Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2017
Александр Евсюков родился в 1982 году в городе Щёкино Тульской
области. Выпускник Литинститута 2007 года. Публикации в журналах «Дружба
народов», «День и ночь», «Homo Legens»,
«Вайнах» (Грозный), «Бельские просторы», «Звезда
Востока» (Ташкент) и др.
Участник
Форумов молодых писателей России. Победитель российско-итальянской премии
«Радуга» (2016). Проза переведена на итальянский язык.
1
…Все началось с
подоконника. Подоконника под толстым гладким слоем белой краски. Я стою на нем
в детских колготках, потому что это мое самое первое в жизни зыбкое
воспоминание. За окном под двумя яблонями сдвинуты столы, и сначала кто-то один
говорит, а затем все медленно и плавно поднимают бокалы. Незнакомые взрослые
люди то встают, то садятся опять. Все происходит совершенно беззвучно. В мою
сторону никто не смотрит или смотрит без всякого интереса. Я не помню там ни
матери, ни отца, хотя точно знаю, что они должны быть рядом. Зато портретно
запоминаю нескольких людей, которых потом совершенно
точно не мог нигде встретить. Картинка застывает и понемногу становится похожа
на старую желтоватую фотографию с трещинами на уголках из пыльного толстого
альбома. Я так и стою на подоконнике и смотрю, смотрю внимательно, а потом
смаргиваю и проваливаюсь в беспамятство еще на два с лишним года…
Мое детство прошло в
Тульской области — в поселке Нагорный, который чаще звали 14-й шахтой или
Обувной фабрикой. Так, по привычке, называют его до сих пор, хотя фабрика
окончательно схлопнулась в середине 90-х и постепенно
превратилась в заросший пустырь с опасными (при неосторожном хождении) ямами, а
выработанную шахту закрыли намного раньше, до моего рождения и до приезда
родителей сюда.
Но ближайшая к дому возвышенность осталась
именно от шахты — грифельно-серого цвета террикон, насыпной холм из отвала
пород. Именно на него я (один или с товарищами) совершал первые восхождения,
которые — тогда, в детстве — казались мне почти альпинистскими. Потом в снежные
зимы мы строили крепости у вершины — лепить их лучше в короткую оттепель, так
чтобы за ночь покрылись ледяной коркой, тогда укрепление может простоять не
одну неделю и выдержать многие штурмы.
Вдали видны другие
терриконы: соседний, увековечивший память о 13-й шахте, намного выше нашего,
стоит себе как настоящая гора, на вершине которой всегда свистит ветер и
открываются взгляду далекие захватывающие дух пространства; а вот на шахте 17 —
только жалкий бугорок, кучка угольного праха.
Уже в малом возрасте я
знал, что мой дед по отцу Дмитрий Иванович — потомственный шахтер, с ранней
послевоенной юности больше тридцати лет отработал
навальщиком. До самой своей внезапной кончины он оставался жилистым и подвижным.
Когда заходил разговор о нормах, он негромко говорил: «…тонн десять, а когда
ударничать брались, то и побольше.
Но если сильно много сделаем, то на следующий месяц и план выше задирают за те
же деньги». Однако работа позволила получить квартиру почти в самом центре
районного города Щекино, а зарплата шахтеров считалась хорошей и позволяла
достойно содержать семью: жену и двоих сыновей.
Его супруга баба Валя —
напротив, за всю взрослую жизнь отработала всего одну полную рабочую смену на
бензоколонке и тут же забросила это неблагодарное занятие, чем и гордилась, не
слишком таясь. Вот, мол, а смогла же при этом устроиться, Дед, неизменно
уважаемый и на работе, и всеми соседями, после коротких перебранок с женой чаще
всего быстро сдавался и отходил в сторону. Он предпочитал сбегать в работу, где
всегда чувствовал себя увереннее. Баба Валя же брала свое деревенскими
хитростями и упрямым измором — например, когда нужно было пристроить младшего
сына (моего отца) на сложную операцию к лучшему хирургу, ей не раз доводилось
доезжать до столицы и доходить «до самых врачебных верхов».
