Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 2017
Ключарёва Наталья Львовна (родилась в 1981 году в Перми) —
поэт, прозаик, журналист. Автор книг «Белые пионеры», «Россия, общий вагон»,
«SOS». «Деревня дураков». Печаталась в журналах
«Новый мир», «Дружба народов», «Волга», «Октябрь». Лауреат премии имени Юрия
Казакова (2007). Живет в Москве. Предыдущая публикация в «ДН» — «Последнее
чудо» (2015, № 11).
Звездища
Первым ее увидел Колька Злодей, возвращаясь домой после небольшого загула. Было темно и
глухо, только под ногами чавкала и хрюкала грязь, да ветер шевелил тени.
Надо сразу пояснить, что Колька
вовсе не был каким-то особенным злодеем. Он был «как все люди» и очень этим гордился,
потому что других поводов для гордости не имел.
Просто его фамилию — Добродей — начиная с садика, все, не сговариваясь,
переделывали в Злодея, и он так к этому привык, что однажды в похмельной
рассеянности, расписываясь в зарплатной ведомости, нацарапал
кривое «Зло» и только тут спохватился, попытался переправить на «Добро», но был
зверски отруган Танькой-бухгалтершей, на которой потом женился.
И вот этот самый Колька, уже
сбежавший от Таньки и иногда заходивший к ней во двор, чтобы покачать на качельках годовалую Дашку, ибо как еще исполнить свой
родительский долг, он не знал, поздно ночью возвращался к себе, слегка
спотыкаясь и насвистывая.
Колька жил на самой окраине
захудалого городка, в котором не было ничего примечательного, кроме монастырского
собора таких внушительных размеров, что при желании там могли бы поместиться не
только вся братия, но и все горожане, включая иноверцев.
Прямо за Колькиной пятиэтажкой
начинались картофельные поля и огороды, в лопухах под окнами часто паслись
козы, а одинокая старуха Волкова, жившая на пятом этаже, просыпалась ночью от
пения петухов и до утра дежурила на балконе.
Колька заворачивал за угол дома,
к подъездам, когда прямо над его головой раздался отрешенный вопль Волковой,
больше похожий на завывание ветра, чем на голос разумного существа:
— Светка! Светка! Ты чё по ночам шляесси?! Вот я тебе!
Колька даже шарахнулся в кусты от
неожиданности.
— Тамбовский волк тебе Светка,
старая коряга! — заорал он в ответ и даже погрозил кулаком, чего коряга,
конечно же, видеть не могла, так как была почти слепа.
Вообще-то пререкаться с ней тоже
не имело смысла: старуха то ли ничего не слышала, то ли ничего не понимала,
завидев же прохожего, всегда взывала со своего балкона протяжно и нудно:
«Светка, Светка»; а кто была эта Светка, никто не знал.
Колька еще пару раз чертыхнулся,
уже вполголоса, обогнул дом и — застыл. Невысоко в ночном небе, прямо над
гривой старой черемухи, что-то сияло. Свет был нестерпимо яркий, как у
прожекторов на футбольном поле, даже сильнее.
— Бля,
— выдохнул Колька, — осподи помилуй… Конец света, чё ли?
Он бросился обратно и что есть
мочи закричал старухе, чей белый платок все еще трепыхался
на балконе:
— Бабка!!! Бля!!
Ты ЭТО видала?!!! Чё там такое?!!
— Светка! Светка! — тут же
долетело сверху.
— У тя
окно на ту сторону выходит! — надрывался Колька, с перепугу позабывший, что с бабкой Волковой невозможно
установить контакт. — Сползай, глянь, чё там такое!! Бля-аааааа!
Тут на Колькино счастье из окна
первого этажа высунулся любопытный алкоголик Пузырь, безобидный мужичишка, целыми днями сидевший
во дворе в старом кресле, которое притащил с помойки.
— Где пожар? Кого зарезали? —
деловито поинтересовался Пузырь.
— Выходи, — зловеще процедил
Колька, у которого суеверный ужас тут же затмился чувством собственной
значимости, — сам увидишь.
Пузырь вылетел из подъезда в
развевающихся семейных трусах неопределенной расцветки и облепленных застывшей
грязью резиновых сапогах на босу ногу.
— Ну?! — нетерпеливо крикнул он
Кольке. — Чё стряслось-то?
— Не видишь?! — обалдел тот.
Пузырь покрутил головой,
почесался и сплюнул.
— Допился я, брат, — философским
тоном произнес он, — когда с тобой из окна говорил, померещилось, что темно. А
тут уже светлынь такая. Десять-то есть? Эх, не зря мамка в малолетстве пужала. Мол, будешь, как батя,
закладывать, день с ночью перепутаешь…
— Да щас
ночь!!! — взревел Колька, которому уже невмоготу стало слушать эти неторопливые
рассуждения. — Ночь!!! Это вон ОНО светит!!
Колька яростно ткнул пальцем в
сторону черемухи.
Пузырь долго молчал, сопел и
чесал то грудь, то ногу.
