Рассказы
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2018
Бахнов Леонид Владленович —
прозаик, критик, член Союза писателей Москвы. Предыдущая публикация в «ДН» —
рассказ «Понг-понг 1963 года» (2015, № 11).
Рок эраунд
О, это был настоящий
скандал! На весь мир! Хотя и в пределах школы.
Но начну все-таки с Тая. Иначе трудно понять.
Фамилия его была
Татаринов, имя — Володя, но все звали «Тай». Почему — не знаю. В эту школу я
пришел уже в третий класс. Когда на всяких мероприятиях нас выстраивали по
росту, я стоял сразу за ним. А потом в одно лето вымахал выше аж на полголовы, и он оказался далеко позади.
Но тогда он меня не
интересовал. Не до него было. Я (как потом оказалось, и многие другие ребята из
класса) был влюблен в одну девочку, которую называли «Пупсик». Возможно, таким
именем на ней вымещали безответную любовь. Потому что в нее были влюблены
многие, а она — ни в кого. Появилась в классе одновременно со мной. На первом
же уроке учительница, Татьяна Михайловна, устроила перекличку. «Глухих!» —
выкликнула она, и поднялся какой-то долговязый. Потом
назвала еще кого-то. Каждый поднимался. Но я помнил про «глухих», и каждого мне
было жалко, потому что я думал, вот, нормальный же парень (или девочка), но
почему-то глухой. Вопрос, как же он, такой из себя глухой, слышит свою фамилию,
мне в голову не пришел. А особенно мне стало жалко ее, эту красивую девочку.
Наверное, из жалости и
влюбился.
И друзья у меня до поры
до времени были совсем другие. Какой Тай?! Мы друг
друга не замечали.
Заметил я его уже
позже, классе в шестом. Виной тому были пуговицы.
Обычные пуговицы на школьной гимнастерке. В них отражалось солнце, и они
пускали зайчики на всю округу. Хотя насчет округи, может, я и загнул. Просто
солнце играло на золотых пуговицах. Почему-то я оказался с ним за одной партой
и подсмотрел. И испытал потрясение. Потому что — голову на отсечение! — из
сорока моих одноклассников про солнце никто не написал. Как оно отражается в
золотых пуговицах.
Наверное, это было
сочинение на тему первого сентября. Но я ему позавидовал. Прямо так и видишь,
как ему радостно идти в школу. Никаких лишних слов, только эти пуговицы. Помню,
нас заставляли их натирать какой-то дрянью,
чтобы они блестели. Кое у кого из счастливчиков имелись даже специальные
треугольники из непрозрачной пластмассы с дыркой, в которую надо было пуговицу
внедрить, чтобы в процессе надраивания случайно не
запачкать священное сукно.
Только когда это было?
— в младших классах, позже уже не заставляли, тем более гимнастерки и кителя
менялись на партикулярные пиджачки того же мышиного цвета, кто-то в классе уже
носил такие, да чуть ли не тот же Тай. Последний раз я видел такой пиджачок
много лет спустя, уже в перестройку, на стареньком служителе питерского музея —
видать, совсем человек обносился. Как и музей. Но в те поры в пиджачках чудился даже какой-то вызов. И пуговицы на
них были обыкновенные, не металлические. А в школьном сочинении — нет, здесь
пуговицы обязательно должны были быть старорежимными, золотыми, я это ощущал
всем нутром. И Тай это каким-то образом понимал.
Да, точно, он сидел
рядом со мной в новой, только что купленной пиджачной форме (я-то был в прежней
гимнастерке) и писал про то, как ему радостно идти по широкой, залитой солнцем
улице в школу. А навстречу едут автомобили, и дворники метут тротуар. Хотя на
самом-то деле идти ему никуда не надо было — его дом находился прямо в школьном
дворе, из окна можно было видеть, что в школе делается.
Тай хотел славы. Не
просто «пятерки» за сочинение, а чтобы Антонина, наша по литературе, перед всем
классом прочитала про пуговицы и широкую улицу. И все чтобы загудели
восхищенно.
Но это, так сказать,
плоды позднейших размышлений. А тогда — что? Тогда о том, что нужно Таю, я
вообще не думал. Купился на эти самые пуговицы, и
все.
Купилась
ли Антонина — не помню.
Мы подружились.
Тай открыл мне дорогу в
тот дом. Нелепый, двухэтажный. Деревянный. В котором
из нашего писательского дома, кажется, бывал только я один.
Но об этом когда-нибудь
потом. Дом, где жил Тай, находился не просто в школьном дворе, но когда-то и
был школой. Давно, может, еще до войны. Школу перевели в четырехэтажное
кирпичное здание, а опустевший дом, малость
переоборудовав, заселили всякими-разными людьми.
Жилище Тая было на
первом этаже. Прямо напротив уборной. Как использовали эту комнатушку в прежние
времена, бог весть. Может, хранили швабры и ведра. Или, предполагал Тай,
растлевали подходящих для этого дела учениц.
Вообще он любил, как
говорится сегодня, прикалываться. Национальности был непонятной. Черные,
жесткие волосы, невысокий рост. Смуглое лицо и белые зубы. Бриться он начал классе в шестом. Выбривал все лицо, включая, похоже, уши и
нос. Про его мать говорили, что она то ли целиком, то
ли наполовину цыганка. Ну, и еще говорили… всякое. В их жилище вело деревянное
крыльцо, а сбоку от крыльца рос высоченный тополь. Тай утверждал, что отец
(которого он никогда не видел) приезжал к его матери на коне и на время
свиданий привязывал коня к этому тополю.
— И что же, —
спрашиваю, — конь всю дорогу так тихо стоял и ждал?
— Да, — без тени улыбки
отвечал Тай. — Отец его так приучил.
Вот и
поди знай: верить ему? не верить?
У
Тая, говорю, была комнатушка. Маленькая, но своя. А за углом по коридору
большая комната, где обретались мама с бабушкой, про которую он говорил, что
она не знает ни одной буквы. Не то что неграмотная, а именно так: не знает ни
одной буквы.
Как-то я застал ее на
крылечке с газетой в руках.
Так что опять: верить
ему? Не верить?
Таким он был, мой
новоиспеченный товарищ. При всем том он много читал. От него, например, я
впервые услышал имя: Дени Дидро.
Звучало клево,
по-американски. А как-то спросил, читал ли я «Хроники времен Карла IX». Этого я
тоже не читал. Получил из его рук. А потом узнал, что у нас дома есть Мериме в
нескольких томах, где, разумеется, были и «Хроники». Но помню чтение именно его
книги, в мягкой обложке и с греховным запахом бумажной плесени.
Да, он много читал, но
вкус у Тая был необычный. То и дело я слышал от него
имена Монтескье, Руссо, Вольтера, а сам — чуть позже — впаривал
ему модных Ремарка и Хемингуэя. Эти ему, вроде бы,
тоже нравились, но все-таки меньше гигантов Просвещения. Как-то дал ему
«Историю Тома Джонса, найденыша» Филдинга
— он был в восторге и цитировал ее бесконечно, особенно то, что касалось
плотских утех.
Все мы, продвинутые
Вертеры, были тогда озабочены указанной проблематикой, но лишь у Тая эта тема проходила в столь похабно-монументальной
аранжировке.
А теперь про наш дом.
Он действительно был писательский. Так его называли все в округе. Не
знаю, кому точно пришла идея собрать инженеров человеческих душ под одним
колпаком, да как-то и не задумывался я об этом в свои девять лет, когда мы
стали жить в этом доме. Знал только, что это единственный кооператив в
округе. Так все говорили. Что такое кооператив, я тоже не слишком понимал.
Понимал лишь, что наш
дом — высокий и еще недостроенный, что заполняется он постепенно: пока въезжают
только в первые четыре подъезда. Наш был второй. А главное, сделан дом из
необычного кирпича. Не красного, не серого и не покрашенного в какой-нибудь
темный цвет, но такого изжелта-розового, утреннего. А
дальше, за четвертым подъездом, продолжалось строительство, были груды глины и
песка, и вдоль внешней стены разъезжал по рельсам башенный кран. По рельсам! До
той поры способа передвижения башенных кранов я не знал. Да и самих кранов,
скорее всего, не видел. В подъездах были мало что лифты, так еще и лифтеры,
квартиры отдельные, а в них — вы только подумайте — розетки и выключатели
белого цвета! Не шершавой белой краской крашенные, а просто белые, глянцевые наощупь. Как фотографии!
Словом, не дом, а
праздник.
И как-то буквально с
первого дня я вдруг оказался знаком с самой верхушкой власти — с Петром Орестовичем, управдомом. Что такое управдом, я тоже не
слишком знал, но понял, что раз «управ» — значит, элита. Хотя слово «элита» я
тоже не знал, да и взрослые, кажется, тоже. Не подошли еще времена.
— Это ваш? — спросил у
отца неизвестный мне лысый дядя.
— Мой, — согласился
отец.
— Молодец! — неизвестно
за что похвалил меня дядя и представился полным именем-отчеством.
Мы окрестили его «Петух
Арестованный», а взрослые говорили, что он представляет «лицо нашего дома».
Наверное, так и было. Пока года через два-три после нашего заселения не исчез в
неизвестном направлении. Позже выяснилось, что все-таки в известном,
так что наша кличка оказалась вполне пророческой.
Но я не о нем, а о
доме. По сути, вполне соответствующем лицу человека,
который его представлял. На проспект выходили дома большие, кирпичные,
«сталинские». Это — фасад. А если чуть в глубину — наш дом еще несколько лет
торчал, как яркая заплата на ветхом рубище певца. Кругом дома были деревянные,
от силы в два этажа. Все мои ближайшие друзья жили в таких.
Игорь Лещевский, например, жил в массивном
двухэтажном деревянном доме, перед которым была навалена груда угля, — в
огромной печи на первом этаже постоянно гудело пламя. Другой, Сеня Будылевич, обретался в конце улицы, в совсем маленькой
избенке, которая топилась дровами. Третий, и самый закадычный мой друг, Гришка
Шарад, жил тоже в деревянном скособоченном доме, окруженном настоящим вишневым
садом.
А по другую сторону
нашего дома, прямо перед окном моей комнаты был тоже деревянный домик с
мезонином и яблонями. Там жила Лизка-Оторва, от нее
заводились все парни, но боялись подходить. Направо за домиком располагался
Инвалидный рынок, куда мы бегали покупать семечки и соленые огурцы по три штуки
за старый дохрущевский рубль. На задах Инвалидного
рынка была страшная 713-я школа, где, говорили, учатся одни бандиты. Лизка-Оторва тоже была из этой школы.
Вот в таком окружении
находился наш дом первые года три или даже четыре. Компании у нас были общие,
почти все мы ходили в одну школу, но почему-то кроме меня никто не ошивался у друзей в деревянных лачугах.
Да, так о Тае. Общение
наше происходило в основном в школе или на улице, но бывал я и у него, а он
бывал у меня. А в середине года у нас в классе появился еще один парень из его
дома — Серёга. Появился — и тут же слился с ландшафтом, поэтому я его не
замечал. Заметил я его только летом, когда между сменами в пионерлагере
оказался в Москве. Встретил их с Таем на улице.
Тай как Тай, а Серёга в
поплиновой рубашке с синими пальмами. Навыпуск! Стиляга. В каком-то деревянном
сарае купили рыжую пачку «Дуката» за 8 копеек и выкурили по сигарете в чужом
дворе. Это была моя первая сигарета в жизни, но я умудрился не закашляться. У
Серёги на нижней губе осталось коричневое никотиновое пятно.
Тут-то и выяснилось,
что они соседи. Тай живет на первом этаже, а Серёга на втором — за угол и в
конец дома.
Серёга, как оказалось,
и вправду любил попижонить — типа брюки дудочкой,
рубашка с пальмами, кок на голове. Хотя мало кто из нас был чужд этой слабости.
Но попробуй тут попижонь, когда вместо остроносых
туфель тебя зимой обувают в матерчатые ботинки с застежками, как у бот, а на
голове не шапка-«пирожок», а черт-те
что с дерматином, который к тому же облупился чуть ли не на второй день.
