Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2017
Леонидас
Донскис, Томас Венцлова. Поиски оптимизма в
пессимистические времена: Предчувствия и пророчества Восточной Европы / Пер. с лит. Г.Ефремова. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2016. — 160 с.
«В наши дни все, —
говорит один из участников этого диалога, философ и политический мыслитель Леонидас Донскис (1962—2016)
своему собеседнику, поэту, филологу и правозащитнику Томасу Венцлове,
— любая откровенная книга, будь то мемуары или диалоги с другом и коллегой,
неизбежно становится данью так называемой
исповедальной литературе (confessional literature). Тут я надеюсь избежать этой дани и не
платить ее, поскольку, с одной стороны, партнер по диалогу мне более интересен,
чем собственная биография и переживания; с другой стороны, предложенный мной
объект разговора слишком важен и многозначен, чтобы мы измеряли его только
собой…»
О да, предмет разговора
существенно превосходит личные обстоятельства (и наши тоже). Но это,
действительно, откровенная книга, и сказанное в ней основано
прежде всего на собственном опыте собеседников, на опыте их личного
исторического участия.
Диалог философа и поэта
— не о политике, хотя книга дает основания к тому, чтобы быть прочитанной
именно так, и многими, пожалуй, так и будет прочитана. А иными — еще и с
обидой, поскольку о нашем отечестве в его нынешнем состоянии здесь сказано
немало жесткого. Утешьтесь, недовольные, хотя бы тем, что авторы говорят много
беспощадного и в отношении собственных представлений и ценностей (а это —
классические либеральные ценности), которые наши «пессимистические времена»
также подвергают изрядным испытаниям, — о чем еще будет сказано.
Речь идет о корнях
политики, о том, что ей предшествует и лежит в ее основе: о чувстве себя в
истории и об этическом выборе. О самой структуре такого выбора — в той
ситуации, когда человек, в силу чего бы то ни было, не может принять политику
того государства, к которому волею судеб относится. Когда он
не готов с нею отождествляться — и вместе с тем не хочет и не находит оснований
отказываться от страны, народа, культуры, с которыми он вырос, которым он обязан
самим собой — и к которым это государство теперь себя без остатка приравнивает.
Так и хочется сказать — которые оно узурпирует.
Однако, увы, и тут тоже не все так просто, поскольку с неприемлемым для тебя
государством или с его неприемлемой для тебя политикой могут быть очень даже
согласны многие твои соотечественники, более того — многие из тех, кого ты
искренне чувствуешь своими, всю жизнь их такими чувствовал. И еще труднее того:
ты не перестаешь их чувствовать своими и близкими, хотя согласиться с их
выбором по-прежнему не можешь, потому что он противоречит твоим ценностям,
твоим представлениям о справедливости и правде.
Вот что делать в такой
ситуации?
Речь, значит, идет о
границе, которая проходит между родиной и государством, о принципах проведения
этой границы. О природе «своего» и связей человека с этим «своим». И о сущности
патриотизма: «что делать, если невозможно оставаться патриотом страны, не
признающей ни свободы, ни совести?» (Стоп: а что, «страна» и
«государство» — это все-таки одно и то же? Неужели?)
Иными словами, жестче:
«будешь ли ты защищать свою страну, если она преступит законы человечности или
надругается над твоими ценностями»? Возможен ли в такой ситуации вообще
безошибочный выбор, не сопряженный с внутренней катастрофой того или иного
масштаба?
Проблема, как вы
понимаете, совершенно общечеловеческая, перед нею может оказаться кто угодно.
Она не такая уж исключительно русская, как полагают сами авторы книги, обращая
на это внимание в самом начале. «О русском интеллигенте иногда говорят, — пишет
Донскис, — что у него только один выбор — изменить
либо своей совести, либо родине.» (Ну, то есть русская
родина противна совести всегда?) И тут же снова повторяет: «Это — моральная дилемма прежде всего русской интеллигенции», хотя и делает
оговорку: «…но я вряд ли ошибусь, если скажу, что при начертании
интеллектуальной и моральной европейской карты в зону Восточной Европы попали
страны, в которых до сих пор актуален выбор между совестью и отчизной».
«Счастливы те страны, — добавляет он, — где эта дилемма исчезает и людям
приходится просто выбирать то или иное моральное и политическое поведение».
Конечно, только вот ничто не гарантирует, что в этих ныне счастливых странах,
даже если они находятся в западной части европейского континента, завтра все не
обернется совсем иначе.
