Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2018
Русаков
Андрей Сергеевич
— обозреватель издательского дома «Первое
сентября», директор АНО «Агентство
образовательного сотрудничества», автор книг «Эпоха великих открытий в школе
девяностых годов» (СПб., 2005), «Уходящие перспективы.
Школа после эпохи перемен» (М., 2000; 2-е изд. — СПб., 2014),
«Школа перед эпохой перемен. Образование и образы будущего» (СПб., 2014). В «Дружбе народов» были опубликованы его статьи
«Ответственность культуры и культурное многообразие» (2016, № 1) и «Страна
разных скоростей» (2017, № 1).
В
годы перестройки российская нация из «литературоцентричной»
стремительно превращалась в «историкоцентричную». Все
происходящее стало принято мерить историческими аналогиями, объяснять
причинами, идущими из глубины времен, выражать в понятиях излюбленных
исторических эпох.
А
три десятилетия спустя для молодых поколений современной России желание
рассуждать о жизни «исторически» кажется дурным тоном, демонстрация исторической
эрудиции — вариантом занятного чудачества, подобного коллекционированию значков
или страсти к кроссвордам.
Разрыв
в мировоззрениях поколений задает то скрытое напряжение, энергия которого может
оказаться как движущей для общества, так и разрушительной для него. Попытки
разрыв ретушировать, заполнить его имитациями мифологий советской эпохи понятны
психологически (а что еще придумать, когда нет сил ничего
придумывать?), но оборачиваются откровенным шествием голых королей.
Переход
от агрессивности к осмысленности, от драки за прошлое к разговору о будущем
предполагает и то, что в дискуссиях об историческом самосознании, образовании,
культурной политике будут переходить от «перетягивания
канатов» — к признанию того, что многообразие в способах понимания прошлого
неслучайно. Значимые результаты будут давать сцепления, совместные
«срабатывания» разных культурных позиций.
Как
аукаются в общественных практиках те или иные способы обращения с историей, те
или иные привычки в ее восприятии? Серьезный обзор подобного сюжета, конечно,
не предмет данной статьи; я рискну взять на себя лишь поверхностную работу:
набросать примеры резко различных способов общественных и личных
взаимоотношений с историей, разметить условные ориентиры.
Глава
I. Несколько эскизов
Так это у вас нет истории!
У
вас же все меняется!
…Такую
фразу бросил удивленный индийский ученый в беседе со своим российским коллегой.
Русский историк шутливо высказал свои впечатления от индийских хроник: действий
вроде бы множество, но вовсе непонятно, какая часть калейдоскопа событий на чем сказывается; кажется, что ничего и не
происходит: все в Индии движется, колеблется, но столетиями остается на своих
местах. Где тут история — последовательность событий, отчетливо менявших образ
жизни страны?
На
его рассуждения индийский историк и ответил приведенной выше фразой. Продолжил
он примерно так: «Чего стоит история, в которой общественная и культурная ткани
то и дело разрушаются, и их вынуждены создавать вновь с нулевой отметки?
История — это то, как мы живем, то, среди чего мы живем, что дошло к нам
актуальным и действенным. История рассказывает о том, что способно сохраняться
во времени. Если до наших дней из прошлого докатились лишь какие-то
обломки — то какая здесь история, где предмет, достойный исследования, в
чем повод для образовательных усилий?»
Отстранимся
от индийской экзотики, но запомним само отношение: история занята поиском
ответов на детские вопросы: откуда оно такое? Когда возникло, как выросло,
почему оказалось именно таким?
История
под этим углом зрения сродни едва ли не ботанике и садоводству; не
периферийными, а стержневыми для нее оказываются «истории искусств» и их
методологии (зато концепции, посвященные логике военно-политических событий,
выглядят скорее описаниями патологий развития, объяснениями, почему многое
вокруг настолько изуродовано). История оказывается наукой не временной, а
пространственной: наукой о скрытой архитектонике окружающего культурного и
бытового мира.
Слоеные истории, или Три
круга империи
Братья
Стругацкие несколько раз пересказывали сюжет своего ненаписанного романа,
намеченного продолжением «Обитаемого острова». В нем Максим Камерер
направляется вглубь Островной империи, пытаясь с огромными трудностями
проникнуть в ее сердце.
Фронтир империи
ощетинился своего рода адом: военными садистами, племенами людоедов, бандами
преступников, сплетением передовых военных технологий и крайнего одичания.
Но
те, кто умудрялся преодолеть пограничные области, оказывались в куда более
уютном «чистилище» — в землях, населенных «средними людьми» с обычными и
осторожными нравами, грехами и достоинствами.
А
вот на центральных островах открывался рай, едва ли не аналог коммунистического
мира Полудня, откуда прибыл главный герой. Только творческие, мудрые и гуманные
аристократы Островной империи не представляют, что мир может быть устроен
как-то иначе: что их «коммунизм» может существовать без опоры на людоедскую
периферию.
Возможно, архетип идеалов имперской
государственности наметился у Стругацких слишком резким
и узнаваемым, чтобы доводить сочинение романа до конца. А мы оттолкнемся от
этого сюжета и прикинем, какого рода взгляды на прошлое подошли бы каждому из
трех имперских кругов? Вообразить их несложно:
— интеллектуализированная
и эстетизированная история-искусство, вдохновляющая
элиту центрального «рая»;
— шовинистически-погромная,
«военно-патриотическая» история-истерия, заряжающая периферию энергией
озлобления;
— и путаная, расшатанная в ценностях,
фактах и ориентирах, зато более-менее успокаивающая и усыпляющая история для
среднего «обывательского» общества.
Не правда ли, такие ведущие композиции
историографической музыки нам хорошо знакомы? Но делают ли три столь испытанные
формы «обработки прошлого» более достойной жизнь сегодняшнюю?
