(А.Иванов. «Тобол»)
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2017
Алексей Иванов. Тобол. Роман-пеплум: Кн.1. Много
званых. — М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2016;
Кн.2. Мало избран- ных. — М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2017.
Алексей
Иванов назвал свое новое детище, «Тобол», романом-пеплумом. Действительно, это пеплум
и по объему, и по евангельской притче, заложенной в сюжетную конструкцию книги.
Помимо
названия у романа есть еще и подзаголовок: «Много званых». Поэтому, думается,
ключом к роману следует считать евангельскую притчу о пире: царь приготовил
брачный пир для сына своего и послал рабов за всеми, кого заранее пригласили на
пир, но некоторые уклонились по ошибке, иные — по лукавому умыслу, а третьи со
злобою оскорбили и убили посланных за ними рабов; тогда царь через слуг своих
призвал на пир случайных людей, встреченных на распутьях; в их числе нашелся
человек, не пожелавший облечься в подобающую торжеству одежду, и его, по
распоряжению царя, связав, бросили «во тьму внешнюю». Христианский смысл ее
хорошо известен, и нет нужды растолковывать давно растолкованное.
В новом романе Алексея Иванова, помимо этого, традиционного, христианского
значения, есть еще и другое — культурное, историческое.
Драма
«брачного пира» разыгрывается в громадном «зале», простершемся на тысячи верст в длину и ширину, «зале», населенном многими народами,
разделенном многими верами. Такова широкая панорама исторической Сибири 1710-х
годов, владения русского царя. «Стол», за который приглашены громадные массы
людей, представляет собой своего рода миссию, выполнять же ее призвал царских
подданных сам Царь Небесный.
Но
кто-то из «приглашенных» уклонился от миссии, кто-то повел себя с древней
злобою, а кто-то утратил любовь, веру и честь, оказавшись недостойным «пира».
Вот и оказались персонажи «Тобола» разделены на две группы: «званых» и
«избранных»…
Две
самые светлые фигуры романа — тобольский «архитектон» Семён Ульянович
Ремезов и бывший митрополит Тобольский Филофей, сошедший с кафедры на покой. Первый из них —
творец по натуре. Он строит храмы, пишет иконы, создает книги, собирает сведения
о Сибири. Всегда в работе, всегда в замыслах о той работе, которая, как дар
Божий, еще свалится ему в руки через день, через год, через десять лет…
Второй — плавает по рекам сибирским и крестит язычников, рискуя жизнью, забыв о
здоровье. Он дает им новую веру не потому, что «так надо», и не потому, что из
этого может проистечь некая польза Церкви, государству, его соотечественникам,
а потому, что вера, которую он приносит, — дар небесный, истина и спасение.
Господь
позволяет творить чудеса старику, прошедшему через полное самоотречение. Так,
через святителя Филофея, забравшегося в глушь
таежную, к язычникам, явлено большое христианское чудо: изгнан древний бес,
живший в медном гусе. Для понимания книги очень важно, как воспринимает
произошедшее новокрещен — остяцкий князь Пантила Алчеев, которому
христианство давалось тяжело, чей путь наполнен был страданиями и сомнениями: «Пантила… тяжело дышал, не зная, что делать. В его душе все
ворочалось и переваливалось, перекладывалось как-то по-другому. Ему случалось
встречать таежных богов: такое бывает — редко, но бывает. Но не бывает, чтобы
таежный бог отступил перед человеком. Можно разрубить на части или сжечь идола,
но отогнать бога человек не в силах. А сейчас бог бежал. Это чудо. И оно явлено
ему, князю Пантиле Алчееву.
Явлено так, чтобы он понял. И явлено новое не Филофеем,
ведь старик — не шаман.
Пантила
подошел к Филофею, словно проваливаясь при каждом
шаге.
—
Это был сатана? — робко спросил он.
—
Подручный его, — спокойно пояснил Филофей».
Иванов
и прежде рисовал жизнь русского человека на Урале, в Сибири как часть
мистического столкновения между требовательным светом христианства и вольготной
теменью бесовщины. Притом столкновение это на страницах его книг раз от разу
принимает вполне материальные формы. Оно не угадываемо, оно ощутимо.
