Фрагмент из романа
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2018
Лена Элтанг
родилась
в Ленинграде, теперь живет в Вильнюсе. В 2006 году вышел первый ее роман «Побег
куманики», вошедший в краткий список премии Андрея Белого и краткий список
премии «Национальный бестселлер». В 2008 году роман «Каменные клёны» получил
первую литературную премию «НОС». Третий роман писательницы «Другие барабаны» был
удостоен «Русской премии» и вошел в краткий список премии «Большая книга». Четвертый
роман Элтанг «Картахена» вышел в 2015 году, тремя
годами позже издательство «Corpus» выпустило роман
«Царь велел тебя повесить». Стихи и проза Лены Элтанг
переведены на английский, арабский, французский, сербский, литовский и
латышский языки.
Иван
День
был такой солнечный, когда она зашла в редакцию на Большой Морской, что,
казалось, краски выцветают на глазах, стены, подоконники, бумага, свет из окна
— все стало бежевым, как топленое молоко. Под потолком
слабо поскрипывал деревянный вентилятор, оставшийся от прежних владельцев, от
этого жара казалась еще плотнее. Окна у нас были заколочены зимой и летом,
потому что тогдашний завхоз сошел с ума. В полдень все ушли пить чай в
столовую, я остался один и лежал головой на столе. Дверь хлопнула, и я поднял
голову. Она стояла на пороге почти зажмурившись,
маленькая, прохладная, с бритой головой, в мятых льняных штанах.
— Какое у вас тут
арктическое лето, — сказала она. — Я принесла объявление, это правильный
кабинет?
— Давайте его сюда, —
сказал я шепотом. Любовь словно простуда чиркнула по
горлу. Она подошла поближе, и я увидел, что на ее голове уже отросла рыжеватая
щетинка. Когда она села напротив меня и стала копаться в рюкзаке, жара сразу
спала и лопасти вентилятора радостно зажужжали. Я смотрел на золотую луковицу
ее головы и понимал, что никто никому не нужен, никто никому никогда, все тлен
и пустые чаяния, неохота и духота. Я не знал, о чем ее спросить, чтобы она
подняла глаза, глаза у нее были узкие, да еще сощуренные, и я не мог разглядеть
их цвета, к тому же я боялся ее спугнуть и любовался ею тайно, будто карпом в
японском пруду.
— Зачем вы так коротко
подстриглись?
— У меня были вши, —
сказала она, вынимая из рюкзака бумажки, заложенные почему-то в синий
справочник «Лекарственные растения». — В балетной школе недавно были вши, почти
у всех, и у меня тоже.
— Так вы танцуете? — Я
взял ее бумажки, сунул в папку для субботнего номера, спросил, не хочет ли она
мороженого или еще чего-нибудь холодного, и она кивнула. Вернулись наши из
столовой, дверь принялась хлопать, в кабинете стало шумно, загудели принтеры, и
я сразу устал.
Потом,
когда мы вышли в город, все стало еще хуже: я покупал виноград, мокрые ягоды
шлепались на дно пакета, на бумаге проступали пятна, боже, какая кислятина! —
фыркала она, засунув в рот чуть ли не всю виноградную гроздь, рот у нее был
просто огромный, я смотрел в него, не отрываясь, будто гадатель в преломляющее
стекло. Потом мы дошли до ее дома,
постояли на лестничной площадке, куда свет попадал только через грязные
витражи, а потом два года куда-то делись и началась португальская, выложенная
изразцами лестница, по которой мы побрели, заходя в съемные комнатушки, гарсоньерки с расколотыми биде и выходя из них с коробками,
которых становилось все больше, потому что она помешана на местной керамике со
всеми этими ланями, похожими на ящериц, а я иногда все же выигрывал и
покупал ей тарелки. Еще она любит рисовые хлебцы и запах клеевой краски. Теперь
я знаю цвет ее глаз, я даже знаю цвет ее внутренних бедер, или как там это
называется, я еще не насытился этими бедрами, недрами и алой чавкающей глиной
ее болот, другое дело, что она смотрит на меня ледяными глазами, будто на вора,
да я и есть вор.
Моя
мать говорила: первый характер марьяжный, второй куражный,
третий авантажный, так вот у Лизы — куражный, иногда
я хочу взять ее за волосы и бить головой о подоконник, она такая маленькая, что
я мог бы разнять ее руками на две половины, достать ее сердце и засушить, как
пион, между страницами справочника, да только где его взять, книги мы свезли на
дачу к ее отцу, за неделю до португальского рейса, тогда
я впервые увидел ее отца и многое понял, думаю, что книги пошли на растопку, да
и кому они теперь нужны, она вообще не читает, а я уже умер.
Лиза
Сегодня
на репетиции да Сильва велел всем прочесть роман
братьев Гонкуров про братьев Земгано, особенно то
место, где говорится о машине бури, принадлежавшей цирковой артистке, механизм
этой домашней бури состоял из колеса, которое зачерпывало лопастями воду, к
механизму было присоединено электрическое освещение, так что он воспроизводил
гул прибоя, раскаты грома, свист бушующего ливня, огненные зигзаги молний.
На следующем занятии покажете мне эту машину и бетховенскую
сонату № 17, — сказал мастер, вечером я нашла книгу в сети и прочла только
ту страницу, где про бурю, потом пошла на крышу пробовать, взяла с собой плеер
и наушники, аллегретто повело меня так жестко, что я чуть не слетела с карниза
на соседский балкон, но была очень счастлива. Танцевать на этой крыше у
меня выходит лучше, чем в зале, пол здесь цементный, шершавый, сбивающий пятки
в кровь, зато вместо зеркал вокруг тебя слои синего вечернего воздуха, и
кажется, что сумерки сгущаются холодными каплями прямо на лице.
Когда
Иван жил со мной, мы ходили на крышу завтракать, поднимались по железной
винтовой лестнице, он нес две диванные подушки, а я корзинку с бутербродами и
кофейником, город бросался на нас, будто соскучившийся щенок, красные крыши
сияли под солнцем, а река лежала вдалеке ртутной дрожащей полосой, кто бы мне
сказал тогда, что я возненавижу утро и больше никогда не поднимусь
на крышу.
Еще
в питерские времена, после той истории с бегством в Токсово, он поклялся мне,
что больше не зайдет в казино, вынул у меня сережку из уха, поцарапал себе
палец и капнул кровью прямо в снег, это было в лесу, где мы гуляли, закутавшись
в дачное тряпье, потому что с собой у нас были только осенние куртки, никто не
думал, что придется торчать там до декабря. Два
года спустя, когда я узнала, что он ездит на бега, я даже засмеялась: каков
хитрец, он не нарушил свое обещание, хотя и врал мне в глаза несколько месяцев
подряд. Врет он легко и весело — говорят, что глаза меняют цвет, когда человек
лжет, а у его глаз нет цвета, только блеск, текучий, прозрачный и всегда одинаковый.
Сначала я хотела проколоть ему палец еще раз, насчет собачьих бегов, но потом
подумала, что это бесконечная история и, в сущности, унизительная. Не будет
собак, он станет делать ставки на футбол, покупать лотерейные билеты или
заключать пари с грузчиками в порту.
У
франков было такое слово «hlot», что означает
«жребий», так вот это слово сидит у него в груди вместо сердца, иногда я думаю,
что те сумасшедшие моменты, когда мы занимались любовью в телефонной будке
посреди воскресного города или в самолете по дороге в Порту, накрывшись
выданным стюардессой пледом, были для него не жаждой, не голодом, а вот этим
самым жребием — поймают/не
поймают? — он заключал пари сам с собой, когда стягивал с меня трусы, хотя нет,
трусов я в то лето вообще не носила, это теперь начала. Женщина может многое
себе позволить, когда за ней маячит ее парень или хотя бы брат, я и забыла, как
все меняется, стоит тебе остаться одной. Первым мне напомнил об этом сукин сын Гарай, до сих пор
вспоминаю его розовый толстый рот между белокурыми космами
усов и бороды. Кажется, это было воскресенье, конец ноября — Понти тогда отлучился, минут на пять всего, а я сидела на
полу в своем старом синем трико, застывшая, будто каменная баба, вид у меня был
довольно затрапезный и к тому же злой, позировать пришлось на два часа дольше,
и я волновалась за голодных котов. Гарай мирно
полировал какую-то раму, устроившись на подоконнике, но как только дверь за Понти закрылась, он спрыгнул с окна, подошел ко мне сзади,
взял меня за уши — как будто шутя — и прижал затылком к своему животу. Дышать
было трудно, от его ладони пахло мебельным лаком, а перстень на указательном
пальце больно врезался в губу. Когда он меня отпустил, мне казалось, что на
затылке у меня остался зубчатый след, а на губе профиль Карлоса Первого, потому что кольцо у сукиного
сына сделано из сплющенной монеты в пятьсот рейс.
Алешандро
я жаловаться не стала, просто сказала, что больше позировать не буду, и он
огорчился, даже нижняя губа задрожала, я, говорит, должен закончить этот портрет,
дай мне еще пару дней, а потом поступай как хочешь.
Сошлись на том, что будем рисовать на веранде, дни стояли теплые, но он хотел
рисовать меня в шубке, и я привезла свою старую лисью кацавейку, питерскую, и
парилась на ярком солнце еще целую неделю. Я стояла там,
щурилась, смотрела перед собой, как он просил, и думала, что этот высокий
человек с сухим, костистым лицом, с черными, будто горячим варом залитыми
глазами, каким-то образом связан с тем, что мой парень исчез, каким-то кривым,
мутным образом, о котором он сам, наверное, не подозревает. Или
подозревает, но мне не скажет, сволочь. Кто бы мне намекнул тогда, что через
три месяца я все узнаю, но мне будет уже все равно, то есть вот совсем
безразлично, а портрет в лисьей шубе так и останется недописанным.
Иван
Я тебе дам свой пиджак
и мокасины, сказал студент, надень их на босу ногу, и черные очки еще, пойдешь
в тот бар, где мы пили пиво, сядешь у окна. Закажи водки, держись равнодушно,
не улыбайся, вообще побольше молчи. Она сама к тебе
подойдет, я сказал, что ты решаешь проблемы, но тебе придется выглядеть
убедительно, и главное, не вздумай к ней подкатываться, просто смотри поверх ее
плеча и слушай. Потом сухо попрощайся и скажи, что найдешь ее сам, это
подействует, она просила с серьезным человеком познакомить, так что смотри, не
спались. Я просто хочу дать тебе заработать, парень, сказал он, отвечаю тебе
добром на добро. Вид у него был тот еще, глаза затравленные, как будто это за
ним кредиторы бегают, а не за мной, впрочем, после истории с котами, которых он
мне всучил, я уже ничему не удивляюсь. Лиза котов не слишком жалует, они, и
правда, испортили диван, но пусть уж добивают, я все равно его выбросить хотел.
Диван мы нашли на помойке, вместе с креслами, возле Абидоса есть мебельная помойка,
а с первого выигрыша я купил плиту, холодильник и пару медных кастрюль.
В баре пришлось ждать
около часа, я сидел там, глядя на стену с бутылками, похожую на медовые соты:
горлышки торчали из отверстий, будто злые пчелиные головы. Заказчица опаздывала,
сигарный дым висел под потолком, всем плевать на таблички, я нервничал, но
водку пить не стал, по мне и так видно, что я русский. В баре было темно, но
очки я не снял, поэтому ни черта не видел и чуть не пропустил момент ее
появления. Женщина вошла в бар, осторожно огляделась, заказала себе у стойки
кофе и подошла ко мне с чашкой в одной руке и пакетом в другой. Пакет она
держала на коленях, я подумал, что там деньги, и почему-то разволновался, в
деньгах есть что-то волнующее, особенно, когда выигрыш на кассе получаешь. Рот
у нее был розовый, большой, он сжимался и разжимался, будто актиния, она
говорила тихо, не глядя мне в глаза, а я вспомнил, что я криминальный элемент,
и сделал суровое лицо. На ней было много пудры и черные очки, так что мы издали смахивали на двух клоунов, разыгрывающих шпионскую
репризу. Когда я понял, что мне придется делать, мне стало не до смеха, зато
денег она предложила немало, как раз хватит заплатить букмекеру. В пакете были
не деньги, как потом оказалось, но там, в баре, я этого не знал, и когда она
передала мне под столом набитый пакет, подумал, что там денег до черта, и с
ходу придумал ей кличку: штази.
Она так и не улыбнулась
ни разу, написала мне на салфетке телефон, набросила свой шарф на плечи и ушла,
предоставив мне расплатиться за кофе. Выбравшись из прокуренного бара, я
вдохнул осенний воздух, снял очки и пошел в сторону дома с намерением
переодеться и встретить Лизу возле школы. Но дойдя до площади Коммерсиу, я увидел парня с двумя афганами,
решил, что это знак, и запрыгнул на двадцать седьмой трамвай, идущий в сторону канидрома. Псы рвались и лаяли на прохожих, парень путался
в поводках, сразу было видно, что собаки не его, я бы сам хотел такую работу,
но вынужден приглядывать за двумя котами, которых
всучил мне студент. Мы же друзья, сказал он, выручи, у нее аллергия, она
приходит и, вместо того чтобы раздеться, полчаса кашляет в ванной, мы не
друзья, но котов я взял. Почему, черт возьми, я не могу сказать «нет», когда
кто-то настаивает на своем, делая дружеские пассы и глядя на меня с набухающей
прозрачной обидой во взоре? Единственный способ уклониться от неминуемого — это не подходить к телефону, затаиться в
листве, притвориться высохшим жуком на ветке.
Когда я приехал, люди
из питомника как раз вывели грейхаундов в попонках и
намордниках, псы раздули ноздри и пробежали два круга, несколько завсегдатаев
покричали номера, занавес упал, и хозяева псов пошли вылавливать их оттуда,
будто вишни из компота. Я почувствовал, что дышать стало легче, и направился к
корабельному окошку кассы номер девять, всегда делаю ставки в этом окне, девять
кругов ада, любимое число Леннона, и еще девять муз и девять царств в
Атлантиде. Только здесь я могу быть сам собой, в девяти километрах от
проклятого города.
Лиза
Никогда раньше не видела
его таким несчастным. В какой-то байковой рубахе, в резиновых шлепанцах на босу
ногу, он пришел домой, сел на пол, прислонился к стене и закрыл глаза. Это было
первого октября, в воскресенье. На щеке у него горела свежая царапина, от уха
до рта, волосы свалялись в известковой пыли. Где твоя одежда, спросила я, но он
только губы скривил, и я ушла на репетицию, не стала расспрашивать. А на другой
день пропали деньги из обувной коробки, и я поняла, что он опять начал. В
прошлом году его тоже били, потому что он делает ставки, не имея наличных. Эти
собаки, он прямо с ума по ним сходит, всех этих афганов,
уиппетов, ирландских волкодавов знает по именам,
иногда мне кажется, что, дай ему волю, он сам станет искусственным кроликом,
выскочит на трек и поведет за собой всю лающую, хрипящую стаю. Хотя нет, они,
наверное, молча бегут. Он клялся мне, что полгода не
был на этом канидроме в Сагунто,
с тех пор, как поставил на противоположный прогноз, а полудохлый белый грейхаунд пришел первым и отобрал все, что у нас было. А
теперь пропали деньги, все, что были отложены на лондонскую школу, все до
копеечки. Не знаю, как мы проведем вечер, думала я, возвращаясь
домой по руа Санта Катарина,
я ведь не смогу удержаться и спрошу, а он станет смотреть своими синими
глазищами и врать, и белеть лицом, неужели ты думаешь, скажет он, а я стану
ходить кругами, будто тигрица, думаю! думаю! а он замолчит и опустит голову,
ешь его, грызи его кости, конверта с надписью Лондон уже не вернешь.