— Та-а-ак…
— протянул он наконец. — Стало быть, магазин закрыт
еще? А я-то разбежался…
Спустя полчаса Колька, не
удовлетворившись вялой реакцией Пузыря, перебудил всех соседей. Многие вышли во
двор. Гудели хриплыми со сна голосами мужики, где-то надсадно плакал младенец,
тявкала взбудораженная болтовней и беготней собачонка с третьего этажа.
— Я иду, а тут… я аж… — в сотый раз рассказывал Колька Злодей, чувствуя себя
героем дня, точнее ночи.
— Ну, сила, звездища,
мощняк! — восхищался конопатый Лёха-шофер,
— мне б такую в гараж заместо
лампочки!
— Зашибись,
светит, хоть в карты играй! — вторил ему низкорослый ветеран Серёга, потягивая
— всем на зависть — припасенное с вечера пивко.
— Какие карты, вдруг щас шандарахнет! — истерически
выкрикивал кто-то.
— А ты не каркай! Глядишь, и
пронесет!
— Может, это комета, — рассуждали
чуть поодаль.
— Аномальная зона!
— Или НЛО?
— Надо на телевидение позвонить.
— И в милицию.
— Не, ментов
не надо, они продажные.
— А вдруг это китайцы нас
радиацией с зонда облучают, а мы тут рты разинули.
— У нас в части был пацан чернобыльский, — перекрывая общий гул, вразумлял народ
ветеран Серёга, — он верный способ знал — от радиации лечиться. Сто грамм на
десять кило веса — и порядок.
— Да где взять-то? Магазин
закрыт! — сокрушался Пузырь, который всегда был не прочь полечиться от
радиации. — Слышь, Серёга, может, у тебя еще чё заначено? А то, вишь, как облучают, черти, до утра не дотянем!
— Светка, Светка, — время от
времени подавала голос старуха Волкова, переместившаяся с балкона к окну,
поближе к оживленному сборищу.
Несколько женщин, повязавшись
платочками, отправились в монастырь, узнать, не начинается ли второе
пришествие. Они прижимали к груди иконы и укоризненными постными голосами пели
что-то церковное, отчего всем, даже ветерану Серёге, сделалось не по себе.
А тут еще мрачный безработный
Бык, поросший бородой по самые брови, ни с кем не разговаривая, покидал в раздолбанную девятку какие-то тюки, сунул туда же
запуганную, всегда молчавшую сожительницу Зульфию,
которая содержала его, моя пол в мясной лавке, и рванул куда-то в сторону леса.
Звезда по-прежнему стояла над
старой черемухой, и ее зеленоватые лучи плавно шевелились, как колеблемые
течением водоросли, похожие на волосы русалок. Звезда была чуть меньше Луны, но
светила явно своим светом, и сияние ее то убывало, то
усиливалось.
— Мне бабка говорила, на комете
антихрист прилетит, — задумчиво произнесла в наступившей тишине трижды
разведенная продавщица Ольга, уже успевшая накраситься и надеть туфли на
каблуках.
— Это которая?
Не бабка Нюрка, часом? — живо откликнулся Колька Злодей. — Да она сама пострашнее
любого антихриста будет!
— И то! — подхватил Пузырь. —
Чуть мне горло не выгрызла, что я ее лук потоптал. А Борисыча,
того вообще кипятком обварила, когда у нее в огороде спал!
— Ну уж
и обварила, — обиделась за бабку внучка. — Так, чайком плеснула.
— А чего ж его в больницу потом
возили? — гоготнул ветеран Серёга.
— Перепил — вот и возили! А
будешь спорить — перестану в долг отпускать! — кокетливо рассердилась Ольга.
Парни обступили
ее, весело пререкаясь.
— Светка, Светка, прошмандовка, с кем это ты зубы скалишь? — заунывно, как
ночная птица над полем, прокричала недремлющая старуха Волкова.
— Мы и антихриста от радиации
вылечим! — донесся среди дружного гомона залихвацкий
клич Пузыря. — Олька, не томи, отворяй магазин экстренно! Уважительная причина
— конец мира!
Дети, разбуженные среди ночи,
сначала молча таращили глаза и жались к материнским
ногам, потом стали шушукаться, пихаться, носиться вокруг взрослых, иногда
опасливо, как на завуча, оглядываясь на звезду.
Вскоре от того, что можно не
спать и даже гулять в неурочный час, их охватила безудержная, новогодняя
эйфория. Толстая девочка по имени Надя Кондрашкина сбегала домой и надела свою
«самую страшную маску» — светящийся череп.
Теперь она что есть мочи
раскачивалась на качелях, взлетали и опадали оборочки на платье, сверкали
ссадины на круглых коленках, а над всем этим зловеще мерцала мертвая голова.
Ее подружка Маринка, такая же
упитанная и нарядная, но без маски, скакала по гремящей горке и, захлебываясь
от восторга, вопила:
— Надя Кондрашкина! Хватит пугать
людей!
Под горкой, скрючившись, сидел
лопоухий мальчишка в очках с толстыми стеклами, которого во дворе никто не знал
по имени, потому что он почти не гулял, все время
просиживая на подоконнике с книжкой и банкой варенья, откуда рассеянно черпал
столовой ложкой, а если и выходил, то играл сам с собой в какие-то непонятные
игры.