Языческой
черноты — приворотной и вредоносной магии, например, и в этом романе хватает.
Так, остяцкий шаман Хемьюга, защищающий свое капище
от разграбления русскими воинскими служильцами во
главе с есаулом Полтинычем, приводит в действие
тайные силы: «Всё уже было неладно. Края поляны и глубину леса затягивала
какая-то слепота. В непонятном тоскливом мороке деревья в чаще, кажется,
медленно шевелились, колыхались — то ли сами оживали, то ли их трясли: похоже было, что из бездны тайги что-то огромное и невидимое
приближалось к капищу, по пути натыкаясь на ели и кедры. Ряска на болотине
задрожала, из черной воды тихо всплывали какие-то облепленные травой бугры… В тесном лабазе Полтиныча
внезапно повалило на пол, будто избушка наклонилась набок, подобно лодке. Полтиныч выронил нож и, ругаясь, бешено заворочался, цепляясь за короб и за идола… Его катало по каморке в ворохе
шкур и тряпья, и он пытался удержаться враспор. В проеме входа он увидел, как
мимо проплывают деревья, точно по берегу реки…»
Но
раньше автор «Тобола» не выводил на сцену христианскую мистику. При всем
положительном отношении к христианству Алексей Иванов никогда не показывал
действие его тайной, мистической стороны. Работа души? Да. Благочестие лучших
пастырей? Да. Это есть и в «Сердце Пармы», и в «Золоте бунта». Но чудеса,
совершаемые открыто, перед всеми, притом неоднократно (а чудом о медном гусе
христианское чудотворение в романе далеко не ограничилось), — ничем подобным
прежние его тексты не отмечены. «Тобол» — не просто яркое произведение
историко-мистического жанра, это образец христианского реализма.
Похоже,
писатель-интеллигент постепенно дрейфует в сторону православной ортодоксии.
Слово «Бог» с большой буквы еще не пишет, но святым в чудесах уже не
отказывает. Что ж, такое движение души естественно: где вера сильнее, там душа
веселится. Когда-то Иван Шмелёво открыл для русской
литературы эту дорогу повестью «Куликово поле». С тех пор на нее вступило
множество писателей… Найдется место и для Алексея Иванова.
Более
того, чудо светлое, христианское, под его пером получает смысл своего рода
знака, которым отмечены «избранные». То есть те, кому, без сомнения, дано право
сидеть за столом «русского пира» в Сибири.
Но
помимо очевидных «избранных» в романе есть фигуры колеблющиеся, не столь
однозначные, как Ремезов и Филофей: князь Матвей
Петрович Гагарин, первый губернатор Сибири, и владыка Тобольский
Иоанн.
В
начальных главах романа Гагарин предстает как многообещающая личность: умен,
имеет крепкую хозяйскую хватку, готов к масштабным проектам, говорит правильные
вещи и вроде бы желает добра Сибирской земле. Но — самовластец.
Ему и государь не указ, когда правда губернатора вступает в противоречие с
правдой царя.
Напротив,
Иоанн, при великом благочестии, робок. Царь Пётр в деле об измене гетмана
Мазепы принудил архиерея поступить против совести. Тогда «…Иоанн впервые ощутил
на собственной вые руку той бесчеловечной силы, которая двигала народы и
царства. И разумом Иоанн соглашался, что сила права, но совесть восставала
против несправедливости, потому что в той воле не было благодати, и те, кто ее
исполнял, рушили Божий порядок».
Ближе
к концу книги оба изменятся.
Гагарин
упивается властью и, в конечном итоге, заболевает диковинной формой
властолюбия. Губернатор, передвигая «огромные пласты жизни так, как считал
нужным, а не так, как того желали владыки народов и государств», обретал
наслаждение от «подлинного земного величия», которое только умножалось
секретной своей природой, невидимостью для глаз окружающих.
