Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2018
Аромштам Марина Семеновна (р.1960) — писатель, журналист, педагог. Девятнадцать лет проработала в школе учительницей начальных классов, после этого двадцать лет работала в педагогической журналистике. В начале 2000-х годов в качестве эксперта Института проблем образовательной политики «Эврика» курировала инновационные проекты дошкольных образовательных учреждений и проекты по жизнеустройству детей-сирот. Главный редактор интернет-портала «Пап мамбук», посвященного проблемам детского чтения. Проект по созданию подростковой редакции «Книжный эксперт XXI века», реализованный в рамках портала, получил профессиональную премию «Ревизор». Книги Марины Аромштам отмечены премиями «Заветная мечта», «Ясная Поляна», «Маленький принц».
Слово «еврейка» я в первый раз услышала во дворе, когда мне было семь лет. Оказалось, оно имеет ко мне отношение. Мы играли в «виселицу»: задумываешь слово и мелом рисуешь на асфальте первую и последнюю буквы слова, а между ними — черточки по количеству букв в слове. Другой (тот, кто с тобой играет) должен догадаться, какое слово задумано. Сразу это довольно трудно. Поэтому можно предлагать буквы. Если предложил букву, а ее в слове нет, «задумщик» в наказание чертит детали виселицы. И если ошибок много, то в результате неудачник оказывается повешенным.
Не знаю, откуда взялась эта игра. Что-то в ней было от военного времени, от фильмов про войну, в которых фашисты вешали партизан, а свои — предателей.
Меня очень редко «вешали»: я хорошо играла. А вот противникам моим было не очень легко. Я все время задумывала какиенибудь длинные, трудные, неожиданные слова: электростанция, метрополитен… И вот то ли меня не удалось «повесить», то ли, наоборот, я в очередной раз обрекла кого-то из дворовых знакомых на позорную «смерть», но мне почему-то сказали:
— А зато ты — еврейка!
И звучало все так, будто меня разоблачили. Будто я выхожу во двор и делаю вид, что я как все. А на самом-то деле я совсем не как все, я — еврейка. Слово это звучало почти неприлично. И поначалу я потеряла дар речи: какая такая «еврейка»? А потом закричала: да что они все говорят! Все эти, которые играли тут со мной в «виселицу», — они ничего не знают. А я — москвичка! Самая настоящая. Вот кто я. И мой папа москвич, и мама моя москвичка… Но на меня посмотрели холодно-иронично и отрезали:
— Ха! Ты — еврейка. И мы все это знаем. Я убежала домой. От возмущения, от волнения мне не хвата
ло воздуха. И как они смеют — так обзываться? К счастью, папа был дома. Сейчас он пойдет и скажет им…
Папа услышал, в чем дело, — и зашелся от хохота.
Точно так же он хохотал год назад, когда я пришла и спросила: правда ли, что я умру? Папа тогда еле выдавил из себя между взрывами хохота:
— Конечно!.. Умрешь!.. И я умру!.. И все вообще умрут!..
Я остолбенела: как это может быть? Нет, папа должен мне объяснить…
— И куда же я денусь? (Это как-то должно было уложиться в моей голове.)
— Что значит, куда ты денешься? Туда же, куда и я. Закопают… Я давно не видела папу в таком приподнятом настроении. Видимо, это совсем не страшно… Видимо, это нормально…
Это просто такая умственная задачка: что будет, когда я умру… Поэтому я спросила (не могла не спросить):
А потом?
Что потом?
Что будет, когда я умру? Что со мной потом будет?
Видимо, папе понравился такой поворот в разговоре, потому что он совсем немного подумал и предложил:
— Потом? Может, цветочек вырастет.
Этот цветочек сразу же примирил меня с собственной смертностью, и на какое-то время тема смерти была закрыта.
Но на этот раз папа смеялся гораздо громче и дольше, просто давился от хохота. А когда наконец отсмеялся, то сказал:
— Конечно, еврейка. И я тоже еврей. И мама. Ты должна этим гордиться…
Это было не так, как с цветочком. Это открытие что-то меняло в жизни — будто требовало быть к чему-то готовым, и не когда-то потом, а прямо сейчас, когда ты выходишь на улицу… А слово «гордиться» только все больше запутывало.