Даже подростком я
догадывался — что-то у них не так, несмотря на все полвека совместной жизни. И
уже потом узнал: первой любовью деда, тогда молодого паренька Мити, была Нина,
младшая сестра Вали. Нетрудно представить, как застенчиво и нескладно все
происходило, как отворачивались и заливались они оба краской, как пытались
укрыть зародившееся чувство и от самих себя, и от взрослых, и как взрослым все
было заметно с первого же внимательного взгляда. И как мать сестер все поняла и
сообразила, что парень толковый и хозяйственный, но негоже младшей выскакивать
наперед старшей, какие после этого по деревне пересуды пойдут? Видимо, поняла
материнский намек и Валя. С детства она была хорошей плясуньей и на танцах в
сельском клубе кружила обжигающим вихрем, куда за ней было угнаться младшей! И
в сказке этой Золушка без помощи феи так и осталась стоять у стенки. А вот Митя
оказался женат совсем не на той сестре, на которой собирался, и вскоре стал отцом
двух мальчиков. Нина тоже вышла замуж за неуклюжего молчуна Василия, главным
положительным качеством которого было немаловажное по советским временам умение
часами безропотно выстаивать в очереди нужные дефициты, и тоже родила двоих
парней.
Они прожили жизнь в
одном дворе, в крайних подъездах соседних домов. Он ушел первым — ночью
остановилось больное сердце. Тремя годами позже высушенная онкологией до костей
баба Нина попросила похоронить ее рядом с Митей. О своем номинальном муже она,
кажется, даже не вспомнила.
Их схоронили совсем
близко от нашего поселка — на новом кладбище в Крестах, которое из-за света и
простора вокруг называли «веселым».
Раньше, на самом
дальнем краешке моего детства, это было колхозное поле, засеянное пшеницей, по
дороге вдоль него уходило пастись стадо коров во главе сначала с огромным
черным быком Цыганом с блестящим кольцом в носу, а потом с пестрым Буяном.
Вечером на закате мы с мамой выходили посмотреть, как солидно возвращается
домой в коровник сытое стадо, каким столбом вздымается пыль от сотен копыт и
как подстегивают отстающих раскатистые щелчки кнута. Иногда пастух подсаживал и
катал меня на спине старой смирной лошади Зорьки. Крепко держась за жесткую
гриву, я восторженно оглядывал всех сверху, думая, что еду на настоящем коне.
Потом я всего раз
повстречался с почти таким же большим стадом в наших окрестностях. Вернувшись с
очередной сессии, вышел прогуляться через давно заброшенное поле. Подышать
теплым ветром, пахнущим ромашками и люцерной. Посмотреть, как ловко кувыркаются
в воздухе ласточки и зависает темной точкой на слепяще яркой высоте охотник-коршун. Обогнул заброшенный
карьер, и тут мне навстречу выходят сразу четыре темных быка неизвестной здесь
раньше породы с острыми прямыми рогами. Десятки коров показались за ними
следом. Поняв, что бежать поздно, и убедившись, что ничего красного на мне нет,
я неспешно двинулся им навстречу, понемногу забирая в сторону. Быки примерились
протяжными взглядами, потом как-то значительно переглянулись между собой и все
разом потеряли ко мне интерес. И тут, огибая стадо, вылетел голый по пояс
загорелый до черноты всадник. Он махал мне рукой и что-то выкрикивал. Я же
упорно заставлял себя двигаться с той же скоростью, не ускоряя шага и не
замедляясь, чтобы снова не привлечь невзначай потерянного бычьего внимания, и
поэтому не помахал ему в ответ.
— Ты чего тут ходишь —
не боишься их совсем? — подскакав ближе, громко спросил пастух.
— Не-е, нормально. Гуляю, — выговорил я.
Пастух, видимо сочтя
меня кем-то на редкость отчаянным, уважительно спешился и тщательно вытер
ладонь о штаны, чтобы познакомиться. Мы перекинулись несколькими фразами: он
подрабатывал на богатого фермера, а через меня решился передать привет сыну
земляков — газетному журналисту (корреспонденту или, может, редактору, кто их
разберет) там, «на Москве». Сильно удивился, что я его не знаю. Потому что
столица, она, конечно, большая, но уж не такая, чтобы двум человекам друг про
друга совсем ничего не слышать.
2
Моя первая школа
находилась в соседнем поселке Финский, который получил свое название из-за
военнопленных, оказавшихся здесь после Зимней войны (тех самых, кого называли
тогда «белофиннами») и обустроивших бараки и деревянные домики особого типа.