Когда мы приехали сюда,
в этот город, обшарпанный, как изнанка занавеса, я думала, что буду танцевать,
здесь ведь школа Хосе да Сильвы, и он меня взял —
просто просмотрел московскую запись и сказал приезжайте
— а другие годами танцуют перед ним живьем, и ничего, ноль целых, ноль
десятых. Я полы бы мыла в студии, за лимонадом бегала бы, подошвы бы ему
натирала касторкой, но он меня и так взял и квартирной хозяйке написал
рекомендацию. Я еще московские туфли привезла, разной степени убитости, так он
в первый день встал на колено, поставил мою ногу к себе на плечо, вывернул и на
подошву посмотрел. Хорошо, сказал, сегодня сойдет, а завтра приноси пуанты, два
дня в неделю мы репетируем классику. Всю ночь я простояла у стены в коридоре,
разминая подъем, вставая на полупальцы, плие, вскок,
плие, к утру стерла ноги в кровь, но так и не встала. Утром Иван сделал мне
ванночку с английской солью, сбегал в аптеку за детской присыпкой и отвел меня
в школу, по дороге раз двадцать повторил, что я великая танцовщица
и он все сделает, чтобы я встала на ноги, как положено, на замшевые пятачки.
Прошли три октябрьские
недели, и появился этот Понти, он привел его домой,
сказал, что познакомились в городе и что у них дела, а какие дела могут быть у
Ивана с человеком в такой одежде, мы полгода живем на деньги, что он заплатил
за свой плащ с меховой подкладкой. Португалец смотрел на меня задумчиво,
облизывая верхнюю губу, и на минуту я даже заподозрила, что Иван меня продал.
Потом оказалось, что я должна раздеться и сидеть неподвижно, напялив
балетные туфли, первый день еще ничего, я стерпела, а на второй взбесилась и
сказала все, что думала. Португалец, кажется, растерялся, собрал свои карандаши
и ушел, не дожидаясь Ивана, на полу осталась куча смятой бумаги, я расправила
листки — на всех были только мои ноги, ноги и ленточки вокруг щиколотки.
Позировать я больше не стала, но у нас все равно появились деньги, Иван сказал,
что дальше будет больше, я спросила откуда, но он
рассмеялся: слишком долго объяснять, да ты и не поверишь.
Иван
Я позвонил по условному
номеру и сказал, что встреча состоялась, штази
говорила со мной тихо, прикрывая трубку рукой, но слышал, что рядом с ней люди,
и музыку различил: первые такты «Round Midnight».
— Вы поговорили? — Мне
послышалось удивление в ее низком голосе. — Надеюсь, он вам не слишком
понравился? Это может нам помешать.
— Мужик как мужик, — я
вспомнил о своей роли и быстро восстановил в памяти дворовую
сволочь с Малого проспекта, имя забыл, в девяностых его зарезали у входа в кафе
«Снежинка». Я говорил с ней из автомата в бильярдной, там в будке было зеркало,
так что я напрягся и увидел в нем того парня, его толстую синюю жилу на лбу, и
сразу услышал, что мой голос изменился, как будто увула
расщепилась или покрылась волосами.
— Все будет по плану.
Большого труда не составит.
— Собственно, самого
плана еще нет, — сказала она задумчиво, — пока только набросок плана. Все может
рухнуть в любой момент. Действовать придется по обстоятельствам. Ясно одно —
вам придется употребить всю свою физическую силу, держите себя в форме.
Выходя из будки, я еще
раз посмотрел в зеркало и засмеялся. Физическая сила? Да она свихнулась.
Дворовая сволочь исчезла, будто надпись на морозном стекле, в зеркале стоял
длинный голодный парень с красными от травы глазами, в дурацкой
майке с диснеевской мышью и слишком светлых джинсах, которые он снял со своей
подружки, потому что собственные сносил до тряпья. В
бильярдной я надеялся застать Джоя, букмекера, он там
по утрам принимает ставки, но хозяин сказал, что он уже был, и я поехал в Сагунто, еще за остановку до макао услышав рожки и
трещотки, собачий лай и голос диктора, которого я представляю румяным старичком
в бейсболке, а на самом деле черт его знает, его же никто никогда не видел.
Я приехал туда после
полудня, к началу второго забега. Под зеленым зонтиком Джоя
не было, он стоял у барьера, я встретился с ним взглядом, и он хмуро покачал
головой, мол, нет. Динамит бежал как всегда легко, жался к
внутренней стороне, срезал углы знакомым движением и был похож на апельсиновую
корку, изогнутую винтом, но я думал, что через год-два его спишут с трека и
если не одобрят к случке, то просто воткнут иглу со снотворным, так что мне
нужно быть начеку и забрать его вовремя, пенсионеров легко отдают, даже
паспорта не надо. У собаки тоже нету паспорта,
только синие татуировки на ушах, год рождения, имена родителей, а у меня
татуировка под лопаткой, еще с мальтийских времен, но это не номер, а стрекоза
с опущенными крыльями.
Когда
Лиза увидела стрекозу, она сразу сказала, что делал отличный мастер, у нее
подруга работала в тату на Лиговке, но сама она ни разу не пробовала, на ее
косточках клейма негде ставить, и кожа такая чистая, словно девочку каждый день
растирают сукном и маслом, а потом пропускают через тепидариум,
калидариум и лакониум.
Даром что ли, когда Понти ее увидел, у него зубы
заломило, я прямо почувствовал по его лицу, лицо у него старое, но гладкое,
старость сидит в углах рта и в глаза не бросается. Вот это гладкое лицо у него
и задрожало, когда мы в дом вошли, я привел его через два дня после встречи на
мосту, ясное дело, штази я об этом рассказывать не
собирался, заказ заказом, а Понти мне понравился.
Лиза
Португалец оказался
знаменитым. Я показала мятый листок с рисунком нашему мастеру, подошла после
репетиции, он поинтересовался, как звали художника, а потом долго смотрел на
меня, как будто увидел в первый раз. Как он выглядел? Высокий, с большим
костистым носом, стрижка ежиком, сказала я неуверенно, руки тоже большие,
английский плащ. Это же Алешандро Понти.
Он целый день рисовал твои ноги, и ты его выгнала? Да, мне холодно было сидеть
на полу, а на стуле сидеть он мне не разрешил. Ter
macaquinhos na cabeсa, заключил да Сильва, у тебя обезьянки в голове. Какие там обезьянки.
Знал бы он, что после ухода Ивана я распалась на кучу маленьких мокрых мышек, и
каждая норовит заползти под плинтус и сдохнуть в
одиночестве. Помню, что дождалась субботы и поехала в Сагунто,
надеясь что-нибудь разузнать, но никто не стал со мной разговаривать. Букмекеры
там шифруются, их не сразу распознаешь, одного я поймала за рукав, но он
сказал, что никаких русских не знает, знает только русскую борзую, и она
сегодня не участвует.
Я
вернулась домой, купила бутылку жинжиньи и выпила,
давясь, наутро репетицию пришлось пропустить, тогда я купила еще одну, но
допить не смогла, потом я вышла на крышу дома по пожарной лестнице и закричала,
чайки разом снялись и улетели, на крыше остались несколько белых перьев, я
воткнула их в волосы и стала танцевать, там есть такой домик на крыше, он
всегда заперт, я танцевала вокруг него,
мне казалось, я слышу музыку и танцую, как богиня, говорил же художник, что я
похожа на девушек Россетти, на дикую виноградную лозу, что у меня ноги будто
две белые голубки, но потом я увидела себя в темном стекле, в окне этой будки,
и поняла, что похожа на рахитичного мальчишку в колготках.
Была уже середина
ноября, пошли дожди, а мне все казалось, Иван вышел за сигаретами. Раньше,
когда мы в Питере жили, он тоже пропадал, но я знала, кому позвонить, у меня
был листок с телефонами друзей, и если никто ничего не знал, то я понимала, что
он у девушки. Придет, завалится спать, а потом будет свежий, розовый, надутый,
будто гиацинт. А теперь эти собаки. С собаками я бороться не могу.
Его волосы остались на
подушке, и я взяла подушку себе, он немного линяет, пять лет назад у него была
целая шапка светлых кудрей, запустишь руку поглубже, и
он замирает, жмурится, как будто под волосами у него не голова, а не знаю что,
я старалась пореже запускать, но удержаться было трудно. А
глаза синие у него бывали только днем, на ярком солнце, при электрическом свете
в них как будто донная мгла поднималась, заволакивало серым, но я все равно
считала их синими, а он мои считал карими, хотя они черные, как угольный
карандаш. Таким карандашом португалец рисовал меня целый день и забыл
его, потому что он под стол закатился, остальные он собрал в сумку и унес, так
быстро засобирался, когда я сказала, что мне холодно сидеть на полу и что меня
бесит его взгляд, такой медицинский, цепкий, блестящий. Мне казалось, он
взглядом мне грудь отрежет, особенно левую, которая покрылась мурашками от
сквозняка. Когда Иван пропал, я хотела позвонить португальцу, не знает ли он
чего, нашла его в справочнике, но ответила прислуга, долго мычала, потом
сказала, что Алешандро Понти
умер, и если я по поводу работы, то натурщицы больше не нужны.
Радин.
Понедельник
— Сеньор Лукаш? Я
принес вам завтрак.
— Давай его сюда, —
сказали у него за спиной. — Я встаю рано, утренний холод кого хочешь разбудит.
Человек, назвавшийся
Лукашем, был одет в серый рыбацкий плащ и почти сливался с бетонной сваей
моста, в руках у него была удочка, на голове ловко сидела твидовая кепка с
козырьком. Радин подошел поближе, из-за спины Лукаша
тихо зарычала собака, такая же серая, похожая на давно
не мытого корги. Немного дальше, под кустом жакаранды, сидел на ящике знакомый клошар
— дочерна загорелый мужик в зимней куртке, он увидел Радина
и приветственно помахал рукой. Хозяин собаки взял протянутый сверток, развернул
его и поморщился:
— Копченая рыба? У
китайцев на набережной купил? Лучше бы соловьиных языков в тесте взял, они хоть
и не соловьиные, зато название красивое.
— Там еще вино, —
терпеливо сказал Радин. Сначала человек показался ему
довольно старым, но злые, яркие, близко поставленные глаза были глазами
сорокалетнего мужчины, его старил запавший рот, темные корешки зубов и неровный
пятнистый загар.
— Разве это вино, —
Лукаш отвинтил пробку и стал пить, быстро вздрагивая горлом. Потом он поставил
бутылку на парапет, порылся в кармане плаща, достал маленький синий телефон и
протянул его Радину на открытой ладони.
— Держи. Твой приятель
положил его в ящик с цветами, там на мосту, а потом,
когда он прыгнул в воду, я понял, что он ему больше не понадобится.
— Вы хотите сказать,
что были свидетелем смерти Алешандро Понти?
— Я-то сам его видел,
вот как тебя сейчас. В сумерках это было, часов в восемь, солнце уже за холм
зашло, я как раз ужинать собрался, развел себе костерок. Смотрю, парень стоит
под мостом. Сначала он за балясиной торчал, переминался с ноги на ногу, я
думал, может, педик какой, тут ихнего брата полно, свидания назначают. Потом
художник явился, пришел со стороны холма, поднялся по запасной лестнице и
скрылся из виду. Я голову задрал и вижу — он ботинки снял, значит, прыгать
будет, а вот уж и прыгнул, я побежал вдоль берега, но куда там.
— Тут течение такое,
что груженую лодку в океан выносит, — вмешался лысый мужик, осторожно подходя
поближе.
— По запасной лестнице?
— Радин посмотрел вверх. — Это вон та, железная?
— Ага, ей рабочие
пользуются, электрики там всякие. Не знаю, зачем он туда полез, она на ветру
ходуном ходит, тут уметь надо. Я потом тоже на мост поднялся, еще до полиции,
телефон этот увидел и прибрал. Я ведь не знал, что они шум поднимут, думал
потом продать, записную книжку стер на всякий случай.
— Вы видели, как он
утонул, или только слышали плеск?
— Я видел, как он за
воду хватался, рвался к берегу, а потом круги пошли. Это не первый утопленник,
которого я видел, даром, что ли, Арабиду называют
мостом самоубийц. Говорят, он нарочно гостей собрал, чтобы сразу со всеми
попрощаться.
— Вам следовало отдать
телефон полиции.
— Ну, с полицией мы
друзьями никогда не были. Я отдаю его тебе, раз уж ты готов заплатить.
Пятьдесят за телефон и десять за провод для зарядки, который я купил. Что ты
так смотришь? Ладно, провод я тебе подарю. На вот еще,
глотни из своей бутылки.
Радин
отхлебнул вина, попрощался и пошел в сторону набережной. По дороге он вспомнил,
что забыл задать еще один вопрос, и обернулся. Лысый куда-то исчез, а Лукаш все
так же стоял на берегу, роста он был невысокого, и плащ делал его похожим на
железный кнехт, на котором кто-то оставил клетчатую кепку. Где теперь те
ботинки, хотел спросить Радин, но решил, что для
первого раза вопросов было достаточно.
* * *
Ночью он еще раз
перечитал монографию Кристиана, копируя в отдельный
файл некоторые места, которые могли пригодиться. Картины из
серии «Мост Арабида», писал студент, будут окном,
прорубленным из прежнего художника, в этом окне будут новый свет и новая явь,
даже в том, как художник рассказывает об этих восьми работах, слышится другая
музыка, Дебюсси вместо Бриттена, и если в этом окне есть стекло, то это бретоновское стекло без амальгамы! Концептуальное
искусство интуитивно, оно не зависит от ремесленного мастерства художника, его
логика — лишь камуфляж для подлинного намерения, его форма должна быть сухой
игрой ума, чтобы зритель включил правильную возможность восприятия. Никакого
флирта с реальностью! Оптика, кинетика, свет, колористика
— все это направлено на зрителя, как двуострое копье,
и обязано разбудить в нем воина, заставить его драться, разинув рот и раскрыв
глаза пошире. Ранние работы Алешандро Понти — это копья,
торчащие из его детства (монохромная серия «Предместье Рио
Тинто»), зрелые работы (например, серия гравюр «Имена
идолов») берут начало в его чувственной памяти, а то, что он намерен
представить публике, — это, по его выражению, естественный утопический реализм,
то есть вещи, которые не происходили, но могли бы произойти, если проткнуть
реальность копьем или, на худой конец, штопальной иглой, наподобие того,
как Лучо Фонтана протыкал свои холсты.
Скопировав эту
страницу, Радин вернулся в сеть и принялся читать про Фонтана, оказавшегося авангардистом. В начале работы
студент сравнивал преображение Понти с моментом
биографии Мондриана, долгое время бывшего
традиционным художником, а потом осознавшим великое делание или еще что-то в
этом роде, чтобы остаток жизни раскрашивать прямоугольники кармином и
берлинской лазурью.
По мнению автора,
биография Понти переломилась примерно за год до его
пятидесятилетия, когда, объявив, что он покончил с концептуализмом, художник
пообещал публике перевернуть песочные часы и заставить время сыпаться заново. Работы, которые должны были в этом помочь, так и не увидели света,
писал студент, после гибели художника я потратил на их поиски несколько
месяцев, целую осень, вдова художника предоставила мне доступ к архиву, я
перерыл все потайные углы, пересмотрел все папки, но никаких следов новой серии
не нашел, хотя не раз слышал от покойного, что картин будет восемь, ровно
восемь, бесконечность, поставленная на ребро, восемь стихий в таблице гексаграмм, где в каждой главе ключом будет вода
(погружение), гора (пребывание), ветер (утончение) и так далее.