И каждый раз, когда мне приходилось писать слово «еврейка» на пятой строке разнообразных анкет (включая медицинские карты и библиотечные формуляры) напротив слова «национальность», я ловила себя на том, что оно какое-то неуместное, нелегальное… Что оно и звучит, и выглядит опасно…
А потом это слово обнаружилось в коричневом шеститомнике, в книжном шкафу у папы, на авантитулах пяти томов из шести. Там черным по белому (точнее — по желтоватому) было написано: «перевод с еврейского».
Какое же это странное ощущение — видеть слово «еврейский» в книге. Здесь оно принадлежало совсем другой реальности — литературной. Здесь оно было связано с именем писателя — Шолом-Алейхем. «Шолом алейхем!» — чуть ли не единственные еврейские слова (не считая собственной фамилии), которые я могла бы произнести по-еврейски и перевод которых мне нравился: «Мир вам!»
Возможно, они смогут что-нибудь объяснить. Или с чем-нибудь примирить — как цветочек на твоей будущей могиле, который примиряет тебя со смертью.
Из всего написанного Шолом-Алейхемом три его произведения получили наибольшую известность и принесли писателю всемирную славу — романы «Тевье-молочник» и «Блуждающие звезды» и повесть «Мальчик Мотл».
Советским детям «моего времени» знакомство с ШоломАлейхемом полагалось начинать с «Мальчика Мотла»: эта повесть тогда относилась к детской литературе. Достаточно сказать, что в 1957 году именно «Детгиз» переиздал ее (в переводе Льва Гольдберга) пятидесятитысячным тиражом. (Видимо, предполагалось, что книгу будут читать не только такие, как я. Хотя пятьдесят тысяч — по советским меркам не очень большой тираж. Еще через три года «Мальчик Мотл» был опубликован в третьем томе того самого шеститомника, который уже упоминался, — тиражом 225 тысяч экземпляров.)
Повесть Шолом-Алейхема подходила под определение «детская»: повествование в ней ведется от лица девятилетнего мальчика. К 1910 году, когда «Мальчик Мотл» (под названием «Дети черты») впервые вышел на русском языке, в русской литературе уже существовал довольно впечатляющий ряд произведений, описывающих детство. Но все они были написаны как воспоминания взрослых о том, что с ними когда-то было и что теперь видится сквозь призму времени и своего понимания давних событий.
Повесть «Мальчик Мотл» устроена совсем иначе: тут мы можем увидеть лишь то и лишь так, как это, по представлениям автора, может увидеть девятилетний мальчик — в соответствии с его детскими приоритетами, в силу его детского жизнелюбия, природного любопытства и оптимизма. Это именно рассказ ребенка, что-то вроде дневника, в котором фиксируются только недавние, практически свежие события и который чудесным образом оказался запечатлен на бумаге. Прием новаторский даже для мировой литературы второй половины ХХ века. А в 1910 году это могло считаться настоящим открытием.
Вот только, мне кажется, этого недостаточно, чтобы считать «Мальчика Мотла» детской книгой — даже если она и может войти в круг детского чтения. Существует некоторая путаница между книгами, адресованными детям, специально для них написанными, и книгами, которые те или иные дети могут осилить или даже прочитать с интересом, но изначально адресованными «широкому кругу читателей». Этой путаницей мы обязаны не только усилиям советских просветителей, формировавших канон детской литературы (К. Чуковскому в первую очередь), но и советской цензуре.
Упаковать книгу в обложку с грифом «детская литература» в советские времена часто являлось единственным способом пробиться с ней к читателю: считалось, что так легче преодолеть идеологические заслоны — по крайней мере, в «советские нелюдоедские», когда процессы о вредительстве в области детской литературы уже считались делом прошлого (события двадцатилетней давности — это давно или недавно?).
«Мальчик Мотл» изначально был написан не для детей. По крайней мере, сам Шолом-Алейхем называл ее просто книгой, безо всяких дополнительных определений. И вряд ли ее главным достоинством является проникновение в глубины детской психологии.
То есть, наверное, это правдоподобно, когда девятилетний мальчик из бедной семьи (а лучше сказать, из семьи, доведенной до крайней степени нищеты) с удовлетворением восклицает, не прошло и недели после смерти отца: «Мне хорошо — я сирота!» И искренне радуется тому, что мать из-за острой нужды в деньгах вынуждена продать всю имеющуюся в доме мебель: «Места теперь, слава богу, вдоволь! Раздолье! Простор! Рай земной!» — потому что теперь можно безо всяких преград кататься по полу.