А
митрополит Тобольский, надолго испуганный мощью и
беспощадностью Петровского государства, в трепете склонивший перед ним голову,
постепенно «отмирает»: душа его сбрасывает свинцовые оковы страха. И в одной из
финальных сцен книги, сцене глубоко символичной, Иоанн прогоняет из-за стола
самого губернатора, заподозренного в тайном убийстве и тяжко грешного гордыней,
воровством, жестокостью, опьянением тайной властью: «Владыка видел Гагарина
прямо напротив себя и понимал, что больше не боится его. И никого, кроме Бога,
не боится. То, что раньше ужасало его, нынче стало всего лишь омерзительным. Стозевные чудища превратились в клубки червей. Демоны в
серном дыму оказались смрадными козлами.
—
Напрасно ты пришел, Матвей Петрович, — негромко сказал Иоанн, но все его
услышали, и разговоры затихли.
—
Почему? — удивился Матвей Петрович, не успев сесть на лавку.
—
Напрасно, — в тишине повторил Иоанн. — Не место тебе в этом кругу.
Матвей
Петрович окинул взглядом застолье. Все смотрели на него, но почему-то никто не возражал
митрополиту…
—
Ну, поминайте без меня, — с усмешкой сказал Матвей Петрович. — Бог всех
рассудит».
По
замыслу Алексея Иванова, именно так и должно произойти: когда-нибудь всех
«званых» рассудит Царь Небесный, пригласивший их на «пир». А пока жизнь земная
не дает никаких явных свидетельств, кто избран, а кто нет. Разве что писатель,
разматывающий клубок судеб, по-свойски подскажет читателю, кому из персонажей
досталось место за столом, а кому пора отправляться «во тьму внешнюю».
Губернатор,
уходя, не гневается, не оправдывается, и это странно и страшно. Будь он менее
жестоковыйным человеком, попытался бы, презрев аристократическую спесь, сообщить людям хотя бы то, что он не убийца. Во
всяком случае, не убийца в прямом смысле этого слова. Будь он человеком чести,
проявил бы дурную, но уж хотя бы человеческую эмоцию: крепко рассердился бы. Но
князь столь высоко в думах своих воспарил от грешной земли, что уже и мнение
людское ему нипочем, и сам он чуть ли не сверхчеловек, оторвавшийся от
простецов…
Между
тем митрополит, преодолев слабость душевную, выполняет долг пастыря: не боится
пасти порченую овцу посохом железным. Иными словами, следует
тому пути, который ему назначен свыше, стоит в свой правде, не искривляется.
Вот
он каков, русский стол в Сибири, куда позвали всех, от высших властей до
последнего нищего, от святителей до колодников! Да мало кто явился, а из тех,
кто пришел на пир, не все допущены к столу.
Мало
избранных…
Иоанн,
Феофил, Ремезов, множество второстепенных персонажей — храбрых ратников,
простых тружеников — по праву восседают за столом. Они честно делают свое дело.
Работают, сражаются, творят (как Ремезов), крещают
язычников (как Феофил), бесстрашно пастырствуют (как
Иоанн). Все это — «прямые» личности, в них кривизны нет, а если была, так самой
жизнью и душевными усилиями выправлена. Они далеко не идеальны, у них свои
ошибки, свои мелкие грешки, однако образ Божий не искажен в них, а души не
проиграны преисподней.
Они
посажены за стол, где пируют те русские, чья жизнь и труды оправдали власть
русского народа в целом над Сибирью. Те, кому следует по сию пору воздавать
добрую память. Те, кто придал смысл «половодью», ревущей стихии, которую
увидели местные народы в пришествии Русской цивилизации на игровую доску
сибирской бескрайности.
А
кому-то нет места среди них: корыстолюбивым служильцам,
обдиравшим местных жителей, бессовестно жестоким приказным, себялюбивому
начальству, забывшему о том, что оно тоже кому-то служит: Богу, царю, земле.