Скопировав и эту
страницу, Радин отложил компьютер, вытянулся на диване
и стал перебирать в памяти работы, висевшие на железных стенах галереи Варгас. Ему пришлось мысленно пройтись от входной двери до
кабинета Бранки, свернуть в небольшой холл, где свет
падал точно в середину из застекленной дыры в потолке, и, наконец, подойти к
последней работе, огромной, нестерпимо голубой, занимавшей трехметровый
простенок между окнами. Шаг за шагом он восстановил в своей памяти всю серию и
снова поймал себя на том, что голубая работа заняла все его внимание — и тогда,
в галерее, и теперь, неделю спустя. Остальные картины слились в одну и казались
сплошным, бесконечно длинным холстом, их прерывистый блеск напоминал что
угодно, хлебное поле под дождем, кольчугу воина, только не вспоротые асассином холсты итальянца. Биография Понти
переломилась? Но разве в новой серии, развешанной по железным стенам галереи,
сияло не то же жесткое рыбье оперение, не те же красные плоскости, не та же этика,
изложенная геометрическим способом, что и на работе девяносто
восьмого года, которую Радин видел в гостиной
на вилле вдовы? Что же получается — Понти
рассказывал своему молодому биографу то, чего делать вовсе не собирался? Куда
подевались новые работы, о которых так завороженно
писал пропавший студент? Замерзшая наглухо река Дору,
где на лед высыпали горожане, сверкающие лезвия коньков, солнце, садящееся на
востоке, церковные купола, торчащие из сугробов, и на них знатные мертвецы из
катакомб Святого Франциска, уцепившиеся, словно вороны, за золотистые шпили, а
внизу, на заснеженной аллее, голубые тени от деревьев, которых нет. Где все эти
чудесные вещи, которые не происходили, но могли бы произойти?
Лиза
Когда мы приехали в
этот город, у нас было три сотни на двоих, и деньги сразу кончились, двести за
комнату вперед, тридцать на теплую кофту для меня, потому что зима была промозглая и я боялась простыть и пропустить репетиции,
двадцать на манку и молоко, ничего другого я есть не могла, да Силва сказал, что я толстовата, а овощи были непомерно
дороги, и полтинник на поношенные пуанты с синими ленточками, всё. Через три
дня он сказал, что больше не будет есть манную кашу, и
ушел грузить вагоны, вернее, ушел искать работу в порт, просто это у него так
называлось, вернулся он наутро с пакетом еды и бумажкой, сказал, что
познакомился в порту с человеком, тот дал ему задание на ночь, заплатил не
слишком щедро, зато посоветовал идти на руа Севильяна к шести утра, там собираются все, кто согласен на
поденную работу, молодых обычно забирают первыми. На бумажке было письмо с
рекомендацией. На мой вопрос, какое задание, он
буркнул отделять зерна от плевел и ушел спать, а я представила себе
Золушку, сидящую перед семью мешками фасоли, и расплакалась, ведь если бы не я,
он сидел бы в своей редакции, у окна с видом на Исаакиевский собор, меня будто
ледяным ветром продуло, даже кости замерзли, потом я пошла на репетицию, и там
все заметили, велели не подавать виду, я напудрилась чужой розовой
пудрой, и стало еще хуже. Когда я вернулась, он был уже веселый, назвал меня
лисой, снял с меня трико прямо в коридоре и отнес на кровать, я поняла, что он
курил траву, но промолчала, пусть уж лучше трава, чем жизнь на сквозняке. С тех
пор прошло два года, и чего только не было, однажды он оставил мой кошелек в
зеленной лавке, и мы остались без копейки, точно такую же историю я слышала от
бабушки, только там были хлебные карточки.
Иван
Вообще-то я не
собирался с ним знакомиться, в этой истории он был объектом, а я исполнителем,
так что знакомство нам было ни к чему. Но заказчица вписала такое условие, и я
вынужден был согласиться, иначе поставить на Голубой динамит в субботу было бы
нечего, а так она с важным видом вручила мне аванс, который я хотел нести
домой, но вышло все по-другому. Ты должен знать о нем все, сказала она, как он
ходит, как держит голову, как говорит, как смеется. По утрам он бывает на мосту
около восьми, сказала она, гуляет с собакой, придешь туда и завяжешь
знакомство, вынуди его заговорить, заставь обратить внимание. А без этого
нельзя, спросил я, разве не лучше просто бац-бац и все, никаких разговоров, вранья и прочего мусора. Нельзя, сказала штази,
нахмурив свой маленький лоб, сделай все, как велено, иначе будет балаган. Утром
я отправился на мост, но Понти пришел только на
третий день, я его еще издали увидел на засаженной кипарисами дороге, он шел по
склону холма со своим лабрадором, а я смотрел на него и думал о причинах
самоубийства в его случае. Любовные неурядицы, наступление старости, болезни,
разорение? Почему публика должна в это поверить? Почему все эти бесчисленные
кураторы держат зрителей, или там читателей, за кухаркиных детей, у которых нет
ни чести, ни вкуса, ни любви к прекрасному? Потому что
мы сами их приучили. Потому что нам легче притвориться доверчивыми
и тихо возиться со своими гаджетами, чем встать,
отбросить стул ногой и заорать во все горло.
Я приготовился, сбросил
куртку, перевесился через перила и уставился на воду, вода была черная и очень
быстрая, он так долго шел, что меня на самом деле укачало, но все вышло по-моему: собака учуяла кусок хамона
в куртке и принялась в ней копаться, забыв о приличиях, Понти
сухо извинился и стал ее отгонять, а я, сделав вид, что меня оторвали от
чего-то важного, повернулся к нему и кивнул.
— Ваш пес напомнил мне
другого пса, — сказал я ему в спину, когда он направился дальше. — Только тот
был хищником, бегущим за механическим кроликом, его списали по старости и дали
ему снотворное, а ваш, наверное, умрет на диване.
— Что такое? — Он
обернулся, крепко придерживая поводок. — Вы потеряли собаку? Вы иностранец? У
вас проблемы?
— Слишком много
вопросов, — я оторвался от перил и поднял свою куртку. — И на все я могу
ответить — да. Поэтому я здесь, а не где-нибудь еще.
— Я могу вам помочь? —
Он все еще стоял в пяти шагах от меня, но повернулся ко мне весь, полностью.
Смотреть ему в глаза было трудно, но я смотрел.
У
меня прямой взгляд, четко очерченное лицо, высокая шея, я знал, что похож на
юного Брута из Пушкинского музея, и знал, что он мной любуется, иначе и быть не
может, Брута он, может, и не видел никогда, но видел сотни голов из желтоватого
зернистого мрамора, от Гнея Домиция
с отбитым носом до Гая Мария с вытаращенными глазами, надо понимать, что
человек закончил Akademie der
bildenden Kunste, это было
в сети, я хорошо подготовился, хорошо и секретно, не используя домашний
компьютер. Скажи я ему правду тогда, на мосту, он бы открыл свой красивый рот,
похожий на сердцевину свежего яблока, и засмеялся страшным смехом, а потом
плюнул бы мне под ноги и ушел. «Встреча чумы с холерою, или Внезапное
уничтожение замыслов человеческих» — так называлась книжка, найденная мной на
помойке возле Малого проспекта, я пытался ее отчистить и снести букинисту, но
она безнадежно воняла плесенью. Собака Понти скулила
и тянула поводок, я перевел взгляд и смотрел теперь поверх его плеча, я
чувствовал, как в нем разгорается любопытство, некоторое время мы оба молчали,
и он мог еще повернуться и уйти, но он сделал шаг ко мне и улыбнулся.
Лиза
Как глупо, что я
слушала его россказни с таким недоверчивым вниманием, пытаясь заметить там
чью-то косынку, изгиб бедра, сверкающую радужку, и ни разу не спросила, зачем
он приволок к нам этого Понти.
Меня волновало только одно: где он был прошлой ночью, не пахнет ли от него
бабой и не играл ли он в покер. Мы шли по склону холма,
спускались на чугунном лифте к реке, я пудрила нос, прихлебывала кофе из
картонного стаканчика, а он сидел там с этой своей затеей в голове, смотрел на
меня весело и врал, что нашел работу, что вот-вот, буквально завтра, начнет
приносить деньги, от которых у нас в доме станет так тепло, что расцветут даже
кактусы. Как он тогда сказал? Никогда не думал, что буду бегать по этому
городу, как карманник, несущийся по подземным переходам, глохнущий от шагов за
спиной, от топота толпы, принимающей тебя за животное. Потом он надел красный
свитер и ушел, а я крикнула из ванной: до вечера. Но вечером началась другая
жизнь, я соскользнула в нее будто в ложку, теперь я завтракаю в школе, а по
вечерам смотрю кино или сплю в обнимку с котами. Коты маленькие, безымянные,
поэтому я зову их просто Коты, обоих одинаково. Он принес их за пару недель до
своего исчезновения, одного за пазухой, другого в кармане плаща, сказал, что
выиграл пари, но я не поверила. Он никогда не выигрывает. Ему и счастливый
билет в трамвае не попадается. Со мной все наоборот, я выигрываю даже в лото,
которое под Рождество устраивают в нашей школе: в прошлый раз выиграла пуанты Freed of London,
а в этом году — коробку розовых вкладышей.
Сванильду
в учебном спектакле у меня отобрали, мастер сказал, что я гожусь только для
куклы Коппелиуса, и он прав, я стала автоматом,
который просыпается по привычке, грызет сухари по привычке, надевает трико и
становится к станку, потому что забыли повернуть выключатель. Деньги,
отложенные на Лондон, пропали вместе с ним, но думать об этом не хочется, все
равно танцевать я не буду, закончу курс и пойду
преподавать в какую-нибудь детскую студию. Оказалось, что танцевала я для него.
Смешно, что все так быстро сдулось, и честолюбие, и
талант, и то особое балетное упрямство, которое так нравилось мастеру. Стоило
отвернуться моему зрителю, как сцена провалилась и я
полетела в оркестровую яму, ломая ребра. Так и лежу там, на полу, среди гобоев
и контрабасов, глупая пружинная Коппелия
на шарнирах. Лежу и думаю: хоть бы он был жив, хоть бы не ушел со свиньями,
здесь так говорят об умерших, ir
com os porcos.
Хоть
бы узнать, что он обокрал меня и удрал с другой, с черной или белой, молодой
или старой, я бы не обиделась, а еще лучше — чтобы он поскорее потратил все мои
деньги на эту бабу и пришел домой, грязный и больной, с огромным ячменем на
глазу, у него такое бывает от нервов, но быстро проходит, надо только показать
ему кукиш и проговорить: ячмень, ячмень, даю тебе
кукиш, на него что захочешь, то и купишь. А потом плюнуть в глаз неожиданно.
Иван
До прыжка оставалась
неделя, теперь я ходил к мосту каждое утро, сам не знаю зачем. Вчера возле
парапета топтался лысый мужик в зимней куртке с облезлым мехом, глаза у мужика
были хитрыми, склеры чистыми и розовыми, а зубы белыми. Мой сосед в Токсово
называл таких зимогорами.
— Держи, — я протянул
ему пакет с жареной рыбой, он запустил пальцы поглубже
и вынул кусок запеченной в тесте каракатицы. — Да бери все, я уже не голоден.
— Славные
шокиньюш, — ласково сказал мужик, набивая рот, — а
креветок тебе не положили, жадные засранцы.
Он отошел, прижимая
пакет к груди, его нейлоновая куртка отливала красным
и синим, будто нефтяное пятно. Подойдя к своему жилищу, сложенному из картонных
коробок, он встал на колени, нагнулся к воде, выдернул оттуда сачок, и я увидел
что-то серебристое, длинное, похожее на рыбину, бьющуюся в проволочной сетке. Рубалу, морской окунь, или трута, форель? —
подумал я, поднимаясь по железной лестнице на мост. Сейчас разложит костерок
под мостом и позавтракает как человек. Вытащив добычу из сетки, мужик поднес
рыбью голову ко рту, откусил ее и выплюнул. Меня передернуло, на какое-то
мгновение я подумал, что в такой же рыбе в следующий вторник может оказаться
молекула моего тела, мельчайшая его часть, перемешанная с планктоном. Некоторое
время я оставался там, перегнувшись через кованые перила и повторяя: еще только
ноябрь, я отлично плаваю, течение под мостом не слишком сильное, денег восемь тыщ. Мужик все еще стоял, задрав
голову с сияющей рыбой в руке, и, приглядевшись, я понял, что это литровая
бутылка белого, до половины оплетенная соломой.
Зеленое блестящее дно,
обнажившееся возле речного устья, напомнило мне пересохшее русло Турии, по которому я ходил пешком во времена испанских
путешествий. В русле разбили городской парк, засаженный пиниями, и я обошел его
по кругу часа за два, вспоминая книгу Солорсано, где
описывалось, как валенсийцы проводили лето в старину
— уезжая в свои усадьбы на противоположном берегу зеркальной Турии, со всей мебелью, чадами и домочадцами,
чтобы мотать там шелк и предаваться вечерним беседам. Уезжая? От
берега до берега ребенок на роликах долетал, не успев и глазом моргнуть.
Куда же они уезжали? Может, они жили в другом пространственном раскладе, как
кузнечики, чьи прыжки с листка на листок в их мире занимают недели? Или у них
был другой договор о том, что такое время?
Потом я дошел до
лодочного причала, возле которого качалась на воде плоскодонная лодка для
перевозки Порту. Они стоят здесь только для красоты, а в огромных дубовых
бочках, сложенных на палубе, уже лет триста как сухо и пусто, хоть зимуй. Вот
портвейна я бы сейчас выпил, пусть даже приторного и теплого. Но с этим
придется подождать, сначала встреча с Понти, потом
обещанная ему натурщица со славянскими скулами, а после шести можно будет дать
себе волю. Я растянулся на теплых досках, подложил сумку под голову, подставил
лицо солнцу и закрыл глаза.
Лиза
Когда он пропал, я
пережила две опасные полосы: осеннюю и зимнюю, а потом успокоилась и стала
просто жить и ждать его возвращения. Осенью я металась по
клубам и бильярдным, хватала за рукав всех, чье лицо казалось знакомым,
выспрашивала телефоны букмекеров, два раза в неделю ходила на канидром и даже выучила имена фаворитов, однажды забрела в
парикмахерскую, где его стригли по дружбе за десятку, и спросила у хозяйки,
когда они видели его в последний раз. Зимой мне дали роль, потом
отобрали, потому что мастер считал меня выгоревшей, так он сам сказал после
первых репетиций. На костюме Жизели застежки для корсета стояли в два ряда, так
что коренастая Марта влезла в него без труда, только спину пришлось намылить.
Я натирала полы
канифолью, чистила лестницы, давала уроки русского двум кубинцам, с которыми
меня свела соседка, пару раз в неделю ездила позировать на руа
Пепетела, по субботам работала в кафе на углу, но
всего этого едва хватало на квартирную плату. Мне пришлось думать о еде каждый
день, и все говорили мне, что пора менять квартиру на
более дешевую, но разве я могла оттуда съехать? Ведь мы потерялись бы навсегда.
Он даже не знал, как называется моя школа, все, что нас соединяло, это адрес и
телефон, но его телефон не отвечал, а мой он наверняка никогда не знал
наизусть. Я бродила по улицам в районе игорных домов, надеясь, что он забыл
свою токсовскую клятву и снова играет в покер, улица
эта короткая, но там полно притонов, хотя, глядя на суровые фасады, никогда не
подумаешь. Однажды он показал мне несколько окон, где по ночам горит свет, там
идет игра, но нужно иметь ключ от парадного входа, иначе не зайдешь, а ключ
дают по рекомендации двух гостей. Я стояла под этими окнами и смотрела на
шторы, если окна были открыты, или на жалюзи, если погода была ветреной.