Личная история
Общий тренд историографии второй
половины ХХ века — уход от ажиотажного интереса к подробностям великих событий
и к деяниям великих героев; на первый план вышли систематизация и анализ
источников, связанных с обыденной жизнью людей, с культурой повседневности, с
тем, как трагические или возвышенные события «большого времени» проходили через
судьбы конкретных людей.
Наряду с этим шло массовое возрождение
интереса людей к семейным воспоминаниям. Когда-то родовые предания о
собственных предках и представляли собой основную «историческую науку» для
каждого человека1 . Лишь с
эпохи Просвещения трактаты о великих этапах национального и всемирного развития
начали активно оттеснять «семейную историю» с глаз долой, достигнув цели лет за
полтораста.
Теперь история в зеркале родных биографий
повсеместно возрождается. Прошлое твоих родителей, бабушек и дедушек, их родни,
их предков; семейные истории твоих друзей — именно такие иллюстрации к «большой
истории» вызывают настоящее доверие.
Или же не иллюстрации, а точки отсчета? Сперва настоящее, личное, кровное, а уже от него
отсчитывается нечто более абстрактное и всеобщее.
Неслучайно для такой истории не было
места в советских школах; слишком резко в подростковых головах всплывали факты
нежелательные и опасные для всех: и для родителей, и для учителей, и для
государства. Семейная память — невольная и неистребимая угроза для
истории-мифологии закрытого общества. Фигуры умолчания о прошлом, на которых во
многом держится общественное благополучие, бывают слишком ломкими для проверки
живой памятью.
Обратная
перспектива
Углубление в личную историю грозит и
сменой перспективы. Когда ты вжился в мысли и чувства кого-то из твоих давних
родственников, то словно уже не сам всматриваешься в прошлое, а наоборот: из прошлого устремлен мудрый оценивающий взгляд,
который высматривает в тебе воплощение неких своих надежд, нравственных
ожиданий и грез о будущем.
История изнутри, история глазами
«прежних» людей переворачивает наш собственный взгляд: ведь те люди видели
впереди не «магистральную линию» развития событий, а спектр альтернативных
возможностей. Они стояли перед развилками непредсказуемого будущего, которое
пытались угадать и предвосхитить, делая тот или иной выбор (а перспективы их
судеб представлялись им зачастую совсем не так, как сложились потом). Стоит
взглянуть на поток времени их глазами — и многое уже в нашей современности
захочется признать куда менее однозначным, куда более
хрупким и требовательным к нам.
Столица Мира
Вот удивительный сюжет из Верхоянского района, с полюса холода.
Мир Афанасьевич Юмшанов,
учитель по резьбе из мамонтовой кости, стал руководителем верхоянского
управления образованием. И… занялся переносом местной столицы — для начала хотя
бы образовательной — в маленькую деревню в центре улуса, на перекрестке дорог
между нынешним райцентром Батагаем и старинным
крохотным Верхоянском2 .
Батагай — самый крупный
поселок района, былая лагерная столица. Бараки, замерзшие, заброшенные промзоны, пустынные долины — сперва
опустошенные гулаговской индустрией, а теперь вновь зарастающие чахлой тайгой,
над ними — самые холодные хребты северного полушария. Образы безнадежной
разрухи и эхо человеческих страданий.
Инфернальная сторона истории не всегда
может «схватить за горло», но уж «вязать руки» и «держать за ноги» способна;
вырваться из ее объятий — особое искусство.
Окружающая нас историческая символика:
«память места», сцепленные с ней образы прошлого, артефакты, сфокусировавшие
боль или надежды прежних времен, — все
это действует на нас едва ли не ощутимей пресловутых «законов истории». Потому
и «сменить прошлое» зачастую хочется попытаться в пространстве, а не во
времени.
«Гулаговский Батагай
не переделать», — решил Мир и затеял сцепить будущее с другой историей —
перенести столицу Верхоянского края оттуда, где нет
культурной традиции, туда, где она может возникнуть. На выбранном им
перекрестке в старину стояла церковь, когда-то здесь останавливались русские
первопроходцы, в войну прилетали американские гидропланы.
Мы беседовали с
Миром Афанасьевичем лет десять назад, ели варенье из огромной заполярной
земляники и обсуждали, как он планирует перенести свой отдел образования,
построить здание для новой школы, объединить с ней создаваемый клуб и
культурный центр; как ищет соратников в этом деле и надеется, что постепенно
деревушка на перекрестке дорог перетянет население.
Насколько удалось Миру осуществить свой
проект? Вряд ли в большой мере (слухи бы дошли); по нынешним временам это
неудивительно, да и не думаю, что до сих пор Мир Афанасьевич остается в прежней
должности.
Но его надежды, расчеты и усилия ценны
для нашей темы сами по себе — как великолепная модель конструктивного обращения
с историей.
Глава II. Уроки, законы и феномены
Обманутые
ученики
…Этот урок цесаревич Константин Павлович
усвоил надежно: если занял царский дворец, то ожидай убийц. Для России
последствием его категорического отказа от престола стали декабрьское
восстание, разгром дворянского «гражданского общества», захват государственной
машины безграмотной и жадной бюрократией и три десятилетия резкого торможения
страны в своем развитии.
А спустя пять лет мизансцена, столь
пугавшая Константина Павловича, воплотилась в реальность. Вооруженные мятежники
с криком «Смерть тирану!» распахнули двери спальни в его дворце; лишь череда
случайностей выручила великого князя в ту варшавскую ночь. Впрочем, для того
только, чтобы парой месяцев позже позволить ему скончаться в Витебске,
полностью раздавленным морально и физически.
…Другой ясный вывод сделала уже вся
императорская фамилия из французской революции. Стоит королю поддаться
общественному мнению — и траектория, начатая самыми невинными уступками
гуманности и здравому смыслу, стремительно
приводит на плаху. Твердость и только твердость в отношении к любым требованиям
— таков единственный шанс предотвратить великие потрясения.
