Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2018
Улья Нова (Ульянова
Мария) родилась в Москве. С отличием окончила Литературный институт им.А.М.Горького. Автор шести книг прозы, в том числе романа
«Собачий царь». Роман «Лазалки» переведен на
болгарский язык. Рассказы, повести, стихи публиковались в журналах «Знамя», «Дружба народов»,
«Юность» и др. Живет в Риге.
На днях в кафе я с отчаянием утопающего,
намеренного все же спасти саму себя, вспоминала, как же на латышском
«извините». В голове крутилась ассоциация с чем-то против войны. Не надо войны.
Уйди война. Нет войне. Так запомнилось, но слово не выплывало на зов из глубин
застоявшегося болотца памяти.
Как же будет «извините»? Господи, — обратилась
я в вышестоящую инстанцию, заведующую словами, — не оставляй меня в
склерозе и рассеянии, с молочной-белой
беспомощной мозолью мозга, дай, пожалуйста, шанс, помоги вспомнить, как-нибудь
напрячься и все же выловить «извините»! Я стояла в очереди и на мой отчаянный
зов из памяти выплывали слова и лица.
debesis
— небо/ spalvina — перышко/ iela
— улица
Летела-летела над городом старуха-валькирия
на ржавом скрипучем коне.
Летел над городом ангел, пожелавший остаться
незамеченным, его оперение сливалось с цветом седых небес.
Летела над городом чайка-невеста. Вот и
выронила из крыла перышко. Падало перышко над городом, опускалось к земле.
Соскальзывало по спирали с облака. Тикало перышко из стороны в сторону над
скатами ржавых крыш и башенок с флюгерами. И опустилось седое перышко,
покачиваясь на ветру и мерцая, прямо на середину моей распахнутой ладони.
Я сжала его в кулаке на узкой улочке. И подумала:
вот добрый знак, вот обещание легкости, вот признание в любви. А потом уж
повернула голову вправо, чтобы узнать, как называется улочка. И что от меня
хотят дымные небеса этого города, и что я должна понять прямо сейчас. На синей табличке маленького кирпичного
особняка было написано: Riharda Vagnera
iela/ улица Рихарда
Вагнера. Это значит, что я в Риге.
sieviete
— женщина/ logs — окно/ pilseta
— город
Моя первая ночь в квартире на улице Александра
Чака — кто-то тихонько пытается открыть входную дверь.
Маленьким ключиком скрежещет в замке. Затаив дыхание, я уже даже чувствую, как
его пальцы дрожат от нетерпения. И сама уже дрожу под одеялом от неизвестности
в незнакомом доме, в незнакомом пока еще городе.
Потом звук неожиданно перемещается, оказывается
ближе, настойчивее, неужели на кухне все-таки живет мышь? Или это в ванной
таится целое мышиное семейство? Пока я теряюсь в догадках, звук становится совсем наглым, и вот кто-то уже бегает в гостиной, а потом
мечется по коридору. Снует туда-сюда, собирая рассыпанные по комнатам вещи.
Может быть, так каждую ночь беснуется привидение этой квартиры? Женщина,
прожившая здесь около двух лет. Она работала крупье в казино, недалеко отсюда.
Потом она пустила к себе пожить англичанина. А чуть позже тот пригласил еще
одного парня, студента-литовца. И они жили втроем, весело и довольно шумно. Два
раза заливали соседей снизу. Закатывали шумные вечеринки. Прожгли диван.
Видимо, хозяин скрыл, что эта женщина все-таки утонула в ванне. Напилась вина,
заснула в пене и больше никогда не проснулась. Или снотворного, когда
англичанин уехал, вернулся в свой Уэст-Йоркшир, к
жене. И теперь одинокое привидение цокает по коридору на сбитых шпильках,
взволновавшись от присутствия в доме новых жильцов. И теперь, потеряв покой от
присутствия чужих, мечется в ванной мышиное семейство.
И еще кто-то незнакомый тихонько скребется ключом в замке.