Мать его, одинокая пожилая
химичка Червякова, постояв с соседями у подъезда, уже
ушла домой проверять тетради, а мальчишка спрятался под горку и исподлобья,
неотрывно глядел на звезду.
— Ты красивая, — шептал он чуть
слышно, — я тебя вижу… Тебе, наверное, грустно там одной? Не плачь,
звездочка, я буду с тобой дружить. Хочешь?
Девчонки
Метель началась, когда тополь у библиотеки был
еще полон зеленых листьев. Снег летел с невидимых небес, легкий и неумолимый,
как ангел. Было что-то жуткое в его отрешенном круговом движении, которое не
прекращалось ни днем, ни ночью.
— В связи с изменением климата
Великий Потоп отменяется, будет Великий Сугроб. Один на всех — великий, снежный
гроб, — гнусавил поэт Селёдкин, выдергивая увязшую в снеговой каше маленькую
библиотекаршу Юлю. — Почему вы сидите тут и плачете? Одна в снегах, как…
как…
— Ой, не надо только ваших
«каков»! — Юля перевернула свалившийся с ноги ботинок и так яростно вытряхнула
из него снег, что потеряла равновесие и чуть не шлепнулась обратно в сугроб.
— Неблагодарнейшая
из дев! Я спас вас от разнузданной стихии!
— Стихия не может быть
разнузданной. Она не лошадь. И не графоман, упившийся дешевой водкой. И «спасвас» звучит смешно. Как ватерпас и васисдас.
— Жестокая! И все-таки я видел,
вы плакали… Могу ль узнать, о чем?
— Птибурдуков,
тебя я презираю…, — в тон ему ответила Юля. — Ладно, спасибо-до свиданья —
мне действительно пора.
Ей хотелось еще посидеть в снегу
и поплакать. Но утомительный Селёдкин продолжал идти по пятам и гнусавить свои
пятистопные ямбы. Видимо, тоже пробирался в библиотеку. Договариваться об
очередном поэтическом вечере.
Юля, однако, быстро сообразила,
что может поплакать и на ходу. Ведь он плетется сзади и ничего не заметит.
Ветер шипел и шуршал, гремели,
точно жестянки, заледеневшие зеленые листья на тополе. Было так шумно, что Юля
осмелела и произнесла сквозь слезы: «Расцветают липы в лесах, и на липах цветы
поют».
Почему-то ужасно хотелось
повторять и повторять эту строчку. И непременно вслух. И плакать. В ней было
простое и неуловимое волшебство. От этих цветущих лип и поющих цветов сквозь
мертвую каменную тоску начинали просачиваться ручейки слез. Таких горьких. И
таких сладких. Горьких, потому что никаким мечтам не суждено сбыться, и это уже
давно понятно, но все равно больно. Сладким, потому что душа все-таки жива. И
живет, даже когда ты уже совсем перестаешь ее помнить. И готова
ожить и обрадоваться от такой малости, как давно не ласканый
ребенок. Оттого, что «на липах цветы поют».
— Ага, — злорадно прокаркал за
спиной Селёдкин, — надо мной издеваетесь, а сами стишки бормочете! Да к тому ж плохие! Зацветают и цветы — тавтология! И потом липы не в
лесу растут, а в парке. Ну, а поющие цветы — это
вообще ни в какие ворота не лезет! Цветы поют! Может,
они еще и танцуют?
Юля резко остановилась, и
разогнавшийся Селёдкин налетел на нее, как петух на наседку. Сам Селёдкин,
конечно, предпочел бы сказать: как коршун на голубку. Полы его черного пальто
развевались на ветру, словно распростертые крылья. С минуту они
молча барахтались в сугробе, пытаясь вернуться к прямохождению.
Юля вскочила первой и, глядя на четвероногого Селёдкина, крикнула:
— Знаете, почему вы пишите такие
плохие стихи?
— Я? Плохие?
— задохнулся Селёдкин. — Да ты… Да я… Тебя урою,
сука…
Он уже был на ногах и нависал над
маленькой Юлей, сверкая перекошенными очками. На секунду ей стало страшно, на
полсекунды смешно. А потом надолго гадко.
Селёдкин дышал на нее вчерашним
перегаром и жвачкой «Орбит» и сопел, будто бульдог. Он продолжал по инерции
сохранять свирепый вид, однако был уже не зол, а растерян, точно школьник,
сгоряча нахамивший завучу и не понимающий, зачем он это сделал и как теперь
быть.
Он почесал нос, и Юле стало его
жалко.
— Ага, уроете.
И тут же в сугробе зароете, — примирительно усмехнулась она. — Бедный Селёдочкин! И откуда только из вас это вылезло? НТВ на ночь
смотрите?
— Так почему же у меня плохие
стихи? — оправившись от смущения, прошипел Селёдкин.
— Потому что вы мало читаете.
Гумилева не узнали. Поучать бросились. Цветы у него, видите ли, петь не могут.
— Ну, у Гумилева могут, конечно.