Когда летом он стал
ходить на бега, я не сразу поняла, что случилось. Я точно знала, как выглядит
покер: Иван спал до полудня, плохо ел, мало говорил, в нем наставала вязкая
опасная тишина, которая, казалось, вот-вот выплеснется через расширенные,
сильно потемневшие глаза, этим покер похож на вещества, хотя во всем остальном
— никакого сходства. В Порту все было по-другому. Наша жизнь внезапно высохла,
как будто река повернулась вспять, такое и в природе бывает — талые воды становятся столь стремительны, что заставляют реку забыться
и течь обратно в озеро.
У него даже кожа
потемнела, стала цвета слабой настойки календулы, а по краю век краснела
воспаленная полоска, одним словом, он подурнел, остыл и подернулся тонкой
пленкой жира. Мы больше не целовались, его рот перестал
пахнуть можжевельником, а губы превратились в две черствые хлебные корочки, мы
больше не спали вместе, и это тянулось недели три, пока я не открыла what to do in Porto
в сети и не нашла этот чертов канидром, единственное
место, которого клятва ему не запрещала.
У нас уже было что-то
похожее, два года назад, когда у меня был роман с мастером, всего на один день
роман, но Иван все равно обиделся. Да Сильва
любой урок начинал с растяжек, расхаживал по залу, повторяя одно и то же,
молодость в гибкости, молодость в гибкости, в старых китайских книгах, говорил
он, писали о людях, всегда ходивших на цыпочках, когда они шли на юг, все
думали, что они идут на север, потому что ноги у них были шиворот-навыворот,
вот и в танце нужно искать такое, никто не должен знать, куда ты
двинешься в следующий момент, вообще никто! Про мастера я
точно не знала, куда он движется, угадать было невозможно, однажды он устроил
мне разнос за сытый взгляд и тяжесть в коленях, танец должен быть голодным,
полным неосуществленного желания, сказал он (девчонки хихикали, сидя на полу),
не движение, а мысль о нем, сияж! а теперь все
свободны, сказал он, а ты останься, и я осталась, и он сказал, что я слишком клейкая, слишком подросток, а я сказала, что мне
девятнадцать, и мы пошли к нему домой, так пешком и пошли, километра четыре, и
всю дорогу он молчал или говорил по телефону, а я переживала, что не приняла
душ, потом мы разделись в пустой комнате с зеленым полом, на ощупь будто
каучук, жалюзи были закрыты не до конца, и полуденный свет падал на пол
ровными сухими полосками.
У
него было маленькое тело, покрытое светлой шерстью, он так крепко держался за
меня — будто цирковой наездник за поручни, что я забыла про разнос на
репетиции, хотя всего час прошел, еще через час я разглядела, что ресницы у
него рыжие, как у пуделя, мы такое произносили (особенно он) и такое делали,
что казалось — невозможно будет открыть ставни, увидеть лица людей,
дома, машины, вообще выйти куда-нибудь, но в три к нему
приходила домработница, и он велел мне одеваться, сам же сидел на полу и зевал,
показывая розовую пасть, совсем новенькую, как будто ему не сто лет в обед,
можем, сказал он потом, встречаться по вторникам, мне удобно в час дня, теперь
ведь нет репетиций в оперном, все у меня забрали и отдали
этому псу, кому-то же отдавил я смердящие ноги, так как тебе вторник? а я
натягивала джинсы, представляя себе, что мы в мотеле на заброшенной станции,
вокруг разбросаны чемоданы, за нами гонится полиция, уже громыхают ботинками по
коридору, и он говорит мне — беги, я их задержу, потом я надела куртку, а он
все сидел, такой маленький, голый, если бы не шерсть, был бы похож на
распутное дитя, что-то в нем было ненастоящее, как будто над ним висело облачко
затхлой пудры, и комната эта была не настоящая, и вовсе не спальня, как потом
оказалось.
Иван
Ну да, я привел его
домой. А куда мне было его вести? Заказчица велела изучить его походку и стать,
но все, что я успел разглядеть, это кофейные острые зрачки. Хотя нет, не в этом
дело. Там, на мосту, он улыбался, разглядывая меня, придерживая пса на коротком
поводке, а потом кивнул и пошел дальше, не сказав ни слова. Я прямо взбесился.
Никогда бы не поверил, что такой обмен взглядами может ни к чему не привести. Я
снова оперся на перила и стал смотреть в воду, пытаясь придумать что-нибудь
особенное. Из сизых утренних туч выкатилось солнце, и вода под мостом
заблестела, задвигалась шариками ртути, такой же легкий, скользящий, разбегающийся
блеск я собирал когда-то с пола в спальне своей матери, когда градусник выпал
из ящика, набитого пустыми флаконами из-под таблеток.
Мать продала квартиру,
чтобы меня не убили, и я приехал помочь ей собрать вещи, на улице ее ждал
фургон, грузчики курили возле парадного, диван, на котором я раньше спал, они
засунули последним, и он стыдно розовел полосатым днищем. Мать сидела на стуле
посреди пустой комнаты. Я думал, остались только книги, но в спальне
обнаружился комод, который мать оставила новым хозяевам, и я проверил его на
всякий случай, вот оттуда и выпал этот градусник, я оторвал от коробки две
картонные полосы и принялся сгребать ими ртуть, но куда там, все уже
разбежалось мелкими шариками, я сидел там на полу,
думая о том, что я оставляю мать на улице, но ни вины, ни раскаяния выжать из
себя не мог, в голове у меня билась большая серая птица, я думал, что это
тоска, но потом понял, что это ломка, мне нужно было поехать к Андрею, где в
тот вечер была игра.
Мать позвала меня, и я
вернулся в гостиную собирать коробки, она сказала, что ей придется жить у
сестры на птичьих правах и чтобы я больше не играл, потому что больше у нее
ничего нет. Примерно через год она умерла, и я приехал к тетке в Гатчину, мать
лежала там на столе, ее должны были забрать через два
часа, так что я вовремя успел. Я смотрел на ее лицо, густо напудренное, в
щербинках и пигментных пятнах, такое же бедное, как паром на алябьевской переправе, на котором я ездил довольно часто в
прежние времена, кораблик с облупленным носом и ржавыми перилами, там еще был
паромщик, который ко всем приставал, изображая морского волка. Ветер сегодня
шквалистый, говорил он, вытягивая руку в направлении берега, на волнах барашки
и птицы возвращаются к берегу, значит, завтра переправа работать не будет,
помяните мое слово!
Я
стоял на мосту, надвинув поглубже капюшон, и не мог перестать думать о матери,
хотя если уж думать о ком-то, глядя вслед уходящему Понти,
то об отце, который тоже был высоким и костистым, с подбородком, похожим на
долото. Там, в Гатчине, в теткином доме,
мать лежала важная, хрупкая и совершенно пустая, будто глиняная копилка, запах
у нее был незнакомый, меня просто воротило от него, так что я пошел в ванную,
взял там «Красную Москву» и хотел вылить на простыню, но пробка намертво присохла
к флакону, и ничего не вышло.
— Погодите, — сказал я,
— эй, слышите? Дело не в собаке, просто я видел ваши картины в городском музее
и растерялся, когда вы подошли. Всегда хамлю, когда
растерян. Я знаю, что у вас полно дел, но у меня сегодня трудный день, просто
свинцовый, и мне нужен кто-то, с кем можно поговорить. А то так и в воду
прыгнуть недолго!
Лиза
Прабабушка Паша всегда
дарила мне на день рождения подставку для ножей с двумя лаликовыми
головами ангелов, каждый раз ту же самую, потом она умерла и не смогла забрать
ее обратно из буфета, так что ангелы остались у нас, пережили маму и разбились
при переезде. Пра жила на Маклина, а к нам на Малый
проспект приходила раз в месяц, чтобы сводить меня в кафе-мороженое, там за
двадцать копеек подавали лимонад цвета засохшей горчицы, я с удивлением
смотрела, как пра его пьет, быстро поедала
земляничное с сиропом из железной вазочки и убеждала ее заказать себе такое же,
нет уж, говорила пра, доставая свой стыдный вязаный
кошелек, выкладывая мелочь на мокрый прилавок, сама ешь, у меня от него
зубки зябнут.
Когда я увидела Ивана в
редакции, он мне не слишком понравился, я даже хотела дождаться другого клерка,
чтобы отдать объявление. Светлые, воспаленные, будто морем
разъеденные глаза, которые он все время тер кулаком, брови цвета подгоревшей
овсянки, неровные пятна румянца — все выдавало в нем человека слабого,
закрытого, с плохо прогретой сердечной мышцей, к тому же он был похож на одного
аспиранта, с которым я встречалась после школы, а тот был самый настоящий
ботаник, перед свиданием он покупал всякие дурацкие
колокольчики, чтобы вешать себе на разные места, и думал, что это
страшно круто, а меня душил хохот, и от их позвякивания мурашки бежали по всему
телу, будто от холода. Потом, когда мы вышли на улицу, он купил мне винограду с
уличного прилавка, выгреб последние монеты, и еще не хватило, но продавец
махнул рукой, подмигнув мне из-под мехового кепи. В какой-то момент, пока он
рылся в карманах, мне показалось, что он достанет потертый вязаный кошелек!
Бедный, бедный, думала
я, возвращаясь домой, выучился на филолога и пропадает
в рекламной газетке, наверное, обедает в складчину с теми шумными людьми, что
ввалились в кабинет, когда мы уходили, от них оглушительно пахло вареной
капустой. Через неделю он позвонил мне, позвал прогуляться по Петроградской
стороне, а там завел во дворик возле кинотеатра
«Свет», вытащил из сумки бутылку шато монтроз, итальянские сухарики, развернул хрустящую бумагу с
ветчиной и засмеялся: бокалов нет, я едва успел забежать в лавку, опаздывал,
очень хотелось вас угостить, а кабаки я с трудом переношу. Chateau
Montrose Gran Cru. В винах я немного разбираюсь, после школы ходила на
курсы сомелье, правда, всего два месяца, но хватило,
чтобы понять, какое красное мы пьем на скамейке возле ржавых качелей.
Я тогда не знала, что
он играет, подумала, что парень влез в долги, чтобы произвести на меня
впечатление. Теперь я знаю, что для игрока выигрыш — это деньги для того, чтобы
играть дальше, вина для девочек на них не покупают. К тому же он выиграл в
первый раз после нескольких безнадежных недель в лахтинских
казино. В тот день, сидя верхом на скамейке и грызя кантучини, я разглядывала его с изумлением: куда подевались
бесцветный голос, линялый румянец, все пропало, стерлось к чертям собачьим, на
меня смотрели длинные, нестерпимо синие глаза, на которые падала русая челка,
крупноватый, будто перышком обведенный, рот произносил что-то живительное,
смешное, в его волосы хотелось вцепиться обеими руками, такие они были густые,
да еще этот пробор, будто муравьиная дорожка в сосновых иглах, я сто лет
не видела пробора на мужской голове.
Я прихлебывала из
горлышка, а он был голоден и занялся ветчиной, мы сидели возле чужого парадного
и смеялись, будто обкуренные, люди входили и выходили, оскомина сковала мне
десны, но я не успокоилась, пока не выпила все, что было. Потом
он отвел меня домой, и мне пришлось минут двадцать посидеть в подъезде на
подоконнике, дожидаясь, пока выветрится хмель, я сидела там, думая о том, что
лицо Ивана проявилось, словно переводная картинка, о том, что это преображение
заключает в себе загадку, которую мне пока не хочется разгадывать, и о том,
позвонит ли он мне завтра с самого утра. Он позвонил через два месяца, в
сентябре, попросил денег в долг, а потом пропал еще на полгода.
Иван
У
букмекера были волосы цвета горького пива, я всегда считал его ирландцем, самый
жадный гад в макао, но единственный, кто принимает ставки в долг, в Питере мне
ни гроша в долг не верили, так что приходилось занимать наличные на игру, и
зимой две тысячи двенадцатого нам с Лизой пришлось удрать в Токсово, потому что
ее поймали возле дома, сняли с нее куртку, разрезали
пополам и вернули. Это было сообщение о том, что они про Лизу знают. Куртка
была красная, новая, но Лиза не плакала, она принесла половинки на вытянутых
руках, будто раненую собаку. Страха в ней не было, только удивление, если
кто-то из нас и трус, так это я.
Тогда, на теткиной
даче, я топил буржуйку крадеными соседскими дровами, досками от забора и
валежником, дым из трубы шел круглые сутки, небо было морозное, чисто
выбеленное, и вокруг никого. Я так любил ее в этом проклятом Токсово, просто
оторваться не мог, держал ее за щекой, будто леденец, грыз и лущил, не
переставая. Мы жарили мерзлую картошку и спали на железной кровати с зелеными
шишечками, эта кровать ходуном ходила, потому что другого способа согреться не
было, и еще потому что меня прямо распирало от
какого-то плотного, тягостного, невыносимого жара, который Лиза считала
вожделением, но я-то знал, что это паника. Так и вижу — она сидит на кровати
по-турецки, маленькая, с припухшей усмешечкой,
хрустит рисовыми хлебцами, и пахнет от нее разогретой самолетной резиной.
Обойдется, говорит она, не ты первый, поищут и успокоятся, а мы в розовом
вагоне уедем отсюда куда глаза глядят.
Два
года спустя я вернулся с макао, где букмекер ждал меня в опустевшем кафе,
прихлебывая свой капустный суп, прошел в Лизину спальню, выдвинул все ящики,
выбросил оттуда тряпки, выгреб белье из испанского сундука с круглыми замками,
некоторое время стоял посреди комнаты, оглядываясь, потом вспомнил, что бабкино
кольцо она хранит в шляпной коробке, купленной на блошином рынке, достал ее с
антресолей и нашел там оранжевый почтовый конверт.
Эти деньги она собирала несколько лет, на конверте было написано Лондон,
хотя школа была не в Лондоне, а в Сиденгаме, и ее
ждали там через год, мастер уже договорился. Этот ее
мастер всегда казался мне турком, маленький, заросший, с черносливовым влажным
взглядом, но она утверждала, что он древних лузитанских
кровей, а дед у него так и вовсе адмирал.
Когда смотришь отсюда,
нужно вглядываться быстро, с бездумным вниманием, нащупывая ступеньку за
ступенькой, как будто идешь по темной лестнице без фонаря
— память вибрирует с удвоенной частотой, как растянутая вольфрамовая нитка,
чуть задержишься, допустишь мысль, и привет, обрыв спирали, только усики
скрученные торчат. Я положил конверт в карман плаща, сунул шляпную коробку
обратно, посмотрел на часы и выбежал из дому. До макао добираться полтора часа
с пересадками, и я знал, что ирландец не станет ждать дольше, чем обещал. На руа Салем я поднял руку, желтый
автобус остановился, водитель открыл для меня переднюю дверь, я дал ему пятерку
и сел у окна, фонари задвигались в густом тумане, будто огни святого Эльма, я был последним пассажиром, невесть
зачем едущим в предместье в субботу вечером.