В «Эпоху великих реформ» последствием
хорошо выученного урока стали свирепые расправы над наивным студенческим бузотерством, обеспечившие кадры первых призывников в мир
профессиональных революционеров и давшие старт народовольческому террору; в
1905-м — «знание истории» предопределило расстрел верноподданных рабочих
демонстраций, руководимых священником толстовских взглядов (да еще и партнером
охранного отделения). Чтобы не быть сметенными последовавшей бурей
общенационального восстания, поддаться все-таки пришлось; «конституционный»
маневр на удивление удался — но как только затеплилась уверенность, что кризис
пройден, императорский двор с радостью ухватился за первого же героя,
обещавшего «возвращение к твердости» и отказ от прежних уступок.
Сам же назначенный героем П.А.Столыпин
историческим образцам явно доверял. Вопрос «делать бы жизнь с кого?» для него
был решен заблаговременно: делать ее надо было, конечно, с Отто
фон Бисмарка. Выбор решений, правила поведения и стиль выступлений Столыпина словно тщательно копируют страницы воспоминаний
железного канцлера. Но, увы, та энергия «твердой дворянской руки», которая
вывела Германию из революционной лихорадки в строгий имперский порядок, в
России подтолкнула имперский порядок к окончательному загниванию и превратила в
труху3 , подвела отношения дворянства и крестьянства к
преддверию пугачевской расправы, а взаимную враждебность всех слоев столичного
общества довела до состояния «пороховой бочки». (Силу резонанса протестировала
финальная попытка царского двора «проявить твердость» в феврале 1917-го).
Завершу эту серию арабесок более
литературной и современной.
Одного из лидеров российских
«либеральных реформ» пригласили на встречу со старшеклассниками в летнюю школу.
Когда ребята спросили его: «Какие три книги были для вас главными в жизни?», он
задумался и ответил: «Айн Рэнд. "Атлант
расправил плечи"». Там три тома, так что можно считать тремя книгами».
Мало кто другой на протяжении последних
тридцати лет обладал такой мерой участия во власти, как этот человек; мало кто
приложил столько усилий к тому, чтобы итог «реформ» получился именно таким. И
надо же было умудриться достичь буквального совпадения этих результатов с
правилами того мира, что сочинила Айн Рэнд в своей антиутопии:
— где предпринимательские усилия
ничтожно малозначны в сравнении со «связями в верхах»;
— где для людей, принимающих решения,
безразлично, что произойдет в
действительности: важно, чтобы их лично никто ни в чем не обвинил;
— где все ценности признаются условными
и относительными, и нет абсолютов —
кроме одного: воли правительства; а «разгадкой темной тайны противоречивых
решений правительства является скрытая сила связей и блата»;
— где практически в любой отрасли
хозяйства «наименее плохим из представителей правительства» считается тот, у
кого об этой отрасли есть хоть какое-то представление;
— где лучшая политика на любом рабочем
месте — ни о чем не думать и соглашаться со всем, что велит начальство.
Можно цитировать столь любимую «либерал-реформаторами» книгу страницу
за страницей, но сдержим себя; добавлю лишь к слову из трехтомного памфлета Айн Рэнд незатейливый афоризм: «Отказ от признания
реальности всегда приводит к гибельным последствиям».
Не таков ли типовой эффект от слишком
хорошо выученных «уроков истории»4 ?
Про обманы зрения говорят часто, про
обманы слуха — гораздо реже. Но обманы истории ближе именно к обманам слуха
(точнее, к самообманам). Стремясь делать «выводы из прошлого», мы слышим из
истории обычно то, что нашему уху уже знакомо и хочется услышать; а следом и на
глаза надеваем те шоры, что помогут не замечать неудобных черт реальной жизни.
А тот, кто идет
в шорах по самому прямому пути к избранной цели, наверняка придет к
противоположной.
История всегда его обманет.
Как срабатывают
«законы истории»
(вот только —
истории ли?)
Вернемся к «урокам»: неужели
действительно исторический опыт не позволяет ничего предвидеть, ничего
предсказать по аналогии?
Увы, очень даже позволяет. У одинаковых
причин слишком часто оказываются сходные последствия.
Мне помнится, как не раз спрашивали в
1990-е годы одного из знаменитых православных публицистов и проповедников: не
видит ли он опасности в том, что церковные структуры становятся все ближе к
чиновным учреждениям — и по кругу общения, и по собственному образу жизни, и по
увлеченному выстраиванию иерархий? Обычно он легко успокаивал собеседников:
«Неужели вы думаете, что мы ничему не научились за ХХ век? Большая часть церковных людей хорошо помнит о последствиях
«симфонии» церкви и государства в Российской империи, прекрасно понимает
опасность казенности и сервильности перед властью для
христианской жизни; конечно же, мы найдем разумную меру».
Тогда этот проповедник считался почти что выразителем официальной православной политики; его
слова воспринимались весьма консервативными, твердо ортодоксальными и
корректно-взвешенными. Насколько я могу судить, за прошедшие двадцать лет
взгляды его не сильно изменились. А вот в церкви поменялось многое: теперь его
уже числят радикальным либералом и едва ли не отступником и еретиком.
Как такое произошло? Ведь церковные люди
в большинстве своем действительно все понимали. Но социальные механизмы
срабатывали через них, через обыденный порядок отношений (а их частное мнение
могло оставаться каким угодно); и «обер-прокурорские» правила ведения церковных
дел успешно восстановились по мере заботливой реконструкции деталей имперского
церковного управления, деловых практик, рамок, антуража, требований и
ограничений той эпохи.
Конечно, ничего специфически
клерикального в подобном сюжете нет. Люди в социальном пространстве своего рода
«кентавры»: они остаются личностями, свободно размышляющими о происходящем, но
в качестве участников социальных механизмов «телом» срабатывают так, как им
положено срабатывать по функциональной роли.
