(Д.Замятин. «Гунны в Париже»)
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2017
Дмитрий
Замятин. Гунны в Париже:
К метагеографии русской культуры. — СПб.: Алетейя, 2017.
«Следует
начать, — пишет сам автор во включенной в книгу на правах одного из приложений
рецензии, — издание целой серии книг "Воображаемые географии",
посвященной проблематике гуманитарного освоения и воображения пространства». Но
ведь он, по сути, уже и начал. «Гунны в Париже» — в точности об этом: о том,
как, кем и почему воображалось русское пространство, и как эти образы затем
влияли на разные области русской жизни (включая, например, и политику, и
экономику), оторвавшись со временем от своих создателей и получив
самостоятельное существование. О том, что для того, чтобы по-настоящему быть в
культуре, войти в поле культурного зрения, стать культурной реальностью,
пространство непременно должно быть воображено. Грубо говоря — оно должно быть
придумано.
«Место,
— настаивает автор, — недостижимо, если оно остается вне образной сферы или
зоны; тогда оно распадается просто на селитебную и промышленную зоны, отдельные
улицы, переулки и площади, памятники архитектуры и точки обзора». Оно «не
существует, пока гений — будь он даже вполне безымянным — не расположил, не
разместил его образы в строгом метагеографическом
порядке». (Отдельный вопрос, насколько такой порядок действительно строг;
забегая вперед, заметим, что из сказанного автором впечатление его строгости
все-таки не складывается.) «Место» вообще, по Замятину, существует ровно до тех
пор, пока наговаривается, надумывается, пересоздается. «…Всякое
художественное произведение, претендующее на воссоздание, очередное творение
места существует и живет как склейка, "склеенный ландшафт"; эта
ментальная склейка продолжается все время, пока произведение читается, смотрится,
воспринимается, осмысляется, анализируется, и, наконец, воображается».
«Место», таким образом, само оказывается своего рода художественным
произведением, а его воображение («…и, наконец, воображается») — чуть ли не
высшей стадией зрелости его восприятия.
Дмитрий
Замятин, кандидат географических наук и доктор культурологии,
основоположник гуманитарной географии и одного из основных ее направлений —
географии образной, или имажинальной, создатель
концепции метагеографии (о сути этого предмета
читатель-неспециалист многое узнает из «Гуннов в Париже» на конкретном
материале), а среди многого прочего — профессионал в области маркетинга и брендинга территорий — знает, что говорит.
Суть
всех многообразных и многолетних его усилий вообще состоит в прояснении того,
как человек наделяет смыслами разные участки пространства, превращая их в ту
самую культурную реальность, как складываются их образы — в том числе путями,
не вполне подконтрольными самому человеку и не всегда заметными ему, — и в
создании концептуальных средств для такого прояснения.
Очередная
книга Замятина вполне способна служить введением в воображаемую серию
воображаемых географий, поскольку на множестве конкретных примеров (среди
достоинств книги — значительная ее насыщенность материалом, сама по себе
способная расширить внутренние горизонты читателя) подробно показывает, как эта
«воображаемость» устроена. Замятин стремится
смоделировать ее устройство как можно более рационально, формализовать —
насколько прихотливый процесс воображения вообще поддается формализации. Как мы
увидим из текстов, вошедших в книгу, он поддается ей довольно неплохо, однако же не полностью. По крайней мере — не без противоречий,
потому что для такого моделирования, кажется, не обойтись одними только
строгими, однозначными терминами. Во всяком случае, Замятин
точно без них не обходится, щедро насыщая свою речь образами и метафорами едва
ли не художественного свойства — говоря, например, о «клочковатых, уже
разорванных и «растасканных пространствах», о «склеенных» ландшафтах, об
«обшарпанной и потертой» топографии. Еще одна его стратегия —
привлечение, на правах метафор, понятий из обихода других наук, например,
квантовой механики (по его собственным словам, это призвано способствовать
повышению точности описания): «Гений способствует восприятию и воображению
места как волны; благодаря гению место перестает восприниматься как
совокупность информационных частиц-корпускул. <…> Место представляет
собой сферу, окруженную направленными в пространстве силовыми линиями-волнами.
<…> Творчество гения как бы расщепляет волновую среду, отклоняет силовые
линии от места, окружает место дополнительной оболочкой, практически
непроницаемой или слабо проницаемой для макроволн, делает место "невидимым", возвращая
его тем самым пространству и в пространство, условное пространство "темной
материи"». Похоже, этот текст сам по себе нуждается в основательном
прояснении, что чувствует и сам автор, тут же принимающийся его пересказывать
другим языком: «Иначе говоря, роль гения заключается в разложении обыденного,
привычного, рутинного, традиционного образа места…» Но тогда почему нельзя
было сразу же так и сказать?
