что никакой любви между ними нет, и влюблена-то она, скорее
всего, в Торпеду. И как было бы хорошо, если бы она вдруг смогла стать
маленькой, даже ниже Торпеды, или если бы можно было ноги сломать, например, а
потом так срастить, чтобы пониже. Или чтобы Торпеда подрос как-нибудь. Или Гена
куда-то делся. Или Торпеда. Мысль об этом казалась такой невыносимой, что даже
на тренировки ходить расхотелось. Мама, впрочем, отлынивать не позволила:
— Вот еще! Ноги в руки — и вперед! Из-за
мужиков она секцию бросать собралась!
Ходить было мучительно. Агата изо всех
сил старалась не смотреть на Торпеду, но он постоянно вел в игре, и потому не
обращать на него внимания было невозможно. А когда она все же смотрела, ей
становилось так радостно, что она то и дело пропускала мяч. Тренер сердился, а
потом и вовсе предложил перейти в женскую сборную, он как раз после Нового года
новый набор сделает.
На новогоднюю дискотеку в ДК Гена не
пришел, у него в это же время была дискотека в школе, а чужих на нее не
пускали. Агата так и просидела бы весь вечер в углу, но внезапно к ней подсел
Торпеда. Он, перекрикивая шум, показывал ей фотографии спортсменов, удачные
обводки и что-то еще веселое. Агата сидела рядом и боялась дышать. Тяжелое и
удушливое налилось внутри тела и казалось, что если она пошевелится, то тело
лопнет изнутри и произойдет что-то нехорошее. Торпеда случайно задевал за нее
плечом и наваливался. Агата изо всех сил старалась не обращать внимания, но это
было так приятно и волнительно, что она не могла. Торпеда, будто о чем-то
догадавшись, замолчал и посмотрел на нее. Агата тоже посмотрела. Торпеда быстро
поцеловал ее прямо в губы и улыбнулся. А Агата заплакала.
— А вдруг я на тебя кричать буду? — еле
выдавила из себя Агата.
— Ну-ка крикни, — сказал он и встал над
ней.
— Зачем? — не поняла Агата. — Не хочу я.
— Ну и все тогда, — ответил
Торпеда и сел. И снова поцеловал.
Настоящий полковник
Отца своего, Степана Васильевича, Наташа
боготворила. Он был настоящим мужчиной. Мать растила его одна, постоянно перед
сном рассказывая ему об отце, полковнике Красной армии, героически погибшем,
отстаивая безымянную высоту. Красавец, кавалер всех возможных орденов и
обладатель многочисленных медалей, в ее историях каждый вечер перед сном он
переводил старушек через дорогу, кормил сирот, дарил маме сирень и ландыши,
переносил ее на руках через лужи, открывал ей двери, читал стихи и таскал за
нее все сумки — даже крохотный лаковый ридикюль.
Как настоящий мужчина, он защищал женщин
и считал, что женщина — это богиня, для служения которой мужчина и послан на
землю. Естественно, каждый раз, засыпая, Степан мечтал быть похожим на отца и
изо всех сил старался соответствовать почетному званию. И даже когда случайно
выяснилось, что отец его вовсе не лихой полковник Василий Иванович, а самый
обычный автослесарь Васька в таксомоторном парке,
откосивший от армии по инвалидности, на Степана это не повлияло.
Он как-то нутром почуял, что мама в
вечерних сказках рисует образ такого всеми желанного мужчины, что
соответствовать ему и так большая честь. Даже если в природе такие мужчины и не
встречаются.
Женился он рано и, как считала бабушка,
неудачно.
Мать Наташи была женщиной капризной и
избалованной, а оттого постоянно помыкала мужем. Наташа особенного помыкания не видела — папа одинаково рьяно служил и маме, и
бабушке, но ссоры все равно возникали, видимо потому, что каждая пыталась
заставить папу служить только ей. Потом появилась Наташа, которая также быстро
переняла этот общий в их семье женский тон, и теперь уже изо всех комнат дома
доносилось протяжно-требовательное:
— Сыночка, а ты не мог бы… Котенька, дорогой, а принеси мне… — и Наташино,
— Пааап, ну паааап!