Для преодоления машинальности нужны
последовательные и согласованные коллективные усилия, исправляющие социальные
механизмы в соответствии с разумом, этикой и волей людей — или же личное
решительное действие вразрез с системой и собственной в ней ролью. Но на второй путь всегда рискнет вступить лишь малое меньшинство, а
для пути коллективных изменений нужны как минимум привычка к разумному (а не
только исполнительному) ведению собственных дел и пространство для открытого
обсуждения профессиональной жизни, для согласования общих позиций и усилий.
Если таких условий и привычек нет, то
при рассогласовании между логикой социальной машины и здравыми взглядами на
дело машина почти всегда победит; большинство людей не склонны идти против
порядка вещей, когда это явно грозит их благополучию. (Другой вопрос, какую
меру безумия приобретает при неограниченном своем торжестве роботизированная
социальная система и как быстро разрушает себя, погребая под собой и призраки
благополучия).
Увы, схожие общественные обстоятельства,
«не испорченные» участием сознательной человеческой воли, срабатывают
достаточно единообразно.
Вот только считать ли подобные
закономерности историческими? Им ведь посвящена специальная наука — социология.
Скажем, геологическая история и палеонтология признаются очевидными разделами
отнюдь не истории по преимуществу, а геологии и биологии. Не аналогично ли
стоит оценивать и законы истории социальной?
История
начинается там, где заканчивается социология.
Тезисы Павла
Флоренского
Последовательно аргументировал такую
позицию П.А. Флоренский. В конспекте лекций «Об историческом
познании»5 (которые Павел Александрович составлял в середине
двадцатых годов) он, оттолкнувшись от размышлений об истории философии,
оценивает предмет исторической науки как таковой.
Представим стержневую мысль его работы в
виде нескольких логических ходов.
Тезис 1. Причинно-следственные
закономерности отступают, когда наступает подлинная история («Общество
подчиняется законам статистики и социологии постольку, поскольку оно прозябает,
а не живет. Другими словами, поскольку нет истории, а есть быт. Но лишь наступает история, поскольку наступает история, где
наступает история — и тогда, и постольку, и там отменяются эти мертвые
закономерности»)6 .
Тезис 2. История — наука о своеобразии,
наука не о вещах, а о лицах. («Науки о законах суть науки о
природе. Науки об единичном суть науки о
культуре, или о человеческом духе — или гуманитарные… Лицо человеческое и есть
предмет истории, и все с ним и ради него и из него совершающееся, в противоположность
совокупности вещей, природе. Для наук о культуре все своеобразно, и, если
исследователь не видит своеобразия исторических явлений и тем более лиц, — это
значит, что он не умеет овладеть предметом своего исследования. И, напротив, ухватить своеобразие явления — это и значит понять его».)7
Тезис 3. История — наука о единичном и
целостном: о том, как фокусируется целостное в
личности, и о том, как складывается целостность культуры. («Каждая
ниточка культуры подразумевает всю культуру как среду, вне которой она не может
быть. Общности (схожести) природы через закономерность соответствует
живое единство культуры через целестремительность.
<…> Отсюда единство — то, что заменяет закономерность. Культура — целое,
целостное. Отсюда понятно, что в ней и должно быть все
единично и при этом было бы целостным».)
Можно заметить, что Флоренский уводит
нашу мысль на давний сюжет, ярко освещенный еще Кантом: противопоставление
царства природы (где все предопределено и подчинено научным законам) и царства свободы,
в котором действуют те существа, которым может быть вменен моральный закон
именно в силу их свободной воли и разума.
Если история — дисциплина
естественнонаучная или социологическая, тогда в ней не место моральным оценкам;
мы можем изучать причины и следствия, но не имеем оснований никого хвалить или
осуждать — ведь люди вынуждены были подчиняться законам истории и выполнять
свои фатально определенные роли.
Но если понимать историю так, как
предлагает Флоренский, то все, что относится к настоящей истории, подлежит
сфере этических оценок и является одной из основ нравственного опыта и
воспитания людей.
Точная история и
гибкая история
К 1990-м годам казалось, что на смену
причинно-следственному обращению с историей придет история-диалог, искусство сопрягать
противостоящие точки зрения, гибкая логика бахтинских
«хронотопов» и т.п.
Но, похоже, постмодернистские игры с
культурой, гуманитарной наукой и информационной средой вызвали слишком горячее
отвращение к двум незатейливым выводам, стандартно извлекаемым
постмодернистской эстетикой из любой противоречивости: «все так сложно, все так
запутано» и «все можно представить чем угодно». Тогда антитезой, противоядием
нараставшему хаосу исторических фантазмов
на первый план вышла ценность фактической, буквальной, четко обоснованной
стороны истории.
Значимость точного факта и
документированных аргументов легла в основу триумфа «Википедии»,
где смогли неразрывно переплавиться научные и любительские подходы к истории,
энергия любознательных дилетантов и формальные требования академического
порядка. Характерно, что этот глобальный механизм
представления и совершенствования корректной базы «фактологической
истории» (едва ли не наиболее мощный на сегодняшний день) выработала не
отборная элита, а весьма разные люди, но в каждом случае с заинтересованностью
и ответственностью «выше среднего» и готовностью подчиняться установленным
здравым правилам8 .
Википедия — самый
масштабный феномен; но разворачивание мерцающих и широких полотен событий с
опорой на рационально проверяемые факты — общий тренд просветительской
историографии. Как на локальный образец жанра можно указать на недавний изящный
замысел — проект Яндекса «1917. Это революция. Прямо
сейчас»9 — с его структурированной картиной документов, писем,
дневников, совершающихся изо дня в день событий в привязках к конкретным домам
и улицам и т.п. Такого рода проекты становятся теперь «порталами» входа в
исторические знания для миллионов людей.