В сущности, она сама
виновата, думал я, глядя в мокрое окно, не приди она в тот день с репетиции
раньше, чем следовало, не встретилась бы с Понти, не
завела бы его ржавый трескучий механизм, я угостил бы его кофе, отработал бы
задание, и все, финита. А так что? Не хотите ли вы
мне позировать, сказал он, едва увидев ее в балетном трико, обрисовывающем
каждую впадину на теле, будто костюм для дайвинга, я
давно хотел написать женский портрет. Помню, как зарычал его пес, услышав
скрежет ключа, как она сняла плащ в прихожей и уставилась на нас, будто мы обнявшись лежали, а мы просто ели мороженое, которое он
купил на углу, сказал, что с пустыми руками в Порту не принято, надеюсь, ваш
друг не станет возражать, продолжал он, облизывая ложку, я буду платить,
сколько скажете. Познакомься, сказал я, это художник, тот самый, что построил
крест из скворечников в Вилла-Нове, помнишь, мы
ходили смотреть? Помню, сказала она хмуро, проходя в ванную, где сразу полилась
вода, и я успокоился — она откажется, это ясно, иначе вела бы себя иначе, она
умеет вести себя так, что любые гости превращаются в шарики мороженого, сладко
плавятся, а потом и вовсе раскисают.
Но она не отказалась. С
того дня все пошло не так, как будто кто-то взял у меня рубашку и закопал под
кладбищенскими воротами. Аванс я просадил в первый же
четверг, лондонские деньги тоже, и полторы недели сидел, затаившись, в ожидании
дня, когда заказ надо будет выполнять. Я думал, что получу остальное и сразу
положу в шляпную коробку, портрет будет закончен, и к началу зимы все вернется
на прежний круг, да только черта с два — коробка осталась пустой, про портрет
ничего не знаю, а зима и вовсе не началась.
Лиза
В тот день я пришла
домой с тюком капрона на плечах, капрон был не очень тяжелый, но неудобный, я
здорово вспотела и была не слишком рада увидеть Понти
на лестничной площадке. Он и не подумал мне помочь, просто стоял и смотрел на
меня сверху вниз, пока я поднималась по лестнице. Впустив его в квартиру, я
сказала, что Ивана не будет до вечера, как будто не знала, что он пришел ко
мне. Мы развязали капроновый тюк, и некоторое время я сидела на полу и смотрела
на него, не представляя, с чего начать. Мне нужно было раскрасить батики для
одноактного балета «Камбоджа», костюмы мастер велел сделать самим, и мне
достались юбки.
— Ты будешь танцевать апсару с голой грудью? — спросил Понти,
садясь со мной рядом. — Я видел их изображение, высеченное в камне, на стене
кхмерского святилища.
— Нет, — ответила я,
разнимая трескучие куски капрона, — на груди у меня будет золотая пластина из
папье-маше, а на голове такая высокая штука из бисера. Подвезете меня в магазин
за красками?
— А ты знаешь, что апсара должна быть не только гибкой, но еще и девственной?
— он поднялся и направился к двери. — Я в тебе, признаться, сомневаюсь. Застели
тут все газетами, я привезу краски и все, что нужно.
Вернувшись через час с
коробкой красок, он снял плащ, закатал рукава рубашки и велел мне открыть окна.
Я надела кухонный передник, мы положили на стол клеенку и быстро раскрасили
капроновые лоскуты, батик за батиком, в красный и золотой. Он сказал, что видел
королевский балет в Пномпене, и рассмешил меня, заявив, что правильная апсара должна иметь складчатые веки и выгибать пальцы рук
на девяносто градусов. Солнце заливало комнату, мне стало жарко, я сняла
передник, а потом и платье, потому что на него летели золотые брызги, а Понти снял рубашку, я старалась на него не смотреть, он все
время меня смешил, я уже забыла, что можно смеяться без травы несколько часов
подряд. На мне были белые трусики и майка, через полчаса я сказала, что их
придется выбросить, а Понти заметил, что готов их
купить за разумную цену и выставить в галерее Варгас,
публика поверит, что это objet d’art,
если он поставит свою подпись.
Мы сняли с карнизов
шторы и повесили батики сушиться на окне, Понти
открыл вторую коробку с красками, другими, в стеклянных банках, и велел мне
забраться на стол, я хотела сказать, что не стану, но все же залезла на стол,
прямо на залитую краской клеенку. Понти принес из
ванной полотенце, смешал гуашь с шампунем в стеклянной миске, протер мне ноги,
взял губку и быстро нанес светлую основу, как будто на холст. Потом ему
потребовались еще миски, он пошел на кухню и долго гремел там посудой, пока я
мерзла на сквозняке, потому что солнце село и в открытые окна задувало от реки.
Вид у него стал задумчивый, он бормотал что-то про мехенди,
про хну, которой не нашел в магазине, про то, что завтра на репетиции мастер
разинет рот, словно щелкунчик, да так и останется, то и дело велел мне
поворачиваться, делал маленькие штрихи и ругал меня за гусиную кожу.
Через два часа ноги у
меня затекли, не будь я балериной, давно бы свалилась, но я осторожно меняла
позицию с второй на пятую и держалась рукой за стену.
Когда он закончил, в комнате было совсем темно, он включил лампу и принялся
убирать свои баночки, а я слезла со стола и подбежала к зеркалу. Он расписал
мне ноги цветами и листьями, похожими на коричневое кружево, но так хитро, что
голубые штрихи казались прохладной тенью на коже, я не могла наглядеться на
свои колени, я даже не заметила, как он собрал грязные газеты, кисти и банки,
сложил их в мешок для мусора и ушел. Мне пришлось вымыть пол, так что к приходу
Ивана остался только сладковатый запах фенола. Вернувшись, Иван сразу забрался
в постель и, хотя я выставила свою кружевную ногу из-под одеяла, не сказал мне
ни слова. От обиды я еще целый час вертелась, перекладывая подушку, и наконец поняла, что обижена совсем на другое. Равнодушие
Ивана было привычным, он мог целыми днями не смотреть мне в лицо, особенно если
играл. Я не могла простить Понти, старого Понти в дурацкой шляпе, похожего
на рекламного идальго, нарисованного на желтой стене винного склада. Засыпая, я
подумала, что это absurdo, absurdidade,
меня бесило равнодушие человека, к которому я была равнодушна!
Радин.
Среда
«В начале века писатели
стали быстро умирать. Однажды так вымерли фонарщики, никто и не заметил — и еще
эти ребята, что крутили музыку на площади, с ящиком таким смешным, как они
назывались-то? Правда, писатели умирают по-другому. Они умирают, как храбрые
заготовщики льда. В начале века льда по-прежнему было много, и опасные майны
чернели в Неве и Невках, и длинные пилы были
наточены, и лошади с санями имелись, и пешни, только вот ледники в городе были
доверху набиты — искрящимся, сухим, электрическим льдом, который брался
ниоткуда и сам себя продолжал в универсуме. Жители думали, что так будет
всегда, и спокойно смотрели как умирают заготовщики льда».
Вернувшись в квартиру
пропавшего юноши, Радин попробовал писать, но
выходило не бог весть что, все какие-то пилы и ледники. Тогда он заварил чаю и
принялся потрошить полученный от клошара телефон.
Записная книжка была стерта. Интернет не подключен. В памяти осталось штук
двадцать недавних звонков, безымянные абоненты. Итак, у художника, прыгнувшего
в воду на глазах у собравшейся публики, был телефон русского парня по имени
Иван, он вынул его из кармана перед тем, как покончить с собой, и положил на подвесную
клумбу с гортензиями. Зачем он это сделал? Почему у него был чужой телефон?
Какого черта я во все это влез? Осмотрев шкафы, он нашел верблюжий плед, лег на
диван и принялся листать старые номера Publico,
рассыпанные на ковре, от тех, что лежали внизу отчетливо
пахло кошатиной.
Он прочел, что полиция
начала следствие по делу Карла Вальдмана, и
засмеялся. Немецко-советский дадаист, которого столько лет продавали на лучших
аукционах, оказался выдумкой какого-то умника, сложившего своего фантома, маленького
зелига, из газетных обрывков, свастик, голых задниц и довоенных афиш. Наверняка заносчивая синьора Варгас на окровавленных коленях поползла бы за кусочком вальдмановского коллажа, а судя по тому, что она выставила
теперь, в голове у нее опилки и ржавое концептуальное железо. Великий Понти, my ass.
Из всех работ только одна была живописью, остальное годилось разве что на
растопку. Он вырвал страницу со статьей и сунул в карман джинсов, висевших
рядом на стуле.
Два дня, проведенные в
Порту, утомили его чрезвычайно, но спать не хотелось. Усталость
собралась в затылке, веки отяжелели, но стоило ему закрыть глаза, как перед
ними возникали лица женщин, с которыми он разговаривал: свежее, глянцевое лицо
вдовы, татуированные брови галеристки, два
карминовых, густо накрашенных рта, которые шевелились, врали, улыбались,
показывая кончики языков, соловьиных языков, ненастоящих, но хотя бы название,
и во всем, что они мололи, эти языки, не было никакого смысла. Привкус вранья Радин различал, как
электрический привкус батарейки. Это свойство принесло ему немало хлопот. Так
же, как и привычка ввязываться в чужие дела.
* * *
Бильярдная
оказалась в районе доков, так что ему пришлось поехать на автобусе, а потом
долго расспрашивать рабочих в порту, все они махали руками в разные стороны, а
один сказал, что махать кием, когда у людей нет денег на пачку макарон — это
разврат, и если он увидит здесь бильярдную, то выбьет там все стекла.
Другой велел ему идти вдоль заброшенных рельсов, пока не покажется красный
пакгауз с арками, но рельсы привели его к южному причалу, где стоял
контейнеровоз с ящиками Maersk, и на борту, похоже,
не было ни души. К полудню он отчаялся, решил, что гугль врет, и хотел уже возвращаться домой, когда заметил у
дверей лодочного склада мальчишку с доской в руках, спросил у него, и тот
посоветовал выйти из промышленной зоны, пойти вдоль руа
Кастело по направлению к марине и поглядывать по
сторонам, там будет трактирчик под названием «Бризамар».
Некоторое время мальчишка катился медленно, помахивая рукой, чтобы Радин не свернул раньше времени, а потом свистнул и
прибавил скорости.
Выходя из дома, Радин пытался представить себе заведение, где собираются
любители собачьих бегов, тесное, прокуренное, смахивающее на ноттингемский паб, куда они студентами заходили выпить
пинту-другую под футбольные разговоры рабочих с табачной фабрики Player’s, которая сгорела потом от непотушенной сигареты. «Бризамар» оказался скучным беленьким домиком с полосатыми
маркизами, на дверях висела черная доска с надписью мелом: сегодня только салат
и телячья голяшка. Радин уверенно подошел к стойке бара и спросил, где он может видеть Джоя, бармен кивнул, поставил недомытую кружку на
столешницу и жестом велел следовать за ним, они прошли кухню и оказались на
заднем дворе, где пристроилось еще одно заведение, сделанное из железного
ангара, название было выведено разлапистыми синими буквами прямо на стене.
Народ толпился у
крайнего стола, наблюдая за игрой двух бразильцев, никаких подбадривающих
возгласов, никакого смеха, похоже, ставок здесь не делали. Радин тихо спросил, почему у стола
нету луз, и один из наблюдателей, не оборачиваясь, сказал, что играют в
карамболь, тогда он подошел к тому, кто ответил, и сказал ему на ухо, что ищет
завсегдатая по имени Джой, тот вытащил трубку из
зубов и ткнул пальцем в человека, стоявшего по другую сторону стола, затянутого
зеленым сукном. Букмекер оказался крепким мужчиной лет сорока, посмотрев
на фотографию студента, он скучно помотал головой, но стоило Радину упомянуть собаку по кличке Голубой Динамит, как он
оживился, велел дождаться конца партии и выложил все, что знал, потребовав
всего лишь пару кружек портера в награду. Из негромких замечаний зрителей Радин сумел понять, что высокий бразилец с разбоя забил
семь шаров и промахнулся на восьмом, второму досталась открытая позиция, но он
не смог ею воспользоваться в полной мере и проиграл финальную встречу.
Поразительно,
как много вещей на свете, от которых мне ни горячо ни холодно, подумал он,
пробираясь с пивом к столику, за которым устроился Джой,
покер, собачьи дерби, лошади, бильярд, футбольные ставки, лотерея, а я даже на
корте не могу завестись как следует, во мне, похоже, на ртутную каплю меньше
азарта, чем должно быть в мужской особи, может, поэтому я больше
не могу писать, в конце концов, литература это тоже игра, только банкомету не
полагается смотреть прямо в лицо.
Так ты не коп, сказал
букмекер, отхлебнув портеру, ну что ж, придется поверить, и потом, я с законом
дружу, мне бояться нечего. Студента я вспомнил, оба ставят на
Динамита, и он, и дружок его, пороху в этом Динамите
маловато, вечный аутсайдер, ему полгода осталось до пенсии, да что они там
ставят, слезы одни. Правда, однажды этот, второй, меня
удивил: примчался к концу второго забега, глаза косые, Динамит уже отбегал,
говорит, давай на номер два, и вытаскивает конверт, я посмотрел туда и говорю:
ты что, мальчик, банк ограбил? Я таких ставок не принимаю, да еще на
фаворита, самая большая ставка четыре сотни, ну он и поставил четыре, а в
четвертом забеге поставил по четыре сотни на трех из шести и просадил
все, не успел я и глазом моргнуть. Сидит на трибуне, смотрит на пустой загон и
губы кусает. Я таких с ходу вычисляю, проигрывать они не умеют, будут билетики
брать, пока без штанов не останутся, студент покрепче будет, он короткие стеки
сажает, не больше трех за день, или вхолостую сидит. Не найдется ли у тебя
сигаретки, уж ты бы меня разодолжил, если б дал!
Не припомните, в каком
это месяце было, спросил Радин,
и букмекер уставился на него с удивлением: зачем припоминать, я точно скажу!
Порывшись в карманах, он достал записную книжку, быстро полистал и уверенно
произнес: 25 ноября, четверговые бега, собачка из псарни Гручо,
общая ставка тысяча шестьсот.
— И что потом с ним
было? Посидел и ушел?
— В тот день ушел, а в
субботу приехал снова, с самого утра, и до полудня ставил, как бешеный, против
аутсайдера, все шесть первых забегов грейхаунды
бежали, после полудня было два микса, и он везде
лепил на номер четыре, не глядя на собаку. Потом он пошел ставить к другому
букмекеру, и я потерял его из виду, а потом уже больше не видел никогда. Ну
как, помог я тебе?
— Еще как помогли. А не
встречалась ли вам его подружка, я слышал, что она пару раз забирала его с канидрома, еще слышал, что она танцует, только вот не знаю
что — фламенко, танго или классику.
— Никогда не говори канидром, парень. Погоди-ка, танцовщицу я помню, она еще
велела ему поставить на Антраша, а он ломался, и собачка пришла первой на
короткой дистанции, у девчонки есть чутье!
— Расскажите, как она
выглядит, это очень важно!
— Малолетки
мне все на одно лицо, ничем не могу тебе помочь. Я ее запомнил только потому,
что она мне собачью кличку показывала на пустыре.
— Как это?
— Какой-то придурок назвал собаку Entrechat, она первый раз бежала, в классе D, это
спринтерский. А девчонка в тот день за своим дружком приехала и тащила его
прочь, а он забега ждал и упирался, вот я и дал ей бюллетень, чтобы немного
отвлечь, не хотите ли, говорю, сделать ставочку? Она
фыркнула, но бюллетень взяла и вдруг как засмеется: непременно, говорит, сделаю
ставку вот на этого, номер семь, просто за приятную кличку! И
что же, говорю, в этом приятного, французское имя, сразу и не выговоришь, а она
положила свою сумку на парапет и как прыгнет с двух ног, прямо с места, почти
без разбега! Ноги в воздухе вывернула, ножницами развела, клац-клац! и приземлилась аккуратно. Вот это, говорит, и
есть антраша. Народ на пустыре все время толчется, там
курить можно, так ей даже захлопали, а парень взбесился, схватил ее за руку и к
выходу повел.