Тяжелая была жизнь,
врагу не пожелаешь. При том что туфли стоили каких-то
9 рублей, и «пирожок» примерно столько же.
Почему я так хорошо
помню цены? Потому что мечтал как-нибудь выйти в таком прикиде: на ногах стильные туфли (за 9 рэ), на голове «пирожок» (за 9 рэ),
а в глазах презрение ко всему миру. Как-то видел по телевизору военный парад:
куча генералов в огромных кучерявых «пирожках», только сидят они у них на
головах не как у нормальных людей, а совсем по-черному. Как если бы я надел
свою шапку ушами к носу. Вот ведь вояки, ничего не секут в жизни!
Но с Серёгой мы сошлись
не на шмотках.
Как-то (мы пересели за
одну парту) он у меня спросил:
— Билл Хейл. Знаешь такого?
Я не знал.
— Деревня! — шмыгнул
носом Серёга. — Это же король рок-н-ролла.
Имя надо было
запомнить, а лучше всего записать. Я это и сделал — не думая ни минуты, прямо
на странице школьного дневника.
О, дневник! Святая
святых. Каждое утро ребята из дежурного класса при входе в школу проверяли,
принес ли ты дневник. Не дай бог забыть — тебя просто не пропускали. Хошь домой за ним беги, хошь
прогуливай — закон есть закон! В дневник ставили отметки и писали всякие
замечания, типа «шумел на уроке», «не выполнил домашнее задание», «явиться в
школу с родителями». Мы эти дневники старались не сильно засвечивать, но фишка
в том, что каждую неделю родители должны были их смотреть и ставить подпись.
Иногда это проверяли.
А я, не подумав,
записал в дневник фамилию Билла Хейла, да еще с
пояснением: «король рок-н-ролла».
Тут-то меня и
застукали. На перемене. Когда я не слишком толерантно себя вел по отношению к
товарищу. Или, быть может, он не слишком толерантно себя вел по отношению ко
мне. В общем, мы сцепились. И этот факт не прошел мимо внимания бессменного
директора школы, Зинаиды Федотовны. Она нас остановила и потребовала дневники.
Ему что-то написала красными чернилами и вернула дневник, а листая мой,
наткнулась на свежую запись.
Пачкать дневник, тем
более именами королей рок-н-ролла, нельзя было ни в коем случае!
— Так, — сказала она,
расширив ноздри. — Это кто написал?
Следовало идти на
сделку со следствием.
— Я, — сказал я.
— И что это значит?
Почему советский пионер… — тут она набрала побольше
воздуха. — Почему советский пионер пишет имена растленных западных танцоров?..
— Он не танцор, он
певец, — поспешил сообщить я.
— Тем более! Значит, он
развращает западную публику пеньем низкопробных поделок, а его там слушают и
танцуют! А ты в своем дневнике мало что двоек нахватал, так еще прославляешь
эту безыдейщину!
— Я не прославляю… я
так… чтобы запомнить…
Нет, бесполезно
объясняться, только поленьев подбрасывать.
Словом, тут же, не
отходя от кассы, теми же красными чернилами накатала вызов родителей на
рандеву. Прямо поперек имени Билла Хейла.
В школу в таких случаях
отправлялась мама. Пустячок, но неприятно. В смысле, что ей придется в
очередной раз выслушивать про меня всякие педагогические домыслы
и кривотолки. Больших разборок удалось избежать. А отца я спросил про Билла Хейла: есть у него такой?
— Есть, — признался он.
Правда, не слишком радостно. И даже, я бы сказал, обреченно.
Почему? Чтобы ответить,
надо знать моего отца. Человек он был не то чтобы сильно продвинутый, но не
чуждый освежающих ветров времени. Магнитофон в нашей коммунальной комнате
появился тогда, когда еще почти никто не знал, что это такое и с чем его едят.
Тогда же я приобщился к слову джаз, хотя вряд ли понимал, что это такое.
Думал, это здоровые вечернего цвета кассеты, которые он добывал где-то. Как-то,
помню, он чуть ли не в полночь мчался на вокзал, чтобы
перехватить их от кого-то из Ленинграда, и очень переживал, что не успевает.
Поначалу он записывал всякую музыку чуть ли не с
приемника, когда слушаешь, трещало, звенело, хрипело и постоянно куда-то
проваливалось. Потом стали появляться люди с портфелями, которые слушали папины
записи, цокали языком, что-то забирали, что-то оставляли. Кое-кого я даже
помнил по именам.
Но это было уже, когда
мы переехали в новый дом и у папы появился свой кабинет. Тут уж он развернулся!
Однажды грузчики доставили огромное сооружение размером побольше
комода. Папа этот шедевр аудиоархитектуры называл «студийный» — это и
правда был магнитофон, который когда-то стоял в радиостудии, потом кто-то обшил
его деревом, подержал у себя и продал. Дерево, говорил папа, придает звуку
благородство и сочность. Так у нас поселился «гроб с музыкой», как, боязливо
косясь, окрестили его мои товарищи.
Такого ни у кого не
было.
В доме звучала сочная
музыка. Конечно, я к ней привык, конечно, кое-какие мелодии мне нравились, вот,
например, «Эмбамбо, мамбо
Италия, да эмбамбо!» — ее я слышал дома, и она
доносилась с катка на Стадионе юных пионеров. Или «Домино» из фильма «Дело
Румянцева», под нее я думал о Пупсике. Или «Крутится-вертится шар голубой» в
исполнении сестер Берри на иностранном языке — под
нее я думал о том, что хорошо бы еще раз по телеку
показали классный фильм «Юность Максима».
Но все-таки это была
папина музыка, не моя. А рок-н-ролла у нас вообще не звучало, даже когда
приходили гости. Может, потому что отец вообще с большим недоверием относился
ко всему стиляжному, а может, примешивались
какие-то темные для меня педагогические соображения. Выглядело так, словно даже
его успела хорошенько обработать наша Зинаида.
Но тогда я ни о чем
таком серьезно не думал, меня просто удивило и обрадовало, что у нас,
оказывается, есть этот король с кашляющим именем.
Вот на этом мы с
Серёгой сошлись. На музоне.
Спустя совсем недолгое
время музон сделался нашей страстью.
Элвис Пресли! Билл Хейл! Гарри Белафонте! Джонни Холидей! Пол Анка! Пэт
Бун! Клифф Ричард! Бенни Гудмен,
черт подери! Фрэнк Синатра! Нэт Кинг Кол! Перри Комо! Сами имена звучали
для нас музыкой, а то и головокружительным приключением, названия песен, чаще
всего нам непонятные, безбожно извращаемые при произнесении, отзывались столь
же непонятной поэзией.
(Как,
ну, как это передать? Хорошо бы к этому тексту
подверстать музыку, но не громкую, а так, чтобы она шла фоном: вполголоса,
приглушенная, но та самая. Пусть это будет не рок или
даже не блюз, пусть поет «Очи черные» не знающий, как и мы, иностранных для
него слов старина Сэчмо, пусть в дыму воображаемого
Бродвея прорывается сквозь грохот ударных его труба, пусть не существующий уже
Модерн Джаз Квартет плачет по ушедшему в мир иной волшебному гитаристу Джанго. Но пусть, пусть, пусть…)
Впрочем, в этой страсти
мы не были одиноки. Тогда у многих появились магнитофоны. А с ними и записи.
Хриплые, дребезжащие, подплывающие. «Rock! Rock beat boogey!»
— бухтело из «Комет», «Дзинтарсов» и «Яуз-5». Народ
торчал от Шульженки, от Утёсова, всякого там Бернеса.
Плебеи! То ли дело мы, понимающие ребята!
Но у Серёги магнитофона
не было, только проигрыватель. У Тая же и проигрывателя не было. Но он тоже
вышел на нашу орбиту. Как-то подбил нас двинуть к «спекулям».
Он, Серёга и я оказались около ГУМа, но не
центрального входа, а в переулке, где напротив главного здания находился
магазин «Грампластинки». В магазин на втором этаже вела узковатая лестница с
бывалыми ступенями. Внизу, у самой двери, толклись
ребята. Операция предстояла непростая, со спекулянтами до того никому из нас
дела иметь не приходилось. Мы поднялись, заметая следы,
походили по магазину, Серёга даже спросил у продавщицы, нет ли у них «Чучи» (рок-н-ролла, понятно, нет, так, может, хоть песня из
«Серенады Солнечной долины»). «Чучи» не было.
Тогда мы спустились вниз, и Тай, на всякий случай
оглянувшись, прямо спросил у ребят: «Есть что?»
— А что надо? — спросил
парень, блеснув серебряной фиксой.
Нет, не такими я
представлял себе «спекулей». Представлял прожженными,
в заграничных шмотках… Хотя и мы, прямо скажем, тоже
не проскочили бы фейс-контроль.
— Рок, — твердо ответил
Тай.
— Есть, — безразлично
зевнул парень. И переглянувшись с другим, сказал:
— Выйдем.
На улице был ветер и
мелкий снег. Парень завел нас в арку. Откуда-то в руках у него появился
потертый конверт из коричневой бумаги.
— Пресли, — сказал он.
— «Тюремный рок».
— Сколько? — спросил
Тай.
— Рубль.
Я, честно, не думал,
что на этом рынке такие запредельные цены. Рубль! У нас только он и был.
Серёга шмыгнул носом.
Тай молча смотрел на меня. А я думал про свою шапку с
облупившимся дерматином, про то, как вылезают у меня мокрые от снега руки из
коротковатых рукавов, про то, как презирает нас, наверное, этот парень. Похоже,
Тай искал слова, чтобы поторговаться, а мне сделалось так противно и по-сволочному зябко, что я сказал:
— Ладно.
Серёга, держатель
рубля, вынул его из кармана, парня тут же как ветром
сдуло, и под ворчание Тая, что это каждый так может рубли вытягивать, мы
двинулись к метро. Я, кажется, забыл сказать, что Тай любил поворчать в быту.
В конверте оказался
грубо обрезанный снимок безвестных внутренностей. У Серёги мы тут же поставили его на
проигрыватель. Долго слушали пустой шип, пока хриплый и гнусавый голос не проговорил:
«Музыки захотели? Хрен вам, а не музыка!» — и раздалось многоголосое ржанье. А
дальше снова шип.
Знатно мы лоханулись. Но наша с Серёгой страсть к настоящему музону только лишь подогрелась. Черт с ним, с этим роком
«на костях»! Пора было делать ставку на маг.
Который
у меня вскоре и появился. В том смысле, что отец не устоял, отдал мне свой
старый, еще однодорожечный «Днепр-5». Басов там вовсе не наблюдалось, зато
орать мог громко. Теперь я без устали листал папину тетрадь, где подробно была
расписана его коллекция. Узнавал новые песни и новые имена (они для меня были
почти все новые). Приставал к отцу с расспросами. Переписывал с его
«студийного» на свой. Звал друзей, чтобы послушать. Языков мы тогда не знали,
но в каждой песне, даже самой что ни на есть отстойной, чудилась скрытая издевка — над Зинаидой, над школой, вообще над всем тем…
Попутно я узнавал
совершенно неведомые мне прежде вещи. Что пластинки, с которых отец делает свои
записи, возникают не из неоткуда, а являются
результатом сложного взаимообмена. Что есть фирма и есть штамповка.
Что наши вообще почти ничего не выпускают из того, что сейчас слушают,
а если и выпускают, то в год по чайной ложке, причем такого качества, что у
мало-мальски соображающего в этих делах человека уши вянут1.
Что пластинки следует называть диски. Что проигрыватель, с которого отец
делает свои записи, среди знающих людей называется вертушка. Мама не
была знающим человеком, поэтому магнитофонных людей, которые
приходили к отцу, называла незатейливо: музыканты.
Активно шел и процесс
приобщения к делам чисто звукозаписывающим. Что такое «перемодуляция»?
