Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2018
Пятьсот статей о русской литературе,
написанные за пятьдесят лет критической деятельности, — достаточно, чтобы оценить
вклад Натальи Ивановой в это дело?
Пятьдесят статей, включенных ею в книгу
«Такова литературная жизнь» (М.: Б.С.Г.
— Пресс, 2017), — достаточно внятный ответ на вопрос: писать или не писать?
Работы эти, я думаю, достойны войти в хрестоматийный
фонд современной критической словесности: проанализированы Николай Заболоцкий, Варлам Шаламов, Олег Чухонцев, Борис Парамонов, Татьяна
Толстая… добавлю к ним Юрия Трифонова и Фазиля Искандера, о которых Иванова
написала книги.
И все-таки вопрос не так элементарен,
как может показаться.
Я приведу на этот счет более обширное
суждение Ивановой, которое говорит также и об особенностях ее собственной
стилистики: «Литературный быт подчинил себе литературу как литературу. Быть
(то есть присутствовать, говорить, носить прическу, или лысину, или очки, или
особенным узлом завязывать шарф) стало важнее, чем писать. Издавать книги стало
можно на пустом месте: главное было их как-нибудь эдак
придумать. Книги эти совершенно не рассчи таны на читателя: они рассчитаны (и работают) только на
имидж писателя (лица тоже не надо — нужен имидж). Книга нужна не для книги, а
для презентации, и для презентации нужны очки, прическа, шарф, ботинки и т. д.
Книги почти перестали рождаться органическим способом — нынешние авторы
предпочитают пробирку. Кни га из пробирки может выйти у Битова
или Курицына, без разницы…»
Из пробирки!
Как совместить это шебутное
общежитие, где все без разницы, с интересом к конкретному лицу, для текстов
которого нужна, как-никак, отдельная пробирка?..
А дело в том, что параллельно чтению
избранных текстов Наталья Иванова — и по темпераменту, и по обстоятельствам ее
работы — все время ощущала общий контекст взаимодействий
литераторов — то, что впоследствии назовет она «литературной жизнью». Как после
аспирантуры попала в гущу этой жизни, так и не покидала ее. И мне довелось с
Натальей на этой почве сотрудничать, начиная с момента, когда в новоучрежденном издательстве «Современник» я как
потенциальный его автор ощутил помощь тов. Ивановой, поступившей туда
редактором. Пробыла она в «Современнике» что-то около года, и еще на доброе
десятилетие оказались в штатном соседстве — журналах «Дружба народов» и
«Знамя», причем трудились, так сказать, в соседних комнатах, так что я мог
наблюдать близкую сослуживицу в деле. Могу сказать, что дело она знала отлично
и описывает те годы с безукоризненной точностью и редкостной проницательностью,
а проницательность в той редакционной ситуации была нужна еще какая!
И кроме этих журнальных штатностей —
хватало же у Ивановой сил и времени принимать активное участие в острых
литературных семинарах (острых, потому что наступило время наших контактов с
Западом, так что за одним столом — у нас или за границей — сидели и сцеплялись
в спорах непримиримые оппоненты, советские с антисоветскими, а потом русские с
нерусскими — наследники тех или этих).
Вот
семинары, в которых Наталья Иванова принимала активное участие.
Дискуссия
о детской литературе, открывшаяся статьей Сергея Михалкова, автора Гимна.
Скандальный диспут «Классика и мы» в ЦДЛ конца 70-х: атака русских патриотов на
Багрицкого… Торжественная церемония «Большой книги» в Пашковом Доме. «Букер» русский и
международный. «Лермонтовский семинар» — с некоторого
года традиционный. Встреча наших и польских «шестидесятников» а Варшавском
университете. Начало постоянного семинара молодых в Липках. Премия Белкина
(придуманная Натальей Ивановой единственная тогда в мире премия имени
литературного персонажа). Луизианская конференция…
Даже
если просто собирать запахи с этих мероприятий — получится отражение
литературной жизни за полвека, а Наталья Иванова не излагает то, что собирается
в ее дневниковых записках «само собой», — она пишет историю литературной жизни
и в запахах тоже: чем угощали в паузах дискуссий… и в какой юбке прилично было
придти на диспут… и как оценить угощение… И десерты
входят в литературное меню: иногда наслаждаешься пирожными, иногда давишься
макаронными рожками из заграничного пакета и вспоминаешь русскую деревенскую
сметану, в которой ложка стоит…
Но
это «быт». А литература?