Однако крепкой памяти насчет финнов в народе почему-то не осталось в отличие от
короткой поры присутствия немецких пленных, трудившихся над постройкой
котельной у нас в Нагорном. Их облик: одежду, обувь и,
главное, — непривычную размеренную четкость работы вспоминали и расписывали в
красках все старожилы. Стены котельной были сложены на совесть, разбить их
стоило больших трудов, и потому именно она, давно опустевшая и выпотрошенная,
гордо выстояла дольше всех окружающих строений.
Самым популярным зимним
развлечением у пацанов, еще не доросших до дискачей и гуляний с девчонками, было «бортовать»
— то есть прицепляться руками к заднему бамперу автобуса и скользить по льду и
разбитому асфальту до следующих остановок. Подошвы ботинок стирались всего за
несколько таких поездок, но ни возмущение, ни подзатыльники вечно безденежных
матерей никого не останавливали.
Были и свои аналоги
интерактивных игр: по примеру Стивенсона мы рисовали карты необитаемого острова
— с сокровищами или без — и каждый день придумывали и записывали «свои» новые
приключения на нем.
Долго и увлеченно играли
«во вкладыши» от жвачек — ловким хлопком ладони их надо было перевернуть, и
тогда все они доставались победителю. Хлопки раздавались на каждой перемене
отовсюду: играли на партах, на подоконниках, на полу в школьных коридорах. У
малышни самой ценной добычей считались машины, а у пацанов
постарше актрисы в открытых платьях.
Однажды в самую снежную
зиму дорогу между поселками замело наглухо, так, будто разразившийся с вечера
до утра буран был ниспослан именно с этой целью. Когда же снеговая каша
сварилась и застыла, то лишь великим трехдневным трудом удалось пробить
единственную полосу движения с «карманами» для разъезда встречных машин.
Вычищенный снег возвышался двумя высоченными грядами, поверху вилась узкая
пешеходная тропка, а время от времени внизу у нас под ногами прокатывали то
рейсовый автобус, то грузовики. Несмотря на искушение, снежками мы в них не
кидали.
Самым страшным временем
почти для всего класса становились уроки английского, который взялась
преподавать завуч, сама владевшая им очень приблизительно — всю жизнь она учила
немецкому. Страх от взаимного непонимания на уроках
сменялся ядовитыми насмешками над училкой в коридоре
сразу по их окончании. Вместо живого языка в память каждому намертво вдолбилось несколько дубовых фраз (Today’s
weather cold, there’s no sun),
по которым ее и вспоминали. Чуть позже она умерла тяжело и мучительно, и,
кажется, только тогда мстительные насмешки сами собой сошли на
нет.
С каждым годом учеников
в младших классах становилось все меньше, учителя старели, и лет через пять
после моего выпуска школа закрылась из-за недобора детей. А в здании вскоре
расположилось общежитие вьетнамцев с неизбежным полулегальным пошивом
ширпотреба.
3
Первые замашки
сочинительства проявились у меня очень рано. Сам не помню, но не раз слышал
потом от старших, что, залезая к деду под одеяло, я просил его рассказать мне
на ночь сказку. На самом деле мне всегда хватало только ее завязки. Потом я
задавал несколько уточняющих вопросов и, перехватив вожжи сказителя, несся
дальше уже сам, смело меняя сюжет и выворачивая наизнанку фольклорные задумки.
Эта пагубная склонность
развивалась во мне, и когда мы с ребятами шли из школы, то обычно именно я
заговаривал дорогу всякими историями, прочитанными или просмотренными, а потом
доведенными до полного художественного развития.
Однажды во втором
классе ко мне зашла одноклассница Юля переписать домашнее задание. Я дочитывал
«Таинственный остров» Жюля Верна. Вид этого
толстенного тома ее впечатлил, и она предположила, что я сам тоже обязательно
буду писателем.
— Скорее, читателем, —
скромно поправила тогда мама. Но во мне это озвученное озарение что-то
пробудило, и вскоре я совершил свою первую попытку написать некое подобие
рассказа о загадочном ритуале центральноафриканского племени.
Книги я читал
увлеченно, запоями: они были как окно из маленького серого мирка в большой —
цветной и сияющий. Иногда кто-то из одноклассников или знакомых ненадолго тоже
увлекался, и тогда находилось о чем поговорить. Взрослые воспринимали эту
склонность то снисходительно, то настороженно. От самых прозорливых бабушек
можно было услышать:
— А помнишь, у
Маруськи-то малый все читал? Так и свихнулся. Еле сторожем пристроила, а потом
уж и туда не брали. И этот туда же.