Обратим внимание еще на одну
особенность: обобщающий, теоретический взгляд на историческую картину теперь оказывается связан по преимуществу не с проблемой причин и
следствий, а с задачами понимания масштаба. Умение выстраивать логические
цепочки становится второстепенным, а ключевым — способность установить меру
значимости тех или иных явлений, их вес, их размерность, их типологические
свойства. (И многие «камни, отвергнутые строителями» исторических концепций,
нередко начинают утверждать свое место «во главе угла».)
Глава III. На парадах исторических справедливостей
Когда прорывает
плотины
Музы истории равнодушны к забвению, зато
мстят, когда их силой заставляют умолкнуть; на свободу они вырываются
валькириями.
Я подозреваю, что советское государство
было обречено на гибель не своим практическим устройством к 1980-м годам, а
эхом гулаговской эпохи. Последствиями уничтожения миллионов наиболее активных
людей, традициями взаимной подозрительности и озлобления общественных нравов,
глубоким маркированием гулаговскими метками всего пространства страны, языка и
общественных практик — и, наконец, главным, заключительным ударом по советскому
проекту: крахом плотины фальшивой истории СССР.
Такая плотина и не могла не рухнуть при
первых же общественных потрясениях. Ее наспех возвели из подручных средств на
рубеже шестидесятых в качестве негласного общественного договора «не ворошить
прошлое», переходя в эру строительства материального благополучия, уважения к
здравому смыслу и признания более-менее гуманных ценностей.
Но отгороженное
море ужасов продолжало нависать над «долинами» спокойных размеренных дел,
сочилось сквозь «щели плотины», питало сомнения множества людей в моральной
оправданности советского режима10 . Когда же иерархическое
управление страной зашло в тупик и советское общество должно было начать
открыто разговаривать, искать решения, договариваться внутри себя, то разговоры
по существу насущных забот были вскоре сметены той «правдой, которая хлынула
потоками»;
миллионы людей эта правда заставила брезгливо отшатнуться от оснований
собственного государства (к которому большинство было не так уж и враждебно) и
упразднила саму недосложившуюся советскую
политическую нацию, обратив друг против друга составлявшие ее народы.
Для расколотого
и разобщенного общества этническая идентичность — самая понятная, жажда ощутить
себя обиженным — общераспространенная; желание назвать и заклеймить виновных
глубоко органично.
И со счетов мертвому сталинизму легче всего было соскальзывать на счета,
которые предъявлялись «от нашего народа вашему». Лозунги
восстановления «исторических справедливостей», попранных за последние лет
пятьсот-шестьсот, легко отбрасывали народы на грань или за грань войны и
обрекали новые государства на долгие годы парадно-патриотической разрухи.
А как же без
исторической справедливости?
Опыт
Ботнического залива
Пример из альтернативной истории.
Когда Финляндия объявила о своей
независимости, братская Швеция приветствовала такой факт, но с одним
уточнением. Надо бы вернуть Аландский архипелаг,
который до российского завоевания к Финляндскому княжеству не относился, населен
исключительно шведами, да и к Стокгольму расположен куда ближе, чем к
Хельсинки. К тому же сами жители архипелага подали петицию шведскому королю с
просьбой поскорее вернуть их в подданство.
Но и финны за столетие свыклись с тем,
что Аланды — часть их родины; а для финского
государства ставить под сомнение едва обретенные границы казалось делом
смертельно опасным.
После двух лет конфликтов и обид об
«исторических справедливостях» все-таки решили забыть, государственные амбиции
сдержать, а сделать так, как было бы удобно для людей.
В результате Аландские острова остались
частью Финляндии, но приобрели особый международный статус.
Острова получили автономию почти по всем
вопросам внутренней жизни; местные жители не служат в финской армии; существует
местное гражданство, и только оно дает право на приобретение недвижимости на
островах; финские законы (и даже международные договоры Финляндии) вступают
здесь в силу только после утверждения местным парламентом. Даже финский язык не
является обязательным ни в административных делах, ни в школьном обучении (хотя
при этом все им владеют, в жизни пригождается). В ЕЭС положение Аландской автономии регулируется особыми соглашениями; Аланды, в частности, не входят в налоговый союз ЕЭС и не
подчиняются многим обязательным для Финляндии и Швеции регламентам.
Прошедшее столетие показало, что такое
положение дел устраивает и шведов, и финнов, и особенно аландцев
— да и для других оказывается притягательным: характерно, что на Аландские
острова (население которых составляет 25 000 человек, а климат вполне
петербургский) ежегодно приезжает миллион туристов.
Тяжба за священный суверенитет между
олицетворенными в государствах нациями (выученными на своих «исторических
справедливостях») решается лишь фактом применения силы или фактом обидного для
обеих сторон компромисса.
Но когда взгляд во времени обращен в
будущее, а интересы людей признаются соразмерными интересам государств, тогда получается найти решение, оптимальное для всех. Увы,
такое решение — всегда нетривиально.
Другой остров:
рассуждение по аналогии
Обернемся на тот остров, который не так
давно был полуостровом. Перспективы «окончательно решенного», но очевидно
межеумочного положения Крыма в политическом пространстве свелись, похоже, к
единственному ожиданию: российское или же украинское государство рухнет быстрее
под бременем внутренней деградации. Кто продержится дольше — того и Крым.
Текущих оценок ситуации, собственно,
всего две: или «проблемы нет» — или же это неразрешимое трагическое
противоречие на десятилетия11 . В логике «исторических
справедливостей» на лучшее рассчитывать и не
приходится. Но если видеть перед собой хотя бы «аландский
прецедент» и верить в способность государств несколько поступаться амбициями,
то путь к поиску решений может быть открыт.