Наши пессимистические
времена, как уже было замечено, не обделили испытаниями и ценности самих
авторов (то есть в каком-то смысле — их духовную родину, их внутреннюю опору). Дело в том, что крушение коммунизма, на которое возлагалось столько
надежд, ради которого было приложено столько усилий, тоже привело не совсем
(совсем не?) к тем результатам, которые вполне уверенно предвиделись.
Вдруг оказалось, что
свержение коммунистической идеократии вовсе не
привело к немедленному и повсеместному торжеству ценностей свободы, равенства,
братства и справедливости. Напротив того, повсеместно, а в бывших
социалистических странах, в том числе и в родной для авторов Литве, — особенно,
начался такой рост ксенофобских, изоляционистских,
агрессивно-националистических настроений, такое социальное расслоение, такая
бесчеловечность, каких прежде не видывали и в страшных снах. Вдруг оказалось,
что даже рыночная экономика совсем не означает с непременностью демократии и
прекрасно способна функционировать и без нее. А кое-где — хотя этого уж точно
никто не ожидал — попросту «победили реваншистские, фашизоидные
либо откровенно фашистские силы» (нет, не только в той стране, о которой авторы
говорят это в первую очередь). Теперь надо думать, что с этим делать. И нет ли
противоречий внутри прежних либеральных представлений об устройстве мира и
человека?
Вообще-то на те вопросы, с которых начинался разговор, Донскис и Венцлова не дают таких
ответов, которые снимали бы все напряжения и противоречия. Ответ, который они
предлагают, скорее стоический: не то чтобы утешающий, но взывающий к внутренним
силам тех, кто в ответе нуждается. И произносит этот ответ Томас Венцлова, специалист, среди прочего, по родной нам русской
словесности. Он формулирует его словами расстрелянного чекистами Николая
Гумилёва:
«Но
когда вокруг свищут пули,
Когда
волны ломают борта,
Я
учу их, как не бояться,
Не
бояться и делать что надо».
То есть — делать, что
считаешь должным, и принимать последствия, которые этим будут вызваны.
В этом и заключается,
как можно понять, источник оптимизма пессимистических времен: ты можешь знать,
на что опираться.
Как и было сказано —
книга откровенная, то есть личная и пристрастная: авторы и не думают скрывать,
что смотрят на проблему изнутри родного им региона — «назовем его центральноевропейским востоком». Они ничуть не идеализируют
Литву, свою «европейскую околицу», они прекрасно видят, что у нее есть реальная
опасность остаться «изолированным, заштатным, озлобившимся захолустьем,
лелеющим «самовитые ценности» (а на деле — закрытость
и возмутительную отсталость)». Такую опасность они усматривают, впрочем, у всех
стран «востока Центральной Европы», хотя и признают, что «непросто установить
границы этой зоны». Вообще, в моделировании, предлагаемом Донскисом
и Венцловой, у Европы явно есть более и менее
«европейские» области — в каком-то смысле она бывает как более, так и менее
«настоящей». «Мы тоже, — признает Венцлова, имея в
виду литовцев, — часто вынуждены выбирать между совестью и отечеством, и этот
выбор бывает особенно драматическим (в «настоящей», то есть Западной Европе, он
несколько легче). Но лишь тот, кто выбирает совесть, может принести пользу
родине.»
То есть, выходит,
«настоящая» Европа — та, что более качественна в этическом отношении. Из этого
— из качественной этики — следует, в представлении Венцловы
(надо думать, и его собеседника), в конечном счете, все остальное.
Европа — явление
этическое.
Легче ли выбор между
отечеством и совестью для жителей западных стран — право, стоило бы узнать у
них. Для русского же читателя беда в другом.
Авторы всерьез видят в
нынешней России угрозу своей родине и всерьез находят возможным, что война
придет в Польшу и Литву, — вы понимаете, по чьей вине. Должна признаться — это
невозможно читать без отчаянного внутреннего сопротивления, даже будучи
солидарной с исходными ценностями авторов и категорически не принимая того,
из-за чего прогнозируемые ими исторические перспективы представляются
вероятными.
Потому что, видите ли,
как гласит знаменитая фраза, this is my country,
right or wrong. Леонидас Донскис — и не он один — называет ее «формулой имперского
патриотизма». И в своем роде он прав — злосчастная фраза
в самом деле устойчиво таковою служит, предполагая простейшее толкование: раз,
мол, свое — в любом случае буду защищать. Неважно, мол, «права» или нет, не в
том вообще дело. Донскис, правда, обращает внимание
на то, что у нее есть и иное, куда более конструктивное толкование: «…эту
напыщенную формулу имперского патриотизма в 1872 году впечатляюще применил
рожденный в Германии патриот США, герой гражданской войны, генерал и сенатор
Карл Шурц. Услышав слова другого сенатора об отчизне,
«неважно, права она или нет», Шурц заметил, что может
и сам повторить эту фразу о своей стране — великой Американской Республике. И
тут же прибавил: «Права или нет, это — моя страна; если она права, надо сберечь
ее такой; а если нет — исправить ее» (my country, right or wrong; if
right, to be kept right;
and if wrong,
to be set
right)». В таком случае фраза приобретает совсем
другое значение и становится «формулой критического или гражданского
патриотизма». Теперь она — о конструктивной ответственности.