А
секунду спустя проясняется — так звучит в этой квартире ночной ливень. Это
первые робкие капли падают на стекло в спальне. Это капли покрупнее
цокают и скребутся, бегают и мельтешат по стеклу просторного окна. Это так
здесь звучит шелест листвы за окном. И вот уже ураган неистово цокает, звякает
и всхлипывает. Осыпает стекло, барабанит и трещит. А все тайные жильцы этой
квартиры попрятались по углам, затихли, замерли и тоже вслушиваются туда,
вглубь ливня, из темноты дома — в темноту ночного города. Завороженно
и мечтательно, немного испуганно — вместе
со мной.
bulvaris — бульвар/ muzika — музыка
На
скамеечке бульвара Аспазиас, напротив Национальной
оперы, неподвижно сидел прозрачный от старости, призрачный человек. Такой
дряхлый и хрупкий, что казалось: августовский пасмурный ветер уносит с собой
его минутки. Его парусиновая куртка, льняной беретик и ботинки как будто были
взяты на прокат в музее. Мимо него по скверу неторопливые, принаряженные люди
направлялись на премьеру оперы. Женщины в атласных плиссированных юбках.
Мужчины в пиджаках и шейных платках. Над клумбой запустили дрон:
чуть покачиваясь, он парил над тропинками к крыльцу театра маленьким
космическим кораблем.
Призрачный
человек сидел неподвижно, наблюдал окружающее с ироничной ухмылкой в глазах,
которые так и не успели состариться. Изредка он оживлялся, развязывал узел рук
и принимался тихонько наигрывать на сиплой губной гармошке. Делал паузу, минуты
две. Потом совсем тихо напевал на латышском. Некоторые спешащие на оперу
замедляли шаг ради его песни. Приостанавливались. Клали в пластмассовую мисочку
мелкие монетки.
Этот
дряхлый человек, бульвар Аспазияс, тихие звуки губной
гармошки показались мне маленькой рижской притчей. Она о том, что пусть даже
твое искусство совсем тихое, хрупкое, слегка сбивчивое, если ты делаешь его
отчаянно, из последних сил, с некоторой долей иронии, наверняка найдутся люди,
которые замедлят шаг, чтобы тебя выслушать. И найдутся те, кто кинет в твою
пластмассовую мисочку мелкие монетки в знак благодарности, жалости или
уважения. Или восхищения. Ведь сегодня именно ты — музыка.
viesnica, kafejnica, darbnica, gramatnica — бабочки
Профессор
прилетел в Ригу на ежегодный съезд энтомологов. Прохаживаясь туда-сюда по залу
выдачи багажа, он по возможности терпеливо дожидался своего чемодана.
Полуденное майское солнце парит не по-рижски, а
скорее по-парижски, усмехнулся профессор, намереваясь
обязательно запомнить этот каламбур и ввернуть при случае кому-нибудь из
коллег.
В его средних размеров чемодане таилось
несколько экземпляров новой книги, которые профессор захватил с надеждой
вручить в подарок организаторам съезда, была там и папка с докладом, минут на
пятнадцать, о речных пяденицах, и еще он прихватил с собой мятые, исчерканные
кое-где листы с вычиткой первых глав диссертации молодого аспиранта. Немного
раздосадованный поверхностным и неточным обзором литературы, утомленный
пятичасовым перелетом, мечтающий о паре часиков сна, профессор страдал от жары,
обмахивался аэрожурналом, разочарованно разглядывая
пустую багажную ленту.
В
эту самую минуту на истязающем солнцепеке взлетно-посадочных полос, в скрипучем
грузовичке, в раскалившемся от жары чемодане профессора таились нигде не
задекларированные и не зарегистрированные, и таким образом ввозимые в страну
нелегально, четыре куколки редких тропических бабочек. Впрочем, профессор
частенько привозил с собой на симпозиум и съезды несколько куколок в подарок
коллегам. И сейчас четыре куколки тряслись в специальной пробирке, упрятанной
под папкой с докладом, среди рубашек и носовых платков. Эти тайные пассажиры не
казались профессору нарушением или чем-то, заслуживающим порицания. Он был
уверен, что в случае обнаружения сумеет как-нибудь заговорить или смягчить
таможенников. Сочинит что-нибудь на
лету, уж как-нибудь выкрутится. Благодаря этому своему безрассудному
спокойствию он еще ни разу не попадался, и его куколки всегда благополучно
пересекали границы и беспрепятственно вручались ученым со всего мира.
В
тот день случилась рекордная жара, какой не видывала Рига за последние сто лет.
Да еще багажный грузовичок, лавируя среди взлетно-посадочных полос, был
вынужден почти пятнадцать минут ждать посадки двух задержавшихся самолетов.