Мама и бабушка любили за ужином устроить
многоходовую разборку, обычно начинавшуюся с выяснения, кто из них красивей, и
непременно переходившую в требование сказать, кого из них Степан любит больше.
Степан всегда отвечал, что Наташку. Мама уверяла, что говорит он так только для
того, чтобы примирить бранящихся со скуки женщин, но Наташка знала, что это не
так. Он правда любил ее больше остальных и постоянно
баловал. Каждый день приносил ей из шахтовой столовой коржик или булочку. Мама
следила за фигурой, потому отказывалась, а у бабушки было высокое давление — ей
нельзя было сахар, но она все равно отламывала у Наташки кусочек отцовского
гостинца и долго смаковала, украдкой пряча сладость в кулаке.
Отец вообще старался не ввязываться в
разговоры дома. И Наташка понимала, почему. Если он заговаривал с мамой, то тут
же приходила бабушка и принималась спорить с ними, а если говорил с бабушкой,
из кухни лениво приходила мама и отстаивала противоположное. Им будто и неважно
было, о чем говорить, лишь бы поспорить и разругаться. После таких ссор отец
уходил к Наташке.
— Ты меня хоть любишь? — спрашивал он
жалобно. Наташка обнимала его за шею и долго гладила по голове, бормотала ему
про то, что он ее самый любимый на свете папочка и что он самый лучший, самый-пресамый. Отец от этого успокаивался и,
развеселившись, шел маме за гречкой в магазин или терпеливо поливал бабушкину
капусту на грядках.
Наташка не врала, она и вправду очень
любила отца, и когда он все-таки ушел, очень по нему скучала. Мама и бабушка
тоже скучали, она чувствовала, что они как-то враз
объединились и даже ходили вместе вечером к заводу — встречать папину «эту».
Наташку тоже как-то взяли с собой.
Наташка ждала, что «эта» окажется похожей на Наташку, только постарше, но
женщина оказалась вообще ни на кого из них не похожа. Она была похожа на лошадь
— мосластая, высокая, с большими печальными глазами. И двигалась она не легко и вертляво, как мама, и не вышагивала горделиво,
как бабушка, а понуро брела, опустив плечи. Мама и бабушка кричали на нее,
показывали ей Наташку, но женщина только отмахивалась в ответ и ничего не
говорила. Наташка вообще слышала ее голос только однажды, хотя мама и бабушка
постоянно отправляли ее к папе — звать его домой.
В новом папином доме было всегда жарко,
«эта» постоянно вертелась у печки, пекла хлеб, варила ароматный куриный суп с
домашней лапшой, вытирала руки о длинный передник, хлопала по рукам папиных
новых сыновей, подавала папе, рассевшемуся на диване, то чай, то газету, то
пепельницу. Папа ласково улыбался женщине и целовал ее в крупную руку, отчего и
она начинала улыбаться. Наташка замечала, что от ее приходов отцу становится
грустно. Он постоянно просил прощения, уткнувшись в Наташку, иногда даже
плакал, но Наташка думала, что от радости — ей и самой хотелось плакать оттого,
что ей нельзя остаться. Она бы с радостью жила вместе с папой, играла бы с его
новыми детьми, помогала бы женщине на кухне, как она раньше помогала отцу.
Как-то раз, когда отец плакал особенно
долго, женщина, провожая ее, присела перед ней на корточки и, взяв ее за руки,
посмотрела прямо в глаза:
— Ты так часто не приходи, ему и без
тебя тяжко.
Наташка поняла, что женщина заботится о
папе и что ему тут хорошо, лучше, чем дома с Наташкой, но все равно внутри ее
обожгла горькая обида и ревность, будто ее вышвырнули из папиной жизни, убрали
как что-то ненужное.
Она, конечно, могла бы приходить и
дальше, назло этой женщине, но она и сама чувствовала, что папе больше не
нужна. Но и совсем оторваться от него она не могла — бродила по соседним
улицам, а дома врала, что была у папы, рассказывала про злую «эту» и ее дурацких детей.