— Цветы вообще могут делать все,
что угодно. И танцевать — вальс цветов забыли, что ли? — и ходить, и
говорить… И даже лекции читать на филфаке. О польских поэтах второй половины
двадцатого века…
— У вас жар, Юлия Борисовна?
— Станиславовна. Да, горячка.
Оставьте меня, поручик.
И Юля облегченно рассмеялась. Ну,
конечно! Вот он — выход! Такой же, как и тогда, с Цветаном Боженовичем, профессором
из Польши.
Он прочитал свою лекцию, которая
вся, до единого слова, пролетела мимо нее, как сияющий поезд, и спустился с
кафедры, чтобы навсегда исчезнуть. Тогда маленькая студентка Юля неимоверным
усилием вырвала себя из своего золотого омута и подошла задать вопрос.
Наиглупейший, разумеется. Но он не рассердился. «Скажите, а ваше имя по-польски
обозначает цветок?» — «Да-да, Божий цветок», — ответил он,
лучезарно улыбаясь. И упорхнул из аудитории. И из ее жизни.
А она, чтобы уцелеть и не
разлететься на золотые молекулы, стала каждый день отправлять письма: «Речь Посполитая, Божьему Цветку»…
И пока она, стоя посреди метели
под зеленым тополем, выговаривала незадачливому Селёдкину, ее вдруг осенило,
что и эту разрывную пулю тоже можно упаковать в конверты и отослать подальше от
себя. «Санкт-Петербург. Н.Г. До востребования».
Это будет, конечно, эффективнее,
чем сидеть в снегу и плакать, привлекая прохожих графоманов. Она даже запела от
облегчения. Разумеется, ту строчку, которая так и вертелась на языке: про липы
в лесу. А Селёдкин подумал, что она его дразнит. И набычился.
«Дорогой Николай Степанович!
Простите, что я вас беспокою. Если, конечно, это слово к вам теперь применимо.
Как и все остальные слова. Ну, не будем о грустном.
Николай Степанович! Я хочу Вам кое-что сказать. Вы, конечно, это уже сто раз
слышали. Но что поделаешь. Придется выслушать еще раз. Я люблю Вас. Люблю.
Люблю. И буду писать это слово, пока мне хоть немного не полегчает…
Нет, без толку. Ладно, тогда я лучше обьясню, что
имею в виду. Ведь хотя Вам и говорили это сто тысяч раз, но про мое «люблю» Вы
ничего не знаете… Да, трудновато будет. Охо-хо!
Нет, лучше пойти путем вычитания. Так вот, стихи Ваши мне, увы, не нравятся. За
редким исключением. Они совсем не мои. Особенно все эти леопарды и бегемоты.
Или хуже того — священная война. Фу, кошмар… И как человек Вы мне не
нравитесь. Самоуверенность и самолюбование. Сплошная поза, ни слова в простоте.
Это я не хамлю. Это я в любви признаюсь, не
забывайте… Хотя тут, на человеческом уровне, мне все-таки кое-что нравится. Как
вы с детьми играли. И с мамой под ручку ходили. Это очень трогательно… Как
мужчина Вы мне тоже не нравитесь. Меня пугают эти африканские страсти. И
кажется ужасно пошлой ваша любовь к актрисам и балеринам. Ну, дурной вкус, ну, правда же! Так что же я полюбила? То, что в самой глубине.
Так глубоко, где уже нет мужского и женского. Так глубоко, что даже в стихах
оно почти не смогло проявиться. Не знаю, как оно называется. Может быть, дух.
Вот этот дух — он мне как родной. И это родство — самое прекрасное и самое
безнадежное, что со мной случалось. И дело не в том, что Вас давным-давно нет в
живых. Это, наверное, даже плюс… К живым вообще невозможно продраться
сквозь все наслоения… Нет способов контакта. Духа с духом. Ведь мы знаем
только слова. А это глубже слов, даже тех, что в стихах приходят… Ну, вот. Я
и успокоилась. Больше не хочется сидеть в сугробе и плакать. Спасибо, что
выслушали, даже если это совсем не так. Я напишу еще, если опять станет плохо?
Ладно?»
— Медитируешь над методическими
рекомендациями? — заглянула ей через плечо нестрогая начальница Света. Светик-Семицветик, как ее прозвали за пристрастие к яркому
макияжу необычайных оттенков.
— Угу, — Юля захлопнула блокнот и
обернулась.
Светины глаза, подведенные
толстенной линией, как у актрисы немого кино, светились сочувствием:
— Опять влюбилась?
— Да что вы!
— Я случайно увидела, клянусь! И
только первое слово! Даже имя не успела прочитать! Методические рекомендации со
слова «дорогой» не начинаются.
— Я сию минуту все сделаю! Уже почти
начала! Ой, тьфу, почти закончила!
Юле опять захотелось плакать,
желательно в сугробе. Она глянула в окно: не бродит ли поблизости еще
какой-нибудь незваный утешитель. Тополь по-прежнему зеленел посреди зимы —
надменный, стойкий и нелепый.