Кое-как дождавшись, заполучив наконец свой чемодан,
профессор отряхнул его примятые, припорошенные дорожной пылью бока и поскорее
направился искать такси. В гостинице, поскорее расшторив
окно и включив кондиционер, профессор
первым делом щелкнул замочками и нетерпеливо откинул кожаную крышку чемодана.
Не терпелось проверить, как там его «тайные пассажирки», как они пережили
первый в своей жизни перелет, нестерпимую духоту и жару.
Профессор
бережно перебирал смятую в дороге стопку рубашек. И неожиданно, прямо ему в
лицо из вороха вещей выпорхнули четыре разноцветные бабочки, пестрым клубком
заметались, закружили по номеру, а потом стремительно упорхнули в приоткрытую
дверь номера, в распахнутое окно. Видимо, раскаленный на жаре чемодан послужил
своеобразным инкубатором и красавицы вылупились в дороге. Такое было впервые, и
профессор поначалу растерялся, расстроился, а потом отвлекся, разыскивая
случившемуся всякие научные объяснения и выдвигая гипотезы. Так или иначе, но в
этот день яркие тропические бабочки разлетелись по городу. Огромные:
каждая из них была приблизительно
размером с мужскую ладонь. Таких бабочек нельзя было оставить без
внимания, и все последующее лето рижане неожиданно замечали их в разных уголках
города: на козырьке книжного магазина, на серой кирпичной стене, у входа в
мастерскую, на поручне кофейни возле Городского канала. А одна бабочка так и
осталась, так и жила потом несколько месяцев в просторном холле гостиницы. Со
временем, как-то незаметно, названия этих тропических бабочек прикрепились к
местам, возле которых их чаще всего видели: весница,
кофейница, граматница, дарбница.
Эти названия мелькают на вывесках на каждом шагу. С тех пор вся Рига пестрит
бабочками.
lietus — дождь/ smaids — улыбка
На
город осыпается мелкий дождь, рижские девушки ходят по улицам с развевающимися
льняными волосами и мечтательно улыбаются своим мыслям. Тоже попробовала так
пройтись по городу: под дождем, без зонта, с улыбкой. Оказалось, тогда сразу
случаются удивительные вещи. Например, на тротуаре улицы Гертрудес
нашелся маленький позолоченный ключик, а на перекрестке улицы Тербатас обнаружилась нарисованная лиса. И вы тоже
попробуйте пройтись однажды по городу, под мелким дождем, без зонтика, с
улыбкой. Очень может быть, и даже наверняка, с вами тогда тоже что-нибудь
замечательное случится. Или будет просто хороший день.
pasaule — мир
По
тротуару улицы Барона, мимо трамвайной остановки, медленно бредет раскоряченный
дедушка. За ним смиренно бежит такая же раскоряченная, приземистая
собака-дворняга. Как и многие собаки, под старость она стала похожей на хозяина
и походкой, и выражением глаз. Но в целом — будничные городские прохожие,
совершающие ежедневную неторопливую прогулку.
Дедушка
невысокий, одет в темно-серое. Самый обычный, и я вряд
ли узнаю его в следующий раз. Лицо у него самоуглубленное, немного печальное,
но с достоинством, как у многих рижских пожилых людей. Изредка он
приостанавливается, нагибается, подбирает что-то с тротуара и бережно
укладывает в ковшик ладони, которую держит перед собой, прижатую к груди, будто
гуляет по ягоды. Мой трамвай благополучно стискивает двери и удаляется прочь. Я
замираю и чуть вытягиваю шею. Дедушка движется мимо остановки, продолжая
наклоняться и перекладывать что-то с земли в ладонь. Шаг, еще шаг. Поклон. Чуть
прищурившись и перепроверив дважды, я убеждаюсь, что дедушка подбирает с земли
окурки. Совершенно безучастный к окружающим, как если бы он медленно шел по
коридору квартиры или подбирал с паласа нитки, фантики, какой-нибудь нечаянный
мусор.
Неторопливо
миновав остановку, ни на мгновение не сбившись со
своего задумчивого и печального ритма, дедушка настигает урну и старательно
сбрасывает туда находки. В этот момент я с некоторой грустью понимаю, что мое
воспитание завершено. В этот момент я с большим опозданием становлюсь взрослым
человеком. В мою голову наконец-таки приходит простое и такое
долгожданное понимание, что каждый раз, когда так хочется почудить, побыть
странным, побыть необычным/ или совершить что-нибудь от ужаса перед завтрашним
днем/ или сделать что-нибудь из сострадания жертвам наводнения в далекой
стране/ продемонстрировать себя прогрессивным человеком своего времени и борцом
за мир — в этот решительный момент, помимо всего прочего, можно просто выйти на
улицу, сложить ладонь ковшиком и собрать в нее оброненные на тротуар окурки.