Впрочем, все быстро закончилось — мама
уехала жить в часть с каким-то военным, а к бабушке вскоре перебрался ее
институтский товарищ, с которым она все эти годы переписывалась. У него как раз
умерла жена, и коротать век он решил с бабушкой. Коротал, правда, недолго, не
выдержал бабушкиных постоянных капризов и уехал назад. Бабушка внезапно сошлась
с автомехаником Васькой, и у них наконец наступил
период беспробудного счастья. Выяснилось, что по молодости Васька страшно
гулял, за что был сначала бит, а потом и вовсе изгнан. А вот теперь, заработав
на бетонном полу гаража тяжелый простатит, он вернулся к бабушке.
Наташкой никто особо не интересовался, и
она влюбилась в учителя физики, жившего неподалеку. Издалека он был очень похож
на отца, и когда шел по улице со своей высокой мосластой женой, Наташка
представляла себе, что это отец идет к ее дому, чтобы навсегда забрать к себе.
Наташка видела, что и физику она
нравится — он замирал за забором, когда Наташка выходила загорать во двор в
крохотном купальнике, из которого уже давно все вываливалось и выпирало, или
когда она поливала грядки, завязав подол халата узлами, чтобы не промочить.
Видела, как теряется он на уроке от ее пристального взгляда и утирает пот со
лба прямо испачканным в мелу рукавом. Как судорожно дышит, когда она, склоняясь
и наваливаясь на него грудью, переспрашивает задание.
А как-то, когда Наташка шла прямо за ним
до дома, — она во всем убедилась. Они, как обычно, шли кустами мимо заросшего
корпуса недостроенного еще с советских времен детского сада — он впереди, и в
нескольких метрах за ним — Наташка, он не выдержал и остановился. Обернулся
резко, встал, глядя на оторопевшую Наташку, поставил пакет с тетрадями на землю
и вдруг крепко схватил ее и прижал к себе, обнял до хруста, будто хотел вжать
всю ее в себя, уткнулся в ее волосы и вдохнул. Его трясло так, что Наташка
испугалась, но вырываться не стала — ей было интересно, что он станет делать.
Видимо, целовать. Но он внезапно проскулил отчаянно и жалко и оттолкнул ее от
себя, а потом, подхватив пакет, бросился бежать напролом через кусты. А на
следующий день он отводил от нее глаза и больше не вздрагивал от ее якобы
случайных прикосновений.
Наташка была разочарована. Она уже
представляла себе, как он оставляет свою мосластую жену и приходит жить к
Наташке. Как вечерами копается с дедом в гараже, каждый раз извиняется, если
Наташка зовет его с крыльца. Или хотя бы просто — побыл бы недолго, потом ушел,
но нет, физик ею так и не воспользовался.
Зато директор завода, которого Наташка
полюбила следующим, своего не упустил. Он вообще ничего не упускал. Напевал по
утрам за завтраком, бодро шел на работу и на все отвечал своим обычным:
«Спокойно, сейчас разберемся!» Наташка была уверена, что это у них ненадолго,
что он непременно уйдет или сама она влюбится в кого-нибудь другого. В такого,
как отец. Или как мосластая женщина, например. И только к старости, сидя на
собственном юбилее за огромным столом и качая на коленях внучку, Наташка
внезапно поняла, что никого другого в ее жизни уже не будет. И обрадовалась.
Трещина
Олеся всегда немного робела, когда
мальчики провожали ее после школы или заходили в гости, или на танец приглашали
на школьной дискотеке. Приглашали ее обычно отличники в отглаженных рубашках,
надевавшие по таким случаям вместо строгих брюк джинсы. Да еще и кроссовки. Они
и сами радовались своему необычно свободному виду и становились торжественными,
как на школьной линейке. Олеся не отказывала. У нее был старший брат, в прошлом
такой же отличник, поэтому она знала, как тяжело бывает мальчику пережить
отказ, да еще и публичный. И все равно где-то внутри съеживалось что-то
неприятное и холодное, будто своим согласием она мальчику что-то обещает,
как-то его обнадеживает, и он теперь будет думать, что и он Олесе нравится.
Брат, правда, говорил, что ботаны так часто ее
приглашают как раз потому, что она не откажет, — типа синдром отличника, надо
наверняка, и никто из них на самом-то деле ничего к Олесе не испытывает. Олесю
это успокаивало.