«Как Николай Степанович со своей
Африкой. Как я со своим Николаем Степановичем. Жаль, что в тополе нет дупла, я
бы туда отнесла письмо. Письмо, а
письмо, почему ты мне помогло так ненадолго? Я на тебя надеялась! Не могу же я
в разгар рабочего дня то и дело бегать в сугроб плакать. Сейчас уже и детей
приведут. Да вон же они топают! Ой-ей!»
Дети ее тоже не утешили. Сидели такие кислые, замороженные, будто на контрольной по
математике. Потом, правда, немного воспряли. Стали
придумывать, кто какой цветочный горшок. И одна хмурая отличница сказала, что
она прозрачная, а внутри у нее — вода и золотые рыбки.
— Ты — цветочный горшок,
мечтающий стать аквариумом! Как я тебя понимаю!
— обрадовалась Юля. — Напиши об этом сказку! Или трагедию в стихах!
— Разве что комедию, — отрезала
девочка.
Потом попросил слова жгучий
брюнет Федя. У него, видимо, тоже выдался нелегкий день. Федина сказка просто
лучилась оптимизмом:
«Жили-были дед да баба. Снесла им
курочка яичко. Яичко упало и разбилось. Дед упал и разбился. Баба упала и разбилась.
А курочка их утешает: "Не плачь, дед, не плачь, баба". Потом сама
тоже упала и разбилась. Вот и сказке конец, а кто слушал — упал и разбился!»
— Ну, а мышка? — спросила Юля с
надеждой. — Уцелела?
— Мышки там вообще не было. Ее
кошка сьела. Еще давно.
Под конец мальчик Саша, который
придумывает сказки, где все сделано из Лего, вдруг
спросил этаким скептическим тоном:
— А сами-то вы хоть книжки
читаете?
— Читаю.
— А докажите!
Юля открыла сумку и
продемонстрировала болотно-зеленый томик Гумилева. Все почему-то оживились, повскакивали с мест, чтобы лучше разглядеть. А легоман Саша потребовал, чтобы она прочитала первое
попавшееся стихотворение.
— Ну, тут всякое попадается…
— Давайте, давайте!
К счастью, выпала «Сахара». Ни
кровавой резни, ни любовных утех. Всего-то лишь навсего
планетарная катастрофа.
— Ну, все понятно? — спросила
она, дочитав. Надеялась, что они ничего не уловили, маленькие ведь еще,
третьеклассники, а тут слова — сплошь незнакомые.
— Чего же тут непонятного! —
скривилась мрачная отличница, и глаза ее злорадно сверкнули через очки, совсем
как у поэта Селёдкина. — Земля превратится в пустыню, и нас завоюют марсиане!
Все предельно ясно!
— Крутяк!
— одобрил мальчик-лего.
Когда они уходили, Юля заметила,
что отличница сильно хромает — одна нога у нее не сгибалась — и снова собралась
плакать в сугроб.
Но ей опять помешали. Уже у самых
дверей дорогу перегородила горбатая библиотекарша Любовь Ивановна. Эта Любовь
Ивановна отличалась непредсказуемостью. То дарит подарки без повода, то перестает
здороваться. Тоже без повода. Сейчас она пребывала в подарочном настроении.
Вручила Юле банку с капустой. Торжественно, словно статуэтку Оскара.
— Вот это да! — восхитилась Юля,
понятия не имея, что следует говорить, когда тебе
молча суют в руки три литра капусты. — Сами квасили?
— Квасить будем завтра, — глядя
вниз и вбок, проскрипела Любовь Ивановна. — На бенефисе Селёдкина.
Присутствовать обязательно. Распоряжение директора. Должны обеспечить явку.
— А если я вместо себя
кого-нибудь пришлю? У меня соседка, такая дама интеллигентная… Если только
она опять ногу не сломала, она постоянно падает…
Любовь Ивановна, не говоря ни
слова, развернулась всем корпусом и отчалила по направлению к читальному залу.
В продолжении разговора она была явно не заинтересована.
«Ну что, теперь я могу спокойно
пойти в свой сугроб?» — спросила Юля у бытия. И бытие ответило: «Не можешь»
На сей раз на пути возникло
препятствие в лице начальницы Светы.
— Юлечка!
Ну-ка, посекретничаем, — Света многозначительно повела своими клеопатровыми очами в сторону раскидистого фикуса.
— Я понимаю, это не мое дело, —
начала она шепотом такой силы и экспрессии, что все библиотечные девушки,
скучавшие за стеллажами, навострили уши. — Ты не
обижайся. Я за тебя переживаю, как за родную дочь!
Юля обреченно вздохнула и
водрузила капусту на подоконник.
— Что это? Заготовки на зиму?
— Дар любви. Ну, Любви Иванны.
— А, понятно. Я, кстати, как раз
о ней с тобой и собиралась поговорить. Да, не о нашей. А о той, настоящей. О
любви.
Юля вздохнула еще обреченнее.
— Я не буду спрашивать, кто он…
Но скажи, у него серьезные намерения? Он жениться-то собирается? Он знает, что
у тебя дочь? Мужики, они такие: как узнают, что у женщины ребенок, сразу лыжи
поворачивают, кому охота с чужими генами возиться… Ну, знает?
— Нет.