Конечно,
Алексей Иванов, никогда не проявлявший любви к государственничеству,
в «Тоболе» выказывает державным людям столько же (если не больше!) неприязни,
сколько досталось ее Ивану III в «Сердце Пармы» и современным хозяевам жизни в
«Ненастье». В его же недавно вышедшей
научно-популярной книге «Вилы» подробно освещена Пугачевщина,
которой автор придает смысл некоего движения за иную Россию, за страну,
построенную в соответствии с идеалами иррегулярного казачества, например,
яицкого. В трактовке Иванова Российская
империя — несвобода, осуществляемая на уровне государственного строя бесчестной
дворянской элитой и в то же время сплачивающая миры множества идентичностей в
громадное имперское единство. А вот пугачевская казачья Россия могла бы дать
свободу и даже, по Иванову, начала давать ее, да вот несколько запнулась.
Иррегулярное казачество в массовом социальном действии (не донцы времен
Платова, а пакостники времен Смуты, буйная Сечь или,
например, Яицкое войско XVIII столетия) — это, в сущности, разрушение всего
сколько-нибудь сложного, приведение разнообразия жизни к архаичной сумме
свободы, простоты и жестокости. Автор и сам замечает, что горнозаводские
рабочие, горожане из купцов и ремесленников, регулярное казачество — все! — не приняли Пугачева с его разрушительной
«свободой». Но почему-то упрямо украшает его буйную голову венчиком «святой»
правды. Автор прекрасно видит и то, в какую цену, в какую лютую цену
обошлась «волюшка» пугачевская стране, сколько народу в могилы легло, сколько и
без могил-то осталось, но все же красит Пугачева со
товарищи в цвета героизма, ставит их под знамена некой высокой и прогрессивной
парадигмы.
Не
соглашаясь, не мирясь со странными историософскими
приоритетами Алексея Иванова, стоит все же приглядеться к его позиции
относительно государственного строя Российской империи. Петровская эпоха,
словно каменная буря, разрушила старомосковское общество с его древними
идеалами. Автор «Тобола» отнюдь не выражает восторга в отношении допетровской
Русской цивилизации, но считает ее, видимо, более человечной, нежели победившее
«петербургское имперство». Эту громадную,
всесокрушающую силу олицетворяют в романе четыре персонажа: сам Пётр I,
поданный так, что читатель, сопереживая прочим персонажам, не получит в душу
свою ни крупицы сочувствия к царю, а один только страх перед его ломящей мощью,
жестокостью, нравственной неразборчивостью; полковник Бухгольц
— служилец, как будто имеющий в голове «органчик»,
где записаны воинский устав, правила строевой подготовки да боевые команды, а
более ничего нет; обучавшийся в Европе молодой офицер Ванька Демарин — чуть смягченный вариант Бухгольца;
губернатор Гагарин, о котором выше сказано, что он за
человек. Человеческие чувства, отношения, идеалы у Бухгольца
и Демарина заменены на одну высшую ценность —
идеальное выполнение служебного долга.
Пётр I обуян безумием государственного регулярства,
но детище его сплошь и рядом наталкивается на персональное корыстолюбие служильцев, которые в исполнении
этого долга никакой чести не видят. Самый яркий
пример — Гагарин.
Государство
и государственные люди, таким образом, поданы Алексеем Ивановым несимпатично.
Получается, что всему имперскому государственному порядку, введенному Петром I,
не место за столом «избранных». Не ведет его конструкция ни к созиданию, ни к
духовному просвещению (а значит, приближению к истине). Этот строй, как рисует
его автор романа, — тупиковое отклонение; он победил, но это вовсе не значит,
что за ним правда.
И
трудно понять: из-за того ли скверною наполнено государственное устройство
новой России, что люди, его представляющие, темны и страшны, или, может быть,
людям этим придан по авторской воле столь отталкивающий облик, что общий
порядок петровской империи не нравится писателю? Писатель, он ведь не историк,
ему позволительно относиться к фактам как к глине, которая подчинена изменчивой
художественной истине, а не строгой правде истории…
За
читателем же остается право выбора: признать ту разновидность художественной
истины, которой ныне предан творец литературного произведения, или же
отвергнуть ее. В данном случае выбор будет куда как сложнее, чем традиционная
альтернатива между западническими идеями и славянофильскими…
Алексей
Иванов, как обычно, — мастер, мистик, певец сложности.
От
него простоты не дождешься.