Но если это и правда, то доведенная до абсурда. Как ни убеждай себя, что девятилетнему ребенку свойствен биологический оптимизм и он еще слишком мал, чтобы тревожиться и бояться по-настоящему, невозможно не почувствовать, что мальчик Мотл — это еврейский трикстер, ипостась шута, в детский костюмчик которого нарядился автор. И что он делает это с целью развязать себе руки. Так он может безо всякой опаски подшучивать над своими персонажами.
«Лекарь Менаше и зимой и летом ходит в пелерине. Один глаз у него меньше другого, а рот слегка съехал набок…»
«Мой брат Эля… очень маленького роста. Собственно, дело даже не в том, что он очень мал, а в том, что невеста его очень уж велика и смахивает на мужчину. Лицо у нее красное, рябоватое, а голос мужской…»
«Дочь мельника зовут Тайбл. Она немного косит на один глаз, но вообще-то она очень добрая…»
«У тети Крейны есть дочь Малка. Так вот у этой дочери такой нос, что на него можно специально ходить смотреть…»
«Пиня, товарищ моего брата Эли <…> высокий и худой — у него еще и уши длинные, и шея, как у гусака, и к тому же он близорук. Куда бы он ни пошел, он обязательно с кем-нибудь столкнется. <…> Одна штанина у него всегда задрана. Один чулок спущен. Галстук вечно на боку. Он картавит…»
Кажется, мальчика Мотла в местечке, где он живет насыщенной жизнью счастливого сироты, окружают сплошные фрики. Или лучше сказать — чарли чаплины. Персонажи повести абсолютно в духе великого кинокомика, который был современником Шолом-Алейхема и под обаяние которого ШоломАлейхем не мог не попасть после того, как оказался в Америке. Правда, повесть свою он начал писать на пять лет раньше. Но тут работают внутреннее родство и смеховая стилистика времени…
Местечковые чарли чаплины наступают друг другу на ноги, нелепо досаждают друг другу, торгуют, торгуются, обводят других вокруг пальца, пытаются замести следы своих прегрешений — естественно, безуспешно. Обсуждают мировые проблемы со всей страстью своего темперамента: есть в Америке классы или нет в Америке классов, Америка хуже Сибири или лучше Сибири, есть ли разница между президентом и королем — и так горячатся при этом, что в запале тузят друг друга. В полном соответствии с правилами площадного театра…
Нелепые и смешные.
И к тому же родные. Многие из них любят Мотла.
И, кажется, их любит автор…
«Мальчик Мотл» считался смешной книжкой для взрослых.
К разным изданиям повести прилагалось письмо Максима Горького от 1910 года, адресованное Шолом-Алейхему: «Искренне уважаемый собрат! Книгу Вашу получил, прочитал, смеялся и плакал… превосходная книга!..»
Но Горький читал книгу в переводе (первый перевод «Мальчика Мотла» был сделан Юлием Пинусом и вышел под названием «Дети черты»).
А вот Бабель читал ее в оригинале и утверждал, что перевод не может сравниться с оригиналом по силе смехового воздействия на читателя. Бабель видел, как реагирует аудитория, которой вслух читают оригинал: тут сказать, что они смеются, — ничего не сказать. Они гогочут, они помирают от хохота…
Я легко могу себе представить такую аудиторию в начале 30-х годов, которая понимает язык оригинала, узнает своих бывших и настоящих соседей в описанных персонажах (во всех этих крикунах с длинными носами, спущенными носками и съехавшими набок галстуками) и с полуслова угадывает источники цитат (а персонажи Шолом-Алейхема постоянно сыплют цитатами из священных книг — особенно когда бранятся и самозабвенно ругают сложившиеся обстоятельства).