Она, натанцевавшись, долго рассказывала
маме о том, кто именно ее на этот раз пригласил и о чем они говорили. Чаще
всего обсуждали контрольные, но иногда мальчики радостно сообщали Олесе о том,
кто на них сейчас смотрит. Олесю удивляло, как они успевают, — ей некогда было
смотреть по сторонам, она танцевала и слушала про
контрольные. Брат, правда, говорил, что они только ради этого и танцуют,
показать всей школе, что они не какие-нибудь там скромные ботаны,
а вполне себе пацаны. Но мама считала, что это,
конечно же, не так. Олеся — настоящая красавица, и отличники ее приглашают как
раз потому, что лучшая девочка в школе должна танцевать с лучшими мальчиками.
Папа при этом улыбался, обнимал маму, и они уходили на кухню вместе готовить
ужин и смеяться. У них было много секретов, они постоянно шушукались, как дети,
и щекотались, иногда прихватывая в игру не только Олесю, но и ее старшего
брата. Тот учился уже в институте, где руководил студсоветом,
и очень боялся щекотки, потому напускал на себя грозный вид и пытался урезонить
расшалившихся родителей серьезными доводами. Но потом, сдавшись, тоже возился с
ними и хохотал.
От этого Олеся думала, что у мужа с
женой непременно должны быть свои секреты, даже от детей. Тем более что у
родителей секреты были какими-то совсем уж дурацкими.
Брат не понимал, он постоянно одергивал их и говорил, что шушукаться в
приличном обществе, да еще и за столом, неприлично. Мама вынимала руку из-под
стола и медленно показывала брату палец с обручальным кольцом. Как показывают «фак». А на пальце была надета, например, изящная шляпка для
пальца, слепленная папой из хлебного мякиша. Родители хохотали в голос, а брат
качал головой и бормотал свое обычное:
— Не, ну детский сад! Ей-богу!
И отворачивался. Или относил чашку в
мойку. Или ворчал про то, что если на работе их подчиненным показать, как
начальство дома развлекается, позору не оберешься. Но Олеся знала, что
отвернулся он потому, что самому смешно и он изо всех сил пытается скрыть
улыбку.
Иногда, когда мама шалила, она
подскакивала к брату и начинала паясничать — дразнила его смешными голосами,
повторяя, что пупсичек ревнует, или пощипывала брата
за зад, он смешно вертелся и брызгал в нее водой. А потом, чтобы успокоить,
крепко обнимал ее и смеялся. Тогда подходил папа и, уперев руки в боки, грозно
говорил:
— Это моя телка, поц,
ты офигел что ли?
Брат бормотал свое
обычное: «Ой, всё», — и шел в комнату учиться, но Олеся знала, что
читать он начнет не сразу, долго еще будет покачивать головой и улыбаться чему-то.
Иногда она подходила и обнимала его. Брат гладил ее по голове и отправлял
заниматься.
В десятом классе к Олесе посадили
новенького — Максима. У них сразу же образовались свои секретики,
сначала простые, про запасную ручку или смешную прическу математички. Потом
секреты усложнились, они ходили вместе домой, и Олеся знала про Максима куда
больше, чем все ее одноклассники. Одноклассники шушукались у них за спиной,
Максим переживал, но Олеся рассказывала ему про брата, и он сразу успокаивался.
Правда, потом начинал волноваться снова и даже лез в драку, когда Юрка отпускал
сальные шуточки в их адрес, но Олеся быстро объяснила, что с Юркой они давние
враги. Чем вызвана его неприязнь, Олеся не знала, но помнила, что еще в
начальной школе Юрка дергал ее за косички, забрасывал снежками, пихал в грязь и
на танцах иногда толкал в спину ее партнера, отчего на танцполе
случались самые настоящие драки с долгими разборками у директора.
Мама говорила, что иногда встречаются
такие вот люди — ну просто не живется им спокойно, надо обязательно кого-то
задирать, провоцировать и ссорится. Из них хорошие получаются вожди и
революционеры. Энергии много, а девать ее некуда. Брат тут же принимался
возражать, приводя в пример биографии Ленина, Наполеона, Цезаря, умевших направлять свою энергию в нужное русло. Тут же
вступал отец с занимательными фактами и возражениями, и на следующем уроке
истории Олеся рассказывала это все классу и получала «отлично». Так что и Юрка
при всем желании не мог особенно досадить.