Это когда на светло-зеленом глазке при записи «веки» налезают друг на друга и
делаются темно-зелеными — значит, запись будет хрипеть. А что такое «угол
наклона головки»? Оказывается, он у многих магнитофонов разный, от него зависит
качество звука. Вот она, головка, а рядом с ней — видите? — винтик, так вот его
надо медленно-медленно крутить, пока звук перестанет плыть. А еще,
оказывается, магнитофонная лента бывает разной, есть тонкости. Но главным
открытием было то, что, елки-палки, она дорогая! Да еще ее надо ловить!
Но есть, есть выход! На улице Горького, возле Белорусской, в магазине «Пионер»
существует отдел «Радиотехника». В самом конце, с угла вход. Иногда там
выбрасывают ленту б/у. Из Радиокомитета, клееную-переклеенную,
из которой надо вырезать ракорды, а потом
заново склеивать. Выбрасывают — но когда? Поди знай.
Надо дозваниваться. Трубку или не снимают, или там занято, но вдруг?.. Этой
надеждой были пропитаны многие часы у телефона. И как-то я все-таки услышал:
есть! После трех завезут! Мы с отцом тут же на его «Москвиче» рванули к
«Пионеру». Что там делалось! Лето, жара, пыль, народ. И непонятно: хватит?
закончится?
Хватило! Вернулись с
трофеями — не помню уж, сколько там было коробок с бобинами по километру.
Клееная, но — рубль штука!
Настоящий праздник. Одну
бобину я на радостях отдал Серёге — ведь у него теперь тоже был свой маг.
Щедрый дар старшей сестры, Гали, тоже не чуждой соблазнам эпохи. Причем — о чудо! — точно такой же, как у меня, «Днепр-5».
Вот уж, небось, ее друг, Фрэнк, который загнал этот
магнитофон, был без ума от счастья, что удалось сбагрить старую рухлядь. (Фрэнк
— это его Серёга так называл, на самом деле его звали как-то по-другому.)
Настолько без ума, что отдал в придачу еще десятка три записанных бобин. Но без
ума от счастья были и мы: у всех новые, двухдорожечные магнитофоны, кассеты от
которых к нашему старью-берью
не подходят, а мы спокойненько можем меняться нашими
записями. А я еще могу переписывать с отцовского мага прямо на свой и отдавать
Серёге — благо, запас ленты теперь имеется.
Да, это была совсем
новая жизнь. Которая звала к новым далям.
И дозвалась.
Идея пришла внезапно.
Может, Серёге. Может,
мне. А может, и Таю.
Начиналась весна. В ту
неделю наш класс был дежурным по школе. Это значило, что именно мы, ребята из 7
«Б», должны были стоять на проверке наличия дневников. Следить за порядком на
этажах. Проверять, убраны ли помещения. А также выпускать стенгазету «Говорит
дежурный класс» и — перед уроками — из радиорубки оповещать всех учащихся о
новостях в жизни страны и школы.
Типа политинформации.
Последней повинностью
награждались по очереди несколько человек. В частности, мы с Серёгой.
Тут надо еще раз
вспомнить про Пупсика, интерес к которой за годы у
меня поостыл, а тут вдруг вспыхнул с новой силой. Она такая стала — о-го-го!
И Баркасников
к ней вовсю клеился. Его она замечала, а меня — нет.
Когда мы обсуждали нашу
идею, я думал о Пупсике, о Баркасникове и о себе.
Это был шанс.
Короче, в радиорубке на
четвертом этаже имелся магнитофон, его включали на разных там вечерах — советские
песни и все такое. Назывался «МАГ-8». Тоже однодорожечный. В этой радиорубке мы
были свои люди, поскольку приносили ее хозяину, девятикласснику Паше Никонову,
кое-какие записи для личного пользования. Поэтому его дело было только открыть
дверь. Или отдать нам ключи. Нести дежурную ахинею следовало в тяжелый
металлический микрофон зеленого цвета. Который
располагался в непосредственной близости от магнитофона.
Идея — точно! — была
Таина. Поскольку в осуществлении он не участвовал. Придумал — и в домике.
Участвовали Серёга и я. Причем в основном именно я — Серёге оставалось только
вовремя нажать кнопку.
…Итак, 8.20 утра.
Классы уже собрались, двери кабинетов закрыты, кто-то из наших еще доругивается
с забывшими дневники или сменную обувь. Повсюду включается
радиосвязь. Мой голос произносит:
— Внимание! Говорит
дежурный класс!
Потом наступает пауза,
какой-то щелчок, и гремит на всю школу: «One, two, three o’clock,
four o’clock — rock! Five,
six, seven o’clock, eight o’clock — rock! Night, ten, eleven o’clock, twelve
o’clock»… Он, тлетворный король рок-н-ролла, Билл Хейл — хриплым соловьем, по классам, по коридорам!!!
Докрутить до конца нам,
конечно, не дали. Ворвались в рубку, вырубили магнитофон. Потом наши с Серёгой
ноги тонули в ковре Зинаидиного кабинета, сама она, забыв вельможную
сдержанность, буквально заходилась в крике, красная, как почетная грамота у нее
на стене. А под конец, то ли подустав, то ли подуспокоившись,
ледяным тоном объявила, что мы больше в этой школе не учимся. Разрешила только
зайти в класс, чтобы взять портфели.
Там, в классе, по лицам
однокашников мы узнали, что такое настоящая слава.
На Пупсика, правда, я
так и не посмотрел. Боялся, что покраснею. А Баркасникова
в тот день в школе вообще не было.
Чем кончилась эта
история? А чем она могла кончиться?.. Три дня мы прослонялись в знаменитостях.
Потом — а может, и прямо в тот же день — Зинаида пришла в себя и сообразила,
что доводить дело до районо не стоит, лучше спустить на тормозах. Попросила нашу классную поговорить с родителями, а нам строго-настрого
внушить, что мы восстановлены в школе из величайшей милости, можно сказать,
условно, и в самый последний раз. Дальше — волчий билет. Отзвуков славы хватило
еще на несколько дней, Баркасников выздоровел, Пупсик
отводила глаза, и все покатилось по прежним рельсам.
К следующем
учебному году эту историю уже никто не вспоминал. Да и кто будет ее помнить?
Зачем?..
Тай на музоне торчал недолго, и вообще скоро отошел от нас с
Серёгой. А к концу школы потерял драйв и от эпатажа. Эпатаж заменился
язвительностью и обидами на разных людей, которые он умел ввинтить в любой
разговор. А потом нежданно-негаданно поступил в Бауманский
институт.
Когда я его видел в
последний раз? Сто лет назад, когда сам еще был студентом. Только-только
женился, увидел Тая на улице, сообщил об этом знаменательном факте своей
жизни… Решил заинтриговать:
— Угадай, на ком? Ты ее
знаешь.
— На Мухиной?
Ну, Тай! Он был верен
себе — назвал самую жуткую грымзу
в классе.
А потом, естественно,
пошел жаловаться на судьбу — кто его там и как подсиживает.
Серёга после армии
отучился в авиационном училище, долго искал себя на гражданке, пока наконец не сдался и не пошел по стопам отца — тот
работал в военной академии. Женился, родил двоих детей, облысел, дослужился до
подполковника, получил четырехкомнатную квартиру. Музоном
бредил довольно долго, но потом стало не до того. А потом исчез. Оказалось —
умер. Об этом я узнал только через несколько лет.
Недавно я его видел.
Мы стояли на балконе и
смотрели на то место, где когда-то был его дом. Сейчас на этом месте
фитнес-центр. Бассейн, сауна, тренажерный зал, разные программы, среди которых
есть акробатический рок-н-ролл. Учатся, значит, отрываться под наш музон.
Я сказал об этом
Серёге, но его это почему-то не заинтересовало.
— Слушай, ты мне можешь
рубашку дать? — спросил он.
Тут я заметил, что на
нем старая-престарая, застиранная рубашка в клетку, я ее помню, но когда это
было, из какого сундука он ее достал?
— Смотри, — он показал.
— Видишь?
Действительно, от груди
и по животу расползлась дыра, правый рукав болтался на одной нитке.
— Сейчас, — я ушел в
комнату, полез в шкаф и отыскал ему классную рубашку, я привез ее из Германии и
ни разу не надевал.
На улице пошел дождь,
Серёга перебрался в комнату и уже не хотел менять рубашку. Я на него даже
немного обиделся, что он не захотел принять мой подарок.
— Знаешь, я тебя хочу
попросить, — с неожиданной застенчивостью заговорил он. — Помнишь, у тебя была
такая вещь… Гарри Белафонте, мы от него такой кайф ловили.
— Еще какой! — я даже
прихлопнул в ладоши.
— Она называлась… Там было слово «love», точно
помню.
— «Love,
love alone», — тут же
сообразил я. — Сейчас врубим, — и стал копаться в своих дисках.
— Знаешь, почему она
мне так нравилась? — спросил Серёга, пока я разыскивал нужный диск. — Помнишь,
у нас училась такая девчонка, Пупсик мы ее звали? Я по ней сох. И когда слушал
эту вещь, все время представлял…
— Серьезно? — сказал я,
запихивая диск в плеер. — Ты мне не говорил. Ладно,
слушай.
И чуть отошел,
предвкушая впечатление. Послышались первые звуки. Да, это была она, та самая
песня. Especially for
Серёга.
Но лицо его не
изменилось. Он внимательно слушал. А потом закричал:
— Это не то, не то!
— Да как же не то?! —
удивленный до глубины души, выкрикнул я. — Та самая, ты послушай!
— Не та, не та! —
продолжал кричать он, сморщив лицо и клоками выдирая из головы волосы. Когда
они успели у него снова вырасти? — Я хотел ту самую… Когда
Пупсик… Когда мы… Найди мне ее, слышишь?
И выскочил на балкон.
Я бросился за ним
следом, но его там не было. И дождя не было, и давно уже не было дома, где жили
они с Таем, была только новая школа из стекла и
бетона, похожая то ли на аквариум, то ли на планетарий, а рядом с ней
фитнес-центр, где можно было подкачать пресс, поплавать и научиться
акробатическому рок-н-роллу.
У нас в Мичигане
А ведь был еще Гришка
Шарад, мой не разлей-вода до Серёги с Таем. То есть с тех самых пор, как мы переехали в новый
дом. Вернее, после того, как я пошел первый раз в третий класс. В смысле, в
новую школу.
Роста он был невеликого.
Жил в совсем маленьком, опять же, деревянном доме, на самых что ни на есть
задворках. Позади дома росли неинтересные кусты, за ними
мало-помалу догнивал сарай, который мы называли «гараж» — должно быть потому,
что в незапамятные времена в нем действительно обреталось некое средство
передвижения, но в наши времена его уже не было, и память о нем постепенно
покрывалась грязно-зеленым мхом, как крыша этого «гаража», куда мы с риском для
жизни забиралась рвать вишни из запущенного сада.
Дед Гришки был седой,
худой и ершистый, чуть что, начинал орать. Спокойно говорящим я его, пожалуй, не помню. Самый первый визит к
Гришке видится мне так: распахнутый подпол, торчит черная жилистая рука, и из
недр — глухой, но очень нетерпеливый голос:
— Давай же! Ну! Давай
же! Долго тебя ждать?!
Гришка что-то передал,
рука исчезла, какое-то шебаршение, угрожающий кашель — только после этого я
увидел самого деда. Выбираясь из-под земли на свет божий, он продолжал честерить внука.
Вы можете подумать: ну,
семейка! Небось, вся под стать этому деду. Я тоже так
подумал. На самом деле мать Гришки, тетя Рая, была врачом,
работала в какой-то поликлинике для старых большевиков, как-то раз, когда мы с
Гришкой учились уже классе в пятом, взяла нас с собой «на вызовы» — мы возились
на заднем сиденье светло-серого цвета «Победы», то и дело останавливавшейся
возле какого-нибудь дома, а она выходила, иногда очень надолго, на эти самые
«вызовы». Наверное, большевики были и впрямь очень старые, раз она так
подолгу у них торчала. Словом, мы не столько катались на машине, сколько
томились в ожидании, когда поедем. Скука.