Мир не изменится, мир будет по-прежнему двигаться в предназначенную ему судьбой
пропасть. Но здесь, в этом дворе, на этой улице, станет чище. Хотя бы на эту
самую горсть окурков.
nakts — ночь
Темнеет
сейчас рано и по всему городу рассыпаны клочки непроглядной ночи, кромешно-черные пятна. Чем севернее город, тем сильнее он
диктует правило: успеть засветло, приспосабливать планы к свету и темноте. Впрочем,
вечерняя и ночная рижская темнота совсем домашняя, не тревожная. В нее иногда
интересно нырнуть и плыть сквозь спрятанный в ночи город, предчувствуя где-то
недалеко море.
На фоне темноты ярко освещены, выглядывают,
вырываются из мрака витрины, вывески, рождественские украшения, создавая
выдержанную светомузыку города. Сейчас
каждая улица сверкает своими рождественскими огоньками. Покачиваются на ветру
сияющие хипстерские усы, снежинки, сверкающие фужеры,
солнышки, золотые ангелы и синие усиньши-обереги. А в
мире тревожно, и обереги от всякого зла — своего собственного, свойственного
каждому, и безграничного-внешнего,
— ох, как нужны. И огоньки во тьме —
тоже.
dzeja — стихи/ vеjs — ветер
Пасмурный
март, снег растаял, но кое-где все еще попадаются рваные клочки зимы. В это
хмурое время очень уместны стихи. К тому же в дом почти одновременно разными
путями проникли две книжки-билингвы новых для меня и уже отчасти обожаемых
поэтесс. Можно сказать, что их объединяет Балтийское море. Его близость, его
дыхание очень по-разному проявляются в стихах. Аспазия
жила здесь, в Риге, писала на латышском. В ее стихах
много огня, но присутствует также и пепел, такой цветочный, с легкой горчинкой.
Седергран некоторое время жила в Петербурге, писала на шведском. В ее стихах много сумерек, льда, обреченности,
черных ветвей. Обе поэтессы впитали и пропустили сквозь себя модерн. Или они
как раз и были модерном. Потом его закатом. Позже в жизни каждой случились
сумрачные и тревожные времена революции. Такие разные голоса, отлично
дополняющие друг друга. Особенно если читаешь их в городе ранней весны, где в
обычный ветер улиц вплетается колкий балтийский ветрище. Такие необычные,
ненавязчивые, ускользающие голоса, ради которых хочется стать тише и
внимательнее, чтобы расслышать сквозь ветер.
Я
все еще в очереди, пытаюсь вспомнить, как же будет «извините». Рядом с кассой
стоит худенький японец в вязаной шапочке. Это странное, хрупкое, неземное на
вид существо отрешенно рассматривает меню. Как будто даже слегка висит в
воздухе, в стороне от всего суетного, от всего происходящего. Будто это сама
легкость, неприсуствие, неделанье. Я протягиваю
монетку, собираясь попросить капучино. Тогда
низенький японец тоненьким детским голоском, чуть гнусаво поет: «Atvainojiet». Намекая на то, что он здесь не просто так
висит над миром и полом, осеняя своим неприсутствием
маленькое помещение кафе, а сейчас на самом деле его очередь. Господи! Конечно
же аtvainojiet. Спасибо,
Господи!
Теперь
это слово со мной. Теперь аtvainojiet
— накрепко в моем словарном запасе, в Грановитой
палате избранных слов моей головы. Что такое atvainojiet?
Недавно открывшееся маленькое кафе, где все еще неуловимо пахнет лаком, но в
основном, конечно, корицей и горячим шоколадом. Худенький японский ангел в
вязаной шапочке. Его чуть гнусавое тихое детское извините — atvainojiet.
И момент, когда я почти физически прочувствовала божественное, чудесное
укоренение нового слова в память.
Тем
временем Ангел Извините вежливо заказывает себе дабл экспрессо. И невесомо несет куда-то к окну свою чашечку,
бережно удерживая ее тоненькими лапками за блюдце. И на душе некоторое время
мерцает ощущение мира и безопасности. Наверное, «извините» как раз об этом.
Ангельское тихое слово.