А с каким глубоким сочувствием должны они были слушать слова наивного Мотла: «Мужчины то и дело разговаривают о погромах. Это такая штука, которая теперь бывает повсюду. Когда поют, свистят, кричат: “Эй, ребята, бей жидов!”… Бьют, убивают, режут, штыками колют… А я уже давно говорил вам, что не терплю этого. Чуть заговорят о таких вещах, я ухожу — гулять…»
Эх, им бы всем пойти погулять! А мальчишке-то как повезло: покинул вместе с родными родное местечко на несколько считанных денечков раньше, чем все это началось…
Смех очень часто — защита от болезненных переживаний, способ раскрепоститься…
Но смешное — такая непрочная субстанция! Оно словно выветривается из книг по мере того, как меняются читательские поколения. Пару лет назад я оказалась на концерте, где со сцены читали «Денискины рассказы». Родители просто валились со стульев от хохота — дети чувствовали себя смущенными и вежливо улыбались: проблемы Дениски по отношению к курице, из которой требовалось сварить бульон, были им непонятны, как и ненависть к манной каше. А одна из моих знакомых-филологов рассказывала со вздохом: внук с трудом осилил «Двенадцать стульев» — из уважения к бабушке. И три раза переспросил: это что — была твоя любимая книжка? А над чем тут смеяться-то?
Смешное слишком привязано к обстоятельствам, слишком сращено с жизненными реалиями, и ему тяжело протиснуться сквозь время.
И я в детстве уже почти не смеялась, читая «Мальчика Мотла». И уж тем более не смеялась, недавно его перечитывая. Может, конечно, это моя личная особенность. Анекдот про еврея, которому во время погрома рассекли грудь, тоже не кажется мне смешным: «Беня, больно тебе?» — «Только когда смеюсь».
Правда, не ощутить выразительность языка, которым написана книга, — с его специфическими интонациями, с его гротескной образностью, — конечно же, невозможно. К тому же я читала «Мальчика Мотла» в лучшем переводе — Михаила Шамбадала. (А перевести такую книгу — как заново написать.) Можно и не заходясь от хохота получить удовольствие от встречи с языком.
Но главной для меня оказалась этнографическая составляющая: вот ведь как они жили! Вот как ели, как одевались, вот какие были у них обычаи и привычки, вот как они общались… Вот как они бежали, спасаясь от погромов. И еще — «от призыва». Персонажи в «Мальчике Мотле», во второй его части, то и дело с тревогой говорят о каком-то призыве. Тут мне пришлось отвлечься на арифметику: книга была закончена в 1916 году. И она во многом основана на автобиографическом материале. Значит, они боялись, что кого-то из них, чаще всего — кормильца, того, на ком семья держится, заберут на войну. С одной стороны — погромы, с другой стороны — война…
А вот так они, значит, эмигрировали в Америку… Тут даже оптимизм всегда бодрого духом Мотла, даже его извечная познавательная активность (он приходит в восторг от одной мысли, что надо «ехать»!) — даже это не может затмить драматизма происходящего.
В описании эмиграции, всех ее невозможных, немыслимых перипетий, много из личного опыта автора. Он уехал в Америку как раз во время войны. И — вот что, наверно, смешно — не по собственной воле. Его вынудили уехать — выслали из Германии как российского подданного. Как же нам всем повезло! Мы в результате получили Бел Кауфман и ее «Вверх по лестнице…». А в Германии, не пройдет семнадцати лет, у внучки ШоломАлейхема не было бы перспектив…
Я думаю, «Мальчик Мотл», как и «Тевье-молочник», к примеру, по критерию «этнографичность» мог встать в один ряд с «Детством» и «босяцкими» сказками Горького. Хотя Горький писал на русском и как будто о русских реалиях, но они были неизвестны образованному читателю. Колоритность повествования возникала именно за счет абсолютной новизны материала. Такой материал был востребован в начале ХХ века: тема «народа», «народного» была тогда актуальной.
Но такое «этнографическое» чтение всегда связано с противоречиями. С одной стороны, ты думаешь: так вот как оно бывало! И тебе интересно. С другой стороны, ты как будто смотришь в потайное окошко на чужую — не сказать чуждую — жизнь: вот как жили другие! Не такие, как ты… И не очень понятно, что между нами общего — кроме того, что они назывались евреями и в моем школьном личном деле на пятой строчке анкеты написано это же слово: еврейка?
Тут обнаруживалась какая-то необъяснимая лакуна.
Может быть, если бы бабушка (а ведь она родилась в украинском местечке) что-нибудь мне рассказала… Или дедушка что-нибудь мне рассказал… Но они не рассказывали. Никогда, ничего. А других бабушку с дедушкой, родом из Белоруссии, я уже не застала.