Два ориентира достаточны, чтобы при
наличии доброй воли взяться за «неразрешимые противоречия»:
а) признание необходимости особого
статуса Крыма;
б) признание того, что права и интересы
жителей Крыма (а также перспективы его развития) можно расценивать выше забот о
неколебимости государственных суверенитетов.
При таком подходе юридические решения не
обязаны придумываться сразу и навсегда; приближаться к позитивному результату
можно последовательно, шаг за шагом снимая напряжение и облегчая жизнь крымчан. Определенные шаги потребуют согласованных
российско-украинских решений, но многие Россия способна совершать и в
одностороннем порядке. Можно вообразить, например, такую последовательность
действий:
— признание того, что проблема Крыма и
нормализации жизни крымчан существует;
— признание за крымчанами
права быть гражданами как России, так и Украины; права
придерживаться разных мнений относительно государственной принадлежности Крыма
и не быть за это преследуемым;
— совместная с Украиной (в перспективе
планирования последующих шагов) работа по снятию ограничений с крымчан: «крымская прописка» в паспорте перестает быть
ограничивающей в международных передвижениях, пропускной режим упрощается,
перестает действовать уголовное преследование со стороны Украины за посещение
Крыма и т.п.;
— признание права украинских граждан,
живущих в Крыму, в уголовных делах быть судимыми украинскими судами по
украинским законам;
— обсуждение особого статуса Крымской
автономии с особым гражданством, носителями которого могут быть как российские
граждане, так и украинские. Синхронизация основных положений о крымской
автономии в российском и украинском законодательстве;
— фактическое введение крымской
автономии в действие (с правом установления особой таможенной зоны, с правом
крымского парламента утверждать или не утверждать общероссийские/общеукраинские законы и т.п.).
При подобном ходе событий наиболее
задевающие государственное самолюбие вопросы смогут решаться в рабочем порядке,
утрачивая остроту. Из зоны конфликта двух надолго отчужденных друг от
друга стран и народов автономный Крым невольно превратится в зону их
интенсивного сотрудничества: ведь здесь будет насущной потребностью постоянно
сближать и согласовывать интересы граждан, государств, предпринимательских
проектов, международных программ и т.д.
Конечно, это всего лишь образ возможного
подхода, а не реальная политическая программа. Я отдаю себе отчет, что судьбы
стран зависят не от сочинения изящных проектов, а от раскладов политических
сил, чьих-то последовательных усилий и стечения обстоятельств.
Но хорошо бы нам в серьезных делах не
поддаваться иллюзиям «окончательных решений» и «неразрешимости противоречий»,
не принимать за них отсутствие доброй воли, инерцию мысли и неготовность к
действию. Иначе мороки «исторических справедливостей» надолго будут средой
наших печальных блужданий.
Глава IV. Чему мы учимся, когда изучаем историю?
Дети пишут
учебник истории
Тридцать лет назад новосибирский
профессор Юрий Троицкий загорелся желанием привлечь крупных сибирских ученых к
разработке новых подходов в преподавании школьных предметов. Во многом это
удалось, и к началу 1990-х годов сложилась уникальная лаборатория «Текст»,
объединившая ряд выдающихся филологов, историков, математиков и большое число
учителей из разных городов.
Сотрудники лаборатории исходили из того,
что гуманитарная наука на школу должна влиять не бесконечными пересмотрами
сюжетно-тематического планирования, а созданием условий, меняющих тип
деятельности школьников. А потому и
оформляться не через программы, а через методы учебной работы (которые, в свою
очередь, должны меняться от года к году в соответствии с возрастными интересами
школьников).
Название лаборатории символизировало
переоценку логики взаимодействия учителя, учеников и учебного текста на уроке.
Если привычная задача для преподавателя понималась как пересаживание заданного
«текста» из учебника в голову ребенка, то теперь «текст» (т.е. комплект
подготовленных учебных материалов) занимал место между учителем и учениками,
становился предметом совместного изучения, а не выучивания.
В собственной технологии исторического
образования Ю. Л. Троицкий постарался смоделировать на уроках в
подростковых классах жанры работы историка-исследователя, его подходы к
первоисточникам, проблемы критики источников и т.п.12
Предварительной задачей учителя было
подготовить соответствующие комплекты документальных фрагментов с учетом двух
принципов: их противоречивости по содержанию и разнотипности по жанру (карта
может соседствовать со словесным описанием, репродукция — со статистикой,
дружеское письмо — с законодательным актом).
Так история из
плоскостной и черно-белой становилась объемной и многокрасочной.
Безапелляционность уступает место любопытству, сомнению и балансу аргументов.
Характерный жанр в пятых-шестых классах
можно было назвать так: «Мы пишем
учебник истории». Ребята размышляли над противоречиями определенной темы и
готовили для будущих читателей (гипотетических или реальных) учебник по ней,
где излагали согласованную между собой версию событий, стараясь представить ее
убедительно, интересно и доходчиво.
В такой работе школьникам становились
понятны как обоснованная вариативность (а порой и альтернативность) трактовок
исторических событий, так и представления о достоверности/недостоверности,
доказательности/абсурдности тех или иных утверждений.
Химия и алхимия
исторических текстов
За прошедшие четверть века Юрий Львович
Троицкий стал автором многих проектов для всех ступеней образования, в разной
мере воплощавшихся в практике13 .
В одной из недавних своих работ
(связанных, скорее, с вузовским образованием) Ю. Л. Троицкий предложил такой
«атомарный» анализ материи любого «исторического» текста:
— факты (данные, которые нам известны из
первоисточников);
— аргументы (то, за счет чего мы эти
данные проверяем и обобщаем);
— мифемы (архетипические образы восприятия истории);
— идеологемы
(средства рационального управления историческим сознанием).
Установление пропорции этих «атомарных
составляющих» позволяет на «химическом» уровне достаточно легко представить,
чего мы должны ожидать от того или иного исторического сочинения.