И все более важным для
меня становилось доказать, что бывает и по-другому.
Я нацелился на Литинстиут. Все, с кем я делился своей мечтой и целью,
качали головами и соболезновали мне заранее. Из нашей дыры — в московский вуз?
Без денег? Без связей? Ну, ты попробуй, а мы поглядим…
Километрах в восьми от Щекино расположена усадьба Ясная Поляна. Туда можно
добраться на автобусе, на попутке, на велосипеде, на лыжах и даже — при желании
и упорстве — дойти пешком. Несколько раз целыми классами нас возили туда на
экскурсии вместо спаренных уроков. Тогда запомнились лошади возле конюшни,
нескончаемая энциклопедия Брокгауза и Ефрона с
корешками во всю стену, стайки гомонящих и удивленно озирающихся иностранных
туристов. Из-за такой очевидной географической близости мне сложно было
воспринять Льва Толстого как великого писателя, а не только земляка. К счастью,
сила и мощь настоящего творчества в итоге перебарывает подобные предубеждения.
Для творческого
конкурса в Литинституте требовалась распечатка текста. Это оказалось серьезной
проблемой — почти все местные знакомые были из другой среды, так что печатных
машинок ни у кого уже не было, а компьютеры еще не появились. В последнюю
неделю вдруг удалось договориться с работниками музея, и моя первая повесть за
два дня диктовки оказалась перенесена из тетрадных каракулей в стопку печатных
листов.
Через три месяца я
поехал в столицу на экзамены. Возвращение обернулось скромным триумфом. С
дорожной сумкой за плечом я неторопливо подошел к подъезду.
— Ну что, Саш,
поступил? — с чрезмерно сладкой улыбкой спросила одна из соседок.
— Поступил, —
подтвердил я тоже с улыбкой. Лица вокруг недоуменно вытянулись.
— А из
Щекино там народу много?
— Из Тулы больше нет
никого.
Соседки сокрушенно
замолчали, не зная, что еще спросить. Привычный мир вокруг дал широкую трещину.
Потом (невиданный случай) целых три вечера подряд у подъезда никто из них не
собирался.
4
Город Щекино — блеклый новострой, и выражение поэта Сергея Казнова
«городок без архитектуры» к нему вполне применимо. Даже у Игоря Талькова (едва ли не самого известного здешнего уроженца,
родившегося еще в одном пригородном поселке — Грецовке
и посвятившего этим местам песню «Маленький город») точных исключительных
примет не найдется. «Маленький гоpод
с улицами в тpи дома. С шепотом тополей за окном, до
боли pодной и знакомый»
— вот и все Щекино, получившее статус города почти перед самой войной. Осенью и
в самом начале зимы 1941-го на 52 дня районный центр оказался в оккупации.
Однажды весной накануне
Дня Победы я напросился в гости и побеседовал с Михаилом Федосеевичем Шпилевым
— кавалером французского ордена Почетного легиона. Родом с востока Украины, в
14 лет он был угнан на работы сначала в Германию, а затем, с аттестацией крайне
неблагонадежного и склонного к побегам, отправлен во Францию. Там был вынужден
участвовать в постройке Atlantikwall (Атлантического
вала) от возможной высадки союзников. Из тридцати тысяч пленных и фремдарбайтеров в начале строительства к окончанию выжило
не больше тысячи. Но Михаилу удалось сбежать гораздо раньше; затем тощего
настырного паренька взяли в Сопротивление. На операции он ходил бок о бок с эмигрантами, как выяснилось, так же сильно
ненавидевшими Гитлера и любившими свою Россию. Война для него закончилась
освобождением Парижа. Русских (ни эмигрантов, ни тем более советских) союзное
командование, развивавшее наступление в сторону Германии, предпочло дальше не
пускать. Отдельные эпизоды и впечатления того времени он зарисовывал в
отдельный альбом карандашом или акварелью. По окончании войны он вернулся на
Родину и обосновался уже в Щекино. Позже, в 60-е, он оказался консультантом у
Сергея Бондарчука и даже снялся в крохотном эпизоде «Войны и мира».