А отец Гришки был, как
выяснилось, философ. Дядя Боря. Доктор философских наук. То есть доктором он,
наверное, стал позже, а в то время, когда мы с Гришкой дружили, прозябал в
кандидатах. Точно не знаю. Работа его заключалась в том, что он вечно читал
какие-то машинописные листки, что-то подчеркивал и писал на полях. Иногда
стучал на машинке «Москва» с облупленными клавишами, такой же, какая была у
нас. О том, что он доктор философских наук, я узнал, когда после долгих
уговоров мне таки удалось выклянчить у него только что вышедшую книгу. Темно-зеленую, на обложке было написано: «Б.А.Шарад.
Политическая философия современного империализма», а чуть ниже фамилии автора и
буквами помельче: «доктор философских наук». Зачем мне
нужна была эта книга? Тайна сия велика есть.
У Гришки я бывал часто,
как и он у меня. Отец тогда работал на эстраду, к нам из Киева приезжали его
друзья, очень известные в ту пору артисты — один тощий и высокий с усиками, а
другой безусый и полненький. То есть не прямо к нам, а вообще в Москву, но
очень часто у нас бывали. Отец купил мне детский биллиард
с синим, мгновенно пропылившимся полем и металлическими шарами. Гришка здорово насобачился, обыгрывал меня. Как-то, увидев это, за кий
взялся тот, который с усиками. Длинный, ему, бедняге,
пришлось здорово гнуть спину. Потом он смешно показывал, как Гришка, шмыгнув
носом и смахнув невидимую соплю, завершал дело очередным шаром в лузу.
Артиста, он, кстати,
тоже обштопал.
А у Гришкиных родителей
время от времени появлялась родня — брат деда с женой. Брат был тоже седовлас,
но солиден. Я хотел бы когда-нибудь стать таким, как он. Говорил неторопливо,
внушительно, никогда не повышал голоса. В отличие от брата, его седые волосы не
торчали как придется, а были разложены на ровный
пробор. Жена была тоже некрикливая, солидная, умеющая нести себя женщина.
Всегда, даже за столом, была при сумочке, из которой извлекала строгого цвета
помаду и приводила в порядок губы. Такая спутница жизни, пожалуй, мне тоже бы
подошла. Во время их визитов Гришкин дед Ефим превращался почему-то в Хаима,
тетя Рая делалась Ривой, а дядя Боря — Борухом. Я не
знал, почему так, но Гришку не спрашивал. Наверное, оттого, что видел: они,
родственники, — главнее. А раз так — какие вопросы.
Гришкин дед и в
присутствии брата оставался крикливо-ершистым или даже
бузил еще сильнее, словно совсем не хотел становиться Хаимом, — хотя, если
подумать, имя Хаим куда ершистее, чем покладистое Ефим. Так что, вполне
возможно, он, наоборот, старался еще прочнее войти в непривычный для меня
образ.
Брат, как я понял, был
младшим, но выше ростом Ефима-Хаима, тем более, в туфлях на толстой каучуковой
подошве, в то время как Гришкин дед постоянно был в тапочках. Так что под
низкими потолками Гришкиного жилища брат, конечно, царил.
Тем более царил его
ровный седой пробор.
Как-то, собираясь на
день рождения своего друга и зная, что там будут его родственники, я даже
нацепил галстук — настолько мне захотелось соответствовать ровному пробору и
неторопливому голосу. К счастью, никого из одноклассников не было, так что не
было и насмешек.
Словом, у нас с Гришкой
была нормальная детская дружба, где всегда было место нормальному детскому
подвигу. Типа обхитрить общими усилиями кого-нибудь из родителей, учителей, а
иногда и одноклассников. Гришка давал мне новую книгу из тетралогии Валентина
Катаева «Волны Черного моря», я ему — «Двадцать лет спустя» и «Виконта де Бражелона».
Компьютеров не было,
приходилось читать.
Я, правда, не только
читал. Вдохновленный книгами Дюма, придумал себе псевдоним Луи Французский и
сочинял под ним роман про революцию неизвестно какого
года в Одессе. Где я, разумеется, никогда не был, но названия «Ришельевская», «Арнаутская» и т.п. звучали для меня чистой
поэзией. Время от времени зачитывал куски Гришке. Ему, как правило, нравилось,
но попыток поучаствовать в творческом процессе он не предпринимал.
Как-то Гришка
засиделся, и за ним пришел его папа. Почему-то в шляпе, а еще меня удивило, как
неестественно, настороженно и даже искательно он держался. Хотя мой отец совсем
не был каким-то начальником, наоборот, как-то всегда старался настроить
человека на привычный для того тон. Но тут почему-то не сработало: уста дяди
Бори разражались странными оборотами типа «позволю себе заметить» или «с вашего
разрешения», а уходя, он позабыл шляпу. Пришлось мне его догонять.
Был у нас еще один
друг, Игорь Лещевский. Белокурая бестия, гитлерюгенд. Вполне мог бы сойти за молодого арийца. Но
тогда это было не модно, котировались пионеры-герои. Из
героического у Игоря был только кожаный шлем, как у летчика. Чему мы все,
конечно, завидовали. Он говорил, что это шлем его отца, героя войны, погибшего
при выполнении боевого задания. Тут как-то не складывалось: между концом войны
и появлением Игоря на свет прошло года три, а то и четыре. Тогда он предъявил
другую версию. Это шлем его отца-летчика, который погиб на войне в мирное
время. На спецзадании, о чем он не имеет права говорить. Даже его мама не
имеет.
Вот это почему-то действовало.
Наверное, потому, что его мама была в родительском комитете. А такие умеют держать язык за зубами.
В седьмой класс он уже
не пришел. Они переехали.
И вообще многое
поменялось.
Появились Тай и Серёга.
Серёга хотел, чтобы его называли Серж. Или Сержик. В
самом начале учебного года мы втроем купили в далеком, чтобы нас не засекли,
магазине поллитровую бутылку портвейна (тогда это был
самый ходовой объем, в том числе для вина) и отправились в лес ее распивать.
Это была операция!
Наступали сумерки, в лесу было сыро. Сырыми сделались и голоса. С каждой
минутой нарастало ощущение греховности нашей затеи. Свернули с поляны. На одном
из деревьев, на ветке висел стакан.
— Учитесь! — сказал
Тай, но расшифровывать свое заявление не стал. Сержик
тоже промолчал, из чего я сделал вывод, что все идет по плану.
Первым выпил Тай,
крякнул и утерся ладонью. За ним Серёга. Занюхал локтем и объявил: «Кайф!» Потом закашлялся. За Серёгой шла моя очередь. Вино
оказалось сладким и терпким одновременно. У меня это был первый опыт приобщения
к спиртному. Удалось не закашляться. Серёга сказал, что надо чего-нибудь
пожевать, чтобы отбить запах. Денег, купить что-нибудь на обратном пути, не
оставалось, решили жевать кору. Потом пришлось долго ее выплевывать. Дало ли
эффект наше ноу-хау, не знаю.
Но боевое крещение
произошло.
Перестали говорить о
мушкетерах и графе Монте-Кристо. По рукам ходила растрепанная коричневая
брошюра «Вопросы пола». «Читал?» — спрашивали ребята. Не читать значило быть обсоском. Пересказывали друг другу места и
ржали.
Набирались виртуального
опыта.
Девчонки хором
повзрослели и прямо-таки напрашивались на сальные шутки и небылицы. По классу
ходили невероятные истории, обнаружились большие любители рассказывать их на
ухо где-нибудь в уголке. Как-то незаметно некоторые из них обкатывались и
становились профессионалами. Пупсик сделалась звездой, к ней клеились настоящие
ребята, и даже сам Иссык-Куль, сын директорши универмага на Красной Пресне,
про которого говорили, что у него всяких девок целый
гарем. Восточный красавец, он был старше нас на два класса,
перед ним лебезили, я как-то видел, как он в коридоре охмурял Пупсика: подошел
парень из его компании, а он как раз ее обрабатывает, тот пытается его
перебить, так Иссык-Куль, стоя к нему спиной, просто дрыгнул ногой в фирменном
остроносом ботинке — отлипни, мол. И тот отлип.
Что оставалось делать
нам, в одночасье ставшим малышней?
Я читал «Трех
товарищей» и приобщался к портвейну. Хотелось бы, конечно, к рому, кальвадосу
или что еще они у Ремарка пьют? Но приходилось довольствоваться доступным
ассортиментом и то сильно редко. Размаха не получалось: школьные завтраки, кино
— откуда таньга? И еще вырабатывал взгляд,
исполненный разочарованного презрения. Как-то поднимался по школьной лестнице
вместе с Пупсиком и ее подругой. Высоко задрал голову, но отчего-то наступил на
шнурок.
— Как же низко ты пал!
— неизвестно с чего заявила Пупсик.
А я, ведь и правда, чуть не грохнулся на этой лестнице.
Но она имела в виду не
это.
Подруга на полном
серьезе поддакнула. Такое, значит, у меня выходило реноме.
Вдруг понял, что из
дружбы с Гришкой я вырос. Как из старой школьной формы, которой сильно
стеснялся в прошлом году, а новую все не покупали.
Теперь я общался с Серёгой и Таем, а Гришка… что
Гришка? Позвал меня на день рождения: все те же родственники, крикливый дед, торт с розочками. В конце почему-то сели
играть в подкидного, Ефим-Хаим шумел и мухлевал на
глазах — зачем? Ведь играем вхолостую, не на деньги.
Детский сад.
А как-то идем с Гришкой
по улице. Весна, солнце, ручьи, а на Гришке все еще зимние ботинки, обитые
красной материей, ободравшейся на носах. Топаем. И Гришка вдруг говорит: я
знаю, почему ты меня Гримкой называешь. Серёжку
Сержем, а меня — Гримкой.
— Почему? — спрашиваю.
Хотя ответ очевиден, чего уж там.
— Гримо.
Слуга Атоса. Которому тот
позволяет говорить только со своего разрешения. Я что, не соображаю? Его Гримо зовут. А я — Гримка, да? И
чтобы молчал?
Допер.
Попробуй тут отбрешись.
Нес что-то
неубедительное — красный, как Гришкины ботинки. Типа: что, я тебя когда-нибудь
затыкал? Затыкал разве? Но Гришка в своей обиде был непреклонен. Вот и тяни
после этого старую дружбу. Так что к себе я теперь звал только Тая и Серёгу,
Серёгу и Тая.
Но пора уже приступать
к главному.
Надвигался большой
советский праздник — Первое мая. Дома мы, как правило, его не отмечали. Но Тай
с Сержем были настроены серьезно. Заводилой был Тай. Готовиться мы начали
месяца за полтора. Копили деньги, обсуждали реестр напитков. Дня за два до
поехали в Столешников отовариваться. Я первый раз был
в таком роскошном магазине, боялся, что выметут нас оттуда поганой
метлой. Не вымели. Обслужили.
Каким оказалось меню?
Ясное дело, ром. Влияние большой литературы. Кубинский ром, назывался «Рефино». Бутылка хереса. Тоже литература — в «Графе
Монте-Кристо» один из героев в ожидании высокой аудиенции лакомился хересом с
бисквитами. Шампанское — и тоже, черт дери, литература! Хемингуэй с прицепом.
Накануне выяснилось,
что первого мая я с родителями иду к их старым друзьям справлять новоселье. Нас
ждут к часу дня.
Договорились
встретиться у Серёги в десять утра.
Тай явился в черном
костюме и белой рубахе. Что-то в этом было провинциальное, но я не сказал.
Закрыли дверь на крючок. Начать решили с рома. Тут же возникла закавыка с
пробкой: она оказалась из прозрачной пластмассы с такой пипочкой, которая
разрешала наливать ром лишь по капле. Попутно выяснилось, что он предназначен
не столько для пития, сколько для добавления в кондитерские изделия. Крепость —
60 градусов.
Кое-как справились с
пробкой. Рюмок у Серёги не оказалось. Пришлось разливать в граненые стаканы.