— Я так и думала! Юля! Ты скажи!
Сегодня же! Если несерьезный человек, сразу и отвалится. Туда ему и дорога!
Скажешь?
— А почему бы и нет! —
рассмеялась Юля. — С радостью!
— Ты так легкомысленна! А тебе
ведь уже не двадцать…
— И даже не тридцать.
— Юлечка,
не обижайся…
— На правду не обижаются!
— Я ведь за тебя, как за родную… Ну, скажи, серьезный он человек? Не поэт, я
надеюсь?
— Не надейтесь, Светлана
Вениаминовна!
— Рехнулась?!
Непризнанный гений?
— Признанный, признанный, все в
порядке!
— Селёдкин, что ли? Да ведь он
женат!
«Дорогой Николай Степанович! Мне
велели рассказать Вам о Соне. А я ужасно послушная. Ужасно. Вам бы
понравилось… Так вот, Соня. Мы вместе уже пять лет. Когда-то ей было три
года, она бежала передо мной, ловя летящие листья, и каждому листу давала имя.
А я тащилась сзади с тяжеленной сумкой и думала: «Вот бежит человек, который
еще не знает о смерти». Да. Теперь все изменилось. Вчера Соня объясняла свой
рисунок: «Это мы танцуем в ангельском хороводе: мы с тобой, папа, игрушечка и
Бог». Если бы я была поэтом, я бы так назвала книгу: «Игрушечка и Бог». Соня
защищает меня от нянечек в садике. Встает, раскинув руки, и кричит: «Не смейте хамить маме!» А у меня порой не хватает сил даже на то,
чтобы просто ей улыбнуться. Когда мы ссоримся, Соня говорит: «Ладно-ладно,
поругайся. Тебе полезно. Все равно я знаю, что мы с тобой эльфы. А остальные —
тетки». Понимаете, Николай Степанович? В Ваше время это, конечно, называлось
другими словами, но расклад был тот же. Не в нашу пользу, да? Но когда я писала
Вам, что Ваш дух мне как брат, я примерно то же
пыталась выразить. Вы ведь поняли, правда? И мне грустно не от того, что Вас
нет на этом свете, а от того, что даже если бы мы стояли лицом к лицу, мы бы
друг друга не узнали. А ведь мы родные. И нас так мало. И нам надо изо всех сил
держаться друг за друга, а мы… Вы бы меня даже не заметили, если б мы
встретились. Потому что я совсем не красавица. И уж точно не балерина.
Спокойной ночи! Да, забыла. Я Вас ужасно ревновала всего один раз. Когда Вы
писали Ларисе Рейснер о красных ветках ноября, когда
природа думает, что ее никто не видит, и перестает скрываться… Ну, разве она
могла это понять? А я вот понимаю».
На бенефисе Селёдкина
присутствовали те же люди, что и десять лет назад. Все эти лица и все эти стихи
Юля знала наизусть, хотя, конечно, предпочла бы знать что-нибудь другое.
Правда, на этот раз мироздание сжалилось и послало ей одно новое лицо. И даже
одно новое четверостишие. Оно называлось «Ответ». Читая его, Селёдкин
многозначительно не смотрел в ее сторону:
«Не поют цветы, не поют. Они молча рассвета ждут. Они молча
падают ниц, чтоб засохнуть среди страниц».
— Сей мадригал имеет посвящение,
— мрачно заметил Селёдкин, переждав жидкую овацию. — Но я не буду его
озвучивать. Потому что этот человек показал себя крайне некомпетентным
в поэзии. По крайней мере, в моей.
Новое лицо принадлежало
восторженной старшекласснице. Девочка с модной розовой челкой до носа сидела в
первом ряду и так усердно хлопала, что Юле, сидевшей в последнем, было видно,
как у нее покраснели ладони.
Потом начался банкет. Неизбежный,
как ноябрь после октября. Бутерброды с вареной колбасой, непременные возгласы
ужаса, что Юля не ест мяса, всегдашние предложения закусывать конфетами «Белочка»,
водка в пластиковых стаканчиках.
— Селёдкин, возьми псевдоним, это
невыносимо! — как водится, орал поэт Рюмин.
— Я своей фамилией горжусь! —
кричал в ответ уже перекошенный Селёдкин.
А девочка с розовой челкой смело
опрокидывала в себя водку и восторженно выдыхала:
— Обалдеть!
Настоящие поэты! Анька обзавидуется!
Анька была подружкой, в
соавторстве с которой девочка писала многотомный роман о приключениях черных
магов.
— Вы
правда считаете, что Пушкин велик? — надрывался Рюмин, обнимая пунцовую Свету.
— Но в чем критерий величия? Как его измерить? Почему именно Пушкин, а не
Селёдкин? Рассудите нас, Юлия Цезаревна!
— Станиславовна. Извините, я
сейчас приду.
— Держите ее! Она не вернется!
Это волк в овечьей шкуре! — вопил Селёдкин, простирая
к Юле грозную длань с надкусанным бутербродом.
— Я хочу петь! — воскликнула
поэтесса Олечка в алом пончо, и Юле удалось улизнуть.