Как
бы там ни было, пространству, чтобы человек его по-настоящему увидел,
необходимо быть наделенным значениями, неминуемо субъективными и пристрастными.
А они таковы всегда, и не только у людей искусства, но даже у вполне, казалось
бы, рациональных исследователей (и мы не ошибемся, если отметим по ходу дела
среди предметов внимания Замятина нерациональные, дорациональные
корни рациональных построений). Замятин показывает это, в частности, на примере
Георга Вильгельма Стеллера, работавшего в России
ученого-натуралиста XVIII века, плававшего вместе с Берингом в поисках
северо-западной оконечности Америки и оставившего об этом знаменитый «Дневник
плавания с Берингом к берегам Америки. 1741—1742». «Рациональное пространство»
этого ученого, как обнаруживается при внимательном рассмотрении его записок,
«имеет глубокие эмоциональные контексты», по мысли Замятина, принципиальные для
понимания сути работы ученого. Кстати, это — одна из самых
интересных глав в книге, поскольку показывает, среди прочего, взаимоналожение при создании образа пространства сразу
нескольких матриц восприятия: как тех, что обусловлены личными особенностями,
обстоятельствами и опытом, так и тех, что связаны с особенностями
познавательных моделей, характерных для эпохи вообще и для представляемого
человеком социокультурного типа в частности.
«Ученый-натуралист
как социокультурный типаж сформировался к началу
XVIII века на основе именно ньютонианской модели
пространства; эта модель способствовала чрезвычайно педантичной и кропотливой
работе естествоиспытателя с избранными им объектами (животными, растениями,
почвами, горными породами, народами, звездами и другими небесными телами и
т.д.) и поощряла когнитивные процедуры заполнения как бы еще пустых, не
поименованных и не помеченных различными объектами изучения пространств. В
сущности, это были пространства-коллекции; территории, на которых размещались в
видимом только ученому-натуралисту порядке коллекции растений и животных,
народов и племен, гор и равнин. Размеры такой «пространственной коллекции»
определяли (до сих пор, частично. определяют
и в настоящую эпоху) механизмы соответствующей пространственной ориентации,
способы воспроизводства знания о различных пространствах и особенности
формирования конкретных географических образов».
Из
сказанного уже видно, что «гениями места», по Замятину, способны оказываться не
только писатели, поэты и вообще люди искусства (географы же
как таковые — вообще, кажется, в последнюю очередь; они лишь подводят своего
рода итог способам смыслонасыщения пространства,
свойственным их времени). И вот вторая главная задача книги Замятина:
прояснить, как в принципе устроена фигура «гения места» и в каких вариантах она
существует в культуре (в данном случае — в русской). Он намерен придать
выражению «гений места», которое к концу XX — началу XXI века, по справедливому
замечанию автора, «стало частью массовой культуры», твердый терминологический
статус. Определение он предлагает такое: «Гений места —
художник или творец, чья жизнь (биография) работа и/или произведения связаны с
определенным местом (домом, усадьбой, поселением, деревней, городом,
ландшафтом, местностью) и могут служить существенной частью образа места или географического
образа». «Гений и место являют собой разрывное, прерывистое и
фрагментарное, заранее неполное единство отношений между фундаментальными,
базовыми, основополагающими мифами, образами и архетипами "примордиального" сознания и подсознательного, может
быть, бессознательного, и локальными, очень местными и сиюминутными метафорами
и метонимиями повседневного шумного и обычного бытия и быта».
Вообще,
интеллектуальное предприятие Дмитрия Замятина по прояснению того, что
действительно находится на некоторой периферии нашего культурного зрения, могло
бы, пожалуй, показаться фантастическим, своего рода утопией, когда бы автор на
протяжении многих лет не развивал его с редкостной, воплощенной в регулярно
издаваемых книгах последовательностью и систематичностью. Редкостной
— для поэта и эссеиста. Однако случай Замятина — особенный, может быть, вообще
единичный. Будучи поэтом по существу, эссеистом по предпочитаемой форме
самовыражения и теоретиком культуры по направлению внимания, он постоянно
вырабатывает общий язык с самим собой — ученым по роду основных занятий и типу
умственной дисциплины. Художник и исследователь в авторе, кажется, то вступают в несомненно плодотворный диалог, то спорят друг с другом и
норовят друг друга вытеснить, при том, что ни одному из них это никогда вполне
не удается, и в каждом замятинском тексте мы
постоянно слышим переплетающиеся голоса обоих.