Накатили по четверть стакана. Ну и гадость! Серёга вспотел, а у меня ром
застрял посередине горла. Кое-как пропихнул и начал икать. Единственным, кому
удалось заглотнуть без проблем, оказался Тай.
— Ну, класс! — морщась
от отвращения, сказал он и налил по второй.
Меня обуял ужас. Я
совершенно не представлял, как еще раз выдержу эту пытку. Сержик,
кажется, пребывал в похожем состоянии. Держал стакан, отвернувшись от него в
сторону.
Как-то миновали и эту
фазу. Решили на время перейти к хересу. Бисквитов не было. Были бутерброды с
селедкой. Херес тоже оказался напитком для закаленных.
Но хоть не такой крепкий.
А Тай снова возжаждал
рома. Правда, было видно, что он уже вообще ничего не хочет. Зафигачил чуть не полстакана, крякнул, сунул селедку в рот,
вскочил в полный рост, выкрикнул что-то разоблачительное в адрес то ли Серёги,
то ли меня, то ли вообще жизни, и его стало выворачивать. С вытянутой, как у
Ленина на трибуне, рукой рухнул прямо в лужу в своем парадном костюме.
— Да, — философски
сказал Серёга. — Да. У нас еще вон сколько всего
осталось.
Часы показывали без
четверти одиннадцать. Во дворе пели птицы. Выходить нам с предками надо было в
двенадцать. Домой идти было страшно.
Я стоял перед домом,
который когда-то был школой, и мучительно раздумывал, что же мне делать.
Вдруг осенило: Гримка! То есть Гришка. Старый друг, настоящий, испытанный,
предки при нем не станут скандалить.
И ноги понесли меня к
Гришке. У двери я, наверное, постоял. Набрался духу. В смысле, постарался
выпустить его из себя, чтоб не пахло. Постучался. Вошел.
А там родня. Сидят за
столом. Кажется, ничего не заметили. Приняли с
распростертыми. Раздвигаются, усаживают за стол. Рядом с Гришкой. Тетя Рая
намазывает бутерброд — подумайте! — с черной икрой: угощайся!
Какие наивные, свои,
теплые, замечательные люди!
А я не могу. Смотрю на
бутерброд, и все внутри ходуном ходит. Вот-вот выпрыгнет. И Ремарк, и Дюма, и
селедка. А заодно и Столешников, щекастая тетка, которая нам кубинский ром
отпускала. Бр-р-р!.. И отказаться нельзя: да,
подумают, писательские детки, зажрались, уже и черной икрой брезгают. Что
делать в такой экзистенциальной ситуации?
— Сейчас, — говорю, —
минутку.
Не выпуская бутерброда
из рук, поднимаюсь из-за стола и, не оглядываюсь, иду в соседнюю комнату. Там у
них телевизор с линзой стоит, КВН-49, и, пока никто не пришел, торопливо пихаю
за него злополучный бутерброд. Уф-ф, запихнул, теперь
все шито-крыто. Возвращаюсь за стол, никто ничего не понял. Ну, удивились,
наверное, и быстро забыли.
Когда спустя несколько
лет Гришкин дом сносили, я подумал про бутерброд. Может, он так там и пролежал,
превратившись в загадочную окаменелость?
А пока мне надо было
шепнуть Гришке, чтобы он меня проводил. Что я и сделал. Наше намерение выйти
прогуляться не вызвало такого недоумения, как недавняя отлучка с бутербродом:
дети есть дети, им скучно долго за столом.
Ах, Гришка, верный
Гришка! По дороге меня совсем развезло, мотало из стороны в сторону,
приходилось опираться на старого друга. Потом штормило в каком-то садике,
собака бегала, Гришка ее отгонял. Наконец двинулись к моему подъезду. Зашли,
вызвали лифт, поднялись на этаж. Я стоял перед дверью, не решаясь нажать на
звонок, а Гришка вдруг стал суетиться и исчез.
Хитроумный план
провалился. Неотвратимое будущее дышало мне прямо в лицо своим смрадным
дыханием.
Я нажал на кнопку
звонка.
— Так мы… к дяде Косте
едем, нет? — развязно вопросил я.
Тут я, пожалуй, опущу
занавес. Дальше было неинтересно — предки умотали на новоселье, и до их
возвращения я прометался между уборной и диваном, где иногда забывался
виноватым сном и где постепенно становилась несвежей свежая оплеуха на
щеке.
Но это еще не все.
Повторю: наш дом был
особенным. Кирпичным среди деревянных. Построенным для
писателей. Хотя в нем попадались и простые читатели, например, прямо под нами
жил директор овощебазы. Ни разу мне не пришло в
голову задуматься, какие мысли бродят в головах у моих друзей по дороге из
своих халуп в нашу квартиру. Или какой представляют жизнь нашей семьи их
предки. Друзья и друзья, чего там. Главное, чтобы на скандалы не нарывались.
А они и не нарывались.
Вели себя тихо, вежливо до неразличимости. Хоть тот же Тай. Приходит,
обязательно туфли снимет, хотя его никто об этом не просил. На книжные полки в
коридоре уставится, чтоб было видно: уважает! А потом втихаря
обязательно рожу состроит — видали мы ваши книжки! И не потому, что читать не
любил, я уже говорил, он по-своему был начитанный парень. А чтобы просто лишний
раз подчеркнуть, что все это, по большому жизненному счету, — туфта, фанаберия
и вранье.
А что не вранье? Что? … Деревянный дом, перекроенный из бывшей
школы, и тополь, к которому привязывал своего коня одинокий джигит,
наведывавшийся к одинокой женщине и зачавший одинокого ребенка?
…Так вот, когда
закончились праздники, оказалось, по-настоящему я ничего не знаю из того, что
происходило. А происходило то, что Тай каким-то образом очутился на школьном
чердаке и бросал из окошка всякие тяжелые предметы. Добросался
до того, что чуть не пришиб Зинаиду, почему-то
проявившуюся на школьном дворе. Она, дескать идет, а
тут — бум!!! Прямо в миллиметре от головы. Стали ловить злоумышленника, милицию
вызвали, и им оказался Тай. Говорят, мычал, икал и ничего объяснить не мог.
Сам Тай ничего не
рассказывал.
Вдруг Зинаида вызвала в
школу моего отца. Именно отца, не маму. Было необычно. Он надел пиджак,
галстук, посмотрелся в зеркало и отправился туда, где никогда не бывал.
Я дрейфил.
Почему отца? Тай чуть не укокошил человека, а вызывают
почему-то моего папу.
Вернулся он какой-то
растерянный. В тот день мне ничего не сказал, а через день-два вдруг
спрашивает:
— С тобой ведь учится
такой парень — Татаринов? Володя его зовут?
Учится! А то он Тая не
знает. Хотя, может, и не знает. Может, для него все мои нынешние друзья и
вправду на одно лицо.
— Понимаешь…
Я от твоей директрисы услышал странную вещь. Сначала она извинялась,
говорит, я, простая директор школы, беспокою занятого человека. Ничего
страшного, говорю, приятно познакомиться. Обменялись любезностями… А она продолжает: ваш сын дружит с таким учеником,
Татариновым, он бывает у вас дома. И этот Татаринов рассказал мне, как это
происходит. Вы его приглашаете в свою комнату, достаете из бара то коньяк, то
виски, то эти, как их, бренди. Угощаете его и своего сына, заводите рок-н-ролл,
буги-вуги…
Ну и картинка! Зачем
Тай это все наплел?!… Но он Христом-богом будет
клясться, что ничего такого не говорил. Верить ему? Не верить? А если поверить,
тогда что — Зинаида придумала? А ей зачем? И что отец ответил? …
Но он не стал дальше
пересказывать, что там было. Только спросил:
— Скажи, у нас разве
есть бар?
Как будто не знал
ответа.
…Когда умерла Зинаида,
мне было уже за сорок. Я бы, наверное, даже не узнал о ее кончине, если бы не
бывшая одноклассница, которую наша директриса гнобила
не меньше, чем меня.
— Пойдешь попрощаться?
— спросила она.
— А где?
— Во дворе школы.
Я тогда жил в другом
районе, но наезжал к родителям. Заодно можно было повидаться.
— Пойду, — сказал я.
Мою одноклассницу звали
Нина. Народу было немного, из наших только она и еще
один парень, классом помладше. Зинаида уже лет пятнадцать, как ушла со своего
поста. Вместо начальственной дамы среди жидковатых цветов лежала изможденная
серенькая старушка.
Оказывается, последние
годы она провела в полном одиночестве. Правда, среди множества кошек, отчего
соседи ее донимали.
Когда все закончилось,
мы решили ее помянуть в близлежащем кафе. Сидели друг против друга, вспоминали
всякие истории.
— А помнишь Якова
Борисовича? — спросила Нина.
Как же! Учитель
рисования и черчения, нервный такой человек с сургучом под глазами. Кто только
его не дразнил. Лет за десять до того встретил его на Белорусском вокзале в
кедах и с рюкзаком за плечами.
— Вот-вот, —
подтвердила Нина. — Он любил ездить по подмосковным поместьям разрушенным.
Ковырялся в архивах, чего-то искал. А ты знаешь, что он сидел? То ли
двенадцать, то ли четырнадцать лет? Точно. Сам мне рассказывал. Вернее, отцу.
Они дружили.
Нинин отец был довольно
известным писателем.
— Я думала, ты знаешь… А Анну Ильиничну помнишь?
— Географичку? Которая в парике?
— Ну да. А знаешь,
почему у нее парик? Они из раскулаченных. Из ссыльных.
Ее семью отправили в Сибирь, на голое место. Они отстроились, а потом пожар.
Она еще маленькая была… А Ирина Рафаиловна, она
немецкий преподавала, про нее знаешь?
— Так мы же были в
английском классе.
— Неважно. У нее
родители немцы. В войну их выслали в Казахстан. Потом, в Москве, у нее была
жуткая жизнь. Понимаешь, немка, и без прописки. На нее писали доносы — шпионка.
Долго-долго пряталась, пугалась каждого шороха. Зинаида ее пригрела. А Берта, историчка?
— Истеричка… Старенькая
такая.
— Она же черт-те где, чуть ли не в
Институте благородных девиц училась. Красавицей была, латынь и греческий, с поэтами дружила. А мы ее, ну, как это у нас
называлось?
— Доводили.
— Вот именно.
— Откуда ты все это
знаешь? — спросил я. — Вроде, вместе учились, а я …
— Да так… — Нина вдруг
заскучала.
— А помнишь, как еще в
школе ты говорила, что хотела бы Зинаиду увидеть в гробу?
— Правда?
— Могу свидетелей
привести. Чтобы, говоришь, посмотреть, как отольются кошке мышкины
слезки. Помнишь? Мечты сбываются, не так ли? — невесело усмехнулся я.
— Да ну тебя! — Нина
махнула рукой. — Не помню.
Четвертая серия
… А тут звонок. Не сразу
узнал голос.
Наконец сообразил:
— Лида?
— Ну да, это я. Извини,
что беспокою…
Лида. «Мон, же мон, же мон, же мон, же туа». Пластинка «Вокруг света», четвертая серия, в середине
первой стороны. Поза-позапрошлая
жизнь. Как же ее звали, эту певицу?..
В трубке между тем
слышалось: Галя… Галя…
Лида говорила что-то о
Серёжиной сестре.
Тут я
наконец врубился. Нет больше Гали, ее отпели и кремировали. Хотели меня
позвать, но не знали моего телефона. Вера только вчера откопала, в Галиных
бумажках. Помнишь Веру?
Ну, помню… Что-то такое
бегало — Галина дочка. Сейчас бы я ее не узнал.
— В общем, слушай.
Послезавтра девять дней — приходи. Это будет у Га… то
есть у Веры с мужем. Запиши адрес.
— Так я же там сто раз
был.
— Не был. Тот дом
снесли, их уже год как переселили. Пиши…
… Значит, Галя. И еще —
дом.
Как будто из меня
что-то вынули. Хотя чего уж там: Галю я не видел уже полжизни, а тот дом —
разве это тот дом? Того нет еще давнее…
Повесил трубку и вдруг
вспомнил, как звали певицу.