И ни в детстве, ни в юности мне в голову никогда не приходила мысль: а ведь мои бабушки и дедушки наверняка понимали «Мальчика Мотла» на языке оригинала! Может, «Мальчик Мотл» — про них? И если это так, то куда же оно все делось?
Мои папа и мама были учителями русского языка и литературы…
Правда, папа изредка снимал со стены мандолину и играл одну песню. Там была фраза, которая все время повторялась:
«Тум бала… тум бала… тум, балалайка…»
«Тум»… Это ведь «пой»?..
На идише?..
В какой-то момент меня прожгла мысль: да какой такой «перевод с еврейского»? «Мальчик Мотл» был написан на идише!
Но в 1960 году редакторы «Мальчика Мотла» упорно писали на авантитуле пяти томов из шести: «перевод с еврейского». А кроме «еврейского», в комментариях фигурировал древнееврейский: «Шульман Калман (1819—1899), уроженец Могилевской губернии — писатель и переводчик на древнееврейский язык; перевел “Парижские тайны”…»; «А. Б. Готло бер (1811—1899) — поэт, педагог и журналист, писавший в основном на древнееврейском языке, писал также на еврейском языке» и т. п.
Разве часть слова «древне-» не указывает на то, что этот язык уже мертвый? Его можно использовать в богослужении, на нем можно читать — как правило, древние тексты, эти тексты можно переводить. Но переводить на древнееврейский язык, то есть на мертвый язык? Это как? Для кого?
Кроме того, с 1948 года этот язык стал государственным языком новой страны. На нем уже говорили в учреждениях и в быту, на нем уже появилась литература… Но в 1960 году у СССР с Израи лем не было дипломатических отношений. И редакторам было спокойнее избегать слова «иврит». Хотя он уже не был «древнееврейским», мертвым…
…в отличие от идиша, на котором написан оригинал «Мальчика Мотла». К 1960-му идиш можно было назвать если не окончательно мертвым, то быстро умирающим.
В отношении идиша — языка, на котором писал российский писатель Шолом-Алейхем, — сталинизм сделал то, что Гитлеру не совсем удалось: сталинизм уничтожил идиш. И это произошло уже после разгрома фашизма, после Нюрнбергского процесса, после признания Холокоста европейским сообществом. Это было какое-то изощренное иезуитство — организовать во время войны Еврейский антифашистский комитет (приказом НКВД, между прочим), собрать туда лучших представителей идишистской культуры, в течение нескольких лет пользоваться плодами их сложной работы по сбору денег для советской армии, а уже через три года после войны объявить врагами народа, «презренными космополитами».
Где члены Еврейского антифашистского комитета брали деньги на строительство танков? В проклятой Америке! Там они искали поддержку, пользуясь своим еврейством, и теперь у них связи, теперь они стали слишком влиятельными. Они теперь заявляют о каком-то там Холокосте! Мол, пусть и в Советском Союзе его тоже признают. Мы им покажем Холокост…
За четыре года, начиная с 1948-го, Еврейский антифашистский комитет был расстрелян в полном составе. И это не просто те, кто еще понимал язык оригинала. Это те, кто делал литературу, — писатели, поэты, переводчики, режиссер…
Кажется, это и был конец идишистской литературы в пределах СССР. Если на идише что после этого и писали, то вывески в Биробиджане. По приказанию Сталина там учредили Еврейскую автономную область. Ох, неслучайно родные мальчика Мотла то и дело в своих разговорах поминали Сибирь! И еще поддевали друг друга: уж лучше в Сибирь, чем туда! Уж лучше в Сибирь, чем так!
Мои дедушка с бабушкой никогда ни словечка при мне не говорили на идише: идиш был языком смертельной опасности. Все, что осталось от их идишистской жизни, — протоколы допросов и справки о реабилитации.
А еще об этом должно было напоминать шеститомное собрание сочинений Шолом-Алейхема — оттепельный подарок тем, кто уже мог читать его только в переводе.
Переводчики с идиша, к слову сказать, в это время тоже уходили один за другим. Михаил Шамбадал умер в 1964 году, слава богу — в своей постели.
Так что, я думаю, в предисловии к «Мальчику Мотлу» должны быть такие слова:
«Перевод с идиша. Написано до Катастрофы. На языке, уничтоженном в середине ХХ века… Когда-то эта книга считалась очень смешной. Может, у вас получится так ее прочитать…»