Выбравшись
из ангара, Радин вернулся к реке, в ушах у него
звенело, после часа, проведенного в бильярдной, глаза заболели от яркого света,
ему казалось, что он с ног до головы покрыт пеплом и меловой крошкой, но стоило
дойти до воды, сесть на катушку со стальным канатом и вытащить блокнот, как он
почувствовал себя лучше: две лаконичные записи стоили, пожалуй, всего,
что он разыскал за несколько дней, а главное — стало ясно, где лежит атласная
ленточка, за которую он мог потянуть, чтобы вытащить пару пуантов, вполне вероятно,
поношенных.
Иван
Никогда
не ставить на рыжего уиппета, третий раз плетется в
хвосте, а казался таким поджарым и неудержимым, когда я смотрел на него в
боксе, хозяин тоже хорош, привез свою дохлятину, вместо механического зайца ей
мерещится миска китайской лапши, ну все, сегодня последние полсотни выгребли у
меня. Нечем было за кофе заплатить, хорошо, что я
встретил студента, с которым в прошлый раз после выигрыша пили в подвале на руа Кабрас, он купил мне пару
сэндвичей и подвез до города на своей развалюхе. Лиза
сегодня на репетиции до вечера, получила роль и пропадает в школе, так что я
выспался после бессонной ночи в порту. Эти доски уже во сне мне снятся, доски и
бочки, сортировщица на складе сказала мне, что я хорош, как початок, boa como o milho, если я правильно
понял. Может, я и хорош, но девочка смотрит на меня косо, по
утрам выбирается из постели с такой скоростью, что я руку протянуть не успеваю,
ходит по дому в балетном трико, а все лето носила шелковое платье, а под ним
ничего, но это поправимо, стоит мне выиграть и принести ей цветов, как лето
вернется, завтра поставлю на грейхаунда Жоржи,
студент сказал, он видел его раньше, выставляет какой-то грек, у них в
Греции запретили канидромы, зеленые прошлись огнем и
мечом, здесь тоже скоро запретят, придется мне переехать в настоящий Макао.
Эта история с прыжком в
воду нравится мне все больше, хотя вода в реке становится все холоднее, а через
неделю, когда надо будет прыгать, будет и вовсе ледяная. Когда
мы с Лизой жили на Гороховой, колонка все время ломалась, и я привык
полоскаться под холодной струйкой, но тут-то будет не струйка, а свинцовая
зимняя толща, в нее надо будет уйти с головой, всем телом, а потом еще выгрести
под мостом так, чтобы никто меня не увидел, и выбраться в условленном месте,
где будет стоять машина. Когда галеристка
объяснила мне что к чему, я задал только один вопрос: а чего он сам-то не
прыгнет? Здоровый ведь мужик. Так ведь это перформанс,
сказала она, возмущенно собрав и распустив свой рот-актинию, мы не можем рисковать,
более того — он должен вернуться к публике свежим и
смеющимся, а не мокрой курицей, вернуться как бог из машины, понимаете? Я хотел
ей сказать, что в античной драме бог спускался с небес, а не вылезал из-под
чугунного моста, к тому же затея с переодеванием больше смахивает на какую-нибудь лисистрату с
плясками, но посмотрел в голубые глаза штази и
промолчал. Я ведь ходил на площадь Болса, чтобы
взглянуть на окна ее галереи, просто чтобы знать, с кем имею дело, полюбовался
на черепа из фольги, бумажные огурцы, распятую барби
и пивные жестянки, выкрашенные в черное.
Вчера я еще раз забрел
на мост, чтобы прикинуть высоту и все хорошенько обдумать. Под мостом хозяин
киоска торговался с рыбаками, важно заложив руки в карманы, а потом тащил две
тяжелые корзины — в одной корзине горой лежали темно-розовые камарау, а в другой шевелились дурада
и лула. Слепой аккордеонист, сидевший на парапете,
услышал мои шаги и поднял лицо с зажмуренными глазами. Я положил в лаковый
черный футляр несколько монет и, выходя из дверей вокзала, услышал протяжное:
Se Deus quiser quando eu voltar
do mar
Um peixe bom eu
vou trazer.
Эта песня всегда
напоминала мне старый фильм Бартлета, который я
смотрел с двоюродным братом раз пять, не меньше, пробираясь в кинотеатр
повторного фильма по пожарной лестнице. Генералы песчаных карьеров. Мы с братом
сидели на каком-то насесте, заваленном бобинами с пленкой и деревянными щитами,
с которых строго смотрели красноармейцы в буденовках.
Лиза
Отец сослал меня в
деревню, когда мне стукнуло пятнадцать, на все лето, к двоюродной бабке,
которая даже имени моего не помнила. Ему казалось, что в городе я непременно
потеряю девственность, просто так, от летней скуки. У бабки мне пришлось спать
на туго набитой перине, из которой лезла какая-то желтая ость, а в июле она
выставила меня на чердак, где было прохладнее, зато в стенах ходили полевки,
иногда с грохотом сваливаясь куда-то вниз. Заниматься было негде, и я выходила
ночью на крыльцо, надевала наушники и использовала перила как балетный станок.
Возвращалась вся искусанная комарами, слушая, как бабка ворочается в горнице и
бормочет: где шлялась, сучка тусклая.
На чердаке я читала с
фонариком старые журналы, которые лет тридцать назад выписывал покойный бабкин
сын, маленькие, серые, набухшие влагой. По субботам я ходила в соседний поселок
и ела там в местном ресторане, который работал только
по субботам, на столах были скатерти из бумажного кружева, похожие на снежинки,
которые мы вырезали в детском саду. Подавали только шницель с яйцом и водку, зато
народу полно, темно, накурено и можно разглядывать
людей без опаски.
Над печью у бабки
висела красная веревка с тряпичными куклами от лихоманки,
имена у них были похожи на деепричастия: Огнея, Ледея, Гнетея, Ломея, остальных не помню. А нет, еще была Невея, самая страшная, вместе с ней приходила смерть. Куклы
не помогли, в начале августа меня обуяли бесы, и я сбежала с парнем из
стройотряда, они там возводили не то амбар, не то хлев, бетонное чудовище, а я
каждый день ходила мимо в своем джинсовом сарафане, с полотенцем на шее, и
однажды он увязался со мной купаться. Вечером мы поняли, что расстаться
невозможно, проголосовали на шоссе и уехали в другой стройотряд, километров за
двести оттуда, чтобы быть подальше от жены Оксаны, которая готовила ужин на всю
бригаду. В лесу возле озера мы нашли только пустые палатки и командира отряда с
забинтованной ногой, который сказал, что все только что залезли в грузовик и
уехали в Парголово за джином, который чудом завезли в сельский магазин.
Командир накормил нас яблоками и уступил свою палатку. Для них двоих я
танцевала на помосте, сделанном из занозистых сосновых досок, ночью при свете
фонаря, попыталась сделать fouette en tournant и опрокинулась на
спину, как жужелица. Через неделю на газике приехала Оксана и забрала своего
мужа, а я досталась командиру, все равно к бабке возвращаться было нельзя. К
отцу, разумеется, тоже.
Потом
я жила в Москве с балетным по имени Тоди, в
английской сказке так звали ученика коновала, который глотал жаб, чтобы его
учитель получил удовольствие, потом — с поляком, который водил меня ночью в
обувной магазин на углу, чтобы я мерила там туфли в лунном свете, мы проникали
туда через складскую дверь, от которой у него почему-то был ключ.
Потом я встретила Вернера и стала жить с ним, он подошел ко мне в коридоре
академии, на плече у него сидела морская свинка, глаза у обоих были голодные. На кастинг для подготовительного отделения L’Ecole
de Danse нужна была
фотография в полный рост, спереди и сзади, по утрам он выворачивал шею перед
зеркалом, пытаясь разглядеть свой разлохмаченный затылок, где ему мерещилась
розоватая проплешина, выворотность стопы и подъем,
больше он ни о чем говорить не мог, а я-то знала, что дело не в стопе, такие,
как он, неминуемо соскальзывают в шестой дивизион. Потом появился Иван,
и все они стали тенями, неловким кордебалетом, спесивыми
ледяными птенцами лебедей, растаявшими на глазах, превратившимися в лужицу
органической грязи.
Иван
Мне предназначено было
быть никем. В две тысячи пятом я был никем для одной девушки с восточного
факультета, потом еще для нескольких. Когда Лиза на меня обрушилась, я все еще
был никем, и мне приходилось это скрывать. Такие лица —
белые, светящиеся, будто китайская чашка, — бывают у рыжих, но у Лизы волосы
были русые, слабые, и сама она была слабая, как потом оказалось, хотя в
студенческом театре репетировала партию Китри и для
смеха выключала свет в спальне босой ногой. Я сказал, что пишу книгу, и
даже показал ей стопку бумаги издалека, но она стала требовать хотя бы
страницу, и однажды утром пришлось сказать, что я все сжег. Про покер я тоже
сказал, но она только плечами пожала. Покер казался ей незначительным
увлечением, чем-то вроде игры в три камешка или гончарного кружка в доме
пионеров.
За два года до
появления Лизы я встретил одноклассника, с которым в школе и словом не
перемолвился (потому что был для него никем), и зачем-то пошел с ним в зал для
автоматов, просто домой идти не хотелось. Пока он звенел там мелочью и нажимал
на рычаги, я придвинулся к рулетке, но подскоки шарика показались мне нелепыми,
и я пошел в конец зала, к зеленому столу, где над картами сидели мужики со
страшно сияющими лицами. Некоторое время я стоял за их спинами, наблюдая, как
тасуют, подрезают, раздают, и чувствуя, как вокруг
меня сгущается электричество, заставляя покачиваться с носка на пятку, как
будто я слышал потаенный би-боп, спрятанный за стеной
казино. Целый пласт сладкого, щиплющего язык электричества висел над столом, от
него то и дело отслаивались липкие пузырьки, и один такой, наверное, залетел
мне в рот. Я попробовал не сразу, недели через две, но это было неважно, именно
в тот день, в засаленном лахтинском клубе, полном
постоянных игроков, случайных гостей из соседнего ресторана «Кавказский двор»,
рабочих в униформе яхтенного порта и хмурых подавальщиц в сюртуках, я понял,
кто я такой.
Я выигрывал не так
часто, но не проигрывал больше, чем брал с собой, а брал я всегда одну купюру
для фишек и мелочь для пива или кофе. В долг в клубах
не верят никому, разве что положишь ключи от машины, так что я был в
безопасности, держал банкролл за щекой, как говорил
тамошний бармен, до того дня, как увидел этого парня на заднем дворе. В тот
день я собирался вернуться домой пораньше, так что когда я вышел во двор, чтобы
открыть проволочную калитку и выйти на шоссе коротким путем, было еще светло. Парень лежал на бетонном крыльце для персонала, штаны у него были
расстегнуты и спущены до колен, и рот в комочках кровавой пыли, пока я смотрел
на него, на крыльцо вышли двое крупье в черных сюртуках, они курили, длинно
сплевывая, а когда к парню подошла собака и стала лизать его в губы,
сочувственно засмеялись.
Странное
дело, я должен был почувствовать отвращение, глядя на закатившиеся, белые, как
сгущенное молоко, глаза того парня, я должен был почувствовать страх, ведь это
могло случиться со мной — и случилось бы, через пару лет, не окажись я
удачливым беглецом, — но я стоял там не в с силах двинуться с места и
чувствовал ледяной стебель восторга, прорастающий прямо из средостенья, и
если кто-нибудь спросит меня почему, у меня даже слов не будет, чтобы ответить.
Когда
Лиза спросила меня, что я чувствую, когда играю, я сказал — ничего, и это была
чистая правда, чувствуют холод, голод, жажду, жару, желание, а в игре просто
пребывают, как в невесомости. Твое тело поднимается
над заплеванным полом, покуда разум морозно твердеет,
виски заполняются шумом крови, музыка, женский смех, автомобильные гудки, все
невразумительные звуки чужого веселья пропадают, как будто за тобой задернули
плюшевый занавес, а собственные пальцы кажутся тебе длинными и ловкими, как
щупальца морского животного. Стоит же выйти на свет, как чувствуешь себя
бессмысленным лиловым носком, есть такой представитель класса моллюсков,
который копирует ДНК пищи, которую поедает. Вот и я за пределами куража
становлюсь тупым отражателем действительности. А скоро и отражать будет нечего.
Мир разрушается, выветривается, как горная порода, запад и
восток истекают клюквенным соком, новая небрежность забила ногами новую
искренность, обмелевшую Европу можно засунуть в лиловый носок, и никто не
заметит, а я сижу на кухне ресторана, где работает моя мать, передо мной
тарелка с розовыми обрезками лосося, громоздкий радиатор шипит и щелкает, за
окном постукивают на ветру обледенелые скатерти на веревке, в ресторане
проверка, и мать ходит по залу, высоко подняв кудрявую голову, накинув меховой
плащ на плечи, как шотландская королева перед казнью.
Лиза
На
картине с танцовщицей я была на себя не похожа, там толстопятая девка сидит,
раскинув ноги в белых колготках, словно сломанная кукла в «Коппелии»,
Понти сделал сто тысяч набросков, но был недоволен, я
знала, что он пишет новую серию, а со мной возится лишь потому, что задумал
женский портрет, не для серии, а просто так, и он у него никак
не получается. К моему приходу он накрывал стол на кухне, и я наедалась бобами
с мясом, зачерпывала из огромной кастрюли, которая стояла у них на медленном
огне, иногда мы пили вино, но чаще — зеленый чай. Он взял с меня слово не говорить никому о том, что я знаю, и это было
несложно, ведь меня никто и не спрашивал. Я читала некрологи и статьи,
посвященные его гибели, у них с Гараем целая стопка
лежала на столе, похоже, это их забавляло, но я-то знаю, как опасно
прикидываться мертвым, твои боги могут услышать тебя и посмеяться над тобой.
Я знала, что Понти меня хочет, но как-то глупо, болезненно, один раз я
для смеха положила босую ногу ему на шею, так он отпрянул, будто от раскаленной
железной болванки. Когда Иван привел его к нам, он с ходу придумал эту фигню с рисованием только для
того, чтобы иметь время меня соблазнить, я это сразу вычислила. Но вместо
соблазнения он рисовал на мне кленовые листья и однажды помог покрасить костюмы
из марли. Потом мы не виделись две недели, никто меня позировать не звал, а
когда Иван пропал, я позвонила на виллу Понти, и меня
послали куда подальше.
В конце сентября я
получила записку от некоего Гарая
с просьбой приехать по такому-то адресу, где для меня есть работа. Наших
девчонок часто приглашают на всякое такое, и мастеру никто не говорит, он надуется,
еще бы, мы же его курятник. Однако я да Сильве
сказала, он имя и адрес записал себе в телефон, так что я поехала безо всякого
волнения, долго плутала по району, а добравшись, толкнула дощатую калитку и
увидела Понти, живого, веселого, обросшего черной
ассирийской бородой.
— Вы же умерли, —
сказала я, поднимаясь на крыльцо.
— Для всех, кроме тебя,
bebе, — он стоял на пороге,
загородив проход своим большим, крепко надушенным телом, на меня смотрели
темные, близко посаженные глаза обманщика.
Я сидела на табуретке,
ела мед из креманки и смотрела на Понти,
он изменился, смерть была ему даже к лицу. Осенью я прочла о нем столько
скучного хвалебного мусора, что мне стало грустно. Вот так умрешь, напишут про
тебя такое фуфло, и все придут плюнуть на твою могилу.