Жаклин Франсуа.
… Да, это была Жаклин
Франсуа. Песня называлась «Иду к тебе», я ее слышал тогда в первый раз, она
доносилась из-за двери, а за дверью жил мой новый друг — Серёга, в просторечии
Серж. Или Сержик. Поднимешься на второй этаж — и
сразу его дверь. Это был тот дом. Тот самый, деревянный, перестроенный
из школы. Не знаю, что было в его жилище прежде. Учительская. Или кабинет
директора школы. Две небольшие комнатушки, между которыми, возможно, когда-то
существовала дверь. Но сейчас ее не было. Были два таких закутка. Один,
наверное, предназначался для секретарши, если таковые имелись в довоенных
московских школах, или для завуча, там и сейчас стояло подобие письменного
стола. А во втором, полуразвалившись на диване,
сидело рыжеволосое создание примерно моих лет в фиолетовой майке-футболке и
узеньких серых брючках. Серёга открывал мне дверь, Жаклин Франсуа пела, а
создание не обратило на меня никакого внимания.
— Мон,
же мон, же мон, же мон, же мон, ше
туа! Сё, сикё, кисё, кисё,
кисё, ше туа! — раздавалось
из приемника, к которому был подсоединен допотопный
черный проигрыватель, прокручивающий пластинку с голубой наклейкой.
И песня, и девица были
таинственными, влекущими и навевающими мысли о неизвестных мне способах общения
с женщинами.
— Её зовут Лида, —
сообщил Серёга как бы немного по секрету.
Или мне так показалось.
А я даже представиться
забыл. Почувствовал, что краснею, и вспомнил про прыщик на левой щеке. Но Лида
ничего не заметила. Не дослушав песни, поднялась и, по-кошачьи потянувшись,
неторопливо исчезла.
Вот это меня и проняло.
Наверное, даже больше, чем сама Лида. Мон, же мон, же мон, же мон… Лиды не было, но она продолжала звучать, и серый диван
излучал рыжеющие волны.
— Сестра? — спросил я с
надеждой.
Серёга неопределенно
повел руками.
Эта тайна еще сильнее
приблизила меня к Лиде.
Впрочем, особой тайны
не было. Лида приходилась моему другу племянницей. Но тайна, которой не было,
все же была. У Сергея, младшего сына, было три сестры, средняя
довольно рано вышла замуж и родила двух девочек — Лиду и Райку. А потом она и
ее муж покончили с собой. Как это произошло, отчего, почему? Путного Серж
ничего не говорил, а я — что я? Были мои 15 лет, была рыжая привлекательная
девчонка — на кой шут мне скелеты в чужих шкафах? Так ничего и не узнал. Кроме
того, что шестилетняя Райка живет с бабушкой-дедушкой, а предмет моего томления
воспитывается в интернате и бывает дома только по выходным.
— Мы откроем ее, как
консервную банку! — заявил Тай.
Откуда он выудил эту
фразу, не знаю. Ясно, что не сам сочинил. Серёга хмыкнул, а мной овладели
сложные чувства. Сравнение Лиды с какой-нибудь килькой меня, конечно,
покоробило. Да и вообще — что говорить о шкуре неубитого медведя? И выглядеть
потенциальным кулаком-мироедом не слишком манило. Я
тоже хмыкнул. И отвернулся.
Больше Тай эту тему не
поднимал. А я ждал воскресенья, чтобы побывать у Серёжи. Но с племянницей
почему-то не склеивалось. Может, по времени не совпадали, может, я робел и от
этого вел себя слишком нагло — не помню.
Серёжкины родители с
Галей и малолетней Райкой обретались на том же этаже, за поворотом, в прежние
времена довольно большая комната была, наверное, классом. Глава семейства,
Андрей Сергеич, был полковником, но полковничал здесь
явно не он. Круглолицый, сильно лысый, с большой щелью между зубами и навсегда
потерянным взглядом — на роль князя Болконского он точно не годился. Да и
полковник он был еще тот — заведовал библиотекой в военной академии. Настоящим
полковником, даже генералом, была Серёжкина мама, Екатерина Ивановна. Объемами
она напоминала большую сибирскую печь, стратегия и тактика ее обращения с мужем
для меня так и остались неясными, но то, что она в его глазах командир высокого
ранга, было видно на раз-два.
В школе же, куда ее
очередной раз вызывали, чтобы пожаловаться на Серёжку, происходила метаморфоза:
простонародная шаль, красные глаза, потоки слез. Да такие, что и шаль не
спасала — как ни заматывай ею лицо, оно все равно оставалось мокрым. Поэтому ее
вызывали не слишком часто.
Но жизнь родительского
отсека меня интересовала мало — у нас был свой окоп. Куда иногда заползали то
Райка, то Галя. Райку за малостью лет можно было не замечать. А вот Галя… Как, какими словами описать молодую фрондерку тех лет? Она
так хочет быть в струе, соответствовать времени; в споре «отцов» и «детей»,
которого нет и не может быть в стране победившего социализма, она, конечно, на
стороне «детей», но… Но где ей отстаивать высокие
идеалы? На каких трибунах? И перед кем? Ты, вся такая свободная, смелая,
«левая», тебе так хочется украсить свой быт чем-то совсем особым, подтверждающим,
что ты — не как все, что ты — из другого теста… А при этом твое жилище — деревянный
сарай, финансовые возможности — на нуле: что ты можешь себе позволить? Идешь и
добываешь фотографию Хемингуэя в рамке, какую-нибудь картинку а-ля
абстракционизм, даришь, залезая в долги, брату подержанный «Днепр-5» …
Такой она была, Галя.
Подсовывала Серёге «Юность», знакомила с творчеством прогрессивных писателей
зарубежных стран. Несколькими годами позже, наверное, давала бы — только тсс-с! — самиздат, осуждала вторжение в Чехословакию. Хотя
откуда бы она брала самиздат? А во времена Чехословакии Серёга служил на
безграничных просторах родины.
А пока она опекала нас как могла, и ей нравилось, когда ее называли Галкой.
Предполагаю, это шло от бестселлера тех лет — «Звездного билета» Аксёнова, где
фигурировала непокорная Галка, воплощенная мечта подрастающего поколения. Но на
юную аксёновскую секс-бомбу,
кроме модного хвостика на голове, Галина была совсем не похожа: какая-то
странная, скошенная походка, непонятного цвета волосы и глаза. А главное —
возраст: она была чуть ли не вдвое нас старше.
Как-то повела в «Север»
— кафе-мороженое на Gorky-street. Модняцкое
место, туда очереди стояли даже в лютые морозы. Но она повела нас днем, когда
народу было поменьше. И прихватила с собой подругу, обширную тетку. Ладно, обширную — так та притащилась с авоськой, набитой
баклажанной икрой. Картинка!.. Мы с Сержиком
прифасонились, Галка тоже что-то нацепила такое, сплошной
цирлих-манирлих, а тут эта со своими банками. Да еще выставила в проход, чтобы
все спотыкались.
Я всегда потом эти
банки вспоминал, потому что очень уж это было в Галином духе, Европа для
бедных.
Как-то мне приснилось,
что Серёжина сестра меня завлекает. Вот уж никогда не думал, что такое
может быть, собственно, и за женщину ее не держал. А тут… Мне, честно, сначала
не хотелось, надо было перестраиваться, но она как-то так подошла к этому делу,
что мы оказались в постели. Она все-таки малость
поношенная, это я понимаю, зато у нее большая, напряженная грудь. Какая она у
нее наяву, я не знаю. И вообще какая-то в ней обнаруживается тайна, которую я в
обычной жизни не видел и даже не предполагал. Говорит: «Мне тридцать два года,
а знаешь, что такое тридцать два года? Это когда женщина все умеет». И я
понимаю, что да, она все умеет, сам-то я ничего не умею и растворяюсь в этом ее
умении…
Потом я Сержику с видом знатока говорил: а знаешь, мне больше
нравятся зрелые бабы. Тот понимающе усмехался. Я не говорил, что имею в виду
его сестру. Это получалось вроде нашей с ней общей тайны. Хотя она о ней ничего
не знала. И вообще наяву продолжала не вызывать у меня никаких эмоций.
В отличие от Лиды, само
собой. Тут мои эмоции не то чтобы перехлестывали через край, но как-то
беспрестанно зудели. Бесконечный «Полет шмеля».
Наверное, пару лет
вечерами я у Серёжки торчал чаще, чем у себя дома. А что? Здесь было тепло, ко
мне относились как к родному. И просто. С Серёжкой
можно было говорить обо всем на свете, даже о литературе. При этом он почти
никогда не спорил и не слишком вникал в детали. Изрекал что-нибудь вроде: «А
что, мне нравится Робби из "Трех
товарищей". Классный парень! И вообще все ребята что надо. Представляешь,
как мы бы на их месте… И Пат.. Знаешь, кого она мне напоминает — Любку Шокину.
Честное слово…» Или вдруг с заговорщическим видом снимет с полки солидную книгу и
зачитает:
—
«Она лежала на приготовленном для наслаждений ложе, на блекло-зеленых подушках,
руки сплелись под головой, левая нога была чуть согнута, правая ляжка мягко
покоилась на левой, треугольник между ними был оттенен».
Вот, понял? — И добавит: «Лион
Фейхтвангер, Гойя». — И победительно засмеется. И больше ничего не добавит.
Это сближало.
Вскоре со мной уже
стали здороваться его соседи. Музон у нас гремел
бесконечно, видимо, из-за этого то и дело на пороге возникал бывалый мужичок в
разношенных ботинках, проходивший под кодовым именем «Рабочий Класс». Стоял,
слушал, вникал. Наконец, конспиративно подмигивая, говорил:
— Пристли послушаем?
Это он так запрещенного
Элвиса Пресли называл. Путая с Дж.Б.Пристли, известным
английским писателем, которого сильно пиарили в СССР.
Самая читающая страна, что вы хотите!
А потом Лида переехала
в Серёжкин дом, заняла комнату прямо рядом с Рабочим Классом. Теперь она
училась в текстильном училище, но интернатская закалка, видимо, не забылась.
Как мог Рабочий Класс пройти мимо такой соседки?.. Подкатывался сначала по-скромному, помогал перетаскивать мебель, лез с советами.
А потом вломился. По словам Серёги, Лида не стала артачиться, наоборот,
говорила что-то щекочущее, да, да, но ей надо сейчас, на минутку, сейчас,
сейчас… И
выскользнула. А потом вместо нее на пороге появился Кура, их сосед, уголовник,
гроза района. Дальше Серёжа расписывал унижение насильника, но это я опущу,
поскольку картина была так убедительна, что не стоило ее принимать на веру.
Была у Серёжки еще одна
сестра — Мила. Старше Галки. Полное имя Эмилия. — Почему Эмилия? — Эмилия Бронте.
Андрей Сергеич недаром
заведовал библиотекой. Та же Галя, она ведь в «Ленинке»
трудилась — так сказать, рабочая династия. Поэтому кроме журналов в доме
водились и порочащие советскую власть анекдоты.
А Эмилия
всегда была серьезная. И бледная. Ее муж был офицером милиции, я его пару раз
видел, но не запомнил. Знал только, что он не дурак
выпить. Сын у них был, Витька, лет десяти. Пугал всех черным игрушечным
пистолетом. А однажды — не игрушечным. Настоящим, только незаряженным. Наводил,
прицеливался, но на курок не нажимал. И не говорил: «Бах!» Просто опускал дуло,
снова поднимал и целился в следующего. Пока мама не
отобрала пистолет и не цыкнула на мужа.
…Как бы я хотел, чтобы
у нас с Лидой вытанцевался какой-никакой
сюжет! Хоть бы она меня… ну, послала бы к чертовой матери, что ли. Но за дело.
Типа — за поцелуй. Долгий и страстный с моей стороны.
Было бы что вспомнить. А так… Разве что Новый год. И
то, в общем, без Лиды.