Рискну продолжить эту мысль в виде менее
ответственной метафоры; попарная связь указанных
типов «атомов» дает и своего рода «молекулярную структуру» для четырех
«химически чистых» отношений к пониманию истории:
— «научная история» — то, что уже понято
(рациональная история, «история фактов», результаты критического анализа
источников) — данные + аргументы;
— «нормативная история» — то, как
требуют понимать (сакральная история, «история монументов») — мифемы + идеологемы;
— «теоретическая история»
— в какой логике мы что-то можем понимать (исторические концепции, «история
понятий») — аргументы + идеологемы;
— «живая история» — то, как сама история
«понимает нас», за счет каких средств нас формирует («история артефактов»,
символическое пространство истории) — факты + мифемы.
Болезнь или
лекарство?
Евгений Валентинович Медреш,
учитель истории и директор харьковской гимназии «Очаг», передавая одну из своих
статей в наш педагогический журнал, посвятил ее киевскому коллеге,
преподавателю физики: «В том, что касается истории и способов ее понимания,
одним из самых удивительных моих собеседников был великий учитель физики
Анатолий Шапиро. В отличие от поэзии и физики история не очень вдохновляла его,
скорее, несколько пугала своей непредсказуемостью и негуманностью,
и поэтому он был к ней внимателен и осторожен».
Неслучайным было взаимное тяготение этих
двух знаменитых учителей. История и физика — своего рода собратья-антиподы,
подобно математике и музыке. Тех объединяет прозрачное изящество точных
размерностей, а физику и историю — весомое, грубоватое, пластичное
противоборство сложной реальности с пытливым взглядом исследователя,
выискивающего в сумбурных движениях мироздания отчетливость, структурные узлы
для работоспособной модели смысловых связей.
Один из ответов на
вопрос «Что мы изучаем в истории и зачем делаем это?» по
утверждению Е. В. Медреша состоит в следующем.
Душевно здорового человека от невротика
отличает способность осознавать и принимать в полной мере реалии собственной
жизни; он способен принять на себя ответственность за собственную жизнь и
судьбу в ее реальном времени, месте и событийной канве. По таким же основаниям
здоровому обществу соответствует здоровое, полноценное и полноцветное
осознание собственной истории. Способность воспринимать происшедшее таким,
каково оно есть, опираться на факты, а не на домыслы,
мнения и оценки, способность к пониманию реальности и принятию собственной
ответственности за это свое понимание делает общество устойчивым и, в конечном
счете, жизнеспособным. Замена реального содержания истории «правильными»,
«нужными», «патриотичными» и прочими «хорошими» историческими схемами и
фантазиями невротизируют и психотизируют
общество, способствуя развитию в нем болезненных состояний.
Так пишет об этом Евгений Валентинович:
«Чем больше аспектов собственной жизни, включенных в исторический контекст,
находится в поле осознания человека, тем более устойчив такой человек. Это
можно обозначить как личностно-терапевтический и социально-терапевтический
смысл изучения истории… Для того чтобы понимать,
реконструировать смыслы и значения истории, мы с необходимостью должны
основываться на вопросах, обращаемых к отдельным текстам истории — событиям и
источникам. Тот, кто сам не ощутил труд и вкус собственного осмысления, вряд ли
будет в состоянии признавать и узнавать право на подобное для
другого. А ведь есть все основания полагать, что история творится именно так,
как она познается. И в одном случае историю будут творить активные,
интеллектуально и духовно трезвые и сознающие свою ответственность субъекты, а
в другом…»
Из этих формулировок можно сделать
довольно простой, но нетривиальный вывод о том, чему стоило бы учиться на
уроках истории. А именно: описанию, осмыслению и исследованию творимой
человеком жизни — далеко не только прошлой, но настоящей и будущей.
Вера в жизнь как
условие понимания
Цитатой про понимание не столько
истории, сколько себя и других, мне хотелось бы завершить эту статью.
Принадлежит цитата Евгению Шулешко, создателю
педагогической практики, сфокусированной прежде всего
на задачах взаимопонимания детей и взрослых (характерно, что и главная его
книга называется «Понимание грамотности»).
Е. Е. Шулешко
подчеркивал в своей работе с воспитателями и учителями, что понимание в
принципе не может быть проблемой чисто интеллектуальной. Что мы привыкли
говорить о понимании на рассудочном уровне, но если нам на самом деле нужно не промысливать, не рефлексировать,
а понимать, то рефлексия скорее способна помешать, нежели помочь; нам-то нужно
уметь срабатывать на понимание в конкретной ситуации взаимодействия. Вот запись
характерных для него слов:
«Интересно не
столько то, как понять другого — и какие способности для этого культивировать. Самая-то важная
задача — уметь приходить к взаимопониманию с самим собой. Но только общение с
другими дает нам эту возможность.
Для понимания нужна простая штука — вера
в жизнь.
Если мы говорим о личностных
взаимодействиях людей, то нужно понимать, что они основываются на незатейливой
тайне. На надежде, что что-то может разрешиться в этой жизни. Поэтому нам
интересно понимать друг друга. Дети спокойно и увлеченно живут, пока у них не
отнимают веру во что-то. Как только у них веру отняли — тогда все кончается. Если остается
только трезвый пессимизм — то пониманию места не обнаружится.
Потому что сначала надо утвердить веру в
жизнь. Если она закрепилась — будет и понимание».
Если вернуть нашу мысль обратно к
историческим сюжетам, то напрашивается такая аналогия. Трезвый, внимательный и
неизбежно во многом печальный взгляд на
прошлое становится понимающим только тогда, когда освещен надеждой (пусть даже
приправленной здравой самоиронией) в отношении к будущему.
Примечания
1 Именно о
такой истории — известные строки пушкинского черновика: «…На них основано от
века // По воле Бога самого //Самостоянье
человека, // Залог величия его».