Мне же эта фраза
издавна чувствуется формулой, скорее, патриотизма катастрофического. (Травматического? Трагического?) (Словами того же Донскиса: «А что
делать, если исправить родину, увы, невозможно? Если она не поддается
исправлению?» Уточню: если я не вижу путей к исправлению ее
лично моими силами?) Окажется моя страна правой или нет, она всегда —
моя страна, она не сможет стать мне чужой: и ее правота, и ее неправота в любом
случае будут иметь отношение ко мне, пройдут через меня, я всегда буду за нее
ответственной, даже если не знаю, как этой ответственности соответствовать; от
того, в чем я чувствую ее неправоту, мне всегда будет больно, не может не быть,
даже если я эту неправоту не выбирала и не согласна с нею. И средств для снятия этой боли не существует. Ее остается только
принимать.
Может
быть, это — о признании пределов человеческих возможностей, пределов, которые,
парадоксальным (ли?) образом, не отменяют ответственности.
Ловишь себя на мысли: в
каком-то смысле, авторам хорошо рассуждать — они видят себя принадлежащими к
той человеческой общности, которая в своей основе, в своем существе права, если
угодно, права априори, даже когда вдруг, в силу чего бы то ни было, неправа ситуативно. Этой глубинной, коренной правотой они чувствуют
себя защищенными. «Мы, — пишет Венцлова, — Европа, ее
судьба — это наша судьба. Если Европа делает что-то не по нашему вкусу (пусть с
целью тактического компромисса), не будем считать, что мы непременно умнее и
прозорливее. Верю, что ценности свободы и демократии — это плоть и кровь
Европы: то, что она впитывала веками, крайне трудно уничтожить».
Думаешь в ответ: а
мне-то кажется, что ценности свободы и демократии силою берутся — и усилием же
постоянно, ежедневно поддерживаются. У Венцловы же
выходит как-то так, что они в некотором смысле гарантированы — что в Европе
наработана своего рода инерция, которая их надежно воспроизводит.
«Если мы оказались на
линии фронта (а это, видимо, так), примем как данность: в окопах важны
дисциплина, внимание и терпение, а также спокойное, не замутненное амбициями
доверие к союзникам, особенно тем, кто прикрывает наши фланги».
Они будут
отстреливаться. У них прикрыты фланги. А по другую (по эту!) сторону линии
фронта обнаруживает себя тот, для кого невыносимо, немыслимо быть врагом этим
людям. А рядом, наверно, готовятся отстреливаться в ответ те, с кем он (ты!)
связан всей доселе состоявшейся жизнью. В них (в тебя!) полетят пули. Кто
прикрывает их фланги?
Тот, кто видит себя неотменимо принадлежащим к общности, которая неправа, всего
лишь более одинок. Всего лишь. Ему просто труднее.
Осторожно, обжигаясь,
пробуешь фразу на вкус — но только с местоимением в единственном числе, так
честнее: я — Россия, ее судьба — это моя судьба… нет, невозможно, как-то стыдно
произнести такую декларацию. Она застревает в горле: как ни оберни ее, а все
равно звучит напыщенно, имперски, в конечном счете —
фальшиво. Разве только вот это оставить, последнее: ее судьба — это моя судьба.
Да, это ближе. Но только молча.
Разделить можно только
боль, поражение, вину, стыд. Вот это — да, это можно разделить смело.
Кстати, у одного из
соавторов книги, Томаса Венцловы, отдавшего в свое
время много сил правозащитному движению, есть серьезный и достойный внимания
опыт растождествления с тем государством, в котором
он (сын, к слову говоря, советского, обласканного властью поэта Антанаса Венцловы) родился и был
воспитан, — с социалистической, советской Литвой. Со всем социалистическим и
советским он растождествился
безусловно — но никогда и не мыслил отказываться от Литвы, переставать быть
литовцем, жить литовской жизнью. Даже переселившись на другой континент, он и
по сей день уверен, что, в сущности, никуда и не
уезжал.
Так вот, это можно
сделать, и не уезжая. Тем более, что «лишь тот, кто
выбирает совесть, может принести пользу родине». Категорически да.
Не бояться и делать,
что надо.