Да, Новый год. Лида уже
жила в своей комнате в конце коридора. И мы решили отметить в этой комнате
праздник. Не помню, позвали ли Тая. Наверное, нет — он уже выпал из нашей компашки. Зато как снег на голову свалился Серёжкин
троюродный племянник из Севастополя. Есть такие ребята — впервые в Москве, а
уже кум королю, сват министру. Вот он, Валерка, и был из этих ребят. Года на
полтора нас старше, тут же принялся командовать. Этот книг вообще не читал,
зато принялся клеить Лиду, выпевая рулады с южнорусским акцентом.
Перетащили маг в Лидину
комнату, собрали стол. На Лиде — черные замшевые туфли на высоком каблуке, в
рыжих волосах что-то искрится, невиданное по тем временам. Типа снежинок. Пропал
парень! Ну и шампанское, портвейн. А этот все руладит.
И танцует Лида только с ним. И смеется. И шепчется. А он ее просто лапает. И лоснится, словно его вазелином намазали.
А у нее снежинки в
волосах.
В какой-то момент я
тихонько вышел из комнаты. Миновал длинный коридор, едва разминувшись с Рабочим
Классом, пробрался в Серёжкин отсек, в свете далекого фонаря отыскал свои
пальто и шапку. И вышел. На улице только что перестал валить снег. Лучше бы
продолжал, тогда бы я, терзаемый неразделенными чувствами, шел себе и шел,
превращаясь в ходячий завьюженный памятник предательства и верной любви. Да,
именно так!
Поэтому я решил снять
шапку — пусть хоть голова замерзнет. И шел, шел, шел, пока не заплутал в новостройках. Тут и сообразил, что где-то выронил
свою шапку. И снова повалил снег, и я на ходу превращался в тот самый
завьюженный памятник верности и любви, только без пьедестала и шапки…
Вот и все. Чем там у Валерки с Лидой закончилось, я не знаю. Думаю, что
ничем.
Как и у меня.
Вспомнить, говорю, нечего.
А потом я поступил в
институт, а Серёжка провалился. К этому времени у меня уже были другие интересы
и другие компании. Детство уходило, на глазах скукоживался Серёжкин дом, да что
дом — сама школа с ее незыблемой Зинаидой казалась теперь всего лишь облупленным
бараком из некрепкого кирпича. Из него можно было сбежать — что я и сделал в
последнем классе, переведя себя в «шаромыжники», то есть
пристроившись в ШРМ, школу рабочей молодежи, и начав готовиться в институт.
Вместе со всем этим
должна была бы растаять и наша дружба с Серёгой. Худо-бедно я превращался в мальчика из
приличной семьи, будущего студента. А
Серёга словно бы только и делал, что подтверждал: я не из вашего круга.
Встречаясь, мы об этом
молчали.
Конечно, я мог
провалиться в институт и загреметь в армию. Мог. Но почему-то не провалился. А
у Серёги не было шанса. И он загремел в ту же осень.
Проводы прошли в два
присеста.
Первый проходил узким
кругом в недавно открывшемся ресторане «Аэровокзал». Из Серёгиных друзей, если
я кого и запомнил, то Сашку Миронова, и то лишь потому, что вскоре мы из-за
него влипли в историю. А в этот вечер он мигом
сориентировался на местности и принялся охмурять
официантку. Причем не без успеха: мы уходили из последних,
заведение закрывалось, а он все продолжал с ней ворковать за столиком в темном
углу и только махнул нам — пока, пока!
А второй раз мы
провожали Серёгу у него дома, накануне военкомата. Тут, понятное дело, полно
народу, приходят-уходят, выпивки много, закуски не хватает. В конце концов мы остаемся той же компанией, что и несколько дней
назад. Ночь уже, пора расходиться, Серёжке с раннего утра в армию двигать.
Решили распрощаться на
улице, а заодно и проветриться. Вышли на проспект. Ноябрь. Противный, мелкий
снег. Думаю, что в ближайшие три года я своего друга таким и буду вспоминать —
в куцей кепке под мелким снегом. А рядом — противный Сашка Миронов, который
пару дней назад ухлестывал за официанткой, и все ему
завидовали. Вдруг звон стекла, милицейские свистки, нас хватают под руки — это
наш казанова ни с того ни с сего изо всех сил двинул
локтем по витрине ларька, где днем продавали мороженое. Прямо под окнами
опорного пункта милиции. Нас запихнули в машину, повезли в отделение. А там,
заставив вытряхнуть все из карманов, вытянуть из ботинок шнурки, а из штанов
ремни, отправили за решетку.
В смысле, в комнату,
где на двери была решетка, сама дверь запиралась на гремучий ключ, а окна
наружу не было. Зато были две скамейки, к одной в лежку присох затрапезный
парень, а на другой гордо торчал человек с опытом.
— Пить есть? — с
благородной сипотой спросил он.
Пить не было. Ни в прямом, ни в алкогольном смысле.
Больше мы от него не
услышали ни слова.
Было половина третьего
ночи. Чем грозило Сержику неприбытие к месту сбора в
установленный срок по причине попадания в вытрезвитель, никто не знал.
Лишь в шестом часу в
двери загремел ключ, и мы увидели Лиду. Позади которой жался Андрей Сергеевич в
форме полковника авиации. Серёгу отпустили, а нас промурыжили до самого утра,
пока ждали новой смены, и заставляли подписывать сивые бумажки.
Когда я вернулся домой,
родители не спали.
Серёжку в это время уже
выкликали по фамилии и грузили в вагон.
Увидел я его следующей
весной, на запасных путях Курского вокзала. Встреча длились двадцать минут,
потом его с другими солдатиками построили, а меня прогнали. Он был напряженный,
замороченный и не снимал форменную фуражку. Ни о чем путном поговорить не
успели.
Тем временем их дом
снесли, на его месте построили спортзал для школы. Где-то через полтора года я
решился навестить его родителей на новом месте.
Дорога показалась
долгой — метро до Речного вокзала, автобус, а дальше еще пилить и пилить между
одинаковыми домами. Пятый этаж «хрущобы».
Без лифта. Прямо за домом — железная дорога. Тоска!
Потом к этому дому я
смогу пройти с закрытыми глазами. И привяжусь к нему, как к тому, в бывшей
школе.
Андрей Сергеич встретил
меня, как всегда, радостно-озадаченным: «О!..» — собственно, на этом наше
общение с ним, как правило, и завершалось. Екатерина Ивановна, похоже, тоже не
удивилась.
Зато здорово удивился я
сам, увидев Лиду с маленьким ребенком на руках. Почувствовал укол ревности.
Впрочем, быстро разъяснилось, что ребенок не ее, а Галин, и зовут его Верой.
Необъяснимая ревность исчезла, а в подробности происхождения Веры вникать я не
стал.
Потом…
Потом Серёжка вернулся из армии, а потом снова на несколько лет исчез из
Москвы. Учился в Риге, в училище гражданской авиации. Приезжал на каникулы. Тут
мы общались чуть ли не ежедневно, а когда уезжал, дыра
в сердце зарастала несколько дней. Вернувшись насовсем
в Москву, он мыкался на каких-то случайных работах, объявлялся со случайными
девицами, а потом-таки устроился в военную академию, где прежде работал его
отец.
Когда собирались у меня
по разным поводам, друзья на него косились: а этот-то здесь с чего? …Школьная
дружба не котировалась. Если бы кого-то признали, то Лиду: во-первых, потому
что кадр, а во-вторых, потому что, закончив
текстильный институт, стала художником-модельером.
А потом он вдруг
женился. Причем экзотическим образом, не принятым, кажется, совсем ни в каких
кругах. Девушка работала телефонисткой в Тирасполе. Любовная страсть по
телефону! Часами они могли трепаться бесплатно. По
телефону же Серёга сделал ей предложение. Ни разу не видя вживую. Услышав о его
планах, я прибалдел. Уговаривал для начала хоть
познакомиться. Куда там!
На много лет молодые
застряли в пятиэтажке. Со всем тамошним кагалом. Позже кто-то куда-то съезжал,
что-то снимал, менялся, у молодых родился первый ребенок — мальчик. А потом
появилась девочка. Но бросать у друга свои кости, как это случалось прежде, мне
сделалось негде — даже на полу.
Мало-помалу тираспольская Оля скручивала супруга в бараний рог. Вместо Армстронга звучала София Ротару.
Как-то Серёга заночевал
у меня. Стояло бабье лето, Оля с детьми были в отъезде, и мы решили отправиться
с Речного вокзала в Солнечную Бухту, было такое место отдыха трудящихся. Откуда
возник Серёжкин племянник, сын Эмилии, Витька? Ну,
тот, который бегал с пистолетом… Не помню. Он появился
уже на Речном. За несколько лет до того его отца,
офицера милиции, убили в перестрелке. Тогда это была редкость. А может,
случилось что-то другое, но мне рассказывали именно так. Витька, которого я не
видел много лет, вымахал в высокого
тощего парня с хищным клювом. Весь его вид показывал: кого-кого, а уж меня не
проведешь! Закончив школу, он двинул по стопам отца —
поступил в милицейское училище. Сейчас был курсантом и хвастался обутой в
полиэтилен красной корочкой.
Билеты на пароход в те
времена стоили сущие копейки. Мы прошли по билетам, а Витька помахал
удостоверением. Был ли на борту контролер или остался на берегу — черт его знает. Но когда проплыли
минут десять, Витька поднялся со своего места и, слегка покаркивая,
стал одного за другим обходить пассажиров: «Предъявите билет!», «Ваш билетик!».
При этом никакой дани не брал, только каждому делал внушение. Кто-то на всякий
пожарный от него прятался. Кажется, как раз это ему и нравилось.
Где-то в восьмидесятых
Серёге дали квартиру — на краю Москвы, в самом конце Алтуфьевского шоссе. На
работу, которая, кстати, находилась совсем недалеко от мест нашего детства, он
добирался на многих перекладных. Квартира была здоровой, четырехкомнатной, но
если заглянешь на вечерок, то шансов в тот же день вернуться почти не оставалось.
А потом ему дали
очередное звание и выставили на пенсию. Он, правда, не складывал крылышки, трепыхался. То вдруг соскочит на полгода в Алжир, откуда,
естественно, привезет видик (потом продаст), то
пойдет охранять какую-то контору, то будет открывать магазин невдалеке от дома,
то вдруг позвонит мне и скажет: «Хочешь прокатиться в Лондон? Совсем плевая
работка — закупить, привезти». Но все у него осыпалось. Поступил в самопальный
финансовый институт — в девяностых их было пруд пруди, — проучился год, сдал экзамены
(готовился!), тут институт и гикнулся.
Теперь мы почти не
виделись. Когда-то, вскоре после свадьбы, Ольга рассказывала: идут они вдвоем,
под ручку, Серёжа в форме. Навстречу офицер, старше званием. Останавливает,
делает замечание: почему честь не отдаете? А как это сделать, если правая рука
локтем жены занята? Значит, для женщин офицер должен пасти левую руку. Господи!
— подумал я тогда и представил, как кого-то из наших
пытаются научить таким образом разбираться с руками.
Да, мы, конечно,
крутились в разных стратах. И чем дальше, тем глуше становился между ними
забор. Чем занимался мой друг? В академии работал на каких-то «стендах», по
офицерским обязанностям то и дело выходил «на дежурство» — с парой солдатиков
высматривал бедолаг, ведущих себя не по уставу или
опаздывающих в часть. А мы, чем мы занимались? Точно не более полезным, но уж,
во всяком случае, совершенно другим.
Иногда мы все-таки
перезванивались. Очень редко, но виделись. Не хотел он уходить из моей жизни.
Что меня заставило тогда поздно вечером заявиться в
квартиру, где Серёжка давно не жил? Ну, сидел у друзей на Речном,
ну, вышел освежиться. Сообразил, что до бывшей Серёжкиной пятиэтажки рукой
подать.
На этот раз мне
все-таки удивились. Картина была непривычной: исчезли шкафы, сделалось
пустовато. Екатерина Ивановна, я знал, уже года два как ушла в мир иной.