Хорошо, что я никогда не умру. Когда мы пили чай, он сказал, что собирался
прыгнуть с моста, а потом вернуться к гостям, это перформанс
такой, живые картины. Мол, в этом суть отношений художника и общества: художник
многократно умирает, чтобы развлечь публику, но смерть его бесполезна и
нечистоплотна. Другое дело, смерть обывателя — не стало человека, и все крошки
подобраны, все следы затерты, семья уничтожает бумаги и сдает одежду в Армию
Спасения. Понти сказал, что хотел вернуться к гостям,
но не смог выбраться из реки, его понесло течением в сторону маяка, он здорово
наглотался воды, но все же выплыл возле речного клуба, выжал одежду и пошел к
своему приятелю, потому что тот жил неподалеку. Пока шел туда, мокрый и злой,
понял, что это знак. Что возвращаться не надо, а надо скрыться на несколько
месяцев, остаться у Гарая и поработать так, как он
давно уже мечтал — в пустоте, в шуньяте, совершенной отъединенности от мира. Что может быть совершенней
собственной смерти? Я, разумеется, ни одному слову не поверила.
Когда мы вошли в
студию, он сказал, что дело не в женском портрете, ему просто нужен был повод
меня увидеть. Но потом оказалось, что и это вранье. Я
еще не видела, чтобы человек работал с таким остервенением, всаживая кисти в
холст, будто дротики в мишень. Хотя нет, видела в школе недавно, когда мастер
разрабатывал ногу после травмы. Один раз я задержалась в школе после занятий и,
проходя мимо репетиционного зала, увидела его возле станка, на щиколотках у
него была эластичная лента, он приседал и делал медленные приставные шаги,
держа ленту натянутой. Через час я возвращалась из душевой, снова прошла мимо
зала и приоткрыла дверь — он делал тот же самый экзерсис, лицо у него
покраснело, ко лбу прилипли волосы, он то и дело садился на пол и дышал, широко
открыв рот и приставив язык к небу. Я теперь тоже так делаю, когда бывает
невмоготу.
Радин.
Четверг
Балетных школ оказалось
всего три, по крайней мере в сети он больше не нашел, а желтые страницы и вовсе
показывали одну — и кто теперь читает желтые страницы? Он начал с центра
города, приехал туда на трамвае, который минут сорок полз вдоль набережной,
громыхая, как дрезина. Возле парадного входа висела афиша учебного спектакля,
названия он перевести не сумел, толкнул стеклянную дверь, вошел и долго блуждал
по пустым коридорам, пока не пришел в репетиционный зал с зеркальными стенами,
где женщина в синей униформе протирала пол. Сегодня выходной, сказала она, все
уехали на пикник, где-то в районе Миндело, но вы
можете посмотреть фотографии учеников на большом плакате в учительской. Она
поставила швабру в угол и пошла вверх по лестнице, а Радин
пошел за ней. Учительская была не похожа на обычную,
школьную, в ней был только один стол, заставленный почему-то бутылками с водой.
Плакат висел на стене между двумя широкими окнами, собственно, это была
фотография, момент, когда труппа учебного театра вышла на поклон, на девушках
были платья с корсетами и веночки, поэтому он подумал, что ставили «Жизель»,
постоял там несколько минут, но лиц было не разглядеть.
— Платья шили из шелка эксельсиор, — сказали у него за спиной, — десять метров
ширины через кольцо проходит! Венки из цветов апельсина! Бесшовная панорама!
Самая дорогая постановка за историю школы.
— Вы —
художник-постановщик? — Радин обернулся к говорящему, и тот довольно засмеялся:
— А что, похож? Я
реквизитор, художник с труппой на пикник уехал, а мне еще деревья синтепоном набивать, завтра министру культуры показываем,
вы, наверное, из министерства, пришли за приглашениями?
Реквизитор оказался
низкорослым мужиком в вязаной кофте с пуговицами, похожими на грецкие орехи,
смеялся он громко и рот открывал широко, хотя в нем не хватало двух передних
зубов. В руках у него была пачка открыток с золотым тиснением, он протянул ее Радину, но тот покачал головой:
— Я ищу одну вашу
студентку, русскую, вот только имени не знаю.
— А, так вы из этих? —
реквизитор разочарованно оглядел его с ног до головы. — А с виду человек
приличный. Ну, тут я вам не помощник.
— Нет, я не поклонник,
я даже не видел ее ни разу. Тут другая история, эта девушка — свидетель по
делу, которое я расследую. Но найти ее, не зная имени, будет непросто.
— На полицейского вы
тоже не похожи, — реквизитор шлепнул приглашения на стол и повернулся, чтобы
уходить. — Впрочем, какое мне дело. Завтра приходите на занятия, будут все, и
девочки, и мальчики.
Дождавшись, пока он
уйдет, Радин достал телефон и сфотографировал плакат,
намереваясь увеличить лица и рассмотреть их как следует.
Возвращаясь на первый этаж, он заметил уборщицу и мужика в
вязаной кофте, сидящих прямо на полу в чисто вымытом зале для репетиций.
Между ними лежал рулон сетчатой ткани, наполовину развернутый, на ткани было
вышито зеленое дерево с толстой слоистой корой, реквизитор склонился над
стволом и водил по нему губкой, обмакивая ее в стоявшее рядом ведерко. Выходя
из школы, Радин поймал себя на мысли, что хотел бы к
ним присоединиться. После десятого класса он подрабатывал в маленьком театре на
Лиговке, его должность называлась «рабочий поворотного круга», но в основном
приходилось таскать коробки и бегать за пивом, зато он набрал целую горсть слов
— падуги, колосники, арьерсцена — и дома то и дело высыпал их на стол, будто
диковинные бусы.
После
полудня, перекусив на набережной каштанами из бумажного пакета, Радин поехал во вторую школу, попал на занятие, где человек
двенадцать малышей делали у станка деми-плие, влюбленно глядя на пожилую преподавательницу, выяснил у
консьержа, что школа детская, выбежал, успел на двухчасовой автобус в Контумил, нашел третью школу на задворках торгового центра,
открыл тяжелую пружинную дверь и бегом поднялся на второй этаж.
Это была настоящая
школа: железные скамейки вдоль стен, зеленый кафель умывальной комнаты,
гудящие, сотрясаемые водой трубы, хромированная лампа, в которой все отражалось
искаженно, будто в елочном шаре, длинный коридор с корабельным окошком в конце.
Поднявшись этажом выше, он заглянул в репетиционный зал, где жилистый кудрявый
старик что-то объяснял горстке девчонок, сидевших на полу. Он хотел было
закрыть дверь и посидеть до конца занятий в коридоре, но тут его осенило, и,
дождавшись, когда мастер замолчит, он тихо сказал по-русски: летит, как пух
от уст Эола. Русская речь прозвучала в огромном гулком зале, как сигнал
тревоги, преподаватель обернулся и сердито уставился на Радина,
но тот уже закрыл дверь и сел на скамейку: он увидел то, что хотел, маленькую
танцовщицу, которая повернула голову к двери и незаметно кивнула. Это была она,
он не сомневался, у него даже кончики пальцев заломило. Она вышла через пару
минут, мягко ступая ногами в вязаных белых носках, встала перед ним и протянула
руку:
— Лиза. Вы русский, из
Питера?
— Радин,
— он поднялся со скамейки и понял, что выше ее на голову. — Я из Питера.
Давайте выйдем отсюда, надо поговорить.
* * *
Если верить поэту,
Лиссабон безмятежен, невозмутим и безмолвен, обморочный пульс его медленной
жизни слаб и редок, в апреле он бросает работу, чтобы следить за возвратом
ласточек. Что до Порту, то
его никто не воспел, придется мне самому, думал Радин,
стоя у задних дверей трамвая и глядя на реку, пустую и тихую, словно перед
штормом, солнце стояло высоко, и город подсыхал, будто белье на ветру.
Здешние
люди — все эти твидовые клерки, бледные девы, продавцы жареных карапау, прекраснощекие юноши,
дивные театральные старухи, демоны психоанализа в роговых очках — это люди
северные, неприветливые, они никому не верят, не улыбаются в пустоту и не
кладут в пышки яичный крем, на манер лиссабонцев, а
едят их пустыми, чтобы почувствовать вкус теста.
Они пришли на вечеринку
Понти из холодного любопытства, точно так же как
восемьдесят сограждан Эмпедокла поднялись по его приглашению на вершину
вулкана, чтобы посмотреть, как лекарь, возомнивший себя богоравным, бросится в
жерло. Когда же лава поглотила его, выплюнув пару сандалий, они покачали головами
и разошлись. На голубой картине публика разбегается в ужасе, небеса низко
нависают над холмом, одежды гостей развеваются, их руки воздеты к небу,
плетеные столы перевернуты, серебряные вилки поблескивают в траве. На деле же
никто не дождался даже сандалий. Люди бывают тебе благодарны за неожиданные
мелочи и совершенно не замечают благодеяний, в которых заранее уверены. Люди
уверены в том, что живопись должна заморозить и обезболить. Элемент тревоги,
экзистенциальный сквозняк, который особо смелые выдают за движение прочь из
болота, на самом деле такая же комфортная зона для продвинутых пользователей.
Дождь все-таки пошел, и
все вокруг сразу стало одного цвета, цвета разбавленного кофе, meia de leite,
что означает «половина молока», и трава, и фасады, и живые изгороди. В лавке на
углу он купил бутылку амаро и начал пить еще на
лестнице, как только миновал сидящую под лестницей домовладелицу. Сегодня она
была в роли консьержки, листала свой сонник и кивнула ему довольно
неприветливо. Он долго не мог попасть ключом в замочную скважину и наконец понял, что открывает дверь длинным зубчатым ключом
от питерской квартиры. Выпив две трети амаро, он
почувствовал голод, пошарил в кухонных ящиках, нашел пачку бульонных кубиков,
огрызок салями и коробку с китайской лапшой, бросил все в кастрюлю и чиркнул
спичкой. Ужинаю один, как дон Жуан в последнем акте оперы, подумал он, а в
голове у меня звучит голос мертвого человека, рассказывающий о страхах и
угрызениях совести, которые теперь не имеют никакого значения.
Вот тебе и сюжет,
господин писатель. Разве ты не этого хотел? Нет, я не этого хотел. Этак я сам
стану персонажем, неудачливым Пульчинеллой, выдающим себя за Il Capitano в золотом камзоле,
под которым нет нижнего белья, и со шпагой, приклеенной к ножнам. Он открыл
окно, чтобы стряхнуть сигарету, и увидел, что дождь стоит стеной, вода с
грохотом бежала по жестяному водостоку и брызги летели ему в лицо. Зачем я
вообще здесь жил? Чего я добился за эту проклятую мокрую неделю
кроме того, что навлек смерть на беднягу Гарая?
Может, не подними я весь этот шум, не начни стучаться во все двери подряд, тот,
кто опасался его, не решился бы на убийство. Он мог бы опасаться и дальше, тихо
и мучительно, но тут явился я со своей палкой и разворошил осиное гнездо.
В кухне висел пресный
тяжелый запах куриного супа. Он сел за стол, обжег рот бульоном и не
почувствовал вкуса еды, язык превратился в кусок войлока, руки дрожали. Он торопливо ел, уставившись в темное окно, думая о том, что прочел
недавно у Нормана Мейлера
(а тот еще у кого-то): комедия — это дурные люди, свадьбы, азартные игры, обман
и зловредные слуги, хвастливые господа, юношеское неблагоразумие, старческая
скаредность, а трагедия — это смертельные удары, отчаяние, пожар,
кровосмешение, война и мятеж. Похоже, эта история больше смахивает на
комедию, если верить перечисленным признакам, от трагедии же в ней только
отчаяние. Отчаяние владело одиноким Гараем, лежавшим
на больничной койке, отчаяние заполнило голову мальчишки, подписавшего контракт
на самоубийство, вернее, на имитацию самоубийства, и не сумевшего выплыть из
холодной реки. Отчаяние выгнало художника Понти из
белой виллы, издали похожей на гору сияющей соли, и заставило метаться по
стране, изображая слепого, терзаемого страхом и раскаянием. Отчаяние заставило кого-то
пока не известного убивать, как Самсон, разрушающий дом филистимлян во гневе своем, и этот кто-то ходит рядом и, скорее всего,
недавно смотрел Радину прямо в лицо.
Теперь принять душ,
выпить коньяку и спать, а завтра ехать домой. Он разделся, отвернул кран в душе
и стал ждать, пока пойдет горячая вода, старенький бойлер гудел так громко, что
он не сразу услышал стук в дверь, а когда услышал, выключил воду, принялся
искать купальный халат, не нашел, выбежал в коридор и накинул пальто на голое
тело. Пока он возился, посетителю надоело ждать, и Радин
услышал, как в замочной скважине поворачивается ключ.
Лиза
У четвертого номера
петли скрипят, во втором течет батарея, и еще этот уголь, мокро шипящий в печи,
пятна от пальцев на зеркалах, проволочные корзинки, выставленные в коридор,
янтарные обмылки, эта работа нагоняла на меня тоску, не знаю,
что бы я делала, если бы не сад. Широколистный дуб, ольха и утесник, в середине
парка, на возвышении — каменная подкова голубятни, помбалы,
а земляные дорожки насквозь проросли корнями. Мы с Понти
приходили к помбале в сумерках, чтобы отдохнуть от
гостиничного шума, иногда он приносил бутылку красного и маленький серебряный
стаканчик, я знала, откуда этот стаканчик, — у него в комнате я видела кожаный
несессер с помазками и щетками, там было много приятных мелочей, даже запасные
шнурки. С тех пор, как я увезла его в Бассаку, наши
разговоры стали тише и как будто обмелели, зато на оголившемся песке стали
видны всякие штуки, которых я раньше не замечала. Февраль, март, апрель, мне
казалось, что я знаю его слишком мало, хотя мы говорили каждый вечер и каждый вечер танцевали под Гарделя и Якоба Гаде. Когда меня приглашали работать, речь шла об
уроках танцев и проведении одной-другой милонги для постояльцев, но денег не хватало, и я взяла
половину ставки горничной с условием, что меня будут отпускать в город.
Поначалу
Понти боялся, что его узнают, хотя он отпустил бороду
и стал похож на крестьянина из Брагансы, его
забавляла эта игра в безымянность, ему нравилось изображать моего отца,
приходить на занятия, чтобы поставить свою трость в угол и потанцевать со мной
с неожиданной для всех ловкостью, носить темные очки и ловить откровенные
взгляды, щипать на кухне поварих, всегда державших в
запасе пирожное для слепого, и все такое прочее, но к
началу весны он загрустил и стал собираться в Порту, хотя, на мой взгляд, это
было так же опасно, как и в начале зимы. Когда он рассказал мне о том, что
произошло на вилле в ночь на второе декабря, я сразу сказала, что надо дать
деру, пока полиция за ним не явилась.
Понти
и
сам это знал, недаром в январе он пришел ко мне наголо выбритый, в черных очках
и с тростью, изображая слепого. Вернее, это я к нему пришла, надеясь обнаружить
хозяина котов, студента, которого к тому времени уже не было в живых. Помню,
как я стучала в обитую стеганой кожей дверь, прислушивалась к шагам в квартире,
злилась и не могла понять, почему студент меня не впускает. Не закричи я прямо
в замочную скважину: Кристиан, я выброшу
твоих котов на улицу! он бы мне ни за что не открыл. Дверь приоткрылась
едва заметно, из щели на меня смотрел знакомый янычарский глаз, я чуть не села
на пол от удивления и только открыла рот, чтобы задать вопрос, как меня втащили
за руку, сорвали с меня пальто и обняли так крепко, что говорить было уже
невозможно. Я стояла там, уткнувшись в его плечо, пыталась перевести дыхание и
радовалась тому, что он жив, что в нем переливаются кровь и лимфа, розовый
маятник ходит ходуном, щетина больно колется. У этого человека девять жизней,
он уже два раза умирал, осталось еще семь. Понти
сказал мне, что студент погиб две недели назад, и теперь он скрывается у него
на квартире, потому что сейчас плохое время, чтобы показываться на людях.