Потом Максим с Олесей стали ходить друг
к другу в гости, брат долго присматривался к Максиму, но все же при встрече жал
ему руку. Максим был рад. Он стал смелее целовать Олесю, и их объятья
становились постепенно уже не такими невинными. Потом друг к другу в гости
стали ходить родители, иногда даже без детей.
К концу первого курса Максим с Олесей
решили пожениться. Против был только брат. Он считал,
что жениться нужно на четвертом курсе, чтобы ровно к окончанию университета муж
вышел на работу, а жена ушла в декрет. Но сам он был уже на пятом и все еще не
женат, так что его не особенно слушали.
После встречи выпускников, откуда
Максиму пришлось уйти пораньше из-за завтрашнего коллоквиума, Олесю провожал
Юрка. Снег скрипел под ногами, и после выпитого было
свежо и радостно выйти на улицу. И даже Юрка, от которого Олеся по привычке
ждала тычка или подножки, улыбался. Они разговорились
впервые за долгие десять лет в школе, и все прошлые обиды теперь вспоминались
легко и весело.
А потом Юрка вдруг вздохнул и сказал,
что ему все-таки очень жаль, что Олеся запомнила его как маленького подлеца и урода. Олеся засмеялась
— теперь-то уже неважно, извинился же. Юрка помялся немного, а потом признался,
что это он по дурости. И от любви. И поцеловал. Олеся ничего не поняла, но Юрка
объяснил, что вокруг нее всякие там ботаны вертелись,
и не знал он, как так сделать, чтобы она на него посмотрела
наконец. Злился очень. И на нее, и на себя, и на них тоже. А потом, когда у нее
Максим появился, Юрка чуть не повесился.
Олесю это не то чтобы удивило. Ей
показалось, что она узнала какой-то страшный секрет, настолько огромный, что он
не умещается в этот снег, звезды, школу. Что-то не только о Юрке, но и о мире в
целом — оказывается, от любви бывает злость, а секреты бывают такими вот
огромными. И теперь кивнуть рассеянно у подъезда и уйти в дом казалось
невозможным — будто этот секрет связал их, и теперь Олеся отвечала за Юрку, и
думала о том, как же он теперь пойдет домой и как он теперь себя чувствует,
зная, что она вот-вот выйдет замуж, и никогда уже больше не будет между ними не
то что поцелуя, даже такой прогулки не будет.
Утром Юрка позвонил и извинился. Решили,
что будут теперь дружить. Семью Олеси это не особенно удивило, только брат
слегка нахмурился, но ничего не сказал. Юрка стал иногда заходить, они
прогуливались в сторону школы. Как-то он предложил посмотреть у него кино, и
Олеся, уже окончательно успокоенная по поводу его чувств, согласилась.
Дома у Юры душно пахло жареной
картошкой, и фильм они смотрели на стареньком телевизоре еще с видеокассеты.
Юра очень гордился, что ему удалось сохранить такую раритетную вещь, и,
склоняясь к Олесе, говорил ей в шею и отвлекал ее от фильма, показывая картинки
на видеокассетах. Олесе было неловко, она отодвигалась к краю дивана, пока не
уперлась в подлокотник. Но Юра все равно придвигался и приваливался к ней
плечом. В середине фильма Олеся попросила остановить, она собралась наврать,
что должна сделать что-то срочное, ну, вспомнила так вот вдруг, мало ли… но уйти не успела.
Юра вдруг резко развернулся к ней и
навалился всем телом, зажав ее между подлокотником и спинкой. Олеся опешила и
даже хохотнула сначала, потому что не сразу поняла, что происходит. Юра целовал
ее в лицо и лез под платье. Олеся растерялась, она пыталась оттолкнуть его,
убрать его руки, а еще и лицо спрятать от поцелуев. Но Юра был огромен, быстр и
зажал ее крепко. Олеся испугалась, она видела только его расплывающееся лицо с
вытянутыми в трубочку губами и свою маленькую руку, упирающуюся в его грудь.
Оттолкнуть было невозможно, сил не хватало. Олеся закричала, но ничего не
изменилось. Он не отпустил. Большая рука прошарила по
ее ноге и схватилась за резинку колготок. Он потянул вниз, и резинки впились в
тело с другой стороны. Олеся заплакала, и ей показалось, что от этого он,
наконец, отпустит ее, но нет, он только привстал на секунду, чтобы стянуть свои
штаны. Олеся вскочила и бросилась к двери, но запутавшись в спущенных
колготках, чуть не упала. Он схватил ее за руку и завалил обратно. Олеся
стукнулась головой о мягкий подлокотник и снова растерялась.