Галиной дочки не было дома, по каковой причине Серёжкина сестра волновалась, и
прежнего общения не складывалось. Зато была Эмилия,
другая Серёжина сестра, совершенно седая, читала старому-старому Андрею
Сергеичу по книжке молитву, он бессмысленно улыбался, кивал головой и повторял
слово за словом.
Серёга рассказывал, что
уже давно отец выходит из дома с картонной табличкой на груди: имя-отчество,
телефон, адрес. Ничего не помнит.
Эмилия
всегда была верующей, а когда, вдобавок к ее мужу, убили еще и сына,
православие вознеслось на совсем немыслимую ступень.
Да, Витьку убили, как
когда-то его отца. Только вряд ли при ловле бандитов: от Серёги я слышал, что,
верша стремительную карьеру в милиции, он крутил какие-то мутные дела.
Что-то было не так.
Как-то не так оно все выходило…
Вернувшись к компании,
я уломал своих изрядно повеселевших друзей немедленно, вот прямо сейчас хватать
такси и мчаться к никому неведомому Серёге.
Почему они согласились?
Не знаю.
Оказалось, не одни мы
были навеселе. За столом у Серёги гудела большая компания и, судя по всему,
делала это уже не первый день. Ольга едва стояла на ногах. У Серёги поперек лба
искрилась здоровенная царапина. Обрадовался он нам необыкновенно,
лез по очереди обниматься, но промахивался. А Оля, прорываясь сквозь гвалт,
многословно объясняла, что это ее друзья из Тирасполя и они тут по делам.
Квартира была на
последнем, двадцать четвертом этаже. Утром я застал одного из наших стоящим
перед окном и молчаливо глядящим в далеко-далеко уходящие заснеженные поля.
— Высоко залетели, —
наконец вымолвил он.
На прощание Серёга
достал серый том с одной из двух книжных полок.
— Вот, — сказал он. —
Ты почитай. Нет, обязательно почитай! Обещай мне. Это о нас, понимаешь! О
нас!..
Это был том Ремарка,
привет из молодости. Сунуть книгу было некуда. Уходя, я как бы случайно ее
оставил.
…Жаклин Франсуа.
Прикинул: мы не виделись с Лидой больше, чем тридцать лет. С Серёгиной свадьбы.
Потом я видел ее мужа, физика. Лысого и с бородкой. В девяносто первом, у Белого дома. Обнялись,
похлопали друг друга по плечам.
— Эй, а что это ты
дымишься? — спросил он.
— Где?
— Повернись!
И
правда: джинсы сзади дымились — присел у костра на ящик.
Джинсы было жалко. Боевая
потеря. Могло быть хуже. Гораздо.
… Почему они все-таки
стали меня разыскивать? Зачем я им? Правда, что Галя хотела, чтобы я с нею
простился? Лида сказала именно так. И добавила: вы ведь разговаривали последнее
время.
Разговаривали. Не
слишком часто. Сначала я искал Серёгу. Вдруг спохватился: надо бы ему
позвонить, не виделись уже года два, а то и больше. Тишина. Никто не берет
трубку. Ну, мало ли… Время от времени повторял операцию с тем же успехом, пока наконец не зазвучал женский голос.
— Кого? — переспросили.
— Нет, мы таких не знаем, они здесь не живут.
— А где?
— Не знаю. Мы сюда
только в марте вселились.
Отбой.
Тут я занервничал уже
по-настоящему: друг пропал! Но как отыскать — адресные столы упразднили,
другого номера у меня нет. Спрашивал: что делать в таких случаях? Никто не
знал. А потом появились «Одноклассники», и на меня набрел наш старый с Серёгой
приятель.
— Ты его родственников
знаешь? С такой же фамилией? Как — Галина? Галина Андреевна? Попробую пробить
по милицейской базе.
Пробил. Скинул мне ее
телефон. Я позвонил. И услышал, что Серёги больше нет. Умер. Уже два года
прошло. Квартиру отняли бандюки, а Серёгу забросили черт-те куда, в Орехово-Обалдуево. Там он и умер. Инфаркт. Среди ночи.
Так что про Серёгу я
услышал от Гали. Потом звонил ей, поздравлял с Новым годом. Спросил про Олю с
детьми: где они, но внятного ответа не услышал. Узнал, что Вера давно замужем,
что у Гали есть внук, двенадцать лет, и что ее дочь меня помнит. Еще звонил
пару раз, она записала мой телефон. Так что немудрено, что Вера его обнаружила
и попросила позвонить Лиду.
С ней мы не чужие
все-таки люди.
И опять, как много лет
назад, когда Серёга был в армии, загораживаясь плечами от снега, я искал новое
жилище. На том же Речном. Дома были одинаковые, огромные, в каждый бы влезло с
десяток пятиэтажек. Их обитатели, даром что новоселы, в адресах ориентировались
слабо, направляли меня то к «Мастер-Дент»,
то к «Пятёрочке». То и дело я доставал и
прятал обратно в карман промокшую бумажку с названием улицы, которая никак не
запоминалась. А перед глазами стояли, вернее, двигались кадры, которые я так
хотел бы, но не получалось забыть.
Последний раз, когда я
его видел.
Это было летом, в
воскресенье, когда меня ненароком занесло в его края. Там уже было метро, я
отыскал в записной книжке его телефон и позвонил из автомата. Подошли только с
третьей попытки. Это была Оля, не сразу поняла, кто звонит. Я спросил про код в домофоне.
Тоже не сразу поняла. А когда поняла, долго и путано объясняла, что они
отказались от домофона, потому что за него надо
платить деньги. И что если я хочу к ним попасть, то надо еще раз позвонить,
когда подойду, телефон рядом с подъездом, она спустится.
Слава богу, у меня была
телефонная карточка. Оля опять не понимала, наконец
вспомнила, что я только что звонил. Долго ее не было, потом спустилась.
Выглядела она, прямо скажем: глаза обмелели, слева не хватает зубов. Но губы
были накрашены.
— У тебя деньги есть? —
спросила первым же делом. Услышав, что есть, тут же предложила прогуляться в
магазин. А то у нас это самое, знаешь…
И мы побрели. Она взяла
меня под руку — оттого ли, что ей трудно было удерживать равновесие на
каблуках, или оттого, что женам офицеров следует ходить с мужчинами под руку. И
рассказывала, рассказывала мне про то, что у них нет никакой работы, и денег
совсем нет, и Серёга как мужчина уже не может, но тут в доме есть один мужик,
ну, ты понимаешь… Он нам помогает иногда… всякое
такое…
Зашли в магазин, купили
бутылку, сыр, колбасу — что-то. Вознеслись на их верхотуру.
В коридор вышла дочь, Маша. Господи, да ей уже семнадцать! Блондинка. В
полупрозрачной черной блузке. Похоже, меня не вспомнила. А Серёга дрых в комнате.
Оля засуетилась:
— Подожди, я тебе
деньги отдам.
— Какие деньги, ты
что?!
Но она уже где-то там
рыскала, а потом стала скандалить:
— Машка! Где пятьдесят
рублей? Вот тут лежала бумажка, где она? Вот тут, тут, куда ты ее девала?!
На визг выполз Серёга —
помятый, лысый, побитый в очередной раз — на скуле красовался рыжий фингал. На полном серьезе стал
протирать глаза:
— Это ты? Ты?! Я не
верю.
Потом, когда мы сидели
на кухне, еще несколько раз спрашивал:
— Это ты? Ты? Ну,
давай! — и поднимал рюмку.
Скоро он отрубился. Оля оказалась выносливей. Я не стал дожидаться
финала, извинился и стал уходить. Оле было все равно, а Маша сказала:
«Пожалуйста, приходите к нам!» И посмотрела намекающими глазами.
С Серёгой я так и не
попрощался.
Наконец нашел. В
подъезде пахло, как во всех новых домах, — сырым цементом и надеждой на
будущее.
Позвонил. Открыл
незнакомый мужик. Оказалось, муж Веры. Так она мне сказала, но ее саму я тоже
не узнал. Из всех присутствующих смог узнать только Лиду с мужем. Удивился, как
сделались похожи ее глаза на глаза Серёжкиной мамы,
прежде это не проявлялось.
— Олег, — представился
мне молодой, тщательно причесанный парень в галстуке.
Серёгин сын? Никогда бы
не подумал.
Кроме него никого из
Серёгиной семьи не было.
— А где твоя мама? Где
Маша? — не удержался, спросил.
Мама не приехала. Плохо
себя чувствует. И вообще они с тетей Галей были как-то не очень… Про Машу никто ничего не знает. Это ведь она навела бандюков. Или ее заставили. Взяли официанткой в ресторан,
который они держали, потом дали ей документы, она сунула их отцу, отец спьяну
подписал. Вот и оказались в Орехово-Обалдуево. С тех
пор о Маше никто ничего не знал и не слышал. Искали?.. До сих пор ищем.
— Эх! — говорил Верин
муж. — Дали бы мне ориентировки, я бы этих гадов по
стене размазал! — И приставал к Олегу, будто тот что-то знал.
По его словам, у него
были крепкие связи с бизнесом и с ментами.
Но это уже потом, когда
расшумелись и говорили, кто о чем. Последние события мешались с вопросом, как
лучше кормить кошку. Стали спорить, были ли у Гали какие-то взгляды на то, что
происходит, или ей уже давным-давно все стало по барабану?
— Их она презирала,
— неожиданно твердо сказала Вера. — Так и говорила: они. Презирала.
— Презирала, —
подтвердил муж. — Всю дорогу таскалась по магазинам.
Как будто завтра война. Холодильник забивала, уже девать некуда…
Ну да, — думал я. —
Галка… И вспоминал тот поход в кафе «Север», и нелепые
банки с баклажанной икрой, и Элвиса Пристли, и желтый затрепанный номер
«Юности», в котором был напечатан «Звёздный билет» и который мы с Серёгой по
очереди брали друг у друга, чтобы перечитать. Носила ли Галя хвостик до конца жизни
или все-таки поменяла прическу?
Смешно было об этом
спрашивать. Смешно.
Выйдя на улицу, вдруг
вспомнил старую привычку и решил прогуляться. Под ногами хрустел снег, все было
сизым под фонарями. Шел-шел, набрел на бульвар и, сметя снег, присел на скамейку.
Закурил. На душе было муторно. Подумал: кроме Лиды никого не осталось.
Зачем я сюда
притащился? Увидеть, что в Лиде проросла ее бабушка? Узнать, что прошлое вообще
прорастает? Убедиться, что совершенно неважно, что ты обо всем этом думаешь?..
Чего я ждал, перед кем
хотел повиниться?
Прикрыл глаза. Потом
открыл. Заметил: вокруг меня уже давно кружит птица. Черная,
с большим острым клювом. Кружит и кружит. Отлетела к какому-то дереву, снова
кружит. Похожа на ворону, но куда крупнее. Вот-вот
спланирует прямо на голову, ветер от крыльев бередит щеки.
— Кыш! — кричу я. —
Кыш! Кыш!
И изо всех сил отгоняю
руками. Она нехотя отлетает. Но я уже вижу других птиц, целую стаю, кто
поменьше, а кто и побольше. Все черные, крылья
блестят. И летят прямиком на меня. Окружают.
Ну
всё…
— Нет, этого не
трогаем, — слегка картавя, голосом Витьки, жертвы неизвестных разборок, говорит
моя птица. — Я его узнал. Он безвредный.
Хлопают крылья. Похоже
на аплодисменты. Или на громкий смех.
Открываю глаза —
никого.
Совсем никого.
___________________________
1 Здесь
требуется кое-что пояснить. Во времена, о которых я говорю, до цифровых дисков было еще очень далеко. Музыку
записывали на виниловые пластинки. Пластинки западного производства не
продавались, их привозили из-за границы или покупали из-под полы, и стоили они поэтому дорого. Мало кто имел возможность собирать
коллекции пластинок, большинство записывали западную музыку на магнитофоны,
потом эти записи переписывались на другие магнитофоны… так
происходил круговорот музона в СССР.