Похоже, плохое время затянется надолго, сказал он, жалко улыбнувшись, и в мое сердце словно штопальную иглу воткнули. От него пахло старым
сукном, пролитым пивом и пылью, потом я поняла, что он долго сидел взаперти и
пропитался запахом квартиры, так пахнут ковры и шторы в очень старых
португальских домах, мы раньше в таком же доме комнату снимали.
Я увезла его в Бассаку, так удачно подвернулась эта работа, мне ее давно
предлагали, но я все тянула резину, надеясь, что Иван в бегах и однажды я найду
в почтовом ящике сообщение о том, что он намерен вернуться домой. Пока мы собирались,
Понти тренировался каждый день, ходил по квартире с
закрытыми глазами, ощупывая тростью половицы, правда, к поезду я все же вела
его за руку, пришлось всем сказать, что несчастье случилось не так давно.
В его комнате под самым
чердаком было светло даже в пасмурные дни, он мог рисовать там сколько угодно,
не боясь разоблачения, просто потому что туда никто из обслуги не заглядывал.
Уголь и альбомы для набросков я покупала ему в магазинчике на станции. Женщины
кружили возле него, как муравьи возле сизой раздавленной ягоды, он сам мне
признался, что в роли слепого может выбирать любую, не прилагая усилий. Однако
он нервничал все больше, рвал бумагу, много пил, то и дело курил трубку на
террасе, чтобы смотреть через стекло на свою старую картину, висевшую в
кабинете директора. Он соскучился по своей славе, и я его понимала. Однажды,
когда мы пили красное на голубятне, я спросила, зачем
он затеял эту историю с мостом, он снял черные очки и посмотрел на меня с
укоризной. Разве ты не знаешь? Публика хочет побаловаться со смертью, как с
темой, а я хотел, чтобы они увидели саму смерть — живьем. Чтобы они ужаснулись
и пробудились, увидели силу, обитающую в вещах, и поняли, как странно
использовать электричество, чтобы выразить симпатию или отвращение. Что свободная
мысль, а значит и жизнь, возможны только вопреки, все
остальное лишь химические процессы. Что запад и восток — как две половинки
граната, такие разные, заманчивые, за последнюю сотню лет слились, почернели и
стали чем-то третьим, может быть застоком или
падво. Многие хотят видеть чужую
смерть, не понимая, что живут чужую жизнь. Иногда мне кажется, я один это
понимаю. Один за все в ответе. Стою тут, дурак дураком, как дирижер в брукнеровской
паузе, где все облегченно вздыхают, кашляют и меняют положение ног, а ты должен
держать спину, смотреть прямо, потому что для тебя музыка все еще есть, просто
очень тихая.
Не припомню, чтобы он
хоть раз говорил так безучастно и долго, я так удивилась, что накрыла его руку своей, но он убрал ладонь. С некоторых пор мои прикосновения
были ему неприятны.
Иван
Так вышло, что вы
находитесь в центре игрового поля, хотя и не играете, сказал он, разглядывая
свои ногти. Со стороны это выглядит так, будто на вас скрестились лучи
прожектора, а вы стоите, зажмурившись и зажав руками уши. На этом месте я
проснулся на мосту, под головой у меня была сумка, я удивился, что никто ее не
украл, некоторое время шел в каком-то тумане, спустился к реке, продравшись через кусты барбариса, и очнулся возле
прокатного пункта, где выдавали резиновые лодки. Некоторое время я смотрел на
темную воду, несущую разлохмаченные цветы, и думал, что все еще сплю, но потом клошар вылез из своих коробок и сказал мне, что выше по
течению размыло деревенское кладбище и что некоторые венки вполне годятся на
продажу, но течение слишком сильное. Я отхлебнул из его бутылки и понял, что
хочу отказаться. Кой черт занес меня на эти галеры? Не стану прыгать, что она
мне сделает. Одолжу денег у студента, верну аванс, а Лизе расскажу все как
есть. Я почувствовал, как ломит кости от лежания на бетонной балке, и понял,
что надо пробежаться, до центра как раз километра четыре, а на мне старые кеды
и куртка с капюшоном. Расскажу все как есть, стучало у меня в висках, пока я
несся по улице по направлению к Кампо Алегре, надвинув капюшон поглубже,
ветер все равно задувал в уши, здесь всегда ветер, такая уж это страна.
Дверь под вывеской Варгас была закрыта, но я позвонил и услышал шаги. Меня
проводили в кабинет, я мельком увидел сомкнутые ряды картин, будто могильные плиты
с полустертыми именами, хозяйка галереи села за стол
и открыла записную книжку в тисненой коже, похожую на хлебную корку, объеденную
мышами. Ее движения, перламутровый индийский нож для писем и все предметы на
железном столе говорили о низком происхождении, одиночестве и страсти к
блошиным рынкам. Она долго смотрела на меня, выпятив ярко-розовую губу, а потом
медленно покачала головой. Я отправлю тебя домой, сказала
она, вот видишь эту записную книжку, здесь имена двух десятков нужных людей,
тебя и твою подружку депортируют как подозрительных иностранцев, нарушивших
закон о работе, тебе-то все равно, где играть в покер, а она с такой записью в
досье уже никогда не поступит на свои танцы — англичане просто не впустят ее в
страну.
— Вы этого не сделаете,
— сказал я, глядя на железную столешницу. — Я ведь знаю ваше имя, несмотря на
все ваши предосторожности. Если вы это сделаете, я все расскажу газетам, и люди
будут знать, что вся история с самоубийством — фальшивка от начала до конца.
— Пока что вся эта
история у тебя в голове, — она взяла индийский ножик и покрутила им у виска. —
Шантажировать меня тем, что еще не произошло, это слишком цинично даже для
русского. Разумеется, если ты выходишь из игры, я отменю этот сценарий и
придумаю другой, но тебя я накажу, не сомневайся.
— Почему вы так
уверены, что все сработает?
— Девяносто лет назад в
наших местах уже происходили похожие события и все чудесно сработало. Ты ведь
знаешь человека по имени Алистер Кроули?
Он оставил записку и портсигар на краю обрыва возле Бока ду
Инферну, это в четырех часах езды отсюда, в записке
он написал, что жить не может без своей девушки и решил умереть, весь мир
поверил, и все газеты опубликовали некрологи. «Оксфорд Мэйл»
даже сообщила, что в Лондоне планируется спиритический сеанс для установления
контакта с духом Кроули.
— К чему это вы? — я
встал и подошел к окну, чтобы она не видела моего лица. Я знал, что на нем уже
проступает нерешительность.
— Я тоже мысленно
поговорила с Кроули — только что! — и он дал мне
хороший совет. Что ты скажешь, если я прямо сейчас дам тебе четыре тысячи? А
остальное наутро после спектакля?
Она открыла ящик стола,
достала чековую книжку и принялась писать. Потом она подняла на меня бледные
голубые глаза, пожевала губами и убрала книжку обратно в стол. Из ящика
показался конверт с надписью наличные расходы/АП, и я вздрогнул —
конверт был такого же оранжевого цвета как тот, что я выудил из Лизиного
тайника две недели назад. Пока она считала деньги, я смотрел в окно, затянутое
мелкой свинцовой сеткой, стекло было похоже на слюду, потому что сумерки уже
сгустились. Сначала я увидел дно, грязь и блестящие камни на
дне, похожие на головы ирландских хабиларов в круглых
шлемах. Потом я увидел человека, скользящего вниз по
стенкам водоворота, как он переворачивается, вытягивает руки, но сильная вода
не уступает, крутит его мягко, медленно, и вот он пропадает в густой
зеленоватой мути, и темная тина набивается ему в рот, заполняет его сердце и
печень, становится им. Я взял деньги, попрощался и вышел на улицу.
Гарай
Он пришел ко мне в
отчаянии, но шел-то он не ко мне. Это я сначала обрадовался, увидев его на
крыльце, растерянного, в одной рубашке, хотя вечер был прохладным, волосы у
него стояли торчком, как в те времена, когда мы играли в хоккей на траве.
Стоило ему снять шлем, щитки и бахилы в раздевалке клуба, как он бежал в
душевую причесываться, вратарь он был приличный, но нарцисс из нарциссов,
неженка. Я провел его в кухню и стукнул бутылку красного на стол, мы выпили ее
за десять минут, так его трясло, пришлось идти на угол к чилийцам за мутным писко.
Оказалось, что он
бродил по берегу часа три, пока не вышел к маяку, вот тут-то он и вспомнил, что
я живу на руа Пепетела,
номера дома он не помнил, но спросил у прохожих, здесь меня каждая собака знает,
и ему показали. Я уже не мог вернуться к гостям, сказал он, когда перестал
трястись, какой уж тут перформанс, мальчишка не
выплыл, ему, наверное, ногу свело, в этой реке должен был быть я, и ногу должно
было свести мне. Эта затея была поганой с самого начала,
сказал он потом, но Варгас выела мне мозг своим
нытьем, ей нужен был скандал, удивление, катарсис, ей нужны были заголовки, а
значит, и продажи, однако мной она рисковать не хотела. Когда мальчишка попался
мне на мосту, я понятия не имел, что она его уже наняла! Я
принял все за чистую монету, мы поговорили, и я был горд, что увел его оттуда,
вернее, это он меня увел, сказал, что живет тут рядом, а мне и впрямь не
хотелось, чтобы он бросился в воду, за ним половина города гонялась, он играл
во все, что можно, даже на собак ставил, задолжал и кубинцам, и китайцам, а с
виду такой смазливый белокожий школьник. Я просто хотел всучить ему пару
сотен, чтобы он отыгрался, но там на мосту он бы не
взял, вот я и пошел. А там была эта девочка, так что уходить мне сразу
расхотелось. Если бы я знал, что все подстроено, плюнул бы ему в глаза, но я
узнал только через две недели, да и то случайно.
В смерти этого парня ты
не виноват, сказал я, он взял у твоей галеристки
деньги и обманул тебя, подпустил тебя к своей женщине, заставил поверить в свою
дружбу, а все для того, чтобы получить конвертик на игру. Домой тебе нельзя,
сказал я наутро, положив перед ним ворох свежих газет, тебя оплакивает весь
город, в реку с моста накидали белых пионов и лилий, твоя жена уже оделась в
черное и дает интервью, даже клошар, который живет
под мостом, и тот поговорил с журналистами! Если ты явишься домой и скажешь,
что это была шутка, тебе в Порту не жить, твоя репутация превратится в мешок
гнилых бататов, а ведь ты любишь, когда тебя любят, разве нет?
Но ведь парня хватятся,
и все выйдет наружу, сказал он, лучше мне пойти в полицию и рассказать все как
есть. И потом, Варгас обещала заплатить ему после
дела, так что я должен проследить, чтобы девочке послали деньги, она осталась
одна, надо дать приличную сумму. К тому же, что изменится, если я приду через
неделю, пресса так и так разорвет меня на куски.
Ну
нет, сказал я, изменится многое! Во-первых, будет ясно, хватились ли парня и
связывают ли его исчезновение с тобой. Девчонка может и не знать ничего, парень
был конченый игрок, а это особая публика, и деньги были на игру, так что ей он
вряд ли в своих делах отчитывался. Во-вторых, тебе стоит пробыть мертвым
подольше, чтобы шум в газетах утих, и, когда ты вернешься, люди будут так рады,
что любое объяснение покажется им правдоподобным, чем горше они плачут теперь,
тем приятней им будет тебя увидеть! И в-третьих,
сказал я, когда он прочел все газеты и сидел на кухне, уронив голову на руки,
разве в глубине души ты не хотел оттуда удрать? Пожить вдали от своей лощеной
жены, от звонков, выставок и прочей канители, поработать на берегу реки, как в
прежние времена, когда мы ездили с тобой в Вессаду и
сидели там голые на пляже в шапках из спортивной газеты.
Думаю,
сначала он остался просто от растерянности, хотел прийти в себя, а потом
появилась русская девчонка, и я понял в чем дело — его грызло не просто чувство
вины, а чувство вины за то, что он, сам того не желая, избавился от соперника и
не может сдержать свою радость при виде добычи.
Он продержался неделю, а потом позвонил ей и попросил приехать, дескать, у него
для нее деньги от Ивана, а она как закричит, может, вы знаете, где он? скажите
мне, где он? мне нужно знать! Вечером она взяла и заявилась,
не дотерпела до понедельника, да только не к нему на свидание, а затем, чтобы
выведать, куда подевался ее картежник, тут Понти
попал впросак, потому что денег у него еще не было, человек, который должен был
привезти, собирался утром их раздобыть, тоже баба, кстати, у меня за всю жизнь
не было столько, сколько у него за полгода. Слава такая штука, в ней
секса больше, чем в шанхайском борделе, только он весь в голове и крепкий
такой, нескончаемый.
Так
что вместо денег он взялся ее рисовать, перевел целую папку моего картона и
рисовал потом несколько недель подряд, я уже устал от ее балетных пачек,
которые везде валялись, как дохлые сизые голуби, и от ее волос, которые я
находил то в масленке, то на умывальнике, то на пестике для растирания красок.
Он у меня почти три месяца прожил, октябрь, ноябрь и двадцать два дня в
декабре. Выброшенные из жизни дни. Нет, я рад был его видеть, ты не думай, но
вот работать я не мог, просто сидел на кухне и читал газеты или уходил на весь
день. Студия у меня просторная, два мольберта запросто помещаются, только какая
тут работа, когда у него волосы от электричества дыбом стоят, хлесь, хлесь, прыгает, смеется,
сам себя по груди бьет, до сих пор на моей рубашке следы не отстирались, желтый
марс, черный персик, кадмий, сажа, капут мортум.
Я был первым на курсе,
когда он приехал из своего Алентежу, облезлый,
длинный, с квадратной челкой, ну вылитый крестьянский сын, с учительской
папочкой в руках, а на папочке грязные шнурки. Показал на кафедре рисунка свои
работы и вошел в наш курс, будто нож в масло, хотя мы уже полгода проучились,
первую сессию сдали. Я-то сразу понял, что он гений, у меня к нему ревности не
было, зато остальные так и норовили его приложить, один раз даже палец сломали,
поймали во дворе общежития. После этого я стал с ним вместе возвращаться, еще и
к матери своей водил, кормил его чоризо с фасолью, а
то эти пейзане в Алентежу едят всякую дрянь, вроде маринованной свинины
с моллюсками. Он вычислил, где наши снобы покупают одежду, взял у меня в долг
две банкноты с Энрике Мореплавателем и купил себе
рубашку и льняные штаны. Так в них и проходил до пятого курса.
Самое смешное, что в
тот день, когда он в мою дверь постучал, на нем все было грязное, будто из
болота, пришлось мне свою одежду дать, а она ему мала, так что выглядел он
почти так же, как двадцать лет назад, руки из рукавов вылезают, а штанины до
щиколотки. Мы с ним на кухне сидели, пили жинжинью, и
он мне говорит: завтра, мол, дам тебе денег, купишь мне все, что нужно, сухую
пастель, карандаши, кисти колонковые, вина-еды на свой вкус, и заживем. Я
только рот открыл, чтобы спросить, где я должен спать, в сарае или на крыльце,
у меня студия из двух комнат, ты сам видел, и вообще, что это за дауншифтинг такой, феодальные капризы, давно трущобного
дыма не нюхал, что ли, а он мне: я, Гарай, человека
убил. Мне, Гарай, кранты.