2 Подробнее об этом сюжете читайте в
книге А.М.Цирульникова «Педагогика кочевья» (Якутск,
2009). Большой фрагмент этой книги был опубликован в «ДН» 2010, №10 под
названием «Воспитание аристократов Восточной Сибири».
3 Предшественник
Столыпина граф Витте, умудрившийся заключить почетный мир с уже победившей
Японией и сбивший объявленными и обещанными реформами основной напор
революционного насилия, писал в отчаянии, что более не видит никакого шанса для
монархии спастись при следующем кризисе, когда с ужасом наблюдал, с какой
радостью власти забирают обратно свое «царское слово». Подозреваю, что
Сергей Юльевич Витте куда более Столыпина подходил на ту роль, для которой
А.И. Солженицын так напряженно искал подходящее лицо: реформатора,
способного провести империю между реакцией и революцией, ввести Россию в эпоху
великих социально-экономических перемен без массового насилия и разрушения
страны. Но, увы, в художественном отношении расчетливый инженер и математик,
любящий хорошие заработки, нервный, едкий, вертко-энергичный, женатый на
разведенной еврейке «граф Полусахалинский» куда менее
соответствовал образу трагического героя, чем прямой, демонстративно-мужественный,
мудро и афористично высказывающийся Столыпин. С фигуры Витте трудно лепить
монументы. Да и мыслил С.Ю. Витте отнюдь не возвышенными историческими
параллелями, а степенью закономерной отдачи от тех или иных усилий (приправленной
осознанием грубых реалий современного ему мира).
4 А равно от
уроков историй литературных и идеологических.
5 См., напр., Флоренский П. У
водоразделов мысли. (Черты конкретной метафизики). Т. 2. — М.: Академический проект, 2013.
6 См. также перед этим у Флоренского:
«Классификация в делении наук. Шесть sciences fondamentales — Математика > Астрономия > Физика >
Химия > Биология > Социология. Где же история? История лишь постольку
наука, поскольку она социологична, поскольку в ней
действуют, например, законы статистики. Такова монотонная сторона истории, ее
вечное “бывает”. Cмысл
монотонной стороны истории — в том, что, когда нет ни особых причин, ни особых
условий, когда все и всё остается по-старому, то и всё делается по-старому.
<…> Жизнь духа всегда идет к новому, не потому, что новая вещь лучше
старой вещи, а потому, что для деятельности быть новой — это и значит быть, а
быть неподвижной — это значит быть бездеятельной — не быть вовсе».
7 См. также далее: «История имеет
предметом своим не законы, а единичное; она не
обобщает, а обособляет — не генерализирует, а индивидуализирует. Другими
словами, она имеет своими характерными признаками нечто противоположное
признакам таких бесспорных наук, как химия. <…> Сюда можно добавить еще
противоположение: науки о лице — науки о вещи. <…> Культура — связное
целое, иерархия целей. Но наука и состоит в расчленении своего материала с тем,
чтобы понять его строение. Но как расчленяется это целое? Где центры целей и их
осуществлений? Мы знаем, что это суть личности, лица. Если природа расчленяется
на вещи, то история — на лица. Культура — не в вещах как таковых, а в
своеобразно преломляющейся по поводу них воле человека, чувствах человека и
целях. Совокупность же волевых устремлений и целей их характеризует лицо».
8 Сбоев в строгом соблюдении википедических правил, конечно, хватает, но чаще всего в
предсказуемых сегментах: или в темах, слишком давящих на мозоли «национальных
справедливостей», или в оценках новейшей истории — в той мере, в какой она
ощущается еще кровоточащей современностью.
9 См. https://project1917.ru
10 Характерно, что почти все
диссидентское движение в позднем СССР было связано не с социальными или
политическими требованиями, а с многочисленными попытками разоблачения ранне-советского прошлого одними людьми, их
репрессированием со стороны властей — и волной правозащитного движения против, в поддержку несправедливо
осужденных.
11 Впрочем,
время от времени повторяют еще и такой удивительный проект: «А давайте вместо фальшивого проведем настоящий референдум!» Т.е. как на нем
51% жителей решит — тому и Крым, а 49% должны смиренно согласиться, собрать
свои котомки и уйти, куда глаза глядят. Тогда-то, мол, благоденствие и
наступит.
12 Ребята в пятых-шестых классах,
работавших по технологии Ю. Л. Троицкого, в каждой
учебной теме встречались с тремя позициями, представленными в подготовленных
текстах:
современника событий («горячая»
позиция включенного в действие соучастника);
потомка (дистанцированная,
«холодная» позиция наблюдателя);
«иностранца» (удивляющееся сознание
«переводчика» одной культуры на язык другой).
При этом акцент ставился не на
совпадении, а на разночтении позиций хрониста или летописца (с одной стороны);
историка, писателя, школьника (с другой); путешественника, торговца или
паломника (с третьей). Временами эти позиции дополнялись четвертой — ролью
пересмешника, сатирика или карикатуриста на исторические темы.
В седьмом классе три позиции
преломлялись в три характерных блока работы:
Архив — хрестоматия стилизаций
ребят под средневековые тексты;
Библиотека — истории, написанные
детьми о тех или иных сюжетах;
Музей — предметные реконструкции
(макеты средневековых храмов, поселений, одежды), «история сквозь пальцы».
13 Свой подход
к перестройке гуманитарного образования Ю.Л. Троицкий и его коллеги
постепенно назвали «Школой понимания». Некоторые ее особенности они
формулировали, например, так: «Навыку репродуктивной педагогики "Школа
понимания" противополагает вкус. Наличию или отсутствию вкуса, степени его
развитости решающее значение принадлежит не только в области эстетического
воспитания. Приобщение к любой сфере культурной деятельности означает
наращивание ценностной шкалы суждений, углубление интерсубъективной
обоснованности субъективного мнения… что входит
необходимой частью в то, что может быть названо культурой предметного
мышления».