Она спряталась между стеллажей,
уткнулась лбом в пыльные корешки и наконец
расплакалась.
«Только и всего. Как мало
человеку нужно для счастья: спокойно поплакать в одиночестве. "Машенька, я
никогда не думал, что можно так любить и грустить". Какая жалость, что не
меня назвали Машей, а сестру. Ей это имя совершенно не подходит. Да и она все
равно переименовала себя в Алису… Проклятье! Кто-то шлепает!»
Юля схватила с полки книгу и
заслонилась от надвигавшейся темной фигуры. Свет горел только в подсобке,
откуда доносилось жалобное пение Оленьки, и все вокруг выглядело непривычно и
загадочно, как в детстве.
— Что почитываем? — без интереса
полюбопытствовал Рюмин.
— «Реформы Александра Второго». Люблю, знаете ли, на досуге освежить в памяти. Вы
тоже?
— Странная ты, Юлька! —
усмехнулся Рюмин и неловко облокотился на
стеллаж.
«Ну, вот. Раз я уже превратилась
в Юльку, сейчас начнутся некрологи».
— Пойдем, помянем Родьку. Он же
тебе как-никак родственник.
— Ага, родственник. Они с Алиской
меньше месяца женаты были. Только и успели, что перепиться на свадьбе. А потом
протрезвели и развелись.
— Отказываешься помянуть невинно убиенного? — угрожающе колыхнулся Рюмин.
— Невинно убиенных
в церкви поминают. А не на бенефисе Селёдкина.
— Мы русские люди. У нас — всюду
Бог! Юлька! Не кобенься!
— Да идем, идем. Стеллаж не
опрокинь только.
Пришлось отдать долг памяти
Родьке единственным доступным здесь способом. Бдительный Рюмин следил, чтобы
она не слукавила и выпила все до дна. Селёдкин с гримасой, изображающей смесь
ситуативной галантности и незатухающей ненависти, пододвинул к ней конфету
«Белочка». Поэтесса Олечка надрывным голосом пошутила, что «водка без
"Белочки" доведет до белочки». Розовая девочка с готовностью
захохотала, остальные кисло кивнули. Остроте про белочек тоже было уже лет
десять.
Дальше начались традиционные на
данном этапе споры, кто убил Родьку: спецслужбы или собутыльники? Всем,
конечно, хотелось думать, что первые. Это почему-то повышало самооценку. Лишь
Рюмин, держась в амплуа сурового реалиста, периодически восклицал с затаенной
надеждой:
— Нужны мы им! Бросьте! У них есть дела поважнее!
Юля знала каждую реплику еще до
того, как кто-то ее произносил. Будто смотрела фильм «Ирония судьбы». Вот
сейчас они сойдутся на том, что это сделали спецслужбы, но руками
собутыльников, и решат выпить за Россию. А после Олечка запоет романс о
юнкерах. И Рюмин будет плакать и каяться, что с ней развелся. И все-таки
обязательно ввернет про подгоревшую гречку. И Светик-Семицветик
решит, что пора доставать заначку…
— Ну, рассуди же нас, Юлька! Ты
тут самая рассудительная! Кто гениальнее: Рюмин или Селёдкин?
Этот вопрос по сценарию должен
был возникнуть несколько позже. Видимо, Рюмин накатил, когда она плакала за
стеллажами.
— Оставь ее. Она поклонница
Гумилёва! — произнес Селёдкин с такой гадливостью, будто уличал Юлю в копрофагии.
— Но Гумилёв мертв! А мы — живые!
— Она любить умеет только
мертвых! — Селёдкин торжествовал: редко ему удавалось так удачно блеснуть
классиком.
— «Поплачь о нем, пока он живооооой», — заголосил Рюмин, бесцеремонно выдергивая у
Олечки расстроенную гитару.
— Он живой, — тихо произнесла
Юля. — Это вы мертвые.
— Обалдеть!
— донеслось из-под розовой челки. — Анька не поверит!
Юля снова попыталась исчезнуть.
Но печаль сделала ее рассеянной, и она выбрала неудачный момент. Светик как раз
возвращалась к столу с новой бутылкой.
— Юлечка!
Опять сбегаешь?
— Хочу проветриться.
— Погоди. Селёдкин обидится. А он
злопамятный. Уже все уши мне прожужжал, на тебя жалуясь. Чем-то ты его
уязвила… Неужели у вас роман? Никак не могу поверить!
— Светлана Вениаминовна, это ваши
фантазии. Дак фэнтези. Я легче заведу роман вон с тем тополем, чем с
Селёдкиным.
— Так кто же он? Я его знаю?
— Все его знают.
— Ого!
— Девочки, можно мне с вами? —
прошептала Олечка, возникая из полутьмы, словно призрак убитого мексиканца. —
Видеть не могу эту самоуверенную рожу. И опять он со своей гречкой! Сто лет
прошло!
Олечка всхлипнула.
— Я ему столько всего простила. И
Алиску, и сикилявок этих из театралки… А он кашу
подгоревшую простить не может!
— Где она сейчас, кстати? —
перебила Света, зная, что Олечке нельзя углубляться в прошлое.