Пока она пыталась сообразить, что
происходит, он раздвинул ее колени и завалился сверху. Стало очень больно, и
показалось, что он вгоняет в ее тело кол. И кол этот разрывает ее изнутри. И
что Олеся теперь истечет кровью и непременно умрет, потому что это все
неправильно. Даже не потому, что вообще неправильно, а сам секс происходит
как-то неправильно — слишком больно, и слишком большое так резко вогналось ей внутрь. А у нее же там органы — кишечник,
легкие, сердце. В глазах побелело от боли, и мурашки пробежали по телу, но
закричать она не успела. Юра снова зажал ей рот рукой. Отбиваться она больше не
могла — боль собралась внизу живота, и оказалось, что если не шевелиться и
расслабиться, то больно только там, а не по всему телу.
Известка на потолке была
растрескавшаяся, а кое-где и в желтых потеках — видимо, соседи сверху довольно
часто топили Юрину квартиру. На коричневом ободке люстры остались засохшие
разводы, и оттого снизу ободок казался выщербленным или обглоданным.
Когда все закончилось, Юра отвалился,
как насосавшийся клоп, и отпал на пол. Олеся потрогала себя там — и на руке
осталась кровь. Она сдвинула наконец ноги и так и
осталась лежать — внутри все пульсировало, но уже не болело так сильно. Олеся
подумала, что надо пойти в ванную и ополоснуться к приезду скорой. Иначе она
заляпает им носилки. С другой стороны, она не знала, можно ли ходить с такой
огромной раной внутри. И уж тем более, принимать душ. Надо было попробовать. Она
поднялась и села. Как ни странно, она чувствовала себя нормально, и даже голова
кружилась совсем немного.
Юра сидел на полу, подтянув колени к
груди, и плакал, закрывая глаза ладонью. Олеся прошла мимо него и закрылась в
ванной.
Она сняла платье, застирала подол в
зеленом пластмассовом тазу с высокими бортами, и только потом помылась сама. На
белое дно ванны, смешиваясь с водой, по ногам стекала кровь. Ее оказалось довольно мало, но совсем она не прошла — когда Олеся уже
выбралась и вытерлась полотенцем, на нем остались пятна. Олеся нашла бинт и,
уложив его слоями, сунула себе в трусы. Стало понятно, что скорая не
понадобится — до поликлиники она может дойти сама. Подол был все еще мокрым и
горячим от жара трубы, на которую она повесила платье, и Олеся долго сушила
подол феном.
Наконец она оделась и посмотрела в
зеркало. Она больше себя не узнавала — то же самое лицо, но во взгляде появился
странный отстраненный блеск, непроницаемая отгороженность, какая иногда
встречалась у людей в толпе. Будто между ней, настоящей и искренней, и всем
миром наросла какая-то посторонняя линза, рыбий глаз, и теперь по глазам ее
больше ничего уже не прочитать.
Выходя из ванной, Олеся все еще думала о
взгляде, прислушивалась к телу. Она ждала какой-то пульсации между ног, резей,
но боли не было. Олеся вообще чувствовала себя хорошо. И только споткнувшись о
сидящего перед дверью Юру, Олеся опомнилась. Он торопливо вскочил на ноги и
стал хватать ее, просить прощения, умолять, но Олеся
молча прошла мимо него на улицу.
Всю дорогу домой Олеся судорожно
соображала, что же ей теперь делать. И что если теперь рассказать Максиму, или
даже маме, то они, конечно, станут разбираться, но все равно будут думать, что
она сама виновата — поперлась домой к страстно
влюбленному однокласснику, сидела у него впритирочку
на диване, обжималась, а потом удивляется. И что по сути-то они правы — думать
надо было. А теперь и Максим как это переживет — убьет ведь, если брат или папа
раньше не постараются. И дальше будет хуже — разборки, драки, следователь с
расспросами, экспертиза, позор, и на это нужно было решиться. Погуляв перед
домом, Олеся собралась с силами и вошла. Она надеялась, что дома окажется мама и они поговорят, но дома были все.