В
случае «Гуннов…» художник, похоже, одерживает некоторый верх, хотя ученый
сдается ему и не без боя, и, как обычно, не полностью. С
одной стороны, ученый предлагает проект терминологического инструментария для
исследования предмета (говорит, например, о том, что можно выделить три
стратегии «включения темы гения и места в методологию и методику
образно-географического моделирования»: стратегию «пересмотра места»,
«расширения образно-географических контекстов места» и «уничтожения места», и
предлагает определение каждой); не устает настаивать на том, что у «метагеографического воображения» есть «строгие и
необходимые законы». С другой, книга — ни в коей мере не систематическое
построение, которое охватывало бы процесс измышления пространства со всех его
представимых сторон или хотя бы представляло полный перечень возможных аспектов
его рассмотрения. Это — сборник эссе, рассматривающих этот — вполне безгра-ничный — процесс в его
избранных точках. Избранных не без произвольности и более того — с изрядной
неравномерностью. Порядок, в котором эссе следуют друг за другом, тоже,
кажется, вполне произволен (разве что можно предположить в нем некоторую
слабую, непринципиальную хронологичность: натуралист
XVIII века Стеллер — Чаадаев — Блок — русская усадьба
как культурный феномен — снова Блок, современник ее упадка и гибели…). То есть мы тут имеем дело не с последовательно развиваемой линией,
но скорее — с объемом, намечаемым в разных точках и с разной степенью
интенсивности.
Да,
у писателей и поэтов, как показывает нам автор еще в самом начале книги, нет
монополии на метагеографическую продуктивность.
Однако по вошедшим в сборник текстам легко заметить, что статус литераторов здесь несомненно привилегированный, поскольку именно они
более прочих «наговаривают» пространство своим современникам и потомкам, задают
матрицы его восприятия. Среди героев замятинской
книги они в решающем большинстве. Александру Блоку достается целых три эссе —
об «образной геоморфологии» стихотворения «В густой траве пропадешь с
головой…», о географических образах в поэтическом цикле «На поле Куликовом» и о
метагеографии «Скифов». (Вообще, видимо, Блок — один
из наиболее важных для автора гениев русского пространства, тем более что и само название книги — «Гунны в Париже» — совпадает с
названием эссе, посвященного блоковским «Скифам»).
Блоку немного уступает Андрей Платонов, о котором два эссе, оба — о «Чевенгуре». (Однако ни одного отдельного
эссе почему-то не удостоился, например, Андрей Белый — ключевая фигура,
«первооткрыватель», по словам самого Замятина, «темы географических образов в
русской культуре» и один из основоположников московского — в противовес более
раннему петербургскому — мифа в литературе и сознании.) По одной главе книги
досталось Борису Пастернаку — «геономике любви» в
«Сестре моей жизни» — и Венедикту Ерофееву, феномену паломничества в «Москве —
Петушках». Одно эссе посвящено философу — Петру Чаадаеву, да и тот, в сущности,
литератор. Словесность — предмет внимания и двух, нет, даже трех принципиальных
обобщающих текстов. С одного из них, о метагеографии
русской литературы и возведенном ею «евразийском доме», вообще начинается весь
разговор, другое анализирует географические образы путешествий в русской
литературе, а третий — это речь «Пространство и русская литература»,
произнесенная автором на вручении ему в декабре 2011 года премии Андрея Белого
за книгу эссе «В сердце воздуха» (и тут, наконец, исследователь и поэт в
Замятине перестают перебивать друг друга, что делают практически
повсеместно — и мы слышим голос одного только поэта). За представителями
словесных искусств следуют художники, притом
индивидуального рассмотрения удостоился один только Кузьма Петров-Водкин, зато
есть сразу два ярких обобщающих исследования: о русской пейзажной живописи XX
века и о географических образах русского авангарда. В двух текстах
анализируется кинематограф: образы дома и дороги в фильме Андрея Тарковского «Зеркало».
Особняком стоят тексты о русской усадьбе и об образе реки «в российских
ментальных мирах». Ученый — Стеллер — в книге
оставлен в одиночестве.
Впрочем,
как и было сказано, в начале книги Замятин — бегло, перечислением — упоминает и
о «гениях места» со многими возможными специальностями: «Понятие творца в
данном случае может толковаться расширительно и включать в себя образы
властителей, политиков, ученых, философов и любых других деятелей различных
сфер жизни общества, оказавших существенное влияние на формирование образа
места». Вот о том, как это происходит в случае представителей
«нехудожественных» специальностей, очень интересно было бы однажды прочитать.
К
недостаткам книги стоит отнести некоторый речевой избыток, растрепывающий
внимание читателя. Скорее всего, он вызван стремлением автора
к возможно большей точности формулировок, но в результате одно и то же нередко
проговаривается многими синонимами, повторяющими друг друга и ничего не
добавляющими к прояснению предмета разговора: «разрывное, прерывистое и
фрагментарное, заранее неполное», «фундаментальными, базовыми, основопо-лагающими», «обыденного, привычного, рутинного,
традиционного», «осевших, выпавших в осадок»… Кажется, устранение этого избытка
добавило бы повествованию стройности, а развиваемой мысли — ясности.