— Алиска-то? — зевнула Юля. — Я ж
говорила. В Аргентине.
— Обалдеть!
— вынырнула из-за стеллажей еще одна неустойчивая тень. — По правде? В
Аргентине? А кто? И где здесь писают?
— По коридору налево.
— Иди на запах!
— Юлечка!
Как можно! У нас учреждение культуры!
— Но запах-то об этом не знает!
— А кто в Аргентине? А зачем? А
как туда попадают?
— Сестра моя Маша, она же Алиска.
Замуж вышла. Искала в интернете, чтоб как можно дальше отсюда. Даже пять
сыновей этого Педры ее не остановили. Очень уж хотела
сбежать на край света.
— Пишет?
— Она не любит.
— Тебя?
— Письма. Ну, и меня, разумеется
тоже.
— Юлечка,
ну признайся все-таки, кто он! Я всю ночь голову ломала.
— Крепкая же у вас голова,
Светлана Вениаминовна!
— Ну, Юлечка!
Ну, сжалься!
— Николай Степанович Гумилев.
— Ну, Юль, ну, серьезно!
— Да я правду говорю.
— А что ты удивляешься, Светик? Я
это очень понимаю, — Олечка вдруг перестала лить слезы и мечтательно
улыбнулась. — Я вот однажды влюбилась в декабриста Полонского, который был сюда
к нам сослан, в имение родителей. Я о нем статью писала в «Северный вестник»,
дневник его в архиве читала. И письма к невесте, которая в Петербурге осталась.
Ну, и в итоге за другого вышла, конечно… Я по нему
так тосковала, что Рюмин меня задушить пытался. Потом упаковку пудры себе в шею
втерла, чтоб синяки замазать. А ты не веришь!
— Ну, девчонки! Вы просто
чемпионы по безнадежности! Куда мне с моим Андрюшкой!
Андрюшкой звался известный
киноактер, которого Светик пылко любила уже много лет подряд.
— Не, — живо отозвалась розовая
девочка, переминаясь с ноги на ногу. — Абсолютная чемпионка — моя Анька. Она
влюблена в персонажа нашего романа, которого сама же выдумала! Так сильно, что
даже Алехина отшила. А он — самый красивый в классе.
— Так и мы их себе сами выдумали,
деточка! И я своего декабриста, и Светик Андрюшку, и Юлечка
— Гумилева. Мы же их никогда в жизни не видели!
— Обалдеть!
Неужели я по правде с вами разговариваю! Анька не поверит! Скажет, что я все
выдумала!
— И ты кого-нибудь выдумаешь со
временем… — чуть слышно сказала Олечка настоящим трагическим голосом, совсем
не похожим на то завывание, к которому все привыкли. — Здесь же совершенно
некого любить!.. Ты не описаешься, деточка?
— Ой, спасибо! Я уже еле терплю!
Вы такие клевые!
Когда последнее «обалдеть» затихло в другом конце коридора, Юля воскликнула:
— Слушайте, я тоже больше не могу
терпеть! Весь вечер хочу заплакать! А вы мне постоянно мешаете!
— Не надо, Юлечка!
— крикнула Светик, и из глаз ее, как по команде, хлынули черные слезы.
— Только после Вас, Светлана
Вениаминовна! — засмеялась Юля, не мешая смеху переходить в рыдание.
— Девчо-ооонки!
— торопливо припустила Олечка. — И я с вами-ииии…
Юля не заметила, кто из них
первый сорвался на вой. Олечка сначала робко по-щенячьи
поскуливала, а потом вошла в голос, распрямилась, и с ее лица вдруг исчезло
всегдашнее выражение бедной жертвы.
— Ты такая красивая, Олька! —
выкрикнула Юля сквозь слезы.
— Ууууу!
Распроклятая жизнь!!! — запрокинув голову, полупела, полуревела Олечка, и глаза ее горели счастьем.
— Как жаааалко
всех! — хриплым пиратским басом стенала Света.
Три немолодые женщины выли в
темноте. Среди книг, которые в этом городе никто не читал. Слаженно так, в
унисон, будто всю жизнь этим занимались. Они раскачивались из стороны в
сторону, стукались о стеллажи, ловили друг друга, рычали и скалились, как
волчицы.
Светик с размазанной тушью на
щеках зубами пыталась содрать пробку с бутылки. Олечка, растрепанная, как
ведьма, утиралась алым пончо. Юля судорожно прижимала к груди «Реформы
Александра Второго». Зеленый тополь смотрел на них
сквозь метель. И ничему не удивлялся.
— Что-то девочка долго не
возвращается. Может, уснула? Или заблудилась? — первой, как положено, пришла в
себя начальница.
— Пусть поспит. Там сейчас будет мордобой. Слышите, уже «Черного ворона» горланят,
— ухмыльнулась Юля.
— Пора вызывать такси, —
вздохнула Олечка.
Из подсобки раздался звон
разбитого стекла.
— Окно? — забеспокоилась Светик.
— Бутылка, — со знанием дела
определила Олечка. — Рюмин «розочку» сделал.
— Бежать спасать? — лениво
потянулась Юля.
И они снова расхохотались.