Они пили чай и хохотали на кухне, и даже
брат смеялся и обнимал маму, стоя посреди комнаты. Их силуэты были видны через
треснувшее матовое стекло кухонной двери. Стекло это разбили, как ни странно,
не они в детстве, а мама с папой. Как-то подчиненные подарили маме новую
прихватку для горячего в виде головы дракона. И мама носилась за папой по
квартире, изображая страшным голосом дракона и стараясь щипнуть папу за зад, —
он смеялся и, убегая, закрылся на кухне — но не рассчитал силы, и стекло
треснуло. Родители и над этим посмеялись. Папа собрался вставить стекло, но мама
нарисовала вдоль трещины побеги экзотических цветов, которые вышли на удивление
удачными, и менять стекло было жаль. Отец время от времени замирал перед
стеклом с рулеткой, но, засмотревшись, так ни разу и не измерил.
И Олеся почувствовала вдруг, что она принесла с собой грязь и боль и что теперь долго еще все они будут
отходить от этой новости, от разборок, и мама с папой больше не будут
веселиться, а станут вздыхать и тоскливо обниматься. Когда кто-нибудь болел,
умирал или случалось какое-нибудь другое горе, они все время молчали. Стояли обнявшись и прижимали к себе проходивших мимо Олесю
или брата. От этого становилось легче. И Олеся почувствовала, что сейчас она
совсем не хочет скандалов, слез и разборок, она просто хочет таких вот
успокоительных объятий. Она вошла на кухню, и ее тоже прижали к себе, еще и
папа встал, прочитав в ее глазах что-то особенное и тоскливое. А после, когда
пили чай и смеялись чему-то, Олеся почувствовала, что все прошло — и обида, и
сомнения, и желание справедливости.
Маме она так и не рассказала. Рассказала
Максиму. Это было очень страшно, потому что он — не мама, он все же мужчина,
еще и ее жених, и вряд ли может принять это спокойно. Но Олеся подумала, что
случившееся и есть самый главный и самый страшный секрет в ее жизни. И если
рассказать его маме, то между ней и мамой получится самое главное и большое. И
все их с Максимом секретики, которые они накапливали
годами, хранили и берегли, это все ерунда, если она утаит этот. Максим не
разозлился. Он просто весь как-то потух и обмяк. И ушел. Не было его долго.
Родные удивлялись, куда он запропастился, но особенно
не расспрашивали. Олеся итак перестала смеяться и часто прогуливала пары.
Сначала они думали, что она спит и
порывались ее будить, но каждый раз, входя в ее комнату, обнаруживали, что она
просто лежит и смотрит на свое отражение в матовом блеске натяжного потолка.
Присаживались рядом и гладили по голове, отчего Олеся начинала плакать,
уткнувшись в папины фланелевые брюки или мамин атласный халат. Только брат
никогда не присаживался — оставался в дверях и делал внушение. Но это тоже не
помогало.
Через пару недель, когда Олеся уже
повеселела, начала вечерами выходить к столу, а по утрам вовремя подниматься в
институт, около дома ее встретил Максим. Он долго молчал, будто ждал, что Олеся
заговорит первой, но ей говорить было совсем нечего. Потом Максим признался,
что побил окна в квартире у Юры. И в машине. И вообще, убить хотел. Но не стал.
Потому что и про себя он кое-что понял. Понял, почему не мог злиться на Юру по-настоящему.
Все это время, с самого первого поцелуя и долгие годы после, Максим боялся.
Знал, что рано или поздно придется им все-таки по-настоящему, не как они обычно
— нежно и по очереди. А прямо вот как муж и жена. И он должен будет сделать
Олесе больно. И она обидится. И будет потом долго еще отходить и думать, что
ему-то там хорошо было, а ей терпеть пришлось. И вообще, возненавидит она его,
а им потом всю жизнь вместе. Много еще о чем говорили, плакали, а потом пошли
домой, пить чай. И обняли их обоих, прижали, и даже брат подошел, неловко так,
боком, но тоже обнял.
А про Юру разное говорили: что он уехал
или спился, или женился даже, но Олесе это было уже не важно. Да и никому
вообще.