Вроде
бы все по-прежнему в позднесоветские годы. И партруководство на местах, и послушные литераторы в
издательствах. Тяжба либералов и ортодоксов уже привычна. И те, и другие
думают, что спасают великую литературу, а на самом деле приближают ее распад.
С исчезновением Советского Союза распад
становится очевидным.
Что приходит на смену? Одни говорят: «факшн», другие: «фикшн». Или так:
больше ни советской литературы, ни антисоветской, а какая-нибудь асоветская… Снизу подступают
эстрадники-пародисты. На месте литературы обнаруживается что-то другое.
Однако тут выясняется, что это самое
«только художественное творчество» исчезает вследствие абсурдности своего
существования.
Привычка народа к чтению сходит на нет. Вернее, меняется.
«Привыкшие читать не бросили свою
привычку в одночасье — их литературные интересы переместились в другую область,
ту, к которой "высоколобые" относились со скептическим и
презрительным равнодушием — к массовой литературе…
С разворотом литературной периодики в
сторону "другой" литературы такие читатели вполне закономерно
обратились к чтиву сначала переводному, западного
изготовления, затем отечественного — детективу, триллеру, любовному роману. Пространство, занимаемое литературной культурой, осталось, в
принципе, столь же обширным — сотни тысяч (и даже миллионы) экземпляров масс-макулатуры (издание которой, кстати, стало необычайно
выгодным бизнесом) говорят о реальном, а не воображаемом спросе. Что же
касается упавших тиражей журналов, то они отнюдь не свидетельствовали о конце
самой литературы — на соискание "Букера"
были выдвинуты вполне значительные тексты 1993 года, и, как правило, их
публикации были все-таки осуществлены традиционными литературными журналами. А
не издательствами».
Ряды традиционных читателей пополняют
«любители беллетристики» — они упиваются западными образчиками, потом ищут
своих.
Единая литература распадается на
разрозненные отряды.
«В каждой из таких
автономных сублитератур есть свои идеологи, свои
капиталы, свои площадки, "меченые места", куда чужакам лучше и не
заходить».
А книги где? Читатели где?
Традиционное чтение иссякает. Надежды
мнимы. Все великое — в прошлом. Вперед — только «с головой, повернутой назад».
«То ли это мы надежду обманули, то ль это надежда обманула нас».
Тут уже не чтение. Тут чтиво. Издательства это обслуживают. Толстые журналы
сопротивляются, но тощают от отсутствия денег.
«В этот уникальный для русской
словесности момент выиграли те писатели, которые предъявили именно что
современные темные углы — своего рода физиологиче ские очерки того, о чем прежде
молчок. Нарушители та бу.
Певцы запретных тем — от социальных до эротических.
Именно к ним, наряду с "историческими", было привлече но внимание и
периодики, и, естественно, читателей этой самой периодики, тиражи которой
взлетели до сумасшед ших
цифр».
Я думаю, что обрисованная в книге
«Такова литературная жизнь» литературная жизнь сегодня именно такова, то есть обрисована резко и верно.
Меня заботит вопрос: как же сама Наталья
Иванова, проходя участницей через этот псевдолитературный
абсурд, удерживается в своих убеждениях?
И помогают это понять — фигуры
литераторов, в которые Иванова вглядывается со смутной надеждой.
Это прежде всего
Владимир Турбин. Руководитель университетского семинара, в который Наталья
перешла, оставив «ром-герм».
Под руководством Турбина включилась в русскую литературную критику. Турбин — не
боец никакого лагеря. Эссеист-парадоксалист. Работает «поверх «идейных барьеров
и размежеваний». Как будто их нет.