Другой ветеран
встретился мне совершенно случайно. Во время прогулки недалеко от бывшего
завода и новой, «не намоленной», церкви он сам
окликнул меня, представился Георгием. Видимо, ему хотелось поговорить с кем-то
молодым. Я остановился и присел рядом на бетонную плиту. Оказалось, что в войну
он служил артиллеристом. Летом 1944-го в Прибалтике попал в плен. Немцы,
захватившие его расчет, тогда сильно смеялись. «Как раз перед этим командир
приказал нам с другим солдатом обменяться оружием. Отдал я автомат, чтобы он
нас с тыла прикрыл, а фрицы — навстречу. И вот у меня карабин, а все патроны
автоматные — даже застрелиться не могу». Через несколько месяцев, уже из
лагеря в Польше, он сбежал, когда охрана ослабела и
стало возможно добраться до ближайшего леса за спинами других пленных. Его
племянника, как родственника военнопленного, уже в 60-х, не допустили до учебы
в институте.
5
Дядя Коля — старший отцовский
кореш — гнал самогон, но сам не пил. «Не по этой
части», — пояснял он, срезая и заботливо складывая в пакет маковые головки
на полузаброшенных дачах. Показания дяди Коли, за что
и сколько точно он сидел, разнились, но в общих чертах я понимал, что связан
этот знаменательный период с хищениями и уводом налево товаров из магазина, в
котором он был заведующим. Кажется, вся нужная информация о его сроке была
наколота на спине, но читать наколки бегло и грамотно я не умел.
В тюрьме полно времени.
Читать он пристрастился именно там. Однажды на целый месяц у него на руках
оказалась одна книга — других почему-то не выдавали — «Поединок» Куприна. И
тогда он перечитал ее одиннадцать раз полностью и еще много «надергал кусками».
Потом — дело молодое — целыми страницами наизусть шпарил.
Меня это сильно
удивило. Трудно было представить такую оторванность от самых захудалых благ
цивилизации: ни телевизора, ни газет. Только четыре стены и окно в решетке.
— А сейчас сможешь? —
несмотря на сорок с лишним лет разницы мы общались на «ты».
— Да зачем? — он
отмахивался, но потом соглашался и, прикрывая глаз, начинал:
— «Дуэли? Нет, не
боюсь, — быстро ответил Ромашов. Но тотчас же он примолк и в одну секунду живо
представил себе, как он будет стоять совсем близко против Николаева и видеть в
его протянутой руке опускающееся черное дуло револьвера. — Нет-нет, — прибавил
Ромашов, — я не буду лгать, что не боюсь. Конечно, страшно. Но я знаю, что я не
струшу, не убегу, не попрошу прощенья.
Назанский
опустил концы пальцев в теплую… и какую-то там… воду и заговорил… заговорил слабым голосом, поминутно откашливаясь:
— Ах, милый мой
Ромашов, зачем вы хотите это делать? Подумайте: если вы знаете твердо, что не
струсите, — если совсем твердо знаете, — то ведь во сколько раз тогда будет
смелее взять и отказаться.
— Он меня ударил…
в лицо! — упрямо ответил Ромашов, и вновь жгучая злоба тяжело колыхнулась в
нем.
— Ну, так, ну,
ударил, — возразил Назанский и грустными, нежными
глазами поглядел на Ромашова. — Да разве в этом дело? На свете все проходит,
пройдет и ваша боль и ваша ненависть. И вы сами
забудете об этом. Но о человеке, которого вы убили, вы никогда не забудете. Он
будет с вами в постели, за столом, в одиночестве и в толпе. Пустозвоны,
фильтрованные дураки, медные лбы, разноцветные
попугаи — на этих эпитетах дядя Коля делал особые ударения — уверяют,
что убийство на дуэли — не убийство. Какая чепуха! Но они же сентиментально
верят, что разбойникам снятся мозги и кровь их жертв. Нет, убийство — всегда
убийство. И важна здесь не боль, не смерть, не насилие, не брезгливое
отвращение к крови и трупу, — нет, ужаснее всего то, что вы отнимаете у
человека его радость жизни. Великую радость жизни!..» — дядя Коля
остановился. — Вот так. Раньше страниц по пять мог без запинки, молодой когда был…
Щекино находится в той
обширной зоне за сто первым километром, где обычно оседали бывшие зеки. Многие
из них садились в одной стране, а спустя годы выходили уже в совершенно другую.
Одни выглядели настороженными и сбитыми с толку, другие всем своим видом
бросали вызов обществу. Как будто нарывались, готовясь ответить на любое
неосторожное слово или непочтительный взгляд. Уже потом я научился различать
липкий затравленный страх за любой самой внушительной бравадой.