Рядом с ним — Валентин Катаев. «Катаеву,
при его штучном талантливом цинизме эгоцентрика ничего не стоило объединить в
одном газетном сочинении Ленина, Мандельштама, Бунина, Горбачева и проект новой
программы КПСС».
Вадим Кожевников — бессменный редактор
журнала «Знамя» — демонстрирует верность «линии партии», под коим прикрытием
печатает таких откровенно неортодоксальных авторов, как Андрей Вознесенский.
Ни в какую общую
идейную рамку они не вмещаются, но каждый раз находят идейный пункт, который
позволяет им служить той великой литературе, которой они верны.
Вот, я думаю, и Наталья Иванова держит
такую линию. Никакой демонстративной ортодоксальности! Верность сокровенному — там, в глубине души.
Пытаясь это осознать, Наталья Иванова
вглядывается в фигуру еще одного непререкаемого для нее авторитета. Это Георгий
Гачев — мыслитель необыкновенный, видящий мир в своем
ракурсе: размышлявший над темами: «образ Индии, Америки, Франции, Англии,
Мексики, Испании». О чем думал он, прикрыв лицо, когда электричка сбила его
насмерть на перроне Переделкинской станции? Что
занимало мысли Гачева, болгарина, ставшего русским
интеллектуальным авторитетом?
«Общность грузинской поэзии и русской…
Имена Отара Чиладзе, Чабуа Амирэджиби, Нодара Думбадзе они лю бимы и высоко ценимы русским читателем — тем более,
что приходили к нему в высшей степени профессиональ ных, отточенных переводах. Более того, публикации гру зинской мифопоэтической, литовской психологической
прозы, эстонского "маленького" романа, армянского ново го эпоса…»
Где-то тут — сокровенное знание,
прикрытое по обстоятельствам то турбинской
независимостью, то катаевской или кожевниковской
умно рассчитанной зависимостью от официоза.
Конечно, это непросто: держаться за
официальные догмы, спасая сокровенное. Иногда эти догмы могут и не отпустить
рук — сломают! Думая, что такой слом грозит Ивановой, Михаил Швыдкой как-то
пошутил: «Наталья Иванова, как правило, не согласна ни с кем, даже с самой
собой».
Вот уж неправда! С самой собой она
всегда согласна, да хорошо знает, за какие официальные догматы надо держаться.
И держась за них, знать настоящий вывод:
«Лучше так, чем никак».
Вот с этим принципом Наталья Иванова
согласна безоговорочно. А я с нею.
Наступит ли царство истины?
Не знаю. Что-то не светит… Не светит то, что светило Гачеву.
Даже Грузия, ставшая родной в советские времена…
Но дальше, дальше?
Вот тревожное предчувствие Ивановой:
«Грузия, грузинская литература, волшебные переводы Пастернака — все это
навсегда отпечаталось в душе, стало родным и близким. Нам, тем, которые из
Москвы, непонятны были ходящие под кожей желваки у пи сателей из Абхазии… вообще в нашем сознании
Абхазия и Грузия были неделимы. Грузины — те же Чабуа
Амиреджиби, братья Тамаз и
Отар Чиладзе — держались отчу жденно
от абхазских коллег, это было заметно. Абхазцы, провожая нас ежедневной тропой
вдоль сосновой рощи и моря до кофейни на "большой
Пицунде", рассказывали о сокращении школ с обучением на абхазском, о своей
диаспоре в Турции (вынужденном переселении), о грузин ских поселениях на их (!) территории.
Вот так я поняла, что шовинизм в СССР многоуровне вый,
а национализм бывает ответным».
Есть, значит, что-то в самой природе
человека, что препятствует всеобщему празднику солидарности. Что-то изначально
звериное, агрессивное, смиряемое (или не смиряемое) духовным всеединством. Это
не только в несовместимости грузин и абхазов, но, например, армян и
азербайджанцев. Или — самое горькое и больное для нас сегодня — черная полоса
между русскими и украинцами.
Как с этим жить? Как об этом писать?
Сможет ли человечество справиться с
таким его прирожденным злом? И как? И когда?
Как — узнаем, когда справимся. В
будущем.
Если оно наступит.