Одного из таких
освобожденных в никуда зеков я ни разу не видел, но запомнил по имени — его
звали Егор. Отец рассказал, как на одной из пьянок
этот самый Егор говорил, что за десять лет на зоне стал большим человеком, судя
по намекам, чуть ли не «вором в законе», и теперь за угощение выпивкой всем
обещал свое покровительство. Он был крепкий, обритый, часто повторял, что
«отвечает за базар», но жил пока в старом бараке у матери. Однако скоро все
местные авторитеты должны будут начать считаться с ним. Я тогда увлеченно лепил
из пластилина и других подручных материалов сценки античной битвы, и в моем
легком на подъем детском воображении этот неведомый, но могучий Егор легко
вырос до исполинских размеров будущего вершителя судеб Одиссея, только что
доплывшего до своей Итаки. Я стал прислушиваться к любому упоминанию этого
имени и ждал чего-то грандиозного. А через несколько недель при мне в автобусе
рассказали, что Егора убили легко и наглядно — так, чтобы все видели, но никого
не поймали. Его закололи несколькими расчетливыми ударами возле самого дома, он
совсем немного прополз в пыли и истек кровью у ног оторопевшей матери.
Позже, уже в старших
классах, я стоял на остановке, укрываясь от дождя со снегом. Ко мне подвалил
низкорослый мужик, одетый как-то вразнобой: кепка, потертая меховая куртка, треники с лампасами. Хриплым голосом он попросил выручить
пятью рублями. Я нашел в кармане монету и выручил. В ответ он протянул мне
руку, разрисованную «перстнями»:
— Корявый мое погоняло,
только откинулся. Скоро паханом тут стану, и это зачтется
тебе. Корявый, запомни…
Я понимающе кивнул и
поспешил к подходившему автобусу. Больше ни о каком
Корявом я никогда не слышал.
6
Не нарочно, но
последовательно я отказывался врасти и увязнуть в почве этих мест. Не искал
работу поблизости, не торопился обзаводиться семьей, вообще не мог воспринимать
все это всерьез, как возможную для себя среду обитания. Так аквалангист чуть
раньше или позже неизбежно должен выплыть на поверхность.
И
кажется, на этот отказ, на это выплывание сам город
вдруг отреагировал мстительно. Как будто решил договорить мне о себе в самое
ухо что-то, ранее неизвестное, и сделать это так, чтобы уйти или отвернуться
было невозможно. Через ближайшую родню.
Мой отец — натура
артистическая. Он любил играть, входить в образ, пускать пыль в глаза или,
наоборот, добиваться жалости к себе и своему положению. Долгое время он играл
безобидного, растерянно улыбающегося пьяницу. Но пил
всерьез и помногу, а это все больше сказывалось на здоровье: он ослеп на правый
глаз, потерял три фаланги на пальцах руки, когда однажды не успел вовремя
отдернуть их от зубьев циркулярной пилы.
Но потом его вдруг
привлекло другое амплуа — опереточного злодея и героя-любовника под парами
боярышника. И вот у него появилась другая — полюбовница и собутыльница. И, сорвавшись с кодировки, они взялись
прожигать жизнь.
Посреди рабочего дня
вдруг позвонила мама. «Папа приходил с этой своей. Грозился. Замок в
квартиру поломал». — «Чем грозился?» — «Вселить ее везде. У него же тут доля».
— «Не переживай. Я приеду в пятницу. Тогда и поговорим». Я как-то сразу
почувствовал, что этот звонок — одно из событий, меняющих курс жизни, только
непонятно, куда именно. Мы с женой поехали, ожидая очередного визгливого
скандала. Я уже много раз пробовал говорить с отцом, и в каждый такой разговор
что-то будто бы отваливалось, отпадало. Он все меньше был похож на того
человека, каким я знал или представлял его раньше.
Мама давно устала от
разных отцовских выходок и предпочла пустить все на самотек. А его
опустошенность вскипала злобой. Он подступил к матери и как-то чересчур
картинно на нее замахнулся. Я был рядом и, перехватив его руку, отвел в
сторону. «Не делай так больше. Сядь на диван и послушай…» — «Здоровые
все стали, да? — он шипел с приглушенной яростью. — Ну, ничего, я вам
устрою…»
И он
в самом деле устроил. Вызванный по телефону наряд полиции перехватил нас,
только что севших в автобус. Через час я оказался подозреваемым сначала в
грабеже по предварительному сговору, потом только в побоях. Весь вечер и часть
ночи с долгими перерывами шли три допроса. Конопатый
оперативник неуклюже, но настойчиво пытался меня «расколоть». В этих перерывах
меня успели несколько раз позвать понятым к другим операм. Запомнился случай с
белой козой, которую изодрали бездомные собаки. На площади праздновали День города,
и ИВС (изолятор временного содержания) был переполнен пьяными. То и дело оттуда
доносились чьи-то истошные завывания. Женщина средних лет с насмешливыми
глазами спустилась вниз с этажей. «Саныч, что за шваль вы притащили? Я работать не могу — прям подо мной эта
собака Баскервилей… А ты
чего ждешь?» — она обратилась ко мне. — «Да сам пока не знаю…» Мы
заговариваем о Конан Дойле, затем о Толстом, потом
вдруг переходим к дневникам Достоевского. Я приглядываюсь к ее майорским
погонам. В дежурной части попахивает сюром.
Через полчаса мне доверительно пересказывается уголовное дело о
непреднамеренном «хищении» соседских калош, которое конопатый
опер расследовал еще более рьяно. И образ его как-то съежился, стал смешным и
жалким.
Над городом стелился
запах сожженного мяса. Далеко на окраине района, в Лазарево,
десятками тысяч уничтожали свиней, в которых вселилась вдруг африканская чума.
Я же в очередной раз приехал из Москвы, и мне предстояла очная ставка.
Сожительница с трудом дотащила до околотка пьяного отца, в упор не признавшего
мать, с которой прожил тридцать лет. В этот день ставка не состоялась.
Дело медленно распухло
до трех, а затем и до четырех томов.
Довольно быстро стало
понятно, кто дирижирует за кулисами этого процесса. Двоюродный брат в середине
90-х занимался скупкой цветных металлов, потом переключился на утилизацию
мусора в соседнем районе. Встречались мы нечасто. Так лет за семь до начала
следствия он прикупил черный джип и заехал похвастаться новой колесницей. Тачка
серьезная, но ни зависти, ни внешнего восторга я не выразил — заговорил о другом. И тут же отчетливо ощутил уязвленное тщеславие
«мусорного короля». Видимо, он всегда чувствовал себя что-то недополучившим,
чем-то обделенным, а потому и добился от вечно пьяного отца, чтобы тот переписал
на него эту несчастную долю в хрущовке.
Через дознание,
следствие, обращение в прокуратуру, спустя год после происшествия все
докатывается до суда. Суд был назначен в соседнем Советске. Это
предусмотрительно: в случае согласия с обвинением, а согласие это почти
предрешено, апелляция будет слушаться в этом же районе. Советск опоясывает
большое водохранилище — в детстве после маленьких заросших прудов оно казалось
почти что морем. Рыбалка здесь считается лучшей. Но теперь мне не до нее. Идет
мировой суд. Зампрокурора города, хоть внешне и похож на прыщавого старшеклассника, но обвинение на всех
заседаниях поддерживает с большим усердием. «Целый зампрокурора на таком плевом деле? Можешь больше ничего не
рассказывать. Дело заряжено, видно сразу», — пишет мне на мессенджер юрист, хорошо знакомый с судебным
закулисьем.
Вместе с мамой мы
повели контратаку — встречный иск на вселение. На первое зимнее заседание отец
не явился, он в больнице. По совету адвоката я сам пошел к отцу, чтобы
уточнить, не уловка ли эта болезнь. Мы встретились в палате, он выглядел совсем
другим, дважды подал руку: при встрече и потом на прощание. Я заметил, что
дыхание его стало сиплым с частыми торопливыми вдохами, но впервые за два года
не услышал той особенной подогретой злости в его голосе. Сожительница
молча сидела рядом, несколько раз он тревожно оглядывался на нее.
Мы договариваемся
созвониться. Мы вглядываемся друг в друга. Примирение зависает в воздухе.
Однако в понедельник он недоступен. Во вторник я узнаю от мамы о его смерти и
поспешно прошедших похоронах.
Приставы вселили маму в
квартиру следующей весной. Она огляделась и покачала головой: прибираться здесь
надо долго.
— Ну и как тебе это
все? — вдруг спросила меня.
— Трудновато, —
сознался я и обнял ее за плечи. — Но уже прошло. Зато теперь у меня есть
шикарный сюжет. Спасибо родному дому.